– Хорошо, – отвечаю, – граф, мы согласны, но только больше десяти дать не можем, так как при себе всего-навсего пятнадцать имеем, а из Елабуги выписывать уж больно несподручно.
   Граф поморщился:
   – Ну хорошо, давайте десять, я доложу, как-нибудь справимся.
   Вытащил я бумажник, отсчитал десять тысяч да и говорю:
   – Позвольте расписочку.
   – Какую расписочку, в чем?
   – Да в том, что вы на наш брак согласие дали и десять тысяч рублей от меня получили на обзаведение приданым.
   Граф пожал плечами, однако присел и расписку написал. Одной рукой протянул я ему деньги, а другой принял от него расписку.
   После этого граф крикнул:
   – Ванда!
   Из соседней комнаты вошла графиня.
   – Ну, племянница, поздравляю тебя. Вот твой жених. Благословляю вас, живите в добром мире и счастливо.
   Я поцеловал графиню в самые губки, посидел с ней часок да и вернулся домой. И на душе такая-то радость, вроде как бы из почетных граждан да прямо в графья попал.
   26 июня.
   Сегодня проснулся очень в духах. Однако чаю выпил всего 3 стакана, аппетиту не было. После чаю, одевшись, отправился за покупками: невесте хотелось кой-чего из бельишка приобрести да дюжину серебряных столовых ложек заказать с вензелями Веди Слово и графской короной над ними. Вышел из гостиницы, подошел к извозчику, говорю:
   – Мне тут, милый человек, купить белья, серебра и всего прочего требуется, ну-ка, свези меня по магазинам.
   – Пожалуйте, господин, – отвечает, – у нас в Москве есть такой магазин, где от гвоздей и дегтя и до золота разного все имеется.
   Сели, поехали, и привез он меня к громадному магазину с зеркальными окнами в три этажа. Расплатился. А смотрю только чудно больно: в парадном крыльце магазина двери не обыкновенные, а какое-то диковинное приспособление. Вертится какой-то будто огромадный барабан, и из него на полном ходу то выскакивают люди, то вскакивают в него. Поглядел я, поглядел, да и думаю, чем я хуже других. Раз ходят люди, так, стало быть, и нужно. Ну, подождал, конечно, пока эта хитрая механика остановилась, да и шмыгнул под одну из лопастей. Толкнул вперед стекло, а сам стою, а меня вдруг как что-то огреет по затылку, ажио шляпа слетела. Я нагнулся было подбирать, а меня как что-то шарахнет. Нет, вижу, плохо дело, надо толкаться вперед, да не останавливаться. И пошло, и пошло; я уже бегу бегом, все кружится, вертится, а как позамедлю шаг, так сзади что-то и прет в спину. Напугался я до смерти, не своим голосом кричать стал.
   Наконец, кто-то изнутри остановил чертову мышеловку да чуть ли не за руку втащил меня в магазин и спрашивает:
   – Чего это вы кричите, мусью?
   А я со страху и обиды чуть в ухо ему не заехал и говорю:
   – Что это у вас тут в Москве, везде этак покупателя ловят?
   Этаких капканов настроили, прости Господи!
   А человек отвечает:
   – Это вовсе не капкан, а двери, и устроены онитак, чтобы и в помещение не дуло, да и человека при них держать не надобно.
   Не стал я с ним спориться, а, отдышавшись, принялся за покупки.
   – А где у вас здесь отделение по серебряной части?
   – Пожалуйте, господин, в третий этаж, – отвечают.
   Подошел я было к лестнице, а тут выскакивает мальчонка, распахивает какую-то дверцу.
   – Пожалуйте, – говорит.
   – Чего тебе от меня надобно, – спрашиваю.
   – А я вас вмиг на третий этаж доставлю.
   Посмотрел я на него: такой дохленький, щупленький.
   – Что ты, братец, никак с ума спятил? Во мне больше пяти пудов весу.
   – Ничего не значит, – говорит, – пожалуйте, – и указывает на какую-то будку.
