– Прощай, Оксана.
   Она как бы внезапно выросла в заревом разливе. Отпрянув, глядела на Александра серьезно-вопрошающе. И вдруг с отчаянной и горькой решимостью подступила к нему вплотную, схватила его руку, прижимая к своей груди.
   – Олесь – я так буду звать тебя всю жизнь.
   – Зови на здоровье, Оксана.
   С новым чувством заботы об этих людях оглянулся Александр на Луня, на Холодова, на небольшой отряд.
   «Надо бы подбить каблуки сапог, уж очень стесались набок», – удаляясь от телеги, совсем по-домашнему подумал он, вспомнив вдрызг разбитые сапоги Антона Луня.
   Крепкий запах раздавленных ягод схватывал дыхание.

XII

   Горластый динамик, с варварской крутостью коверкая родной Венькин язык, заорал совсем рядом, кажется, из лохматой кроны клена:
   – Красная Армия есть разбита. Сопротивление не полезно!
   Немецкий соловей-разбойник предлагал красноармейцам уничтожать комиссаров, бросать оружие, выходить из лесу. Угостят супом. А пока подожгли с двух сторон, наполнили треском автоматов звонкий сосновый бор.
   Пуля обожгла висок. Ясаков пощупал его, окровянив пальцы. Как скошенный, плюхнулся под куст орешника, по-бабьему вытянув ноги.
   «Я убит, – решил он, – но почему слышу стрельбу? А может, снится уже мертвому… Да вот они все тут ныне мертвые».
   Были здесь и русские, и немцы. Смерть уравняла их, навсегда загасив живое стремление, только мундирами разнились спокойно и расслабленно лежавшие тела, освобожденные от житейских желаний. Над ними смыкалась сочно зеленевшая трава. Ясаков пополз.
   За ракитником столкнулся лоб в лоб с серо-зеленым немцем. Оба сели. Распахнув глаза в паутине морщин, немец, как рычагом, двинул кулаком в зубы Ясакова.
   Веня забыл о своей боксерской навычке, в замок сомкнул руки на толстой спине немца. Покатились к реке, приминая осоку.
   «В воде усмирю, там со мной сам сом не сладит».
   Но тут случилось такое, о чем Ясаков даже под угрозой смертной казни никому бы не рассказал: немец, изловчившись, сел на него верхом. Оба удивились, присмирели. Немец дышал спиртным перегаром, крючковатые пальцы его сжимали горло Вени.
   – Пусти, дядя! – по-детски зажалобился Ясаков. И в ту же секунду вывернулся и очутился на немце.
   Из кустов вышел Абзал Галимов.
   – Гляди, какого мерина обратал! Садись, повезет обоих…
   Но за Галимовым, с шумом раздвигая орешник, на поляну выломились немецкие автоматчики. И когда погнали пленных к дороге, Ясаков хотел упрекнуть Галимова: «Эх ты, Батый! Что б пораньше подоспеть, ускакали бы на этом пивном мерине к своим. Не поддержал ты великую русскую нацию». Но сдержался. Было не до шуток.
   Солдат, на котором только что катался Веня, подошел к нему вплотную, стальной каской ударил его по зубам. Ясаков сплюнул на землю резец, покачал пальцем другой и положил на ладонь.
   – За что? Шутки не понимаешь, старый хрен. А тоже Россию уму-разуму захотел учить. – И закончил, грозя сквозь слезы: – Я еще пересчитаю твои кусачки, алкоголик!
   Прижимая листок тополя к сочившемуся кровью виску, он во все глаза со злым любопытством смотрел на чужих солдат, на машины, на огромных толстозадых лошадей. Чужая армия со своей речью, своими порядками до того изменила все, что даже этот лесок и эта речка показались Вениамину не русскими. Солоно щипало от слез разбитую губу.
   Из-за пригорка немцы, подталкивая в спину винтовками, вели пленного, высокого, в порванной на груди гимнастерке, с наискось перечеркнутым кроваво-грязной полосой лицом. Он шел твердо, с усилием.
   Ясаков узнал Крупнова, и у него вдруг вспыхнула на мгновение надежда, слепая и горячая: теперь он со своим сержантом не пропадет. Как только кусты орешника заслонили их от немецких солдат, куривших на траве, конвойные начали бить Александра. Он по-волчьи скалил зубы. Голова его покачивалась на мускулистой шее, мелкая дрожь схватывала губы. Но он напружинился, отвердел. В глазах испарялась обморочная муть, они светлели с каждым глотком воздуха.
   У опушки близ дороги русские пленные, разбитые на группы по три-четыре человека, рыли ямы.
   «Наверное, под капониры или могилы для убитых», – подумал Александр, горько радуясь, что отстали от него те озверевшие немцы.
   Молодой ефрейтор в короткой тужурке, видимо, командир отделения, ужинавшего у костра, раздал саперные лопаты Александру, Ясакову и Галимову. Вынув из нагрудного кармана тужурки складной метр, отмерил два на два и велел копать яму.
   Подольше посмотрел в лицо Александру, улыбаясь глазами. Пальцы извлекли из портсигара сигарету. Секунду помедлил в нерешительности, оглядываясь на костер, потом угостил и, не глядя на Александра, ушел к костру.
   Плюнув на руки, Александр с треском разрезал лопатой уросшую корневищами трав луговину. Земля пахла кислым болотом.
   – Кому яма? – хрипло спросил Ясаков.
   Слева лес сгущал в зеленом кипении сумерки, справа мочажина с осокой на кочках все еще удерживала расколотое тревожное золото закатного неба.
   – Может, вон тех хоронить, – не унимался Ясаков.
   На юго-востоке над космами взвихренной дневным ли ветром или взрывами снарядов пыли загорелась одинокая звезда, неправдоподобно ясная и веселая. Доверчиво глянула она в глаза Александру, и в душе как будто разлился тот наполненный теплом закатный вечер на Волге, когда, приехав на лодке в дом отдыха к Жене-племяшу, устало кинулся навзничь на песок, – такая же чистая горела над свинцовыми ветлами звезда, да птичка в голубеющих над заводью сумерках забавлялась простоватым, в полтора колена высвистом.
   – Недобрая яма, – сказал Галимов.
   Александр услышал неподалеку в стороне звуки разрезаемой земли, корневищ, уловил смутные движения выпрямляющихся и склоняющихся людей.
   Рассыпалась автоматная стрельба, сухая и четкая, будто прочертили палкой по ребрам частокола.
   – Не хочу… все равно прикончат. Мать иху, твоих классовых братьев!.. – мученически косноязычил распухшим языком Ясаков.
   Под ложечкой у Александра мутило, слабость подгибала колени. Смиряя боль избитого тела, он следил за ногами часового, за солдатами у костра. Они, поужинав и накурившись, легли спать, только трое играли в карты. Молодой деловой ефрейтор порылся в повозке, прикрыл ее брезентом. Потом молча замерил глубину ямы, ушел к кустам и что-то сказал в темноту. Вспыхнула зажигалка, осветив сигарету в зубах.
   – Слушайте меня, – шепнул Александр. – Скажу «броня» – сбивайте автоматчика, ефрейтора беру на себя.
   Руки его сами с ожесточением выбрасывали лопатой землю, комья докатывались до ног крутившегося с автоматом часового. Когда часовой повернулся к ним щекой, освещенной отблесками угасающего костра, Александр тяжело и глухо уронил:
   – Броня.
   Все произошло не так, как уговаривались. Ясаков не стащил часового в яму, не сорвал с него автомат. Прыжками бросился почему-то к повозке, налетел на ефрейтора, и тот, взмахнув руками, упал спиной на утухающий костер. Александр так и не мог вырвать автомат у часового. Автомат стрелял, пули взбивали красную золу.
   В суете канули в густой лес. Ракеты на секунду высветили окраинные деревья, и тьма опять плотно сомкнулась.
   Стрельба смолкла. Но еще долго и люто храпели мотоциклы, запутавшись в петлях дорог.
   – Без оружия, да еще распояской, мы с вами шантрапа с Пешего рынка. Давайте оружие добывать… – сказал Александр.
   – Да нам бы на первый шлучай рашдобыть шамоходку, ну танк на плохой конец. Ты, Шаня, чудной: кто это припаш нам оружие?
   – Немцы.
   Под вечер зашли в хату хлеба попросить. Седоусый кривой мужик нехотя дал им холодного картофеля в мундире, по ломтю ржаного хлеба. Пока ели, он с хитроватой простецой расспрашивал их, кто да откуда. Александру не по душе было это любопытство, зато Веня, радуясь, что нашел слушателя, неудержимо растекался в рассказах о плене, о побеге. Старуха охала, крестилась на иконы, а старик кривил губы под седыми усами. Веня совсем было ночевать собрался, уже приглядываясь к сеновалу, но Александр, сжав его руку выше локтя, процедил сквозь зубы:
   – Тут нам крышка.
   Старик, забежав вперед их, запирал на засов калитку.
   – Не выпущу вас, хлопцы. Придет дед из лесу проверит, тогда с богом. Чего вам бояться, если вы не подкидыши, а?
   – У моего отца тоже усы белые. Жалко мне тебя. И все-таки пусти добром, иначе вывихну тебе руку или шею, – проговорил Александр. – Может, ты сам снюхался с немцами. А?
   Старик затрясся в лютости, заикаясь.
   – Нету моей веры тем, кто из плена вернулся! От немца просто не убежишь! Вчера также одного приютили соседи, раненный в руку, в правую, заметь. Оказывается, подлец, сам себя изувечил.
   За ночь постарались уйти как можно дальше от места побега.

XIII

   Шифрованные донесения о Чоборцове и его армии были доставлены Председателю Государственного Комитета Обороны Сталину при крайне невыгодных для Чоборцова обстоятельствах.
   Накануне Сталин беседовал с английским послом, требовал от Англии ежемесячной поставки не менее полтысячи самолетов и столько же танков. Потом он отправил Черчиллю письмо: просил высадить несколько английских дивизий в Архангельске или перевести их через Иран в южные районы СССР… Иначе война примет более драматический характер: «Я понимаю, что настоящее послание доставит Вашему Превосходительству огорчение. Но что делать? Опыт научил меня смотреть в глаза действительности, как бы она ни была неприятной, и не бояться высказывать правду, как бы она ни была нежелательной».
   В этой просьбе было что-то несовместимое с достоинством страны и с его личным достоинством. Ночью Сталин плохо спал. И теперь, в это раннее дождливое утро, у него было подавленное настроение, хотя в письме своем он не только просил, но и прощупывал, насколько Англия готова идти на жертвы ради победы над общим врагом. Он нехотя выпил стакан молока.
   У зеркала Сталин растер тяжелыми ладонями бугристое осунувшееся лицо в редких, заштрихованных временем шадринках, зачесал, с силой пригибая назад, жесткие рыжеватые волосы.
   Доклад тихого, деликатного маршала Шапошникова о фронтах был суров и правдив: Красная Армия оставила еще несколько городов.
   За долгие годы руководства страной Сталин привык к тому, что все его директивы выполнялись незамедлительно. Почему же смелые, любящие его люди отступают под натиском врага? Подробно расспрашивая маршала о боевых качествах, тактике немецкой армии, о действиях своих армий, дивизий, о том, какие части, с каким вооружением посланы задержать неприятеля, Сталин делал пометки на своей карте. Как ствол живого дерева с корнями, он был повседневно, ежечасно связан с фронтами, армиями, дивизиями, вникая в мелочи, не мешая инициативе Генштаба и генералов Ставки.
   Он ценил опыт больного, слабого глазами маршала, бывшего в гражданскую войну начальником оперативного управления Полевого штаба Реввоенсовета Республики. Всячески оберегал его. Попасть к маршалу на прием было труднее, чем к Сталину. «Только через меня попадут к начальнику Генштаба».
   Шапошников доложил Сталину разработанный Генштабом план: вынудить немцев рассредоточить свои силы по всему огромному фронту – от Мурманска до Черного моря.
   – Они бьют кулаком. – Сталин поднял на уровень груди свой большой, тяжелый на вид кулак, посмотрел вприщурку на него и, распрямив пальцы, закончил: – Вынудим их драться растопыренными пальцами.
   – Мы не должны с ходу бросать в бой дивизии и корпуса. Надо создавать стратегические резервы для контрнаступления, – сказал маршал.
   Подписав директиву о создании резервного фронта с глубокой обороной на дальних подступах к Москве, Сталин отпустил маршала.
   – Где рукопись воспоминаний о Ленине? – спросил Сталин вошедшего секретаря.
   Высокие чувашские скулы секретаря смугло покраснели, он печально замялся, боясь огорчить любимого человека: в воспоминаниях старого партийца говорилось о жизни Ленина в шалаше и ни разу не упоминалось имя Сталина.
   Почти у каждого человека в отношениях с людьми, особенно известными, есть нечто от легенды, то есть выдуманное, и нечто укрываемое, замалчиваемое. Таким скрытым у Сталина в его отношениях с Лениным была несхожесть их характеров, а раздутой была легенда об их дружбе – «горячей, нерасторжимой».
   Ленин был для него примером и некоторым укором одновременно. Сталин на себе когда-то чувствовал удивительную силу неотразимого, властного обаяния Ленина, его покоряющую логику.
   Несмотря на многое, что разделяло их характеры, ему страстно хотелось, чтобы в интересах преемственности традиций и единства партии во всех воспоминаниях о Ленине его имя было неразрывно связано с именем Ильича, как два крыла одной птицы.
   Но одно омрачало временами: письмо Ленина делегатам съезда партии об особенностях его, Сталина, характера. Ильич рекомендовал найти способ переместить его с поста Генерального секретаря и назначить на это место другого человека, который во всех других отношениях отличается от Сталина только одним перевесом: более терпим, более лоялен, более вежлив и более внимателен к товарищам, менее капризен. «При чем резкость? При чем капризность?» – не раз недоумевал Сталин.
   Он перелистал рукопись воспоминаний старого большевика и, закрывая папку, сказал секретарю:
   – Помогите старику поработать над книгой. Память – штука ненадежная. Иногда она помнит мелочи, но не сохраняет главное. Встречались с Лениным многие, но не все были ленинцы. А главное – кто наследует великое учение. Помогите, помогите старику.
   Сталин поднял голову.
   – Еще вот это… – сказал секретарь, протягивая Сталину старую деревянную ручку. Сталин вприщурку глядел на нее.
   – Это ваша ручка, которой вы писали в батумской тюрьме, – краснея, пояснил секретарь, смущенный очевидным недоумением Сталина. – Ее прислал ваш старый друг.
   Старый друг был машинист-пенсионер из Батуми, которому Сталин раз в год отправлял посылочку с несколькими словами привета.
   Ручка вызвала воспоминания юности во всей свежести и непосредственности, и он молча и долго стоял у зашторенного окна, и по лицу его, смывая морщины, разлилась теплая улыбка. Он положил ручку в стол, взглянул на секретаря озабоченно.
   Сталина все еще крепко держали довоенные дела, которые никто, кроме него, не мог решать.
   Секретарь докладывал. За две недели до войны начальник одной из железных дорог дал зеленую улицу специальному, из трех вагонов поезду, в котором пустилась в свадебное путешествие дочка начальника.
   Сталин задумался, подперев голову рукой.
   – Если бы это сделал академик, – он назвал имя большого специалиста по железным дорогам, – можно было бы понять: все-таки аристократические замашки. Но откуда такая резвость у бывшего стрелочника? Послать проводником в прифронтовой поезд.
   Затем было дело одного из партийных работников Грузии: человек мягкий, добрый, а нахалы воспользовались его добротой – залезли в карман государству.
   – Добрый? – спросил Сталин, упираясь взглядом в скуластое лицо секретаря. – Христос тоже был добрый, однако его распяли. Обсудить на Политбюро.
   Секретарь, неслышно ступая сапогами по ковровой дорожке, вышел из кабинета.
   Сталин, просмотрев свою записную книжку, почувствовал усталость.
   Сталин-человек не позволял себе вступать в близкие и тем более панибратские отношения со Сталиным-вождем. Вождь в его представлении не был обычным человеком, он был символом, духом времени, таинственно поднятым над повседневной жизнью. Этот Сталин – дух и символ – не устает, не хворает, не спит, он все видит и все знает. Он беспощадно выжигал из памяти своей и истории хоть малейшие факты своей слабости, даже совершенно безвинные. Жизнь его есть достояние народа, и распоряжаться этим достоянием надо целесообразно.
   Он создавал образ вождя всех времен и народов из редчайших сплавов человеческой доблести, подчиняясь сложившемуся в его сознании идеалу, отбрасывая все, что так или иначе указывало на его родство с обычным человеком.
   Временами образ этот устрашал его самого, но чаще вызывал чувства изумления и гордости.
   Частое уподобление Сталина Ленину поначалу казалось ему преувеличением, так понятным желанием возместить непоправимую потерю Ильича. Потом это уподобление проникло в душу его, переплавилось в мысль, что он – Ленин сегодня.
   Сталин-человек не мог спросить его, вождя, промахнулся ли он в чем-либо? И так он поступал не по робости и не по недостатку откровенности, а по твердому, годами сложившемуся убеждению, что ошибки вождей не должны быть видимы людям. Сами вожди, обнаружив промахи, хоронят их в глубине своих сердец, не размягчая характера. Вождь не принадлежит себе ни в чем, разве только недуги да печаль с ним. Ими он не имеет права ни с кем делиться. Человечеству нужны здоровье, радость, доброкачественный жизненный опыт.
   Думая о себе как о вожде, в третьем лице, он вставал над собой, шестидесятилетним вдовым стариком, с плохо двигавшейся левой рукой, со старческой бессонницей. Глядя на себя из глубин грядущего, спросил голосом самой истории:
   «Что же сделал товарищ Сталин перед лицом смертельной опасности?»
   С ответом он не торопился, привыкнув формулировать мысли с геометрической точностью, без ответвлений и оттенков.
   Руководимая им страна боролась за мир не из-за боязни войны. Война не нужна ей. На всех партийных съездах он прямо говорил народу своему и народам мира об опасности фашизма и о том, что у Советского Союза найдется достаточно смирительных рубах для сумасшедших. Англия и Франция не поддержали в свое время Советский Союз в борьбе за мир. Война разгоралась постепенно.
   Сталин не раскаивался в том, что был заключен договор с Германией, который не позволил втянуть страну в войну в 1939 году, сделал невозможным единый фронт империалистов против СССР. 1 сентября 1939 года война привела в медленное движение механизм сложных межгосударственных отношений, еще более сложных оттого, что в системе старых государств и обществ существовали новое государство и новое общество, в равной мере чуждые и ненавистные как для немецкого, так и для английского и американского правительств.
   От своей разведки Сталин знал многое о врагах. Но, имея точные сведения, он не мог сделать еще одного, весьма существенного, – обогатить свои Вооруженные Силы опытом войны.
   Финская кампания явилась суровой проверкой локального характера. С тех пор, особенно после XVIII Всесоюзной партийной конференции, еще напряженнее страна укрепляла свою армию.
   Большой победой советской дипломатии и лично своей он считал то, что за сорок дней до нападения Германии удалось 13 апреля 1941 года заключить с Японией договор о нейтралитете.
   Иосуке Мацуока, кавалер ордена Золотого коршуна, пил на приеме со Сталиным за договор, за императора Японии, за Сталина. Захмелев, бледнея сухим желтоватым лицом, сказал, что, если он, Мацуока, нарушит договор, с него голова долой, – провел пальцем по нежному горлу своему, – а если…
   Удивленный смелостью гостя, ставящего себя на одну доску с ним, Сталин, выгнув тяжелые, соколиного разлета брови, остановил Мацуока:
   – Моя голова нужна моему народу. Ваша, думаю, нужна императору.
   Весной были призваны запасники, перебрасывались дивизии на запад, армия получала новое оружие. В донесениях разведки указывались сроки нападения Германии. Политбюро дважды обсуждало вопрос о состоянии обороны страны. Но немцы, располагая густой сетью железных и шоссейных дорог, перебрасывали в сутки в несколько раз больше солдат и техники, так что на роковой черте смертельного поединка их ряды уплотнились предельно. Сталин не сомневался в намерениях Гитлера, но хотел оттянуть войну, чтобы завершить перевооружение армии и предотвратить «крестовый поход» против СССР.
   Заявлением ТАСС он желал припереть Гитлера к стене, вынуждая его одуматься, опровергнуть слухи или промолчать, разоблачив себя перед всем миром. Незадолго до того Гитлер сказал своим генералам: «Когда я нападу, мир затаит дыхание и не сделает никаких комментариев, парализованный нервным шоком». Он любил эффекты, любил ошеломлять. Сталин, узнав от Жукова по телефону о нападении Германии, минуту молчал, тяжело, до боли под ключицей, вздохнул, потом справившись со сложными чувствами растерянности и негодования, саркастически улыбнулся:
   – На кого замахивается?! Игрок зарвался.
   Неправдоподобным казалось ему стремительное продвижение врага в глубь страны. За несколько дней Сталин осунулся и пожелтел. Плохо спал. Народ, армия и весь мир ждали его слова. Он внимательно, не торопясь, насколько позволяло все усложняющееся тревожное положение на фронтах, изучал написанное Лениным обращение Совета Народных Комиссаров к народу «Социалистическое отечество в опасности», когда наступление войск кайзера Вильгельма в феврале 1918 года создало смертельную угрозу Советской республике.
   Постановление Политбюро он изложил в виде своей речи, и с ее текстом согласились.
   Несколько раз записывался на пленку и все-таки не добился того, чтобы обычно спокойный, с акцентом голос его не дрожал в том месте, где он обращался к народу с непривычными словами: «Братья и сестры, друзья мои!»
   Тогда же он решил оставаться в Москве при любом положении на фронтах, отдавая себе отчет в том, что значило для народа и партии его поведение. Теперь он притерпелся к беде, и отступление Красной Армии стал объяснять не только силой и опытом врага и отсутствием такого опыта у Красной Армии, но и промахами, нерадением ее начальников.
   Тысячи коммунистов-добровольцев были посланы на фронт и за линию фронта. Сражения приняли более ожесточенный характер. У Сталина появилась уверенность, что свежие части задержат неприятеля, тем временем на смену им будут подготовлены новые полки и дивизии. Сильный, со здравым смыслом народ, за плечами которого лежала тысячелетняя история борьбы за свою национальную самобытность и государственность, за свой язык и свою нравственность, увидев у порога беду, не съежился, ища места укрыться. Озабоченно и строго всматриваясь в грозные тучи нашествия, он без малодушия, но и без заносчивости вступил в тяжкую военную страду.
   К Сталину возвращались уверенность, насмешливость и беспощадная зоркость. Его несгибаемая воля, помноженная на гигантскую организаторскую деятельность партии, только потому и помогала людям невозможное сделать возможным, что действовала в одном направлении с чаяниями народа.

XIV

   Для разбора дела Чоборцова Сталин вызвал Тита Дуплетова и Лаврентия Берия. Дуплетов взглянул в лицо Берия умными, вдруг поскучневшими глазами. Он ревновал Сталина, своего старого товарища, к этому выскочке. Тит не любил и немного побаивался Берия, но всегда отвечал дружеской улыбкой на его фамильярно-ласковое отношение к нему. Когда несколько дней назад Тита Дуплетова освободили от командования фронтом и над ним нависла угроза наказания, Берия решительно выступил в защиту старого ветерана. Дуплетова отозвали в распоряжение Ставки.
   Сегодня Сталину, уставшему после напряженной ночной работы, Берия не понравился быстрым взглядом выпуклых за стеклами пенсне глаз, свежим лицом с густыми черными бровями, уверенностью и легкостью выспавшегося, здорового, жизнерадостного, удачливого человека.
   К встречам со Сталиным Берия всегда готовился с тщательной артистичностью, направляя все силы своей натуры на то, чтобы не обнаружить ни честолюбивых чаяний взять со временем в свои руки всю полноту власти, ни тонкой лести, ни боязни, что зоркий глаз Сталина прожжет внешнюю, приобретенную за многие годы оболочку, проникнет в его затаенный внутренний мир. Берия боялся разделить судьбу Ежова, у которого он был непродолжительное время заместителем.
   Устрашающее рвение Ежова развернулось на глазах Берия, и он угадал падение его с точностью до дня, уловив однажды прищуренный взгляд Сталина на Ежова.
   Перед разбором дела Чоборцова Сталин велел Берия доложить о делах бывших оппозиционеров, осужденных на разные сроки тюремного и лагерного заключения.
   Слушая доклад, Сталин вспоминал то писклявого вертуна Зиновьева, то золотозубого выпивоху и заику Рыкова, расстрелянных несколько лет назад. Он не мог себе простить, что выпустил из страны самого ненавистного, вероломного врага – иудушку Льва Троцкого. Позер, краснобай, «баладайкин Троцкий», как заклеймил его Ленин, в гражданскую войну приказал отчеканить свои инициалы на пряжках личной охраны. С визгливой демагогией двурушника и фракционера набрасывался он на партию, норовя расколоть ее. «Но товарищ Ленин, а после его кончины мы, ученики Ленина, похоронили троцкизм как идейное течение, спасли единство партии», – думал Сталин.
   Сталин всех фракционеров ненавидел и презирал в равной степени. «Я не могу запретить подлым врагам кривляться и паясничать. Сохрани им жизнь, как бы они повели себя? Смирных политиков не бывает», – решил он.
   – Целесообразно продлить сроки всем врагам народа, – сказал Сталин сразу, как только доложил Берия. И, укрепляясь в своей беспощадности к недругам, нередко ошибочно распространяемой и на безвинных, он с обычной тяжелой категоричностью подумал: «Французская революция казнила даже Лавуазье. И что же?»