Девчонка оказалась с норовом: сгребла конфекты на пол и, разорвав эдакие деньги, швырнула мне их в морду. «Вы, – говорит, – подлые люди, заманили меня сюда, обесчестили, а теперь откупаетесь. Нет, – говорит, – отпустите меня, я все матери расскажу, и вас по головке за то не погладят».
   «Ну и дура ты, – говорю, – желаешь срамиться. Расскажешь матери, а мы от всего отопремся, тебе же хуже будет. Годика через два-три захочешь замуж, а никто и не возьмет – порченая, скажут.
   Ну, словом, господин начальник, я уж и так, я уж и сяк, и лаской, и угрозой – не помогает: стоит на своем, расскажу да расскажу все как есть. Тут взяла меня злоба да и страх: эка подлая, а что, ежели и впрямь пожалуется?! Подошел я к ней, схватил крепко за плечо и говорю: «Остатний раз тебя спрашиваю – хочешь дело по-хорошему кончить?» А она как плюнет мне в харю!
   Тут я не стерпел, выхватил из кармана нож да как шарахну ее в грудь, ажио косточки захрустели. Крикнула она, повалилась на пол и не шевельнулась, губы побелели, от личика кровь отлила, ну, словом – преставилась! Обтер, не торопясь, я нож об подкладку пинжака, перевел дух, поглядел на Авдотью (он опять кивнул на Пронину). Что же таперича делать будем, – сказал я, – ведь эдакое дело среди бела дня, опять же девицы могли подслушать аль подсмотреть. Авдотья мне говорит: «Завяжем ее в куль, спрячем под кровать, а на ночь глядя отнеси ты ее куда-нибудь в чужой сад или огород». – «Ну и дура, – говорю, – завтра же полиция найдет и обознает девчонку, схватят портниху, она нас выдаст, и не пройдет месяца, как будем мы с тобой шагать по „сибирке“. Прочел я, господин начальник, как-то в газетах, что нынче в моде трупы в корзинках рассылать, и подумал: „Самое разлюбезное дело“. Действительно – приволок ящик снизу, припас клеенку, веревки и солому, схватил топор да и разрубил тело на 4 части. Ну, конечно, для неузнаваемости поцарапал ей личико.
   Пока я укладывал куски да закупоривал ящик, Авдотья схватила тряпки (платье и бельишко покойной) и, вылив всю воду из умывальника и графина, старательно замыла кровь на полу и спрятала тряпки под кровать. Дальше было все как вы сказывали».
   С волнением выслушал я повествования Сивухина – эту странную смесь какой-то жестокости и чуть ли не мягкосердечия, нередко свойственных русским преступникам.
   – Кому же ты продал ее? – продолжал я допрос.
   – Да Бог его знает – назвался Абрамбековым, говорит, из Тифлиса, а в Пензе будто проездом.
   – ты почем знаешь? Может, он все наврал?
   – Не должно этого быть. Когда я за ним ездил в гостиницу «Россия», то он там значился в 3-м номере.
   – Почему ты послал труп старику Плошкину?
   – Да как вам сказать, ваше высокородие. Тут дня за три до этого я на Московской улице встретил евонного сынка. Он-то меня не видел, а я сразу обознал, да и слыхал уже ранее, что одну из наших богачих за себя берет, стало быть, сватается. Отец же евонный сущая собака, я у него долго в приказчиках служил, а затем он меня выгнал. Вот и подумалось мне: подшучу над стариком, пошлю ему суприз к Светлому праздничку. Сам, конешно, писать письма не стал, а приказал Авдотье.
   Отослав их обоих по камерам, я вызвал портниху. Допрос Знаменской мне представлялся более сложным: ведь в сущности, кроме показаний Сивухина, никаких других улик по делу именно Ефимовой против нее не имелось. Девицы заведения лица ее не разглядели, убитая встретилась с нею в Лермонтовском сквере случайно, таким образом, при отсутствии сознания, показания Сивухина могли бы быть признаны судом присяжных спорными. Я решил огорошить ее совокупностью неожиданностей, сбить с толку и вырвать признание, не дав ей времени трезво взвесить серьезность имеющихся у меня против нее данных.
   Вошла она в кабинет не без жеманства и с деланным любопытством спросила:
   – Скажите, мосье, за что я арестована?
   – За участие в убийстве Марии Ефимовой, мадам.
   – Ой, да что вы! Я Манечку любила как родную дочь и до сих пор по ней плачу, – и, вытащив платок, она приложила его к глазам.
   – Оттого-то вы продали ее Сивухину?
   – Помилуйте! Я такими делами не занимаюсь да и Сивухина никакого не знаю.
   Я резко сказал:
   – Мне тут некогда терять с тобой время. Я начальник Московской сыскной полиции и работаю по этому делу две недели.
   Мои люди за тобой следили денно и нощно, и мне известен каждый – твой шаг. Ты там у себя на Пешей чихнешь, а мои люди это видят и слышат.
   – Ну уж это извините. У меня в квартире, окромя своих, никого нет.
   – Напрасно так думаешь. Вот тебе для примера: видишь эти 4 пуговицы, зеленые с белыми полосками, что нашиты у тебя спереди на блузке? Мне и то известно, что в лавке их не покупала, а приобрела у оборванца заведомо краденый товар за четверть цены.
   Портниха опешила но, оправившись, заявила:
   – Не знаю, про какого оборванца вы говорите и кто он таков.
   Я быстро напялил на голову заранее заготовленную рваную, кепку, уже раз служившую мне, придал лицу обрюзгшее выражение и, посмотрев осоловевшим взглядом на Знаменскую, хрипло произнес:
   – Кто я таков – об этом знает Волга-матушка.
   Портниха чуть не упала навзничь:
   – Ой, да! Что ж это? Матушки мои! Он, ей-Богу, он!…
   Я снова принял прежний вид:
   – Поняла теперь?
   Несколько успокоившись, она проговорила:
   – Ну, уж извините меня, господин начальник, сознаюсь, действительно соблазнилась тогда, уж больно подходящий товар вы предлагали. В этом виновата – каюсь. Ну, а что насчет Манечки или там вообще какого-нибудь сводничества – это уж извините, я честная женщина.
   – В последний раз предупреждаю тебя, что если ты будешь и дальше врать и отпираться, то дело твое дрянь, на снисхождение суда не рассчитывай, помни – мне все известно!
   – Я не отпираюсь, сущую правду говорю.
   – Николай Александрович, пожалуйте сюда, – позвал я громко.
   В кабинет вошел Сергеев и, «любезно» расшаркнувшись перед портнихой, спросил:
   – Ну, как наши дела с ангелом?
   Трудно передать словами выражение, изобразившееся на лице Знаменской: множество оттенков сменилось на нем, но доминирующим оказалась полная обалделость, тут же разрешившаяся обильными слезами и полным покаянием.
   В этот же день были наведены справки в гостинице «Россия» об Абрамбекове. По прописке он оказался тифлисским коммерсантом, армянином, выехавшим из Пензы с неделю назад. Я тотчас же срочно телеграфировал в Тифлис, и арестованный Абрамбеков был вскоре перевезен в Пензу и заключен в местную тюрьму.
   Вся эта компания месяца через два предстала перед судом и понесла возмездие: Сивухина и Пронину приговорили по совокупности преступлений к 20-ти годам каторжных работ; Абрамбеков был обвинен в насилии и получил 8 лет каторги; по отношению к Знаменской суд признал наличие лишь сводничества и отверг ее причастность к убийству. Таким образом, она отделалась всего 3-мя годами тюремного заключения.
   Через год с лишним пензенский полицеймейстер В. Е. Андреев был переведен на службу в Московскую сыскную полицию по моему ходатайству. Вспомнив про пензенское дело, я как-то спросил его о матери убитой девочки. «Судьба к ней безжалостна, – сказал Андреев. – Она не оправилась от постигшего ее тяжкого удара и принялась пить, благо вино было всегда под рукой. Акцизное ведомство, зная ее трагедию, долго щадило ее, но она перешла всякие границы, и местному управляющему акцизными сборами в конце концов пришлось приказать ее уволить. Тут она быстро покатилась по наклонной плоскости, распродала и пропила все свое скудное имущество и превратилась в оборванную, вечно пьяную нищенку: слоняется по улицам, собирает копейки и тут же их пропивает.