   Перешагнул я через порог, мальчишка за мною; затем запер дверь, нажал какую-то пуговицу и… Господи твоя воля! Началось сущее вознесение, мчимся по какому-то колодцу кверху, промелькнул этаж, в нем люди, мы дальше, наконец, остановились.
   Вышел я на волю, а сердце так и стучит. Оглянулся, а мальчишка с аппаратом сквозь землю уходит. Ну и диковинка! На что Лоскутная перворазрядная гостиница, а эдакой хиромантией не обзавелась.
   Выбрал я увесистые ложки, а насчет вензелей, говорят, приходите через 3 дня – готовы будут. Как, думаю, назад на воздух выбраться, неужто опять через проклятую вертушку. Однако дело обошлось, на хитрость пустился: попросил мальчика, вынеси, мол, голубчик, мои покупки на извозчика, да шмыг с ним в одно гнездо двери и вплотную за ним выскочил.
   Приезжаю в Лоскутную. Думаю: подзакушу, да и айда к невесте.
   Не успел я отдохнуть, как стук в дверь и входит Александр Иванович с каким-то расстроенным лицом.
   – Что невесело глядите? – спрашиваю.
   – Какое тут веселье? – отвечает. – Эдакая беда стряслась.
   – А что такое? – испугался я.
   – Да как же, сегодня на заре поссорившиеся князь и граф выехали за Бутырскую заставу со свидетелями и доктором. Отмерили им на полянке 10 шагов друг от друга, дали по пистолету в руки, подали сигнал, и оба враз пальнули и оба же упали. Подбежал доктор и, представьте, оба убиты. У князя прострелено сердце, а у графа печенка. Повезли убитых к родным, те, конечно, в горе, сейчас же дали телеграмму в Питер, и последовало государево распоряжение: «Наложить 48-часовой придворный траур – 24 часа за одного покойника и 24 за другого».
   – Вот так штука, – говорю, – жили, веселились люди, и нет их больше. Царство им небесное. Но а невесту свою все навестить нужно.
   – Что вы, что вы, – замахал на меня руками Александр Иванович, – да разве это возможно сейчас?
   – А почему бы нет? – спрашиваю.
   – Я же говорю вам, что наложен придворный траур, и пока не истечет срок, графиня не только никого не может видеть, а обязана сидеть взаперти, шторы на окнах у нее спущены, на зеркалах кисея, а сама она сидит, грустит да постное кушает. Если вы вздумаете к ней сейчас поехать, то глубоко оскорбите всех ваших будущих родственников, а то, того и гляди, дядюшка вернут вам деньги и слово, т. е. не видать вам тогда графини как своих ушей. Впрочем, делайте как хотите, я вас предупредил, а там как знаете. Я отправлюсь сейчас к себе, запираюсь в номере и не увижусь с вами до послезавтра, т. е. до конца траура.
   И он ушел.
   – Что же мне теперича делать? – подумал я. – Экая, в самом деле, оказия. Неужто тоже запереться в номере на 48 часов?
   А, пожалуй, следовает. Хошь я и не граф, а все-таки, можно сказать, почти что графского происхождения.
   Подумав еще маленько, я спустил шторку в окне, завесил простыней на шкафу зеркало и, усевшись в кресле, вздремнул. Скучища страшная была за весь день. Вечерком съел холодной осетринки, маринованных грибков, киселя, вспомнил покойничков, выпил стаканчиков пять чаю, да и на боковую.
   27 июня.
   Продрал глаза и испугался. В комнате тьма египетская. Уж не ослеп ли? Но затем припомнил траур! И шторка на окне наглухо завешана. Зажег электричество. Весь день не одевался, ни к чему, все равно в трауре, даже рожи не вымыл. Для занятия перечитывал свой дневник. Бойко, можно сказать, написано: со вкусом и с выражением.
   Опасаюсь, что описание времяпрепровождения в каюте с Вяльцевой больно по-похабному вышло, ну да наплевать – правда для писателя прежде всего! Днем поел блинчиков с икоркой, опять же кисель (упокой душу родственничков!). Тощища смертная!
   Завтра увижу Вандочку, поди, похвалит за этикетность.
   28 июня.
   Караул!… Ограбили!… Ах, они, чтоб им… Вот уж опростоволосился.
   И князья, и графья, и сам Александр Иванович – все оказались жуликами первосортными. А я-то, дурак, десять тысяч отвалил, ложки заказал, вот тебе и Веди-Слово, вот тебе и графская корона!
   Ровно в 12 подкатываю по Скатертному переулку к 12 номеру Дома, бегу через двор в подъездок, звоню во 2-м этаже к графине.
   Звоню раз, звоню другой – не открывают. Стал стучаться громче, громче – никого. А тут на площадку открывается дверь насупротив, высовывается бабья голова:
   – Вам кого, господин, надобно?
   – Как кого? – говорю. – Невесту, графиню Подгурскую.
   – Никаких здесь графинь нет и не было.
   – Что же вы, с ума спятили? Говорю вам, невеста моя здесь живет, графиня Подгурская.
   Баба покачала головой и говорит:
   – Нет, жила здесь девица Николаева, да только вчера утром выехала. Я сама видела, как дворник пожитки выносил. А коль не верите, справьтесь сами у него.
   Сперло у меня дыхание, а в голове промелькнуло: уж не обчекрыжили ли меня? Полетел к дворнику.
   – Да, действительно, – говорит, – в четвертом номере проживала по паспорту девица Николаева, а только вчерашний день от нас уехали. – И, подумав, добавил: – Да только это не жилица была – прожили у нас четыре месяца, за квартиру деньги задерживали, домой водили разных мужчин, одним словом, гулящая.
   Вижу, дело плохо. Раз дворник, посторонний человек, и так карикатурно о ней выражается, значит птица не Бог весть какая.
   Испугался я, обозлился я, да и денег жалко. Экий мерзавец Александр Иванович, ведь это он свел меня с графиней. Хоть денег с него и не получу, конечно, а все же за евонные пакости личность ему разобью.
   Прыгнул на извозчика, помчался обратно в Лоскутную. На душе кипит, кулаки сжимаются, быдто сам не свой. Приехал. Влетел по лестнице и прямо к Александру Иванычу в номер. В комнате пусто.
   – Что? Дрыхнешь еще, мошенник? – вскричал я и рванул полог на кольцах, закрывавший кровать. Что за черт! В кровати растрепанная женщина с искривленным от страха лицом прямо на меня смотрит, а потом как завизжит:
   – Помогите! Спасите! Убивают…
   – И чего вы орете, мадам? – сердито сказал я. – Ну, ошибся номером, пардон, велика штука.
   Она не унималась:
   – Вон, негодяй, да как вы смеете? Я честная женщина!
   Тут я вовсе обозлился:
   – Плевать бы я хотел на вашу честность, тоже графиня Подгурская, много о себе воображаете, вы хоть озолотите меня, а мне и то вас не надобно.
   – Сумасшедший, караул! – завизжала она пуще прежнего.
   Сгреб я со стола коробку раскупоренных сардинок, запустил ими ей в морду и выбежал в коридор. Кричу, требую управляющего.
   Прибежал.
   – Куда у вас здесь девался мошенник Рыков из 27 номера?
   – Да он еще вчера к ночи расплатился, потребовал паспорт и уехал.
   – Куда уехал?
   – Этого мы знать не можем.
   Я рассказал управляющему, как обмошенничал меня этот самый Рыков со всей своей шайкой. Управляющий развел руками, пожал плечами да и посоветовал обратиться в сыскную полицию.
   Я конечно, туда отправился немедля, повидал начальника г. Кошкина, обещал принести ему эту тетрадь и, вернувшись от него, скорее записал все, что произошло со мной сегодня. Теперь бегу к нему с тетрадью. Что-то будет! Эх, Синюхин, дал маху ты, братец!…»
 
***
 
   Этим заканчивается дневник Синюхина. Уже шел 4-й час ночи.
   Глаза мои слипались, но, засыпая, я невольно обдумывал синю хинское дело. Не подлежало сомнению, что елабужский донжуан налетел на шайку ловких мошенников. Это явствовало хотя бы из той предусмотрительности «графини», каковую она проявила перед знакомством с Синюхиным. Она потребовала от него фотографию и письмо с подробным «жизнеописанием». И то, и другое ей были нужны для того, чтобы составить себе точное представление о миросозерцании и, так сказать, культурном уровне Синюхина.
   Последний постарался блеснуть образованностью и наворотил ей такое письмо, ознакомившись с которым «графиня» нашла возможным применить, не стесняясь, грубую тактику и повела игру хотя и не тонкую, но достаточно убедительную для Синюхина. Я решил было заняться этим делом лично, но мне это не удалось, так как на следующий день я совершенно неожиданно получил срочную телеграмму от министра юстиции Щегловитова, вызывающего меня в Петербург. Я предполагал истратить на эту поездку не более 3-4 дней, но просидел в Петербурге более месяца, так как министр поручил мне подробно ознакомиться с огромным материалом, накопившимся по громкому делу Бейлиса и дать по этому делу мое заключение, что я и исполнил. Таким образом, всю текущую работу в Москве (в том числе и синюхинское дело) мне пришлось передать на это время моему помощнику В. Е. Андрееву. Вот почему я не знаю, вернее, не помню, чем закончилась эпопея елабужского простофили. Я не знаю также, дул ли «сирокко» при возвращении последнего в Елабугу, но знаю наверное, что вернулся он туда в блестящем одиночестве – «без нежного бутона, увенчанного девятиглавой короной».
 

ТЯЖЕЛОЕ ВОСПОМИНАНИЕ

   Как– то ко мне в кабинет вбежал взволнованный надзиратель и доложил:
   – Господин начальник, сейчас какой-то негодяй выстрелом из револьвера уложил на месте нашего постового городового Алексеева. Он схвачен, обезоружен и приведен сюда. Как прикажете быть?
   Убийство было, очевидно, политического характера. Расследования по этим преступлениям были вне моей компетенции, но раз арестованный уже при полиции, я счел необходимым снять с него первый допрос.
   Убийцей оказался весьма благообразный господин, элегантно одетый, лет под пятьдесят, с сильной проседью, с усталым болезненным лицом. Он, не торопясь, подошел к письменному столу, взглянул на меня и тихо спросил:
   – С кем имею честь разговаривать?
   – С кем? – сердито отвечал я. – С начальником Московской сыскной полиции.
   Он вежливо поклонился.
   – Что побудило вас совершить это гнусное злодейство?
   – Ну, знаете, – отвечал он, – этого в двух словах не расскажешь.
   – Я не требую от вас лаконичности и по долгу службы готов выслушать ваше полное показание.
   – Хорошо, но позвольте предварительно узнать, какая кара мне угрожает за совершенное преступление.
   – Надеюсь – бессрочная каторга, а еще вернее – виселица.
   – Как каторга?! – взволновался он. – Позвольте, ведь Москва объявлена на положении усиленной охраны: я с заранее обдуманным намерением убил должностное лицо при исполнении им служебных обязанностей, а вы говорите – каторга! Не может этого быть, вы ошибаетесь!
   – Следовательно, вы настаиваете на смертной казни?
   – Именно, именно! – убежденно и радостно сказал он.
   Я удивленно вскинул глазами.
   – Вы удивлены? Но вы все поймете, выслушав меня.
   – Говорите!
   – Я очень утомлен, разрешите сесть.
   – Садитесь.
   Мой странный субъект уселся в кресло, устало провел руками по лицу и начал:
   – Мне было 25 лет, когда я блестяще окончил юридический факультет N-ского университета и был оставлен при нем. В 28 лет я получил доцентуру, в тридцать был назначен экстраординарным профессором по кафедре энциклопедии права. К этому же времени я написал замечательное исследование «Эмоциональность правосознания».
   Я сказал совершенно новое слово и имел все основания полагать, что мой труд явится капитальным вкладом в науку.
   – Положим, судя по теме, тут ничего нового нет, так как профессор Петражицкий создал уже подобную теорию.
   – Петражицкий?! – и он презрительно усмехнулся. – Нет-с!
   Моя теория ничего общего с ним не имеет. Впрочем – все это не важно и не в этом теперь дело. Однако для последовательности изложения должен вам сказать, что свой труд я перевел на иностранные языки и разослал всем монархам, президентам и университетам мира. Я не сомневался ни минуты, что Кембриджский, Оксфордский, Берлинский, Парижский и другие университеты не замедлят поднести мне свои почетные дипломы. Но прошел месяц другой, третий, монархи не отозвались, школы не откликнулись.
   Надо думать, что главы правительств научно недостаточно подготовлены, а моим иностранным коллегам просто зависть помешала оценить мой труд. Так или иначе, но этот страшный удар сокрушил меня. Я с горечью оглянулся на прожитую жизнь и вновь пережил в воспоминаниях сотни бессонных ночей, проведенных мною за пыльными фолиантами. В будущем ничего не мог ждать, кроме одинокой, бесплодной, немощной старости. «Безумец и тысячу раз безумец! – подумал я, – так-то ты распорядился тем кратким промежутком времени, что отмежеван судьбой каждому из нас от вечности?!» Какой нелепостью, непроходимой глупостью показались мне гуманизм, альтруизм, работа на благо человечества, – словом, все то, чем я жил доселе! «Конечно, – сказал я себе, – время упущено, тридцать лет пропали даром, старость не за горами.
   Но все же, быть может, мне удастся еще наверстать потерянное и пережить всю сумму удовольствий и наслаждений, что рассеяны на житейском пути людей богатых, независимых и счастливых! Я ненавижу и боюсь старости – этой медленной агонии, этого постепенного увядания организма, сопряженного зачастую с физическими страданиями. Старости у меня не будет, как, в сущности, не было и молодости. Я вырву из своей жизни десятилетний период от 30 до 40 лет и посвящу его себе и только себе». К этому времени мое состояние определялось в пятьсот тысяч рублей. Я разбил его на десять равных частей, обеспечил себе, таким образом, 50 тысяч в год, не считая процентов. Я был одинок, и этой суммы мне было достаточно. Я был свободен, как ветер. Общественное мнение отныне для меня не существовало. О сохранении здоровья заботиться не приходилось, а к конечному сроку (21 ноября 19… года) я надеялся, что жизнь успеет для меня потерять всякую привлекательность, что я буду пресыщен ею. И в этом отношении я не ошибся.
   Свою новую эру земного существования я начал с путешествий: я исколесил земной шар вдоль и поперек, принимал участие в полярных экспедициях, бороздил моря на подводных лодках, перенес одно из очередных землетрясений в Японии; привязанный ремнями к седлу, я проделывал на аэроплане самые рискованные полеты. Наконец, микроб туризма и авантюр, гнездившийся во мне, понизил свою вирулентность, и я вернулся на родину. В своих долгих скитаньях я утратил последнюю человеческую черту – пытливость и превратился, в сущности, в животное. Я широко пошел навстречу всем своим низменным инстинктам и нет тех «содомских» грехов, которыми бы я не был замаран. В диких оргиях проводил я время, обзаведясь для этой цели целыми гаремами.
   Однако, быстро пресытившись всем, я вскоре почувствовал тяготение к наркотикам. Окутываемый голубыми клубами опиума, я витал в царстве теней и полутонов. Так я дотянул, наконец, до вчерашнего дня, т. е. до положенного срока. Вчера я вынул револьвер, но здесь приключилось со мной совершенно непредвиденное: меня обуял дикий ужас. Не смерти желанной страшился я, конечно, а того неизбежного болевого мига, что связан с нею. Тут я понял впервые, что желать и стремиться не то же, что мочь. «О если бы нашелся друг или враг, кто согласился бы взять на себя роль палача!» – воскликнул я громко, и вместе с этим звуком мой мозг пронзила мысль: в Москве усиленная охрана. Если я убью должностное лицо, палач свершит надо мной операцию, на которую у меня не хватает собственных сил. На минуту, правда, что-то дрогнуло в сердце: за что я убью человека? Но я быстро отогнал эти малодушные соображения. Что значит жизнь какого-нибудь городового, когда мной загублено уже столько юных душ?
   Итак, я принял решение. Положив заряженный револьвер в карман, я вышел на улицу. На перекрестке я увидел городового, подошел и в упор выстрелил ему в голову. Теперь я требую справедливого применения ко мне закона.
   В кабинете воцарилось молчание. Я прервал его словами:
   – Конечно, ваше преступление гнусно, но все же вам место не на эшафоте, а в сумасшедшем доме.
   Мой собеседник вскочил.
   – Как, и вы туда же?! И вы стращаете меня проклятым призраком.
   Ложь, тысячу раз ложь! Я здоров, как вы, и действовал в здравом уме и твердой памяти! Вы не смеете отказывать мне в правосудии. Если вы не казните меня, я сбегу из любой тюрьмы и убью вас, вашего градоначальника, вашего министра и, если понадобится, самого государя.
   Я пустился на хитрость.
   – Хорошо, я исполню вашу просьбу. Успокойтесь. Но еще раз подумайте, твердо ли вами принято решение умереть?
   – О, да, да! – сказал он с дрожью в голосе, простирая руки.
   Я нажал кнопку:
   – Попросите ко мне Николая Ивановича (так звали нашего полицейского врача), – сказал я вошедшему курьеру.
   И когда тот явился, я, подмигнув ему, приказал:
   – Палач, вот твоя жертва! Сегодня же повесить!
   Часа через два врач, отвезший больного в лечебницу, мне рассказывал:
   – Всю дорогу в карете длился припадок больного. Он был решительно невменяем и умолял меня лишь об одном: «Как можно скорее и меньше боли. Намыльте, как следует быть, веревку и сделайте хорошенько петлю. Чрезвычайно важно, чтобы смерть наступила не от задушения, а с переломом шейного позвонка – от мгновенного паралича!» Я обещал и, привезя в больницу, сдал пациента старшему врачу, т. е. «председателю военного суда», как я пояснил больному.
 

НЕГОДЯЙ

   Я уже говорил в одном из моих очерков, что начальнику сыскной полиции нередко приходится фигурировать в роли исповедника.
   Иной раз самые сокровенные тайны поверяются ему клиентами. В этом отношении мне вспоминается следующий характерный случай.
   В девятисотых годах, как-то осенью, начальник Петербургской сыскной полиции Филиппов был в отсутствии и я заменял его. В приемные часы в мой кабинет вошла элегантно одетая дама, с густым вуалем на лице. Сев в предложенное кресло, она приподняла вуаль, и я увидел перед собой лицо, не лишенное следов былой красоты. На вид ей было лет сорок.
   – Я приехала к вам, – сказала она с большим волнением в голосе, – по весьма щепетильному и мучащему меня делу. Но, ради самого Господа, все, все, что я вынуждена буду рассказать вам, должно навсегда остаться между нами. Этого требует и моя женская честь, и доброе имя моего мужа и детей!
   – Вы можете, сударыня, говорить с полной откровенностью.
   Поверьте, мне нередко по долгу службы приходится выслушивать самые откровенные признания людей и, разумеется, все ими сказанное не идет далее этих стен.
   – Хорошо, я вам верю! Но мне так трудно говорить! – и дама, вынув из сумочки флакончик с английской солью, усиленно принялась ее нюхать.
   – Говорите, сударыня, я вас слушаю.
   Дама, краснея и волнуясь, принялась поспешно рассказывать.
   – Я жена тайного советника Н. (она назвала довольно громкую фамилию одного из петербургских сановников). Как муж, так и я, мы пользуемся оба безукоризненной репутацией. Вот уже пятнадцать лет как я замужем и, конечно, всегда была честной женой и порядочной женщиной. Так продолжалось до встречи с моим теперешним другом. Мы познакомились с ним полгода тому назад.
   Он молодой, начинающий артист; впервые я увидела его на одном из благотворительных вечеров, организованных под моим председательством.
   Милый, воспитанный, талантливый! Он стал бывать у нас. Как это все случилось – не знаю; но вскоре я потеряла голову и как ни боролась с охватившей меня преступной страстью, не смогла побороть себя и… постыдно пала.
   Дама прижала платок к глазам и остановилась на минуту. Затем продолжала:
   – Мой муж чрезвычайно ревнив, всегда желает быть в курсе моего времяпрепровождения и любит проводить вечера в моем обществе.
   Дома дети, гувернантки, прислуга, словом – видеться нам с глазу на глаз с моим другом очень трудно, тем более что он живет не один, а с приятелем. Все это вместе взятое заставило меня поддаться на его уговоры, и я как-то согласилась устроить наше рандеву в Дмитровском переулке, в гостинице «Гигиена».
   Конечно, это была непростительная оплошность с моей стороны, так как, оказывается, эта гостиница имеет специальную репутацию в Петербурге и подъезжать к ней среди белого дня – значит сильно рисковать своим именем. Но мой друг так настаивал, так полагался на мою плотную вуаль, что я, наконец, уступила. Все, как мне казалось, обошлось благополучно. Как вдруг, дня через три после этого злополучного свидания, я получаю письмо, написанное на машинке, с приложением фотографии. Взглянув на нее, я чуть не упала в обморок! Представьте, на фоне карточки подъезд пресловутой гостиницы, с отчетливой на нем вывеской, а перед ним наш лихач. Снимок был сделан в тот момент, когда я только что сошла с пролетки и направлялась в подъезд. Конечно, благодаря вуали, лица моего не видно, но по костюму, шляпке и вообще по фигуре не узнать меня невозможно. Мой друг же, как живой: задрал голову кверху, лицо ярко освещено солнцем и протягивает деньги извозчику. Впрочем, вот, взгляните сами.
   И дама, порывшись в сумочке, извлекла оттуда письмо и фотографию.
   Действительно, снимок был весьма отчетлив. В письме значилось:
   М.Г.
   «Я уже давно слежу за Вашей преступной связью. Третьего дня мне удалось запечатлеть один из пикантных ее моментов. Даю Вам недельный срок и предлагаю в будущую среду явиться в Летний сад, ровно в 12 ч. дня, и положить в конверт 5000 р. под крайнюю правую скамейку, считая от вазы, что против входа. Положив конверт, замаскируйте его песком и опавшими листьями. Я явлюсь за деньгами ровно в час. Не вздумайте меня подстерегать, а, положив конверт, уходите немедленно. Я предварительно внимательно осмотрю местность и если только хоть издали завижу Вас, то сочту это за отказ с Вашей стороны и фотография, подобная прилагаемой, будет мною немедленно переслана Вашему мужу. Не вздумайте обратиться к полиции, так как Вам же будет хуже – я отомщу!»
   Дав мне время прочесть письмо, г-жа Н. продолжала:
   – Каким образом удалось этому шантажисту сделать снимок – не представляю себе, кругом нас никого не было. Может быть, с противоположной стороны улицы, или из дома визави? Мы, с моим Другом, теряемся в догадках. Получив это письмо, я, конечно, страшно взволновалась и решила посоветоваться с ним. Он был напуган, видимо, еще больше, чем я. Я выразила было желание немедленно обратиться к вам, но мой друг горячо запротестовал: