Натянутым нервам, как и натянутой струне, есть предел, и через четыре года после моего назначения председателем окружного суда я принял предложение Набокова занять место председателя гражданского департамента петербургской судебной палаты. Я нуждался в душевном отдыхе и перемене рода занятий. Роль гражданского судьи подействовала на меня успокоительно. Я снова узрел альпийские вершины римского права, вспомнил лекции незабвенного Никиты Крылова 126 и горячо принялся за работу, отдавая ей в первое время по четырнадцати часов в день. Через полгода я вполне почувствовал себя "в седле" и со спокойной уверенностью стал приступать к решению таких больших и сложных дел, как дело "Главного общества железных дорог" со своими учредителями о процентном вознаграждении из чистого дохода, дело "Общества петербургских водопроводов с Думою" и т. п.
   Но годы шли... Однообразие практики начинало меня утомлять; добрые старики, с которыми я сидел, добросовестно застывшие в рутине и болезненно самолюбивые, действовали на меня нередко удручающим образом, а в груди оживало и билось в стенки своего гроба заживо похороненное живое слово. Потянулись серые дни однообразной деятельности, грозящей принять ремесленный характер. При таком моем настроений в конце 1884 года ко мне зашел мой сотоварищ по университету и старый сослуживец по Москве, блиставший остроумием и разнородными знаниями, присяжный поверенный А. Я. Пассовер и стал меня уговаривать выйти в адвокатуру, указывая на то, что министерство, отняв у меня живое слово и поставив меня в "стойло", обрекло мои способности на преждевременное увядание. Указывая на то, что я достаточно своим примером и личностью послужил принципу несменяемости, он утверждал, что дальнейшее пребывание на службе, где меня не ценят и стараются всеми мерами затереть, является донкихотством и сознательным лишением судебного дела моих живых и действительных услуг по разработке процессуальных и правовых вопросов. Не желая возражать, по существу, против деятельности адвоката в том виде, как она выработалась у нас, я, чтобы отделаться от Пассовера, сказал ему, что выход в адвокатуру без какого-либо готового большого дела представляется рискованным, и уперся на этом, несмотря на его возражения. Через неделю Пассовер явился снова, как демон-искуситель, и предложил мне прямо защиту вместе с ним купца Вальяно, обвинявшегося в подкупе чиновников для подлога отвесного листка таганрогской таможни, к которому казною был предъявлен иск в полтора миллиона рублей золотом, объясняя при этом, что дело совершенно чистое и строго юридическое, так как Государственный совет уже решил, что лиходатели не могут считаться участниками подлога, совершаемого лихоимцами, а сами по себе за лиходательство не отвечают. При этом на мое заявление о том, что должность несменяемого судьи дает мне, хотя и скромное, но верное ежегодное обеспечение в пять тысяч, он сказал мне, что то же предложит мне и Вальяно. "Но ведь это единовременно, а тут я обеспечен ежегодно", - сказал я, продолжая избегать указывать адвокату на несимпатичные мне стороны адвокатуры как служения частному интересу. Пассовер сделал удивленные глаза, потом засмеялся и сказал мне с расстановкой: "В день подписания условия о принятии на себя защиты я уполномочен вручить вам чек на сто тысяч. Это и есть ваши пять тысяч ежегодно!" - "Оставим этот разговор", - сказал я, мысленно обращаясь к нему со словами: "Отойди от меня, сатана".
