Лена взяла другой рукав шинели.
   – А? Бывает?
   Александр оперся плечом о косяк дверей, наблюдал за женщинами: не сознавая, что делают руки, они отнимали друг у друга рукава шинели, говорили о Холодове. Чувство неловкости попятило Александра в комнату, но голос Веры остановил его:
   – Саша? А я думала… вот не думала… думала, Михаил. Да ведь ты жив?
   …Вдвоем остались в комнате.
   Перед ним по другую сторону стола сидела учительница – благообразная сдержанность, напряжена до опасного предела, вот-вот и повеет холодом. Густые, теплого отлива волосы заплетены в тугую косу.
   «А что же было? Что же было, если мне так не по себе сейчас? Была заря на Волге, и эта (эта ли?) чернобровая сидела на песке, глаза золотились. Потом был театр, музыка велела: люби, люби! Потом был наш сад, темной августовской ночью падали яблоки, а мы с ней говорили о Мише. Потом видел на вокзале, как она прощалась с Холодовым, а мне было тяжело».
   Привычно, без возмущения, как-то по-бабьему жаловалась на пьяницу коменданта, на нехватку дров, на плохую дисциплину в школе. Усталость и задумчивость туманили глаза.
   – При коптилке слепну над тетрадями…
   Эта далекая от него жизнь отнимала Веру у Александра.
   – Там я вспоминал вас, какой вы были на концерте.
   Глаза ее вспыхнули задорным светом, как тогда на концерте. Пригасила. Зима и лето и еще зима прошли с тех пор, многих людей встречала даже при своей замкнутости, дружбу искала с осторожностью обманутой, благоразумной. «Мое счастье не среди этих. Пойду далеко вперед». Потом бездейственная свобода незаметно подвела к тому специфически женскому одиночеству, которое с неумолимой быстротой сушит душу, как суховей выпивает соки хлебов. Одиночество стало продолжением холодного сиротства с казенными воспитателями. С неумелостью замкнутой Вера искала себе пару. Выработался свой, со скидками на войну, критерий оценки мужчин. Война сказала: если суждено тебе счастье, бери его сейчас, после – поздно. Подрастут твои ученицы, они встретят героев с цветами. Смерть Холодова повернула ее к правде, от которой она отворачивалась. Не погибни он, она так бы и не узнала, что никого так любить не может. Александр был далеким. И та пора их знакомства, о которой он говорил, отошла навсегда, и воспоминание о ней потускнело, как давний сон.
   – В молодости, Саша, каждая мелочь кажется значительной. Тебе нужно трезво разобраться в своих воспоминаниях.
   – Воспоминания – не поступки, даже не намерения. Зачем же в них разбираться? – с затаенной грустью сказал Александр и самолюбиво замкнулся.
   Вера понимающе улыбнулась, вздохнула глубоко. Попросила тихим голосом рассказать, что думал на фронте.
   – Там некогда думать. Все силы тратятся на то, чтобы не быть убитым, а их убить побольше. Других целей и желаний на войне нет, – говорил он то, над чем всегда смеялся, слушая рассказы о фронтовой жизни, будто солдаты только и делают каждую минуту, что налево и направо косят врага и вовсе не думают о родных, не тоскуют о женщинах. Он теперь уже не огорчался, что образованная, неглупая женщина верит в это героическое вранье. Он рос в ее глазах, и это потешало его. Уговаривала рассказать ученикам о подвигах героев, отбирая типичные факты. Ребятам нужно внушать, что сейчас для них героизм – учиться отлично.
   – Дай свою фотокарточку, поместим в ленинской комнате. Ведь ты учился в этой школе.
   – Я учился неважно. Правду о войне знать детям рано. Да и вы не поймете ее. Да я и не знаю всей правды… И вовсе я не герой. Скучал по дому. Мечтал о бане с горячим веником.
   Слова его тем более были страшны для Веры, что лицо оставалось спокойным, глаза ясными и взгляд их твердым. Когда-то, тягостно переживая свой разрыв с Холодовым, она думала об Александре с завистью, что он целостный, сильный, простой душевной организации и не нужно ему, как это делает она, гоняться за кем-то – счастье само придет. А он каким оказался! Каялась, что вызвала на откровенный разговор. Если он, фронтовик, не знал ответа, то что могла сказать она, тыловая женщина?!
   Вера подошла к нему с неожиданной для себя решительностью.
   – Что у тебя там? – припала ухом к груди его. – О, сколько там неизвестного! – Подняла глаза, доверчивые, умоляющие. – Злого? Доброго? Страшного? Какой ты чудной! Шутишь со мной, Саша. Не говоришь правду.
   – Кто кого – вот правда! А что война с человеком делает, никогда и никто полную правду не скажет. Да ее и не знает никто.
   – О, как ты нехорошо. Почему?
   – Человек гордый, не захочет видеть себя в некотором состоянии, скажем, хотя это еще не все. Жить надо, поэтому стоит ли копаться в душах военного времени?
   – Нет, нет, я не могу расстаться так. Ты должен изменить мое впечатление о тебе, стереть эти последние впечатления. Для меня это очень важно!
   И опять строгое худое лицо с горбатым носом и глуховатый баритон:
   – Могу убивать врагов, пока идет война. Сто лет воевать будем – сто лет я буду убивать. Ну, да ладно, привычка выручает людей из бед похуже смерти.
   Осветил лицо открытой улыбкой.
   – Боже мой, ведь я совершенно не понимаю тебя, Саша милый. Неужели вот так уйдешь из моей жизни.
   – Вера Ивановна, может, я и не ушел бы… Даже наверняка. Но не могу. Тут я еще не до последней точки дошел…
   – Да не о том я, Саша.
   – И о том вы! Но вы это забудьте. Не было этого.
   – Теперь ты прежний, Александр свет Денисович. Ясный, мило определенный.
   – Знаете, в освобожденных селах все сгорело. Дети учатся азбуке по военному уставу. Скворечницы делают из металлических футляров противогазов – немецких и наших. Может, скажете своим школьникам, каково тамошним ребятам.
   За калиткой она помахала ему рукой. Такой вот еще больше нравилась она, но уже по-иному, не так, как прежде.
   После этой встречи Вера думала трезво, примиренно: от семьи Крупновых она не уйдет. И совсем по-деловому воображала, как будет перевоспитывать мужа, выдувая из души гарь войны. У них дети будут – сироты и свои. Как в затухающую топку, подбросил Александр в сердце Веры новое горючее, и теперь Вера повеселела.

X

   Александр достал из рундука в чулане свою робу, сапоги, войлочную шляпу со щитком синего стекла. И хоть после стирки роба была тесноватой, а сапоги от долгой лежки усохли, жали ноги, шляпа помялась, все же эти вещи с такой силой разбудили в душе его юношескую, отрадную полноту ощущения жизни, что он не сразу смог выйти к ужину, несмотря на двукратный зов Лены. То глядел в окно на пригорок с толстыми с наклоном стволами старых ветел, то подходил к другому окну в сад, прислушиваясь к звукам пилы-ножовки, в сумерках смутно виднелась фигура отца, движение его рук. Отец обрезал лишние ветви яблонь, зачищал кривым ножом, а Женя с банкой у пояса замазывал раны деревьев нигролином с древесной золой. Через щели одинарных окон прохладный ветерок, качая голые ветви, наполнял комнату запахом мокрой земли, нигрола, оживающей коры яблонь и вишен.
   По зеленоватому меж кривых ветвей прогалу неба проклюнулись две звезды над головой отца.
   – Когда ножом срезаешь по кольцо, локоть прижимай к боку. Так, так. Только язык не клади на порог, Евгений Константинович, – говорил Денис.
   Подложив кулаки под затылок, Александр глядел на прояснявшийся полумесяц, рассеченный ветвью дерева, да так и уснул, поверив в свое почти невероятное счастье, что он в родном доме с пахнувшими сосной стенами. Пробуждение в двенадцать ночи было подтверждением его счастья: отец уже был на ногах.
   Длинный черный корпус цеха, зашитый сверху донизу железными листами, вспыхнул изнутри резким светом, в то время когда пришагали к проходной. Будто заневоленное в железной темнице солнце взбунтовалось, из каждого зазора мощно било яростным светом, выжигая тьму. Выпускали сталь.
   – Сталь – сила, Иван, – привычно и отрадно для Александра поучал Макар Ясаков своего горнового. – Приходит к мартену мещанин или мужик, мурло шире колеса, в глазах телячий страх, а пожарится годиков десять, повытопит жирок суслячий – на щеках вмятины, ловкостный. У кого больше стали, у того кулак тяжелее, а крылья легче, походка быстрее.
   – А у немца как с этой статьей, Макар Сидорович? – сам не зная того, потешая Александра своей хитрой наивностью горновой.
   – Умеют обращаться со сталью. Машинный народ, аккуратный. До войны бывали у нас – хваткие ребята, молчаливые. А мы говорить любим до звона в башке. Сознаюсь, сам я первый соловей с зажмуркой. Раскаляешься самозабвенно до потери себя, тут протягивай руку и клади в карман, – говорил Макар, подмигивая Александру. – Так, видно, сделали с нами двадцать второго июня. А?
   Александр совсем по-довоенному, по-ребячьему изобразил на своем лице изумление ясаковской мудростью.
   Грохотала и шумела сталь, ревели мощные вентиляторы, омоложая загазированный воздух.
   – Узнаешь, Денисыч, свою старушку? – в грохоте и шуме кричал Макар Ясаков над ухом Александра.
   Старая мартеновская печь порадовала Александра своим долгожительством; как молоденькая, она переваривала незнаемую до войны шихту с примесью на заедку металлолома из обрубленных стволов орудий, кусков танковой брони.
   – А я-то думал, отжила свой век…
   – Бабуся сознательная, кряхтит, трясется вся, а стряпает смертельные гостинцы на погибель Гитлеру. А ты обрадовал меня, тихий друг мой. Понимаешь, наш Росляков свалился… две смены парился целую неделю. У меня, говорит, ноги железные, выстою. Может, и такие у него подставки, да голова-то от устали к земле склонилась.
   Два парня проведи мимо печи бледного Рослякова в накинутом на одно плечо пиджаке.
   Александр опасался: не отвык ли от работы? Но стоило ему взять в руки лопату-шахтерку, поддать из кучи куски хрома и, отворачивая лицо от бившего пламени, метнуть рассеивающим справа налево движением хром в печь, как прежняя навычка проснулась в нем. Возвращались к нему неторопливо спорые движения, зоркость глаз и избирательность слуха, различавшего в плотно слитых шумах напряженное гудение мартеновского сердца. Вместе с обильным потом пришла благостная легкость, и теперь он уж не опасался, что задохнется от устали.
   С самозабвенным наслаждением пил кисло-соленую воду, снова шел к печи на свое место, обменявшись взглядами с отцом. Ощущение своей живой связи со всеми работающими у этой печи пришло к нему в первую смену, а когда, отстояв вахту, он остался у мартена, как и Макар Ясаков и отец, до конца варки, вместе с горновыми пробил пикой летку и сталь тяжело, маслянисто потекла в ковш, высветив металлические перекрытия над головой, серьезное лицо крановщицы, Александр почувствовал себя по-давнему, по-довоенному нерасторжимо каждым движением слившимся с рабочими бригады. Налитый приятной умаянностью, он добрел до душевой и, блаженствуя под туго бьющими струями горячей воды, почувствовал, к огорчению своему, что непредвиденно трудное и горькое будет расставание с заводом.
   На другой день дядя Савва зашел в цех вместе с Юрием, угадывая настроение младшего племянника, сказал:
   – Итак, демобилизую тебя по ранению. Забронирую. Будешь варить сталь. Не стыдись, Саша, работают твоих лет ребята. Тут тоже фронт, да еще какой! С ног валятся.
   – Савва Степанович, хочется к мартену! Ноги не идут на фронт, видно, после ранения. Подумаю о вашем предложении.
   – Макар Сидорович, выручай – советуй, – сдерживая улыбку, попросил Юрий. – Требуют на фронт две сотни человек, а Савва Степанович не дает.
   – И не дам, товарищ секретарь горкома. Щупай других кур, они с яйцами.
   – Нас с Денисом Степанычем пошлите на фронт, – сказал Макар. – Молодых береги, а мы пожили. Вообще войны надо заменить битвами стариков. Плакать о них долго не будут. А то они какие штукари? Старческим потом несет, сточенными зубами, песок сыплется, хоть пляж устраивай, а они, знай, махают бомбами.
   Савва дерзко игранул горячими картечинами глаз.
   – Алкашей отправили, татей – тоже. За кого же взяться? Все работают люто. Иной от страха перед фронтом.
   – Бабников за штаны, – лукаво посоветовал Денис.
   – А кто будет работать? – невинно удивился Савва. – Святой Георгий на белом жеребце?
   На шихтовом дворе автогенщики топтались вокруг прибывших с фронта и только что сгруженных с платформ горелых танков. Александр и вчера видел изуродованную военную технику, отправляемую в мартены на переплавку. Но сейчас покалеченные насмерть танки со сбитыми башнями и культяпыми обрубками орудийных стволов притянули к себе его внимание по-особенному тревожно. Крановщик советовал хромому автогенщику получше осмотреть танк изнутри, не остались ли боевые патроны:
   – Ладно, если пальнет в деревянную твою. А ну как отчекрыжит природную, подарок родителев?
   Автогенщик выключил кислород, сдвинул с лица маску с синим стеклом.
   – А что, Денис Степанович, правду он брешет. Надысь Петька Бритов только начал жарить: огоньком немецкую бандитку-дохлятину, а она как огрызнулась изнутри! Скулу за ухо сместило несчастному Петьке. Раскрасавец!
   Другой автогенщик, почти подросток, открыл люк и спустился внутрь танка. Через минуту из люка высунулось бледное лицо.
   – Люди тут горелые… Кости вот.
   Все молча взглянули на почернелую кость в руках автогенщика.
   – Танк-то нашего завода, – говорили рабочие. – Да и танкисты, может, нашенские. В своем воевали, в своем вернулись домой.
   Александр нашел Савву у прокатного стана.
   – Товарищ генерал-директор, смараем германца, встану к печи. Впрочем, не думайте, что ваше предложение считаю неприличным. На заводе не сладко. Вижу. Только тут льют пот, там – кровь. Там мои товарищи – солдаты.
   …Немецкие самолеты развешивали над Волгой ракеты на парашютах. Яркий тяжелый свет вдавливал темноту в реку. С крутого привокзального холма Лена и Александр отчетливо, будто перед самыми глазами, видели мускулистые, легко-ажурные переплетения железного моста через Алмазную. Бомбы рвались глухо, хоботами вытянутые кверху смерчи воды вырастали по обеим сторонам моста. По игрушечным парашютикам хлестали разноцветные трассы зенитных пулеметов из прибрежного тальника и с военного катера. Но ракеты долго еще освещали бомбардировщикам непривычно взбулгаченную ночную Волгу, пока катера не окутали мост и берег клубами дыма.
   Первые минуты налета Лене было скорее любопытно, чем боязно. Но вот железно хряснуло за вокзалом, и брат потащил ее за руку, и она как бы очнулась от колдовски странно-сонного света ракет, огненного росплеска взрывов, света прожекторов. Паровозы растаскивали по путаным линиям рельсов вагоны с людьми. Александр обнял сестру, хрящеватым носом потерся о лоб.
   Для Лены он одинаково был восхитителен и страшен своей особенной смелой бесшабашностью и жестокой улыбкой. Легко вскочил в крайний вагон на ходу, сразу врастая в многоплечую и многоликую группу бойцов.
   Лена закрыла лицо от внезапного острого приступа тоски. Щека горела – видно, так терлась о грубое сукно братниной гимнастерки, вцепившись в его плечи, страшась остаться без него.

XI

   В этой войне большинство расчетов немцы строили на подозрениях и предположениях, на невысказанных намерениях русских, не смущаясь почти полным незнанием духовной жизни народов Советского Союза. Эта неосведомленность о внутренней жизни противной стороны восполнялась данными разведки, состоящими частично из подслушанных разговоров, показаний пленных, перехваченной переписки, а больше всего – из домыслов самих агентов, как правило, мнительных, глядящих на мир предвзято, потому что они, испытывая хроническое болезненное недоверие к людям, вечно ищут скрытый смысл за обычными словами и поступками человека. Неприятелю приписывали или чрезмерную хитрость и проницательность ума, если он одолевал, как это было зимой под Москвой, или смеялись над ним, если, наоборот, его осиливали, как это было в первые месяцы войны. Более тупых психологов, чем военные, и особенно тех из них, которые всю жизнь занимались психологической стратегией, не найти даже среди немецких кабинетных ученых. И это не потому, что они бездарнее гражданских. О каком духовном мире своих солдат могли думать военные психологи, если главную цель свою они видели в том, чтобы воспитать в людях, рожденных для радости и любви, чуждое нормальному человеку презрение к живому, даже к своей собственной жизни.
   Немецким генералам и солдатам казалось, что военные действия летом 1942 года протекают по планам, разработанным еще зимой их генеральным штабом и самим фюрером. Планировалось в первую очередь взять Кавказ, «окончательно уничтожить живую силу, оставшуюся еще в распоряжении Советов», – говорил начальник генерального штаба Гальдер. Об этом же заявил сам Гитлер 1 июля в Полтаве на совещании высшего командования Восточного фронта: «Моя основная цель – занять область Кавказа… Если я не получу нефть Майкопа и Грозного, я должен покончить с этой войной». Он не собирался с русскими заводить речь о мире, не верил, что они пойдут на переговоры. Он просто привычно ставил себе ультиматум, надеясь создать условия для вторжения на Ближний и Средний Восток, провести завершающие операции по захвату Москвы и окончить войну к осени 1942 года.
   В свою очередь советская сторона планировала на лето широкие наступательные действия.
   В мае началось наступление советских войск под Харьковом. До этого Ставка дважды отклоняла предложение командования Юго-Западного направления провести крупные операции во взаимодействии с соседними фронтами. В ее распоряжении не было тогда необходимых резервов для обеспечения больших наступательных действий. Ставка дала свое согласие лишь после того, как командование Юго-Западного направления представило план более узкой операции.
   Боевые действия начались 12 мая. А через пять дней, 17 мая утром, танковая группа Клейста нанесла контрудар по южному фасу Барвенского выступа, прорвалась в глубь нашей обороны. В последующие дни немцы вышли в тыл ударной группировки Юго-Западного фронта, 24 – 29 мая делались отчаянные и безуспешные попытки прорвать кольцо окружения… До конца месяца вырвались лишь разрозненные отряды. Погибли заместитель командующего Юго-Западным фронтом Костенко, командиры Городнянский, Бобкин, Подлас.
   В июле немцы захватили Крым и Донбасс, вторглись на Северный Кавказ, прорвались к большой излучине Дона, намереваясь к 25 июля выйти к Волге у Сталинграда.
   Но неприятель обманулся в своем наступлении на Воронеж, в стремлении окружить войска Южного фронта под Ростовом. Потом он принужден был отклониться от цели захвата Кавказа, втянуться в непредвиденное гигантское сражение под Сталинградом.
   Не о гениальности или бездарности полководцев обеих воюющих армий говорит тот факт, что планы сторон на лето 1942 года предусматривали далеко не то, что пришлось делать потом немцам и русским. Значение этого факта более простое и более великое: немецкая армия в значительной степени уже исчерпала свои наступательные возможности, а Советская Армия только входила в полосу своей военной зрелости.

XII

   По приказу председателя городского комитета обороны Юрия Крупнова рабочие везли в степь на обводной рубеж отлитые из броневой стали колпаки для дотов. Машины, оседая рессорами на разъезженной широкой дороге, медленно пробивались сквозь встречный поток тракторов, комбайнов, подвод. Прикипев пальцами к стоявшим меж колен винтовкам, рабочие, не спавшие после ночной вахты, хмуро дремали в кузовах грузовиков.
   Надвинув кепку до бровей, Денис Крупнов из холодочка козырьковой тени вглядывался дальнозоркими глазами в степной пожар. Горячий, с дымом и пылью ветер засевал губы горклым прахом. Крутилась над степью черная ветошь сгоревших ометов, призрачно-белесо обрезались в чадном мареве костры совхозных построек. А на востоке, за солеными озерками, где-то над Волгой, жирной чернотой горбился в небе дым горевшего нефтяного склада.
   Навстречу машинам из пыли, ревя и блея, двигались к Волге табуны коров и овец. Хворо и тревожно блестели изъеденные пылью глаза. Только схлынули пахнувшие мочой и потом стада, унося коричневую мглу, щелканье кнутов и надсадную отупевшую хрипоту погонщиков, как из-за втиснутых друг в друга холмов показались морды надорванных лошадей, змеиные шеи верблюдов – ехали женщины, дети, старики. Усталость и страдание стерли на запыленных лицах людей возрастную печать.
   Сидевшая в машине рядом с Денисом сталеварка Рита Кузнецова запричитала:
   – Беда-то какая, горе-то какое… – вдавила ладонь в свою смуглую щеку, затуманила тоской длинные черные глаза. – Да неужели никто не думал, не гадал, Денис Степанович?
   Денис чуть разомкнул веки, блеснул в узкой прорези глазами:
   – И чего ты ахаешь, будто порченая? Загодя в могилу не ложатся, Рита.
   – Вам никогда не угодишь. У вас свои какие-то задумки. Тут сердце мрет от горя.
   Девчонка лет десяти никак не могла вызволить тележку из ухаба. Белобрысый мальчик в трусах помогал ей как мог, прижимая одной рукой к груди портрет старика с бородой, другой тянул сестренку за подол платья.
   – Узяли!
   Мальчишка очень серьезно посматривал в небо: там вольготно нежился воздушный разведчик. И столько самодовольства и такое презрение к земле и людям на дороге было в этой несуразно парящей «раме», что Денис даже сплюнул:
   – Нахалюга!
   Из подсолнухов загукали зенитки, оторочили самолет белыми клубами.
   – Ишь морду-то отворачивает. Что, плохо пахнут одуванчики? Не любишь, раскоряка? – сказал, мигая спросонья, кузнец Отесов.
   Девочка и мальчик сели на ковыльную гривку и начали вытаскивать занозы из своих избитых, потрескавшихся ног. Она поплевала на пятку мальчика, стерла рукавом и припала зубами к пятке. Он запрокинулся, не выпуская из рук портрет в рамке.
   Комбайн, пахтая крылатым валом желтые волны пшеницы, выползал на взволок.
   Машины свернули с дороги, целиной пошли к глубокому, с отвесным восточным краем рву. Это и был один из главных участков внешнего обводного рубежа обороны. От края и до края, насколько мог видеть Денис с кузова машины, в знойном маревом разливе копошились люди, лениво поворачивались косматые верблюды, строптиво ревели, упрямо наклоняли рогатые головы быки, на которых возили землю. Саперы в выгоревших гимнастерках оборудовали пулеметные гнезда.
   Майор инженерных войск, с мутным от зноя взглядом, велел машинам проехать левее, в зеленоватую низинку к специально отрытым круглым окопам с бетонированными стенками. Свалили на землю стальные колпаки.
   Денис дотронулся до одного, отдернул руку.
   – Ну, Рита, тепло будет под этой стальной шляпой.
   Щупловатый сапер подхватил весело, морща облупившийся нос:
   – Прозорливый дед! Тепло будет под этой кастрюлей… особенно ежели фриц термитными шарахнет.
   Денис с любопытством взглянул на пропыленного, замызганного сапера.
   – Дальний?
   – Топаю из-под Изюма. Устроил он нам на переправе калмыцкую смерть… – Сапер большими пальцами надавил себе за челюстями, разинул рот, закатывая глаза. – А откуда родом, скажу опосля. Скажу и спрячусь.
   Денис опустил на глаза щиток с синим стеклом и вместе с Ритой начал автогеном сваривать колпак с железным стояком бетонированного окопа. Когда выключил кислород и умолкло шипение пламени, сапер подсел к нему покурить.
   – А все же, отец, почему он мнет нам ребры? Не умеем воевать. Так все говорят, не умеем – и шабаш! Мудрость, а?
   Чувствуя затаенный смысл в словах сапера, Денис усмехнулся.
   – Чай, пора научиться, дорогой товарищ.
   – Я-то, может, умею, да, говорят, нет сноровки, врага запустил на всю глубину. Значит, виноват по всем статьям законов.
   – Не согласен?
   – Солдат всегда виноват. Всем он должен, только ему никто не обязан. На этой кривобокости стояла жизнь и, видно, будет стоять, покачиваясь.
   Снова Рита включила кислород. Денис приваривал колпак и потом в наступившей тишине услыхал:
   – Не земля, а камень. От века захрясла.
   – Взять бы Гитлера за ноги, за руки да разок-друтой постучать голой барыней об эту глину, – сказал сапер.
   Денис опять внимательно посмотрел на сапера: что-то очень важное жило в душе этого красноармейца в зашарпанной гимнастерке. Был он, пожалуй, тщедушен, только кисти рук с короткими пальцами как-то надежно широки, в шрамах и ссадинах. Закурив трубку, подал кисет саперу. Спросил, улыбаясь:
   – Значит, народ в долгах?
   – Как козел в репьях. Вечный должник мудрецов. Долг не пустяковый: жизнью обязан! Спасибо тебе, ерой и мудряк, а то ведь я с кругу сбился, не знаю, как пахать, как коров за сиськи тянуть, железо делать. Ура! – Сапер заорал, тогда как глаза его дымились грустью. – Любим мы, дед, смеяться сами над собой. Как чуть что, так крой Расею-матушку. Мол, хуже тебя никого не было до семнадцатого года, ты дикая, слабая. Да если жив останусь, зарок даю никогда не хулить Россию. Она годится даже на том свете.
   – Как разобрало тебя покаяние. Видно, гавкал ты на Россию остервенело? – сказал Денис.
   Завыла сирена воздушной тревоги. Денис привалился спиной к горячему колпаку. Сапер сидел на корточках, наморщив лоб, смотрел в небо. Три самолета кружили над работающими. Загрохотали на холмах зенитки, разрывы тремя ярусами выбелили небо. Взбивая пыль, клевали насыпь пули. Сапер, прикрыв голову газетой, посапывал, вытягивая губы. Рита прижалась лбом к черепку лопаты, зажмурившись так, что морщины, казалось, навсегда запаяли ее глаза.