Страница:
Между тем жизнь не ждала. Злоба, хитрость и алчность людские не дремали, и приходилось рассеивать внимание и напрягать силы к раскрытию новых и новых убийств, грабежей, краж и мошенничеств.
Помню, в эту пору я был особенно занят громким убийством на станции «Дно». Не только я, но чуть ли не весь штат полиции был поглощен этим вопиющим преступлением. И вот, как-то в самый разгар его, полицеймейстер, кажется Галле, доставляет в сыскную полицию анонимное письмо со своеобразным адресом на конверте: «Господину петербургскому полицеймейстеру». Текст его был таков:
«Господин полицеймейстер города Петербурга, Вам следовает знать, что Настасье Бобровой, крестьянке деревни Волково, Петерб. уезда доставлено из столицы разного добра – шубы, шелка, золото – и прислал их ей ейный зятек Михаил Ефимов, что проживал дворником в Петербурге. Боброва – баба нестоящая и счастья такова не заслужила. Вообче имущество нажито нечисто и даже, как понимаем, ворованное. Проявите закон и Ваше полное право».
Доносов, подобных этому, мы всегда получали немало. Вот почему я и не придал ему большого значения и принял лишь меры, обычные в таких случаях: был запрошен адресный стол и полицейские участки, кто из петербургских дворников значится под именем Михаила Ефимова. Таких дворников нашлось 5 человек: три старика – вдовца бессемейных, да два молодых холостых, причем ни один из них не был Петербургской губ. Вместе с тем я отправил одного из агентов переодетым коробейником в деревню Волково, благо последняя была под самой столицей. Ему было поручено незаметно порасспросить старуху Боброву и ее односельчан.
Боброва оказалась очень скрытной. Мой агент пробыл в Волкове два дня, а на третий, когда Боброва собралась пешком в город, он незаметно последовал за ней и проследил ее. Агент, ничего не знавший об убийстве Максимовой, спокойно доложил мне, что Боброва направилась на 10-ю Линию Васильевского острова, д. № 16, где, войдя в ворота, постучала в дворницкую и была радостно принята дворником и его женой. Агенту удалось узнать фамилию дворника, и он назвал мне Захарихина. Услышав это имя, я вздрогнул: сразу вспыхнуло воспоминание о нераскрытом убийстве Максимовой, и я судорожно принялся разыскивать протокол этого дела.
В нем я прочел имя дворника – Михаила Ефимова Захарихина.
Разыскав анонимное письмо, я увидел в нем имя зятя – дворника Михаила Ефимова. Очевидно, речь шла об одном и том же лице, но в письме, по просторечию, фамилия дворника была заменена отчеством (явление совершенно обычное для нашей деревни).
Взяв трех агентов, я немедленно помчался на 10-ю Линию и, войдя к Захарихиным, объявил их и тут же находящуюся тещу арестованными. На их недоуменные вопросы я резко ответил, назвав его убийцей и указав ему на место сокрытия награбленного.
Этот наскок ошеломил их и, не принося еще сознания, они как-то сразу увяли, стали тревожно переглядываться, а старуха Боброва, не выдержав, заревела и заголосила. Мои люди принялись за тщательный обыск и после нескольких часов обнаружили, наконец, на задней стенке иконы аккуратно выпиленную, а затем подклеенную тонкую дощечку. Отняли ее и нашли под ней сложенный и примятый билет, оказавшийся рентой убитой Максимовой. При этой находке убийцы перестали отпираться, и Захарихин откровенно покаялся.
– Давно, – говорил он, – задумали мы это дело с женой. Надоело жить в дворниках да перебиваться с хлеба на квас. Мы знали, что у генеральши водились деньги, да и добра было немало. Выбрали мы канун Пасхи, надеясь, что в праздничные дни полиции не до нас будет – ведь и они, чай, люди. В пятницу на Страстной вечером вернулась от генеральши жена, и мы, уложив мальчонку, начали готовиться: вытащили припасенную пару ножей и начали их оттачивать. В комнате темно, одна лампада мерцает. Я и говорю жене:
– В такой великий день, а мы что задумали.
А она меня только подзадоривает:
– Не согрешишь – не покаешься.
Ну, одним словом, пробрались мы по лестнице к дверям генеральши, позвонили тихонько, подходят они, спрашивают:
– Кто там?
А жена моя эдаким сладким голоском:
– Барыня, это я. Давеча я у вас решето для протирки творога оставила, теперь самой надобно, дозвольте взять.