   Как помните, по ее настоянию останки дочери были перевезены за казенный счет в Пензу и похоронены на местном кладбище. И представьте себе, как странно – эта женщина, потерявшая облик человеческий, сохранила в душе своей несокрушимую трогательную любовь к погибшей дочери. Чуть ли не ежедневно можно было ее видеть у заветной могилы, проливающей горькие слезы, что не мешало, впрочем, ей иногда тут же и напиваться. А как-то прошлой осенью эта несчастная женщина была найдена распростертой на могиле с перерезанным горлом, причем факт самоубийства был, конечно, установлен. Могила убитой девочки неведомо кем содержится в порядке: всегда обложена свежим дерном, деревянный крест и решетка время от времени кем-то подкрашивается, с ранней весны до поздней осени на могильном холмике виднеются незатейливые букетики ландышей, фиалок, незабудок и васильков.
   Любая гимназистка, епархиалка и простолюдинка укажет вам сразу могилу Ефимовой. И крепко держится поверие, что молитва, творимая на этой могиле, особенно угодна Богу. Слывет же эта могила под именем «Маниной могилки».
 

РЫЖИЙ ГРОБОВЩИК

   В одно летнее утро 1910 года, едва я начал свой утренний служебный прием, как мне доложили, что уже более часа меня ожидают две старых женщины.
   – Зовите.
   В кабинет вошла старуха, лет 60, полная, довольно хорошо одетая; за ней следовала другая женщина, примерно тех же лет, с наколкой на голове и шалью на плечах.
   – Пожалуйста, садитесь! – сказал я им. – Чем могу служить?
   Первая, казавшаяся госпожой, села в кресло; вторая, по виду экономка, нерешительно опустилась на стул.
   Сидящая в кресле заговорила:
   – Я к вам, т. Кошков, по делу. Я жена, т. е. не жена, а с позавчерашнего дня вдова (тут она приложила платок к глазам и всхлипнула) купца 1-й гильдии Ивана Ивановича Баранова, Агриппина Семеновна Баранова, проживаю в собственном доме на Мясницкой близ Главного почтамта, квартира наша в 3-м этаже на улицу. Третьего дня к вечеру супруг мой, давно страдавший сердцем, скоропостижно скончался. Дома была я, Егоровна, – и она указала на свою соседку, – это, так сказать, моя экономка и компаньонка, живет у нас более тридцати лет в доме. Кухарка же, как нарочно, отпросилась на три дня, около Коломны, в деревню.
   Поднялся переполох, суматоха. Вызвали мы по телефону и сына, живущего на Кузнецком мосту, и ближайшего доктора. Да что доктор? Известное дело – помер человек. Погоревали, поплакали, обмыли покойника да положили в гостиную на стол. К ночи сын уехал к себе, а я с Егоровной улеглись в спальне по соседству с говтиной. Спали мы плохо и мало – какой уж тут сон! – а с раннего утра начались заботы и хлопоты. Здесь, сударь, я начну вам рассказывать такое, чего вам, наверное, и в жисть слышать не приходилось! Однако говорить я буду сущую правду и в свидетельницы захватила вот ее, Егоровну, она вам подтвердит.
   Так вот: вчерась, чуть встали мы с Егоровной, эдак часиков в 8, вдруг слышим звонок на кухне. Подошла Егоровна к двери и спрашивает: «Кто там?» А ей в ответ женский голос: «Во имя Отца и Сына и Святого Духа, откройте!» Егоровна открыла, и в кухню вошла, низко поклонившись, монашенка, эдакая красивая, худенькая, бледненькая, с большими печальными глазами. В руках она держала какую-то священную книжку и, обратясь к нам, промолвила:
   «Люди говорят, что у вас в доме покойник, так позвольте мне помолиться за его душу и почитать над ним. Я монахиня из Новодевичьего монастыря». Подумав немного, я ответила: «Что же, голубушка, рады будем. А сколько вы за свой труд возьмете». Она улыбнулась и ответила: «Я это для спасения души своей делаю. Коль угодно вам будет пожертвовать что-либо на монастырь – дадите, а коль достаток, не позволяет – я и так спасибо скажу».
   Тронула она мою душу такими словами. «Проходите, – говорю, – к покойнику, Бог вас за это благословит!»
   Только что устроилась она в гостиной у усопшего, опять звонок, и входит высокий, ярко-рыжий мужчина, эдакий краснощекий, с симпатичным лицом и говорит со вздохом: «Слыхали мы, что Иван Иванович скончаться изволили, Царство им Небесное! Хороший был человек! Я буду гробовщиком с Лубянской площади. Покойничек в свое время поддержал меня и много добра причинил. Так вот-с и я хочу ему хошь чем-нибудь отслужить. Сколочу ему гробик дубовый да обтяну первосортным глазетом и возьму с вас всего лишь за один материал по своей цене, а работу в счет не поставлю.
   Разрешите с покойного снять «мерку». На всякий случай я спросила:
   «А сколько вы возьмете с меня?» А он: «Десять рублей».
   Вижу, действительно цена очень низкая. «Что ж, – говорю, – пожалуйста, проходите, снимайте мерку». Подошел он к Ивану Ивановичу, перекрестился, поцеловал в лобик и даже рукавом глаза вытер. Снявши мерку, он сказал: «Беспременно сегодня же вечером доставлю вам товар на дом, будьте покойны и не сумлевайтесь!» – и, простившись, ушел.
   Потянулся грустный день. Утром и вечером отслужили панихиды, весь день заезжала родня, и, наконец, к часам 10 вечера мы остались в столовой с Егоровной одни, и лишь тонкий голосок читающей монахини глухо доносился из гостиной. В одиннадцатом часу гробовщик со своим помощником тяжело внесли большой дубовый закрытый гроб и, поставив его в гостиной на полу рядом с покойником, сказали: «Весь день работали и вот-вот только сейчас закончили. Нынче уж время позднее, а завтра рано утром мы придем и, если угодно, поможем вам переложить со стола покойничка, так что к дневной панихиде все будет в порядке». Поблагодарив их, я заплатила 10 руб., и они ушли.
   Допили мы чай с Егоровной, обошли, как всегда, всю квартиру, посмотрели под диванами и за сундуками, удостоверившись, что кухонная и парадная двери заперты на крюки, цепочки и ключи, пришли в спальную и начали приготовляться ко сну. Помянули мы и прошлое. «Помните, Агриппина Семеновна, – говорит мне Егоровна, – как покойничек осерчали на меня, когда мы еще жили у Никитских ворот? А по совести скажу, ни в чем я тогда не была виновата». – «Да что говорить про это, мало ли чего бывало», – отвечаю я. Помолчали. А затем я продолжаю: «Вот отец Николай говорит, что душа умершего сорок дней не отлетает, а пребывает на прежнем местожительстве человека. Опять-таки слыхала я от ученых людей, что духи человеческие могут приходить к людям и что хотя мы их не видим, но они незримо присутствуют, слышат нас и все понимают. Мы с тобой разговариваем, Егоровна, а дух покойничка, быть может, стоит за тобой али за мной да и прислушивается». – «Господи, Твоя воля! Какие ужасти вы говорите, Агриппина Семеновна!» – сказала Егоровна и спешно перекрестилась, косясь во все стороны. В гостиной что-то громко хрустнуло. Мы обе так и присели и впились глазами в полутемную, настежь открытую гостиную. Вдруг наша монахиня дико взвизгнула и влетела как помешанная к нам с бессвязным криком: «Аминь, аллилуйя, покойник встает, просит души своей!» В это время свечи, стоявшие у гроба, потухли, комната озарилась, и мимо нас пролетела по воздуху крышка гроба, брошенная невидимой рукой, и с шумом пала на пол, глазетовым крестом вверх. Мы все трое в ужасе свалились на пол. Шум и свист в гостиной продолжались, послышались шаркающие шаги, и в дверях появилась белая фигура с протянутыми руками. Головой не поручусь, что то был усопший, так как лицо было прикрыто как бы кисеей, однако пушистые седые усы выбивались из-под кисеи, и из-под савана торчал такой же лысый череп. Тут со страха все мы потеряли сознание. Сколько часов мы пролежали так – не знаю; однако когда я очнулась, светало. Я принялась расталкивать и приводить в чувство Егоровну и монахиню. Все кругом нас было тихо и даже крышка гроба куда то исчезла. Все еще щелкая зубами от страха и крестя воздух, мы, прижимаясь друг к другу, подошли к дверям и заглянули в гостиную. Там все было по-прежнему в порядке. Супруг мой, как» вчера, лежал на столе, рядом с ним стоял на полу гроб, плотно закрытый крышкой. Хоть до ужасти было боязно нам, мы все же, читая молитвы, подошли к гробу и с трудом приподняли крышку.
   Гроб был пуст. Так же, держась друг за друга, пробрались мы в мужнин кабинет. Войдя в него, я ахнула – все ящики письменного стола были выдернуты и валялись по полу; крепкий дубовый шкаф, стоящий в углу, где муж хранил деньги и мои бриллианты, был взломан. Хоть жалко мне стало пропавшего, но страх отлег от сердца: стало быть, то были просто воры. Но монахиня, глядя мне прямо в глаза, залепетала: «Какие воры, какие воры?! Ведь я собственными глазами видела, как покойник встал со стола и направился на меня с протянутыми руками. Тогда-то я и вскрикнула и кинулась к вам. Нет, свят, свят, свят! Здесь нечистая сила!» Мы прошли в прихожую и кухню и осмотрели двери. Замки, цепочки и засовы были в порядке, как мы их оставили с вечера. Осмотрели и окна – все заперто и цело. «Вот видите, – сказала монахиня, – выходит по-моему. Будь то воры, куда бы им деваться? Ведь не сквозь стены же они прошли! Нет, уж вы как хотите, а отпустите меня, я читать больше не буду. Надо думать, покойник ваш имел на душе своей грех смертный, вот он и не знает покою».
   От осмотра квартиры и от слов монахини ужас меня снова охватил. Как мы с Егоровной ни уговаривали монахиню остаться, она настояла на своем и ушла, отказавшись от трех рублей, мною ей за труды предложенных, сказав: «Нет, ваши деньги нечистые, и нам их не надобно».
   Накинули мы с Егоровной пальтишки да и махнули к сыну на Кузнецкий. Рассказала я ему все, что случилось с нами за ночь, а он и говорит: «Удивительное, – говорит, – мамаша, дело. У вас все не как у всех людей! Видано ли, чтобы покойники вставали да ходили?! А вот захотите к тетеньке пойти в гости, пожелаете надеть кольцо или там кулон какой, ан бриллиантов ваших и нет! – и он даже в сердцах показал мне кукиш. – А это вы, между прочим, мамаша, глупость сделали, что отпустили монашку.
   Я понимаю так, что она воровка-то и есть». – «Что ты, – говорю, – Сашенька, какая она там воровка, испугалась она не меньше нашего, да и личность у нее эдакая богобоязненная! Окромя того, была же она с нами в спальне, когда родитель твой свирепствовал.
   Ежели бы то был вор, то откуда ему взяться? С вечера двери мы с Егоровной заперли, прошли через гостиную в спальню и в гостиной никого чужих не было, а из спальни до самого крика монахини без перерыва слышали ее чтение, стало быть, не могла она отлучиться и впустить кого-нибудь». – «Эх, мамаша, – сказал мне сын, – поезжайте-ка вы скорее в сыскную полицию к г. Кошкову, он специалист по эдаким заковыристым делам, расскажите ему всё в точности, как было, и попросите помощи. А на сегодняшнюю панихиду я, между прочим, не приеду, а то вы мне такого наговорили, что даже в нерасположение привели. Ах, мамаша, сваляли вы дурака с монашкой!»
   Я послушалась Сашеньки и приехала к вам. Помогите! В точности ли я все рассказала, Егоровна? – обратилась она к своей спутнице.
   – Аккурат все, как было. Готова хоть сей минуту под присягу! – отвечала Егоровна.
   – Скажите, пожалуйста, знает ли кто-нибудь о том, что с вами случилось, а также о том, что вы обратились ко мне? – спросил я.
   – Ни единая душа, кроме сына. Да и тот до поры до времени приказал мне строго держать язык за зубами.
   – Прекрасно, и придерживайтесь этого, никому ни одного слова, иначе вы можете испортить все дело. Вам не известны, конечно, имена монахини и гробовщика?
   – Нет, знаю только, что она из Новодевичьего монастыря, а он имеет где-то мастерскую на Лубянской площади.
   – Когда у вас назначена дневная панихида сегодня?
   – В два часа.
   Я посмотрел на часы, было около 12.
   – Вот что мы сделаем. Я в качестве знакомого вашего мужа приеду к вам лично на панихиду, видоизменив несколько свой внешний облик. Я сам хочу осмотреть всю вашу квартиру. Быть может, я смогу вам помочь и верну вам ваши бриллианты и деньги.
   Кстати, вернувшись домой, сейчас же закройте кабинет на ключ, никого туда не впускайте и не входите туда сами.
   Баранова в точности обещала выполнить мое требование и действительно его выполнила, судя по тому, что ни единой газетной строчки об этом сенсационном происшествии не появилось в течение довольно долгого времени.
   Заинтересовавшись оригинальностью дела, я энергично принялся за розыск. Загримированным присутствовал я на панихиде и задержался в квартире, дав уйти всем посторонним. Я лично произвел самый тщательный осмотр как всего помещения вообще, так и гроба и кабинета в частности, но ровно ничего сколько-нибудь наводящего на след мне обнаружить не удалось: ни одного принадлежащего ворам предмета, ни одного оттиска пальцев на чем бы то ни было. Очевидно, наглые и опытные преступники работали в перчатках.
   Единственное обстоятельство, остановившее на себе мое внимание, была очевидная осведомленность воров о месте нахождения ценностей: не только ни одна комната, кроме кабинета, не была тронута, но и в самом обширном кабинете целый ряд хранилищ остался неприкосновенным, и пострадали лишь стол и дубовый шкаф в углу, о коих упоминалось выше. Было сильно похоже на то, что кто-то осведомил воров о подробностях домашнего порядка.
   Покончив с осмотром, я обратился к Барановой:
   – Скажите, у вас не может быть подозрений о причастности Егоровны к этому делу?
   – Что вы, что вы! Господь с вами! – замахала она на меня руками. – Егоровна – мой верный друг, душой за меня всегда болеет, при мне неотлучна и не то что родных или друзей, а и знакомых, окромя меня, никого не имеет.
   Подумав, я спросил:
   – А что скажете вы насчет вашей кухарки, уехавшей в Коломну?
   – Да что? Матрена – баба хорошая, живет у меня десятый год, ни в чем не замечена, дело свое справляет хорошо. Одно только – болтлива, как сорока, да со двора любит отпрашиваться.
   – Куда же она ходит?
   – Господь ее ведает; говорит, что к родне, а я не интересуюсь.
   – Вот что мы с вами сделаем, – сказал я Барановой, – продолжайте держать с Егоровной и сыном вашим в секрете не только вмешательство полиции в это дело, но и самый факт случившейся покражи. Боже упаси, не сообщайте ничего и вашей Матрене. Кстати, когда она приезжает?
   – Да жду ее завтра утром.
   – Прекрасно. Ваше дело до того заинтересовало меня, что я желаю лично допросить вашу Матрену, но хочу при этом сделать так, чтобы она не подозревала ни о допросе, ни о моей служебной роли. Для этого мы сделаем так: послезавтра вечером я являюсь к вам в качестве страхового агента, у коего в свое время была якобы застрахована жизнь вашего покойного мужа. Вы расскажите поярче вашей кухарке о том, как много зависит от меня ускорить выдачу вам страховой премии, о том, какой нужный я для вас человек, и т. д. Приготовьте хотя бы и самый скромный ужин, но непременно в несколько блюд, словом – с частой переменой тарелок, чтобы по возможности дольше и чаще видеть прислуживающую Матрену, Баранова обещала исполнить все в точности.
   В этот же день заезжал к ней мой полицейский фотограф и, привезя в круглой коробке, под видом венка, фотографический аппарат, сделал несколько снимков с гроба. Эти снимки были разосланы по всем гробовщикам Москвы, вместе с требованием сообщить, не у них ли изготовлялся за последние два дня означенный гроб, и если да, то кем из заказчиков был он взят из мастерской.
   Подробное описание украденных драгоценностей, а их имелось, по словам Барановой, на тридцать тысяч, было дано всем ювелирным магазинам Москвы, равно как и номера похищенных процентных бумаг, найденных в записной книжке покойного, посланы во все кредитные учреждения Империи.
   Для очистки совести я послал даже местного надзирателя в Новодевичий монастырь, но, как и следовало ожидать, результатов никаких не получилось: искомой по приметам монашки там не оказалось.
   Все эти меры, казавшиеся вполне необходимыми, однако не пригодились мне. Дело раскрылось довольно неожиданно и просто.
   Пропустив день похорон, я, как это было условлено, вечером явился к Барановой в не очень элегантном пиджаке и розовом галстуке. Матрена, получившая, очевидно, соответствующие указания, крайне приветливо меня встретила и, снимая с меня пальто, заботливо справилась:
   – Что, сударь, поди, промокли? Дождь-то, дождь-то какой!
   Просидев с хозяйкой и Егоровной с часок в гостиной, я был приглашен в столовую поужинать чем Бог послал. Послано было Господом немало, и стол Барановой ломился от расставленных яств и питий. Матрена, подперев голову рукой, умильно взирала на стол и хозяев. Первую рюмку я выпил за упокой души усопшего, сказав: