Она говорила с глубочайшим презрением о привлеченных к жихаревскому делу, подозревала всех прикосновенных к нему девушек в грубейшем разврате, и ее прекрасное лицо искажалось недобрым чувством. Все это было дурным признаком. Вечером Пален, уклоняясь от дальнейшей беседы об этом деле, объявил, что еще ничего не решил и что желает лично объясниться с Константином. На рассвете мы выехали с большой остзейской помещичьей помпой. Нам обоим не спалось, мы уселись в салон директорского вагона, отданного "под министра", и при унылом свете начинающегося серого и сырого сентябрьского дня я повел против Палена последнюю атаку, всеми силами стараясь склонить его к соглашению с Константином Николаевичем, пробуя затронуть в нем струны отца семейства и проектируя в подробной форме самое содержание указа сенату. Он должен был начинаться признанием преступного характера действий привлеченных. Эта преступность и вынудила простереть над ними карающую десницу закона. Но возникшая война дала возможность молодому поколению ознаменовать себя подвигом беззаветной храбрости на поле брани и самоотверженной деятельностью у одра больных и умирающих. Русское молодое поколение показало себя достойным любви и доверия своего монарха, и, желая явить доказательство таковых, он во имя честных и доблестных слуг отечества, отдавших на служение ему свою молодую жизнь, не отвращает лица своего от заблудших и дает им свое отеческое прощение, призывая их на законный путь служения родине, ныне подъявшей на себя трудный и высокий подвиг... Этот указ, говорил я, обезоружит большинство этой раздраженной преследованием молодежи и, что главное, примирит с правительством массу семейств, ныне оплакивающих своих исторгнутых членов. Это будет акт высокой политической мудрости. Наоборот, представьте себе, граф, положение правительства в случае нового постыдного поражения на Дунае! И без того все теперь уже негодуют и исполнены упреков. Какой удобный повод говорить; вот правительство, безумное в предприятиях и бездарное в их осуществлении, которое только и способно, что на постыдную подьяческую войну с нашими детьми за то, в сущности, что они с увлечением, свойственным молодости, указывали на его негодность, ныне столь блистательно доказанную. И неужели можно думать, что уголовный приговор над двумястами молодых людей, подписанный, быть может, одновременно с условиями бесславного мира, послужит к чести и к укреплению правительства? Да если мы и победим, в чем, как видно, сомневается даже великий князь Константин, то и тогда не будет ли такой приговор диссонансом? Нет, граф, не упорное преследование после четырех лет страданий за идеи, за книжки, за кружки, а прощение... прощение и примирение!.. Даже спокойный и холодный ум Фриша склоняется к прекращению, и я чрезвычайно рад, что на этот раз имею его своим союзником.
   "Вы думаете? - спросил Пален, казалось, поддавшийся моим убеждениям. - Вы думаете? Ну, вы ошибаетесь! Эдуард Васильевич пишет мне именно, что, по его мнению, этого дела никак прекращать нельзя..." Разговор наш продолжался еще очень долго; Пален со свойственной ему логикой доказывал мне, что, уговаривая его согласиться на прекращение, я хочу конституции для России, но что теперь еще не время и т. д. Но, во всяком случае, он прибыл в Петербург, не совершенно отвергая мысль о прекращении. Задавленная опасением за прочность своего служебного положения и всевозможными придворно-бюрократическими наслоениями, природная доброта его начинала пробиваться наружу и при благоприятных условиях могла бы парализовать противоположные внушения... Константин принял Палена надменно, заставил долго прождать в биллиардной среди представлявшихся лиц и стал ему "импонировать". Пален обиделся, увидел в этом покушение на свою самостоятельность и достоинство и решительно отказался прекратить дело... Константин не стал настаивать и махнул рукой... Желеховский торжествовал, и в зале I отделения с.-петербургского окружного суда начались переделки и приспособления ее для двухсот подсудимых...
   В октябре 1877 года открылись заседания особого присутствия под председательством сенатора Петерса72 и продолжались почти до Рождества 1877 года. При открытии заседаний в "Правительственном вестнике" было напечатано сообщение с кратким обзором имеющего слушаться дела и с обещанием печатать подробный отчет о всем происходящем в заседании. Обвинительный акт занял много номеров "Правительственного вестника", но затем вопреки обещанию известия о судебном следствии стали передаваться в совершенно бессмысленном по своей краткости виде, в следующем роде: "В заседании 20 октября допрошены свидетели: Иванов, Петров и Сидоров; выслушано заявление прокурора о применении 620 статьи Устава уголовного судопроизводства и объяснения защиты, а затем допрошены эксперты Кузьмин и Григорьев". Газетам было запрещено печатать свои собственные стенограммы, а разрешено перепечатывать из "Правительственного вестника" его лаконические известия, составлявшие насмешку над гласностью судебного производства.
   Это недостойное уважающего себя правительства явное неисполнение печатно данного обещания было вызвано, но, конечно, не оправдано проявлением крайнего раздражения подсудимых, которое выражалось в самых неприятных и даже отталкивающих сценах. Тут говорились дерзости суду; явно высказывалось по адресу сенаторов, что их считают холопами и не верят в возможность беспристрастия с их стороны; между подсудимыми и свидетелями происходили пререкания самого резкого свойства и однажды даже дошло до драки между подсудимыми и полицией, причем в публике, пускаемой по билетам, которые тотчас же были подделаны, поднялась суматоха, а один из защитников лишился чувств. Места за судьями вечно были полны сановных зевак; в залах суда были во множестве расставлены жандармы, и ворота здания судебных установлений, как двери храма Януса, заперты накрепко, будто самый суд находился в осаде. О том, что происходило в суде, распространялись по городу самые неправдоподобные, но, тем не менее, возбуждающего характера слухи с партийной окраской.
   Некоторые сановные негодяи распространяли, например, слухи, будто бы исходившие от очевидцев, что подсудимые, стесненные на своих скамьях и пользуясь полумраком судебной залы, совершают во время следствия половые сожития; с другой стороны, рассказывали, что подсудимые будто бы заявляют об истязаниях и пытках, которым их подвергают в тюрьме, но что жалобы их остаются "гласом вопиющего в пустыне" и т. п. Все это было ложью, но молчание газет и лаконизм "Правительственного вестника" давали простор подобным слухам, которые в болезненно-возбужденном обществе расходились с необыкновенною быстротой и всевозможными вариантами. Во всем чувствовалось, что потеряно равновесие, что болезненное озлобление подсудимых и известной части общества, близкой им, дошло до крайности. Искусственно собранные воедино, подсудимые, истощенные физически и распаленные нравственно, устроили уже на суде между собою нечто вроде круговой поруки и с увлечением выражали свое сочувствие тем из своей среды, кто высказывался наиболее круто и радикально. Взятые в одиночку, разбросанные и по большей части не знакомые между собой, набранные со всей России, они не представляли собой ничего опасного и, отделавшись в свое время разумно-умеренным наказанием, давно бы в большинстве обратились к обычным занятиям. Но тут, соединенные вместе, они представляли целую политическую партию, опасную в их собственных глазах для государства. Мысль о принадлежности к такой партии открытых борцов против правительства отуманивала их и бросалась им в юные, воспаленные головы. Место неопределенной и скорее теоретической, чем практической вражды к правительству занимал открытый бой с этим правительством - на глазах товарищей, перед лицом суда, в присутствии публики... Обвинительная речь Желеховского, длинная и бесцветная, поразила всех совершенно бестактною неожиданностью. Так как почти против ста подсудимых не оказывалось никаких прочных улик, то этот судебный наездник вдруг в своей речи объявил, что отказывается от их обвинения, так как они были-де привлечены лишь для составления фона в картине обвинения остальных. За право быть этим "фоном" они, однако, заплатили годами заключения и разбитой житейской дорогой! Такая беззастенчивость обвинения вызвала разнообразный отпор со стороны защиты и подсудимых и подлила лишь масла в огонь. Защитительные речи обратились в большинстве в обвинительные против действий Жигарева и аггелов его, а последние слова подсудимых оказывались проникнутыми или презрительной иронией по отношению к суду или же пламенным изложением не защиты, а излюбленных теорий. Между прочим, будущий герой засуличевского процесса - Александров 73 погрозил Желеховскому потомством, которое прибьет его имя к позорному столбу гвоздем... "И гвоздем острым!"- прибавил он... Наконец, процесс был окончен. Общество с изумлением узнало, что из 193 привлеченных осужденных оказывается лишь 64 человека, что остальные от суда освобождены, то есть понесли досудебное наказание - и наказание тяжелое - задаром, и что даже за двадцать семь из приговоренных сенат ходатайствует перед государем о милосердии.
   Негодование в образованных кружках было единодушное; повсюду ходили по рукам стихи Боровиковского, воспевавшего страдания недавних подсудимых и бичевавшего суд и общество поддельным по чувству, но звучным по форме стихом, и повсюду начались под разными вымышленными предлогами сборы денег в пользу осужденных и оправданных, для доставления им средств уехать на родину... Так наступил 1879 год...
   * * *
   24 января я вступил в должность председателя окружного суда. Для меня как будто начиналась после ряда беспокойных годов деятельность, чуждая неожиданных тревог, заранее определенная и ясная. Нервное возбуждение и хлопотливость прокурорских занятий и бесплодно протестующая, опутанная канцелярской паутиной роль "сотрудника графа Палена" оставались позади. Открывался широкий горизонт благодарного судейского труда, который в связи с кафедрой в Училище правоведения мог наполнить всю жизнь, давая, наконец, ввиду совершенной определенности положения несменяемого судьи возможность впервые подумать и о личном счастьи...
   В день вступления в должность я принимал чинов канцелярии, судебных приставов и нотариусов и должен был ввиду распущенности, допущенной моим предместником Лопухиным, вовсе не занимавшимся внутренними распорядками суда, решительно высказать собравшимся мой взгляд на отношение их к суду и к публике. Когда вся эта церемония была окончена, собравшиеся у меня в кабинете члены суда принесли весть, что какая-то девушка стреляла в это утро в градоначальника и его, как водится говорить в подобных рассказах под первым впечатлением, смертельно ранила...
   Окончив неотложные занятия по суду, я поехал к Трепову, который незадолго перед тем переселился в новый дом против Адмиралтейства. Я нашел у него в приемной массу чиновного и военного народа, разных сановников и полицейских врачей. Старику только что произвели опыт извлечения пули, но опыт неудачный, так как несмотря на повторение его затем пуля осталась неизвлеченной, что давало впоследствии Салтыкову-Щедрину, жившему впоследствии на одной с ним лестнице, повод ругаться, говоря, что при встречах с Треповым он боится, что тот в него "выстрелит".
   Старик был слаб, но ввиду его железной натуры опасности не предвиделось. Тут же, в приемной, за длинным столом, против следователя Кабата и начальника сыскной полиции Путилина74 сидела девушка среднего роста, с продолговатым бледным, нездоровым лицом, и гладко зачесанными волосами. Она нервно пожимала плечами, на которых неловко сидел длинный серый бурнус, с фестонами внизу по борту, и, не смотря прямо перед собой, даже когда к ней обращались с вопросами, поднимала свои светлосерые глаза вверх, точно во что-то всматриваясь на потолке. Этот взор, возведенный "горе" из-под нахмуренных бровей, сжатые тонкие губы над острым, выдающимся подбородком и вся повадка девушки носили на себе отпечаток решимости и, быть может, некоторой восторженной рисовки... Это была именовавшая себя Козловой, подавшая прошение Трепову и выстрелившая в него в упор из револьвера-бульдога. Она заявляла, что решилась отомстить за незнакомого ей Боголюбова, о поругании которого узнала из газет и рассказов знакомых, и отказывалась от дальнейших объяснений. Это была Вера Засулич... В толпе, теснившейся вокруг и смотревший на нее, покуда только с любопытством, был и Пален в сопровождении Лопухина, с половины декабря назначенного прокурором палаты и уже успевшего в здании судебных установлений устроить себе казенную квартиру и даже завести казенных лошадей на счет сокращения служительских квартир и курьерских лошадей... Когда я подошел к ним, Пален сказал: "Да! Анатолий Федорович проведет нам это дело прекрасно". - "Разве оно уже настолько выяснилось?" - "О, да! - ответил за Палена Лопухин, - вполне; это дело личной мести, и присяжные ее обвинят, как пить дадут". К удивлению моему, и Пален что-то несвязно стал прорицать о том, что присяжные себя покажут, что они должны отнестись строго и т. д. Уходя, я заметил суматоху и волнение в передней: по лестнице шел государь навестить Трепова, останавливаясь почти на каждой ступеньке и тяжело дыша, с выражением затаенного страдания на лице, которому он старался придать грозный вид, несколько выпучивая глаза, лишенные всякого выражения... Рассказывали, что Трепов, страдавший от раны, исход которой еще не был вполне выяснен и мог грозить смертью, продолжал все-таки "гнать свою линию" и сказал на слова участия государя: "Эта пуля, быть может, назначалась вам, ваше величество, и я счастлив, что принял ее за вас", - что очень не понравилось государю, который больше у него не был и вообще стал к нему заметно холодеть, чему, быть может, способствовали и преувеличенные слухи о чрезвычайном состоянии, которое должно будет остаться после раненого градоначальника.
   "Что следствие? - спросил я дня через три Лопухина. - Нет признаков политического преступления?" - "Нет, - утвердительно отвечал Лопухин, - это дело простое и пойдет с присяжными, которым предстоит случай отличиться..." Между тем у него уже была не приобщенная к следствию телеграмма прокурора одесской палаты, полученная еще 25 января, о том, что, по агентурным сведениям прокурора, "преступницу", стрелявшую в Трепова, зовут Усулич, а не Козловой, из чего оказывалось, что одесским революционным кружкам уже заранее было известно, кто должен совершить покушение на Трепова. Эта телеграмма была Лопухиным скрыта от следователя, так как Козлова уже объявила свое настоящее имя. Никакого исследования связи "Усулич" с одесскими кружками, в то время вообще начинавшими проявлять весьма активную деятельность, не было произведено. Точно так же о прошлом Засулич, переплетенном почти десятилетним участием в тайных сообществах, к следствию не было приобщено никаких сведений, и даже я лично услышал о нем впервые лишь на суде, а о телеграмме узнал лишь после суда. В тупой голове Палена и в легкомысленном мозгу образцового ташкентца, стоявшего во главе петербургской прокуратуры, образовалась idее fixe (Навязчивая идея.) - вести это дело судом присяжных для какого-то будто бы возвеличения и ограждения этого суда от нападок. Всякий намек на политический характер из дела устранялся avec un parti pris (С предвзятым намерением (умышленно, нарочито).) и с настойчивостью, просто странной со стороны министерства, которое еще недавно раздувало политические дела по ничтожнейшим поводам. Я думаю, что Пален первоначально был искренно убежден в том, что тут нет политической окраски, и в этом смысле говорил с государем, но что потом, связанный этим разговором и, быть может, обманываемый Лопухиным, он уже затруднялся дать делу другое направление... Какие цели были у Лопухина мне не ясно и до сих пор, если только здесь были цели, а не простое легкомыслие и упорство в раз высказанном необдуманном взгляде на дело. Во всяком случае, из следствия было тщательно вытравлено все, имевшее какой-либо политический оттенок, и даже к отысканию несомненной сообщницы Засулич, купившей для нее револьвер, не было принято никаких серьезных мер... Лопухин кричал всюду, что министр юстиции столь уверен в суде присяжных, что смело передает ему такое дело, хотя мог бы изъять его путем особого высочайшего повеления. Таким образом, неразумно и с легковесной поспешностью подготовлялся процесс, который должен был иметь во многих отношениях роковое значение для дальнейшего развития судебных учреждений.
   Поступок Засулич произвел большое впечатление в обществе. Большинство, не любившее Трепова и обвинявшее его в подкупности, в насилиях над городским самоуправлением посредством высочайших повелений, возлагавших на город неожиданные тяготы, радовалось постигшему его несчастью. "Поделом досталось!" - говорили одни..., "старому вору", - прибавляли другие. Даже между чинами полиции, якобы преданными Трепову, было затаенное злорадство против "Федьки", как они звали его между собой. Вообще, сочувствия к потерпевшему не было, и даже его седины не вызывали особого сожаления к страданиям. Главный недостаток его энергичной деятельности в качестве градоначальника - отсутствие нравственной подкладки в действиях - выступал перед общими взорами с яркостью, затемнявшей несомненные достоинства этой деятельности, и имя Трепова не вызывало в эти дни ничего, кроме жестокого безучастия и совершенно бессердечного любопытства. Да и впоследствии по отношению к нему общее мнение мало изменилось, хотя между его преемниками - злобно-бездарным Зуровым, глупым Федоровым, трагикомическим шарлатаном Барановым и развратным солдафоном Козловым - и им была целая пропасть в смысле ума, таланта и понимания своих задач.
   В этом отношении как ретроспективная характеристика времени очень любопытна оценка Трепова как предполагавшегося начальника Верховной полиции, сделанная в "благонамереннейшей" газете "Минута", через 4 года после дела Засулич, редактором Баталиным, бывшим чиновником "Секретного Отделения" (1882 г., № 141, 3 июня). Вот что, между прочим, говорилось в передовой статье "Нужен ли Ф. Ф. Трепов?" После, указаний на его преклонный возраст, огромные имения, приобретенные на службе, административную торопливость, необразованность его и т. п.: "Едва ли в среде подчиненных и в среде общества генерал Трепов поддержал бы свою прежнюю авторитетность. Как бы ни были дики инстинкты у известной части общества, все-таки .целое общество не стадо овец, и оно никогда бы не пошло рукоплескать по известному делу. Значит, тут была задета сторона, чувствительная для людей вообще, кто бы они ни были, но если у них есть сердце. В интересах правды надо согласиться, что поступок генерала Трепова с осужденным к тяжкому наказанию преступником не мог не быть осужден единодушным общественным мнением людей, не лишенных сердца".
   Отношение к обвиняемой было двоякое. В высших сферах, где всегда несколько гнушались Треповым, находили, что она - несомненная любовница Боголюбова и все-таки "мерзавка", но относились к ней с некоторым любопытством. Я видел у графа Палена в половине февраля фотографические карточки "мерзавки", находившиеся у графини Пален, которые ходили по рукам и производили известный эффект. Иначе относилось среднее сословие. В нем были восторженные люди, видевшие в Засулич новую русскую Шарлотту Кордэ 75 были многие, которые усматривали в ее выстреле протест за поруганное человеческое достоинство грозный призрак пробуждения общественного гнева; была группа людей, которых пугала доктрина кровавого самосуда, просвечивавшаяся в действиях Засулич. Они в тревожном раздумьи качали головами и, не отказывая в симпатии характеру Засулич, осуждали ее поступок как опасный прецедент... Мнения, горячо дебатируемые, разделялись: одни рукоплескали, другие сочувствовали, третьи не одобряли, но никто не видел в Засулич "мерзавку", и, рассуждая разно о ее преступлении, никто, однако, не швырял грязью в преступницу и не обдавал ее злобной пеной всевозможных измышлений об ее отношениях к Боголюбову. Сечение его, принятое в свое время довольно индифферентно, было вновь вызвано к жизни перед равнодушным вообще, но впечатлительным в частностях обществом. Оно - это сечение - оживало со всеми подробностями, комментировалось как грубейшее проявление произвола, стояло перед глазами втайне пристыженного общества, как вчера совершенное, и горело на многих слабых, но честных сердцах как свеженанесенная рана. Если и встречались лица, которые, подобно славянофильскому генералу Кирееву, спрашивавшему меня: "Что же, однако, делать, чтобы Засуличи не повторялись?" - и получившему лаконический ответ: "не сечь!" - удивленно и негодующе пожимали плечами, то большинство по своим воззрениям разделяло ходившие тогда по рукам стихи:
   Грянул выстрел-отомститель,
   Опустился божий бич,
   И упал градоправитель
   Как подстреленная дичь!
   В конце февраля следствие было окончено и по просьбе Палена, переданной мне через Лопухина, дело назначено было к слушанию на 31 марта. Я советовал пустить его летом, среди мертвого сезона, когда возбуждение, вызванное Засулич, утихнет и успокоится, но Пален настаивал на своей просьбе, утверждая, что и государь, на которого он вообще любил ссылаться, желает скорейшего окончания дела. Трепов между тем поправился, вступил в должность и ездил в коляске по городу, всюду рассказывая, что если он и высек Боголюбова, то по совету и поручению Палена, и лицемерно заявляя, что он не только не желает зла Засулич, но даже будет рад, если она будет оправдана. Пален негодовал на эти рассказы в тесном кружке искательных друзей и знакомых, но решительно опровергнуть Трепова не смел.
   В половине марта 1878 года, сидя в заседании, я совершенно неожиданно для себя (председатели окружных судов в то время никогда не представлялись государю) получил официальное письмо от управляющего канцелярией министра юстиции, в котором я извещался, что государь император изволит принять меня в ближайшее воскресенье после обедни. Представление совершилось с обычными приемами. Длинная обедня в малой церкви дворца, едва слышная в круглой комнате, где происходил болтливо-шопотливый раут прилизанных людей со свежепробритыми подбородками, в новеньких мундирах; затем, препровождение всех представлявшихся в боковую комнату, опрос их престарелым и любезным обер-камергером графом Хрептовичем; молчаливое ожидание, обдергивание, подтягивание себя... затем бегущие арапы, останавливающиеся у широко распахнувших половинок дверей... удвоенное внимание... и - сам самодержец, в узеньком уланском мундире, с грациозно сгибающейся талией, красиво-колеблющейся походкой и "paur le merit'oм" (Прусский орден "За заслуги".) на шее. Старая любовь, вынесенная из далекого детства, когда еще в день 18 февраля 1855 г. мы с братом венчали его бюстик бумажными цветами среди радостно вздохнувшего и с надеждою смотревшего вперед литературного мирка, собравшегося у отца, благодарные, неизгладимые воспоминания, о 19 февраля и судебной реформе, озарившие молодость моего поколения своим немеркнущим светом, - все это прихлынуло сразу к сердцу и заставило забыть хоть на время скорбь, вызванную многими бездушными мерами последних лет.
   Я не успел еще всмотреться в царя, в его усталое лицо, доброе очертание губ и впалые виски, как он, сказав два слова представлявшемуся Строганову (Григорию Александровичу) и молча слегка поклонившись пяти сенаторам и директору департамента министерства юстиции Манасеину76, очутился передо мной. Едучи во дворец, я смутно надеялся на разговор по поводу дела Засулич, которое, по словам Палена, так живо интересовало государя, и решился рассказать ему бестрепетно и прямодушно печальные причины, создавшие почву, на которой могут вырастать подобные проявления самосуда. По приему сенаторов я увидел, как несбыточны мои надежды сказать слово правды русскому царю, и ждал молчаливого поклона. Вышло ни то, ни другое. Государь, которому назвал меня Хрептович, остановился против, оперся с усталым видом левой рукой, отогнутой несколько назад, на саблю и спросил меня, где я служил прежде (причем я по рассеянности ответил, что был прокурором окружного суда), сказал в неопределенных выражениях, устремив на меня на минуту тусклый взгляд, что надеется, что я и впредь буду служить так же успешно и хорошо и т. п. Остальных затем он обошел молча и быстро удалился. Хрептович с сочувствием пожал мне руку, я уловил несколько завистливых взглядов и понял, что мне оказано официальное отличие. Вслед затем подошел Арсеньев77, воспитаннику которого - великому князю Сергею Александровичу я показывал года за два перед тем петербургские, тюрьмы во всей их неприглядной наготе, чем вызвал крайнее неудовольствие в сферах Зимнего дворца.
   Он предложил мне посмотреть в кабинете императрицы Реуфа-Пашу, который привез ратификованные султаном прелиминарные условия Сан-Стефанского договора. И я видел сквозь трельяж, за которым толпились любопытствующие сановники, знакомую мне по Красному Кресту болезненную фигуру императрицы и перед нею человека высокого роста, с очень маленькой головой, в феске, налезавшей на уши и бросавшей тень на умное, грустное, бледное лицо, обрамленное маленькой черной бородой. Зимнее солнце лило яркие косые лучи в обширный кабинет и, играя на пахучих гиацинтах, освещало политический мираж, принимавшийся тогда многими за победную действительность.