   Но он ответил, что не принимает моего отказа и зайдет через неделю снова. Эта неделя прошла у меня не без внутренней борьбы. Мысль снова получить в свое распоряжение тоскующее и вопиющее по простору слово, получить обеспеченное положение и "наплевать" на правительство, так недобросовестно и упорно меня угнетавшее, заставив его, быть может, не раз пожалеть об утрате когда-то служивших ему дарований, была очень соблазнительна, но старая привычка служить государству и любовь к судебному ведомству взяли верх, и соблазны вскоре улетучились. Я сказал себе словами поэта: "Блажен, кто свой челнок привяжет к корме большого корабля". "Большой корабль" был суд, которому я отдал свои лучшие силы и годы, и мне было поздно отвязывать свой челнок. Когда Пассовер пришел вновь и стал настаивать на истинных причинах моего отказа, я вынужден был объяснить, что для защиты по несложному делу, где нет необходимости разбирать и опровергать улики, вполне достаточно одного защитника, и мой "дар слова" не может даже найти себе применения. "Я понимаю, Что для Вальяно, имеющего огромные торговые связи в Англии, важно получить возможность сказать, что обвинение против него было настолько неосновательно и даже возмутительно, что председатель столичного апелляционного суда решился сложить с себя это высокое звание, чтобы пойти его защищать. Таким образом, нужны не мои умение и знание, а мое имя. Но им я не торгую!" И мы расстались. А через год мне, уже в должности обер-прокурора, пришлось давать кассационное заключение по этому же самому делу и настаивать на утверждении обвинительного приговора о том же самом Вальяно.
   Дело Засулич, конечно, было большим козырем в руках официальных и литературных реакционеров, и его стали пристегивать почти к каждому политическому убийству или покушению на него. Как только совершалось подобное печальное событие, Катков и его подражатели начинали говорить о приговоре по делу Засулич как о пагубном примере, подстрекающем политических убийц и внушающем им идею об их безнаказанности. При этом, конечно, перед читателями и слушателями умалчивалось о том, что при суде коронном, который был призван ведать дела против порядка управления, никакой мысли о безнаказанности быть не могло и что сравнивать покушение на жизнь грубого истязателя, при отправлении должности, с посягательством на жизнь главы государства по меньшей мере натянуто. Процесс Засулич содержал в себе одно драгоценное для политика указание, указание на глубокое общественное недовольство правительством и равнодушие к его судьбам. Но именно на эту-то сторону - то близоруко, то умышленно - не обращалось никакого внимания. Нечего и говорить, что мое имя при этом повторялось постоянно со всевозможными комбинациями "Carthaginem esse delendam?!" (Карфаген должен быть разрушен!). Особенной недобросовестностью в этом отношении отличался Катков, доходивший до того, что обвинял меня, между прочим, в предупредительной любезности к преступникам за то, что я, в силу закона и основного принципа уголовного процесса о молчании подсудимого, объяснял последнему, что он имеет право не отвечать на предлагаемые ему вопросы о виновности и что это не может быть поставлено ему в вину... "Как будто господину Кони неизвестно, - восклицал с пафосом Катков,- что никто из русских подданных не имеет права отговариваться незнанием закона и что поэтому напоминание подсудимому о таком его праве есть неуместная либеральная выходка".
   До какой недобросовестности доходило отношение ко мне, доказывается эпизодом, связанным с делом Лансберга. "Перед заседанием по делу этого изящного гвардейского сапера, танцевавшего на светских балах с разными принцессами, принятого в лучших домах Петербурга и зарезавшего ростовщика Власова и его кухарку для похищения своих векселей, защитник его Войцеховский умолял суд вызвать туркестанского генерал-губернатора К. П. Кауфмана127 в качестве свидетеля о личности подсудимого. Я обусловил удовлетворение его ходатайства по 576 статье Уст. угол. судопр. согласием Кауфмана явиться лично в суд, а не требовать нелепой церемонии допроса себя на дому. Кауфман выразил согласие и лишь просил точно определить час, когда ему надлежит явиться в суд, так как в этот день он должен был обедать у государя в Царском Селе. В день заседания с утра все помещение суда и даже двор были до такой степени заполнены любопытной публикой, запрудившей все проходы, что пришлось потребовать усиленный наряд полиции для того, чтобы восстановить свободное движение в проходах. Места за судьями тоже были переполнены. Почти в самый момент выхода суда ко мне в кабинет ворвался, несмотря на протесты курьера и сторожей, пожилой полковник и стал требовать пропуска его в места за судьями в качестве друга генерала Кауфмана. Указав ему на отсутствие свободных мест, я обратил его внимание на то, что ведь по чину своему, согласно наказу суда, он не имеет права претендовать на места, назначенные для высших сановников. Но он продолжал запальчиво настаивать, мешая мне идти в заседание. Чтобы отделаться от него и не утрачивать необходимого спокойствия, я поручил судебному приставу провести его в места стенографов и там устроить.
   "Очень хорошо-с!- сказал он мне, иронически раскланиваясь,-благодарю вас, я не забуду вашей любезности..."- и злобная усмешка кривила его бледное лицо. Это был знаменитый полковник Богданович 128 староста Исаакиевского собора и, издатель елейно-холопских брошюр, которыми впоследствии, вымогая себе субсидии от правительства, он усердно и широко отравлял самосознание русского народа.
   Кауфман был встречен в назначенное им время товарищем председателя Цухановым и проведен в мой кабинет, Получив известие о его прибытии и оберегая суд от всякого, хотя бы и неосновательного, повода к нареканиям на него, я сделал перерыв в показании допрашиваемого свидетеля и пригласил Кауфмана в залу заседаний. Он держал себя скромно и с достоинством, почтительно отвечая на вопросы суда, и, очевидно, не хотел, хотя и мог бы, говорить дурно о подсудимом. Между нами произошел обязательный для председателя диалог, причем я, предлагая неизбежные вопросы, всячески старался не оскорбить самолюбия старого и заслуженного воина, привыкшего на дальней восточной окраине к особому почету.
   "Вы - туркестанский генерал-губернатор, генерал-адъютант Константин Петрович фон Кауфман?" - "Да". - "Какого вы вероисповедания? Если лютеранского, то я должен привести вас к присяге сам, за отсутствием пастора". - "Я - православный". - "Высокое положение, вами занимаемое, избавляет меня от необходимости предупреждать вас о святости присяги. Знаете ли вы подсудимого и что можете показать по настоящему делу?" По окончании допроса я предложил Кауфману сесть в места за судьями, но он отказался, ссылаясь на необходимость ехать по делам. На другой день я нашел у себя его карточку и, застав его на следующий день дома, выслушал от него выражение признательности за любезное к нему отношение и за то внимание, каким он был окружен в суде. При этом он просил меня высказать ему свое мнение по разным вопросам, связанным с введением нового суда в Туркестанском крае. Уехав вслед за тем за границу, я получил уже в Шварцвальде номер "Московских ведомостей", где была громовая статья Каткова о том, как г-н Кони дерзким обращением с заслуженным слугою престола и отечества доказывает, что у него две чаши весов и что достаточно быть генерал-адъютантом русского императора, чтобы не испытать на себе той утонченной вежливости, на которую так расточителен председатель окружного суда по отношению к преступникам по политическим мотивам.
   При этом была сделана ссылка на корреспонденцию из Петербурга, помещенную в том же номере, а в ней неизвестный корреспондент, пылая негодованием, передавал допрос Кауфмана в следующем виде: "Свидетель Кауфман, кто вы такой?" - "Генерал-адъютант, туркестанский генерал-губернатор". Председатель, откинувшись на спинку кресел: "А...а... какого вы вероисповедания (язвительно), конечно, лютеранского? Были ли вы под судом и следствием?" "Нет". - "Помните, что вы примете присягу, и если вздумаете говорить неправду, то можете подвергнуться лишению прав и ссылке в Сибирь! Ну-с, что скажете?" Оказалось, что автором корреспонденции, написанной в духе и во вкусе Каткова, был г-н Богданович. Так отплатил он мне за свое удобное место среди стенографов.
   Излишне говорить, как действовала вся эта многолетняя травля на мое душевное спокойствие при необходимости притом постоянно соблюдать внешнее равновесие и невозмутимость духа при бесконечных и самых разнообразных сношениях со множеством людей, на которые обречен председатель столичного окружного суда. Каждое политическое преступление вновь растравляло мои внутренние раны и влекло за собой новое оживление намеков, инсинуаций и клевет, новое торжество невежественного злорадства и новое проявление трусости со стороны тех, кто знал, однако, в чем правда по делу Засулич.
   Тем не менее, я видел постепенное нарастание справедливости в оценке моей деятельности со стороны Набокова. В половине февраля 1881 года он пригласил меня к себе и заявил, что рад предложить мне участие в качестве члена комиссии по составлению нового уголовного уложения. Я принял с благодарностью это предложение как открывавшее мне поле чрезвычайно интересной и важной законодательной работы, в которую я мог внести ввиду моей долгой практики свою несомненную долю пользы. Он объявил с видимым удовольствием старику Арцимовичу, что мое участие в комиссии - вопрос решенный.
   Но настало зловещее 1 марта 1881 г., и в опубликованном через две недели высочайшем указе о членах комиссии моего имени не было. Я оказался замененным бесцветным чиновником Розиным и как утешение получил приглашение состоять в комиссии... по разбору старых сенатских дел. Но... все к лучшему в лучшем из миров, как говорит мудрый руководитель Кандида, и в настоящее время я доволен, что мне не пришлось быть участником скудной по содержанию работы, которая заменила ясный и образный язык старого уложения пустотелым канцелярским кирпичом, построив из него здание, не могущее удовлетворить ни правовому народному чувству, ни тем идеалам, к которым должен стремиться законодатель как нравственный учитель народа. Две главных области русского уголовного закона, возмущающие чувства справедливости и веротерпимости, остались неприкосновенными. Свобода совести русского человека по-прежнему опутана кандалами, и по-прежнему смертная казнь раскинула свое окровавленное крыло над всеми, даже и не кровавыми, попытками негодующей души добиться лучшей участи для своей несчастной родины... И все это изложено непонятным для народа, вялым и вязким языком, как будто взятым напрокат у бездарного переводчика с немецкого. И все это сопровождается лицемерными объяснениями вроде тех, в которых господа Фриш, Таганцев и Фойницкий, 129 объяснив на десяти страницах безнравственность, нецелесообразность и непоправимость смертной казни за политические преступления, внезапно заключают о необходимости оставить ее в нашем кодексе, предоставив мудрости Государственного совета разделить их взгляды и исключить ее из уложения, вместо того чтобы прямодушно отказаться от ее омерзительного влияния и предоставить сомнительной мудрости и холопскому бесстыдству Государственного совета ее ввести.
   Правда, что при таком "поступке" с их стороны им, вероятно, не пришлось бы получить по рассмотрении проекта в Государственном совете свои "серебренники" в размере пятидесяти тысяч Фришу, тридцати тысяч Таганцеву и пятнадцати тысяч каждому из остальных членов. И в этом отношении дело Засулич по неисповедимой благости господней оказало мне добрую услугу.
   Последним прямым отголоском дела Засулич для меня было предложение, сделанное мне в 1894 году начальником Военно-юридической академии кафедры уголовного судопроизводства, причем он несколько поторопился, так как в конференции возникли голоса против меня как лица, скомпрометированного политически делом Засулич. По словам П. О. Бобровского, главным оппонентом в этом смысле был профессор Гольмстен. И это в то время, как я уже был сенатором, исполняющим обязанности обер-прокурора, в течение восьми лет. Вся история завершилась заявлением военного министра Цанновского начальнику Академии о том, что он удивляется, как конференция могла подумать, что он когда-либо утвердит профессором человека, который был председателем по делу Засулич. И вообще, заключая через 26 лет мои воспоминания об этом деле и его последствиях лично для меня, я без малейшего чувства горечи и с благодарностью судьбе оглядываю прошлое...
   Не будь этого дела, я, вероятно, уже давно занял бы выдающийся министерский пост. Все складывалось в этом смысле и направлении, и граф Пален совершенно серьезно предсказывал мне, что я буду сидеть в его кабинете как один из ближайших его преемников.
   Вполне возможно, что при благоприятно сложившихся обстоятельствах это и случилось бы. Обязанности министра юстиции, понимаемого как исполнителя личной воли монарха, могли бы заставить меня подчинить голос сердца коварному и лживому голосу так называемого raison d'Etat и принимать участие в обсуждении и применении мер к подавлению законных потребностей общества, выросшего из пеленок, в которых его держало своекорыстное самодержавие. Это не могло бы, конечно, продолжаться долго, и возмущенная совесть заставила бы "сломать себе шею" не менее прочно, чем по делу Засулич, унося в душе неизгладимые раны и воспоминания, заставляющие краснеть. Я не умел бы стать "способным чиновником" и, вероятно, был бы в то же время вынужден исказить в себе черты судебного деятеля на правовом поприще. Гонения по делу Засулич дали мне возможность познать многих истинных друзей и среди пустыни человеческой низости и предательства испытать минуты душевного отдыха в редких, но дорогих оазисах сочувствия и понимания. Не давая овладеть собой чувству уныния, я не утратил веры в лучшие свойства человеческой природы. То, что наступило после 1881 года, показало, что и польза, которую я, быть может, принес бы на широком государственном поприще, была бы хрупкой и непродолжительной. Там, где дело целого царствования, обновившего Россию, можно было, при содействии и сочувствии большинства, обратить вспять, там полезная деятельность одного человека, не согласованная с общими и внятными вожделениями, легко могла быть вырвана с корнем. (Такие же соображения вынудили меня гораздо позже, в 1906 году, отказаться от предложенного мне портфеля министра юстиции.) Судьба послала мне остаться верным слугою тех начал, на службу которых я вступил с университетской скамьи, а дружеское уважение таких людей, как Кавелин, Градовский,130 Арцимович, 131 граф Милютин, Чичерин 132 и граф Л. Н. Толстой с избытком искупило мне растлевающее расположение "сфер" и "особ" и предательский привет "палаты и воинства" их.
   Лето 1904-1906 г.
   Сестрорецкий курорт
   ПРИЛОЖЕНИЕ 1
   РЕЧЬ ОБВИНИТЕЛЯ
   ТОВАРИЩА ПРОКУРОРА К. И. КЕССЕЛЬ
   Господа судьи, господа присяжные заседатели! По делам, выходящим из ряда обыкновенных, стороны, приступая к изложению своих доводов, нередко прилагают много усилий, чтобы обратить ваше внимание на важность дела и на то значение, которое будет иметь ваш приговор по этому делу. Позвольте мне не следовать этому примеру. Я делаю это потому, что знаю, что вы обращаете одинаковое внимание на все дела, которые подлежат вашему рассмотрению; я вместе с тем полагаю, действительно, что важное дело не нуждается ни в каких усилиях для того, чтобы поставить его на какой-то особый пьедестал. А между тем эти усилия поставить дело на пьедестал, это, так сказать, муссирование дела, несовместимо с тем спокойствием и хладнокровием, которое необходимо для всестороннего и беспристрастного рассмотрения дела. Поэтому позвольте мне прямо приступить к изложению обстоятельств дела.
   Я обвиняю подсудимую Засулич в том, что она имела заранее обдуманное намерение лишить жизни градоначальника Трепова и что 24 января, придя с этой целью к нему на квартиру, выстрелила в него из револьвера. Кроме того, я утверждаю, что Засулич сделала все, что было необходимо для того, чтобы привести свое намерение в исполнение.
   Из этого вы видите, что мое обвинение несколько разнится от того сознания, которое вы слышали от самой обвиняемой. По ее словам, которые вы слышали, у нее существовало безразличное намерение: или убить, или ранить градоначальника Трепова. Таким образом, по словам Засулич, она имела то, что юристы называют альтернативным умыслом и что в общежитии называется условным намерением. Я утверждаю, что дело было не так, но прежде чем перейти к доказательствам, я считаю нужным сказать, как следует смотреть на сознание обвиняемого. Всякому известно, что человек, по свойству своей природы, стремится к тому, чтобы устранить все для него неприятное; каждый человек, обладающий умственными способностями, взрослый, живущий в обществе, знает, что за преступление законом полагается неприятное для преступника последствие; если, несмотря на все это, человек взрослый, живущий в обществе, обладающий умственными способностями, сознается в преступлении, то из этого можно выводить одно только заключение: что преступление действительно совершено лицом сознающимся. Таким образом, сознание служит достаточным доказательством тех фактов, относительно которых оно делается. Но это правило не безусловно. Бывают случаи, когда человек, в силу указанного уже свойства своей природы, сознаваясь, умалчивает - вольно или невольно, умышленно или неумышленно - о некоторых фактах дела или, не скрывая фактов, придает им не то значение, которое они в действительности имели.
   Я сказал все для того, чтобы объяснить почему я вовсе не желаю упрекать Засулич в том, что она сознается, по моему мнению, не вполне: закон, как вам известно, дает подсудимому право даже вовсе не отвечать на вопросы, которые ему предлагаются; закон поступает таким образом потому, что обвиняемому, в силу человеческой природы, весьма естественно и свойственно, умышленно или неумышленно, придавать фактам. не то значение, которое они имеют.
   Затем я перехожу к изложению фактов настоящего дела. Уже один взгляд на орудие, которым совершено преступление, наводит на ту мысль, что у Засулич было намерение не только ранить, но и убить. Если бы этого намерения не было, то можно было бы действовать оружием менее смертоносным. Но мало того, что самое оружие указывает на цель преступления, мало того, что преступление совершено при помощи огнестрельного оружия, - оно совершено наиболее сильным огнестрельным оружием.
   Вы слышали здесь показания свидетеля Лежена, который удостоверил, что кроме револьверов, называемых бульдогами, к числу которых принадлежит и револьвер, купленный для Засулич, существует только один еще род револьверов сильнее этих бульдогов, но эти последние револьверы употребляются единственно для медвежьей охоты и по размеру очень длинны. Следовательно, такой револьвер не мог служить для цели Засулич. Подсудимая Засулич, как она сама говорит, приобрела револьвер только для того, чтобы произвести выстрел в градоначальника Трепова; следствием уже доказано, что хотя она имела револьвер до совершения преступления, тем не менее, для совершения преступления она приобрела еще более сильный, именно тот, который у нее был взят. Вы помните из показания Лежена, что к нему был принесен другой револьвер, который гораздо длиннее бульдога, но бьет слабее бульдога. Мне могут сказать, что Засулич давала одно только поручение купить револьвер и что для нее было безразлично, какой револьвер будет куплен. Я утверждаю, что это не так.
   Всякий человек, который исполняет какое-нибудь поручение, старается исполнить его так, как оно ему было дано. Если было поручено купить револьвер, и если куплен весьма сильный, то из этого можно вывести только одно заключение, что в действительности было поручено купить именно сильный револьвер. Затем, если бы не требовался сильный револьвер, то для чего же было покупать новый, когда в руках уже имелся револьвер. Чей был револьвер, отданный Лежену при покупке бульдога? На вопрос этот можно дать два ответа: или что револьвер принадлежал неизвестному господину, исполнявшему поручение Засулич, или что он принадлежал самой подсудимой. Если остановиться на первом предположении, то возникают следующие вопросы: почему этот господин, получив простое поручение купить револьвер, не предложил свой; почему он выбирал другой и приплачивал 11 рублей к тому, который у него был? 11 рублей сумма, правда, незначительная, но для Засулич достаточно важная. Вы слышали, что она не имеет собственных средств к жизни. Она - акушерка, которая старается получить диплом на звание домашней учительницы, - все это - занятия почтенные, но, к сожалению, дающие много труда и мало средств к жизни. При таких условиях, Засулич, если бы она не имела особой цели, не стала бы приплачивать деньги за новый револьвер, когда в ее распоряжении уже находился револьвер и без этой приплаты. Если же отданный Лежену револьвер принадлежал самой Засулич,, то заключение является то же самое; другой револьвер куплен только потому, что именно нужен был револьвер сильнее того, который имелся.
   Но, спрашивается, для чего же нужен был сильный револьвер, когда и слабым на таком близком расстоянии можно было причинить значительное увечие. Расстояние было так близко, что выстрел, произведенный на этом расстоянии, все свидетели, а равно и эксперты, называют выстрелом в упор. На этот вопрос я отвечаю, что сильный револьвер был нужен Засулич потому, что ей было мало вероятности достигнуть своей цели, именно убийства; ей нужна была полная в этом уверенность и для этого ей необходим был сильный револьвер. Но, кроме того, есть другие факты, доказывающие то же самое. Вы помните, что выстрел нанесен в весьма опасное место-в левый бок. Каждый, самый малосведущий человек знает устройство человеческого тела настолько, чтобы понимать, что выстрел, сделанный в этом направлении, чрезвычайно опасен. Что такая рана может причинить смертельное повреждение, Засулич должна была знать, тем более, что она, по своей профессии, знакома с строением человеческого тела: она имеет понятие о внутреннем расположении органов тела и о том значении, которое имеют эти органы для жизни человека.