И только это генеральша открыла дверь, как я ее тюк по головке заранее припасенным камнем. Вскрикнула старушка, схватилась за голову, а промеж пальцев кровь так и хлещет. Однако памяти не потеряла и с эдаким укором ко мне: «Опомнитесь, Михаил Ефимыч, побойтесь Бога, ведь вы от меня одно добро видели», меня голос срывается, отвечаю:
– Это правильно вы говорите, барыня, и жаль мне вас от души; да только планида уже ваша такая. Говорю, чуть не плачу, а сам ее ножом раз, другой. Заголосили они и кинулись от нас в спальню. Тут с женой моей что-то приключилось. Кровь, что ли, одурманила ее, а только как завизжит, да как кинется вдогонку, она же ее и прикончила. Обшарили квартиру, отобрали что поценнее и в эту же ночь жена с вещами слетала к матери в Волково, а я ценную бумажку заклеил за икону. Наутро привели мы нашу квартиру в порядок, отмыли кровь с платья, ножи бросил я в Неву и под вечер известил полицию.
Это дело осталось мне памятным, так как лишний раз показало, с какой осторожностью следует относиться к собственным впечатлениям, к собственному первому восприятию. На моей стороне имелся и широкий жизненный опыт, и обширная служебная практика, тысячи преступников разнообразных колеров перевидал я до Захарихина, а в нем готов был признать честного человека, и если бы не случайность, то убийство это так бы и осталось нераскрытым.
Захарихины были приговорены к 12-ти годам каторги каждый.
ЖЕРТВА РАДИЯ
ИВАН ЕГОРОВИЧ
ТРЕФ
ЧЕСТНЕЙШИЙ ЧЕЛОВЕК
Помню, в эту пору я был особенно занят громким убийством на станции «Дно». Не только я, но чуть ли не весь штат полиции был поглощен этим вопиющим преступлением. И вот, как-то в самый разгар его, полицеймейстер, кажется Галле, доставляет в сыскную полицию анонимное письмо со своеобразным адресом на конверте: «Господину петербургскому полицеймейстеру». Текст его был таков:
«Господин полицеймейстер города Петербурга, Вам следовает знать, что Настасье Бобровой, крестьянке деревни Волково, Петерб. уезда доставлено из столицы разного добра – шубы, шелка, золото – и прислал их ей ейный зятек Михаил Ефимов, что проживал дворником в Петербурге. Боброва – баба нестоящая и счастья такова не заслужила. Вообче имущество нажито нечисто и даже, как понимаем, ворованное. Проявите закон и Ваше полное право».
Доносов, подобных этому, мы всегда получали немало. Вот почему я и не придал ему большого значения и принял лишь меры, обычные в таких случаях: был запрошен адресный стол и полицейские участки, кто из петербургских дворников значится под именем Михаила Ефимова. Таких дворников нашлось 5 человек: три старика – вдовца бессемейных, да два молодых холостых, причем ни один из них не был Петербургской губ. Вместе с тем я отправил одного из агентов переодетым коробейником в деревню Волково, благо последняя была под самой столицей. Ему было поручено незаметно порасспросить старуху Боброву и ее односельчан.
Боброва оказалась очень скрытной. Мой агент пробыл в Волкове два дня, а на третий, когда Боброва собралась пешком в город, он незаметно последовал за ней и проследил ее. Агент, ничего не знавший об убийстве Максимовой, спокойно доложил мне, что Боброва направилась на 10-ю Линию Васильевского острова, д. № 16, где, войдя в ворота, постучала в дворницкую и была радостно принята дворником и его женой. Агенту удалось узнать фамилию дворника, и он назвал мне Захарихина. Услышав это имя, я вздрогнул: сразу вспыхнуло воспоминание о нераскрытом убийстве Максимовой, и я судорожно принялся разыскивать протокол этого дела.
В нем я прочел имя дворника – Михаила Ефимова Захарихина.
Разыскав анонимное письмо, я увидел в нем имя зятя – дворника Михаила Ефимова. Очевидно, речь шла об одном и том же лице, но в письме, по просторечию, фамилия дворника была заменена отчеством (явление совершенно обычное для нашей деревни).
Взяв трех агентов, я немедленно помчался на 10-ю Линию и, войдя к Захарихиным, объявил их и тут же находящуюся тещу арестованными. На их недоуменные вопросы я резко ответил, назвав его убийцей и указав ему на место сокрытия награбленного.
Этот наскок ошеломил их и, не принося еще сознания, они как-то сразу увяли, стали тревожно переглядываться, а старуха Боброва, не выдержав, заревела и заголосила. Мои люди принялись за тщательный обыск и после нескольких часов обнаружили, наконец, на задней стенке иконы аккуратно выпиленную, а затем подклеенную тонкую дощечку. Отняли ее и нашли под ней сложенный и примятый билет, оказавшийся рентой убитой Максимовой. При этой находке убийцы перестали отпираться, и Захарихин откровенно покаялся.
– Давно, – говорил он, – задумали мы это дело с женой. Надоело жить в дворниках да перебиваться с хлеба на квас. Мы знали, что у генеральши водились деньги, да и добра было немало. Выбрали мы канун Пасхи, надеясь, что в праздничные дни полиции не до нас будет – ведь и они, чай, люди. В пятницу на Страстной вечером вернулась от генеральши жена, и мы, уложив мальчонку, начали готовиться: вытащили припасенную пару ножей и начали их оттачивать. В комнате темно, одна лампада мерцает. Я и говорю жене:
– В такой великий день, а мы что задумали.
А она меня только подзадоривает:
– Не согрешишь – не покаешься.
Ну, одним словом, пробрались мы по лестнице к дверям генеральши, позвонили тихонько, подходят они, спрашивают:
– Кто там?
А жена моя эдаким сладким голоском:
– Барыня, это я. Давеча я у вас решето для протирки творога оставила, теперь самой надобно, дозвольте взять.
И только это генеральша открыла дверь, как я ее тюк по головке заранее припасенным камнем. Вскрикнула старушка, схватилась за голову, а промеж пальцев кровь так и хлещет. Однако памяти не потеряла и с эдаким укором ко мне: «Опомнитесь, Михаил Ефимыч, побойтесь Бога, ведь вы от меня одно добро видели», меня голос срывается, отвечаю:
– Это правильно вы говорите, барыня, и жаль мне вас от души; да только планида уже ваша такая. Говорю, чуть не плачу, а сам ее ножом раз, другой. Заголосили они и кинулись от нас в спальню. Тут с женой моей что-то приключилось. Кровь, что ли, одурманила ее, а только как завизжит, да как кинется вдогонку, она же ее и прикончила. Обшарили квартиру, отобрали что поценнее и в эту же ночь жена с вещами слетала к матери в Волково, а я ценную бумажку заклеил за икону. Наутро привели мы нашу квартиру в порядок, отмыли кровь с платья, ножи бросил я в Неву и под вечер известил полицию.
Это дело осталось мне памятным, так как лишний раз показало, с какой осторожностью следует относиться к собственным впечатлениям, к собственному первому восприятию. На моей стороне имелся и широкий жизненный опыт, и обширная служебная практика, тысячи преступников разнообразных колеров перевидал я до Захарихина, а в нем готов был признать честного человека, и если бы не случайность, то убийство это так бы и осталось нераскрытым.
Захарихины были приговорены к 12-ти годам каторги каждый.
ЖЕРТВА РАДИЯ
В России по давно заведенной практике в апреле месяце формировались отряды из агентов Петербургской и Московской сыскной полиции, возглавляемые чиновниками для поручений из Петербурга и Москвы, и направлялись на минеральные воды на Кавказ. Районами их действия были Пятигорск, Кисловодск, Ессентуки и Железноводск. Эта особая мера охраны была решительно необходима, так как ежегодно в лечащуюся праздношатающуюся толпу этих курортов внедрялись элементы, чающие легкой наживы.
Проделки этих господ редко отличались свирепостью и обычно проявлялись в виде шантажа и вымогательств. Случай, о котором я хочу рассказать, хотя и представляет собою довольно обычную кражу, но не лишен специфических элементов, столь свойственных курортным мошенникам.
Дело происходило в Пятигорске в 1913 году. В этом сезоне наши соединенные отряды отправились на минеральные воды под начальством моего чиновника Михайлова. Героем настоящего грустного рассказа является все тот же Александров, о котором, быть может, помнят мои читатели. Его подвиг я в свое время описал в рассказе «Современный Хлестаков». Напомню читателю, что Александров был красивым, более чем предприимчивым мужчиной лет 25, прекрасно воспитанным, с безукоризненными манерами. Он не раз в административном порядке высылался из Москвы, но благодаря хлопотам старика отца, занимавшего в свое время довольно видный пост в Петербурге, Александрову было разрешено вернуться в Первопрестольную, где к описываемому мною времени он и проживал с родителями. Став более сдержанным, он по существу не изменил своего образа жизни и продолжал балансировать на грани уголовщины.
В мае 1913 года Александров, запасшись достаточною суммою денег, безукоризненно одетый, с элегантными дорожными принадлежностями сел в купе первого класса специального скорого кавказского поезда. По его собственным признаниям, он в ту минуту был полон радужных надежд. Никакого определенного плана у него не имелось.
В голове проносились смутные комбинации: поживиться за счет какой-либо скучающей женщины, обыграть в карты какого-либо «нарзанящегося» генерала, а то при удаче и жениться, пожалуй, на миллионе, другом рублей. В таком «приятном» настроении прибыл Александров в Пятигорск и остановился в лучшей местной гостинице – «Бристоле».
Случилось так, что группа русских профессоров и ученых, проводивших это лето в Пятигорске, уговорила немецкого профессора Р. приехать в Пятигорск полечиться серными ваннами. Профессор Р. приехал на курорт вместе со своей дочерью Эммой. Но кроме Эммы, профессор привез с собой некоторое количество драгоценного радия, купленного им по пути в Вене. Крупинки этого драгоценного металла были заключены в свинцовый капсюль с вделанной в верхнюю крышку слюдой, позволяющей видеть его содержимое. Весь этот капсюль помещался в небольшом свинцовом ларце, ключик от которого профессор всегда носил при себе. Самый же ларчик он прятал в своем чемодане.
Профессор с дочерью остановились в том же «Бристоле». Александров скоро с ними познакомился, и не раз Р. в его присутствии показывал своим русским коллегам чудодейственный радий.
Но все это стало мне известно лишь впоследствии. В те же майские дни картина развертывалась следующим образом: красавец Александров повел ярую атаку на сентиментальную Эмму.
Вечные пикники на Машуке, Бештау, на Провале, частые экскурсии по ущельям, долинам и бурным потокам ослепительно прекрасного, сурового Кавказа, и в результате немецкая «Тамара» была покорена.
Узнав об увлечении своей дочери, профессор решил ближе познакомиться с прошлым своего будущего зятя. Он обратился к Михайлову, прося навести справки и последить за Александровым.
Справка ему была дана тотчас же, так как Михайлов знал прекрасно о художественных проделках Александрова в Москве. Р. поделился с дочерью полученными сведениями, и после долгих уговоров влюбленной Эммы авантюрист получил от невесты отказ.
Несколько дней, симулируя отчаяние, Александров тенью слонялся по Пятигорску, после чего бесследно исчез.
Через месяц примерно после его отъезда профессору понадобилось показать кому-то радий, но его не оказалось. Р. поднял тревогу и обратился за помощью к тому же Михайлову. Начались розыски, причем одна из прислуг «Бристоля» показала, что уехавший Александров очень часто бывал в номерах, занимаемых Р. с его дочерью. Номера эти были смежны и нередко Александров сиживал подолгу в номере профессора, дожидаясь появления барышни из ее комнаты. Михайлов обратил внимание на это обстоятельство, но профессор, видимо, под влиянием дочери заявил, что считает Александрова вне подозрений. О всех этих подробностях я узнал значительно позднее, то есть по возвращении Михайлова в Москву в конце сентября. В июле же месяце, присылая мне свой очередной рапорт и перечисляя в нем наиболее выдающиеся преступления, происшедшие за это время на курортах, Михайлов лишь в общих чертах известил о краже радия. Отвечая на июльский рапорт, я предложил ему обратить сугубое внимание на это дело, так как похищенная ценность принадлежала видному иностранцу и русской сыскной полиции надлежит не ударить лицом в грязь.
Михайлов, по просьбе профессора, не преследовал Александрова, за что и получил от меня «разнос» по возвращении. Беседуя об этом деле с Михайловым, я припомнил, что примерно в августе месяце в «Русском Слове» промелькнула глухая заметка о том, что харьковскому университету было сделано кем-то предложение о приобретении радия. Вспомнив об этом, я немедленно написал харьковскому начальнику сыскного отделения, предлагая ему подробно выяснить, кто и при каких обстоятельствах предлагал радий местному университету. Недели через три получился обстоятельный ответ. В нем указывалось, что в августе месяце некий молодой человек, назвавшийся фон Адлером из Вены, действительно предлагал университету радий за 80 000 руб. Ученая комиссия университета, осмотрев и обследовав предлагаемый радий, решила его приобрести, но потребовала от фон Адлера указания источника, из которого он его получил. Фон Адлер обещал на следующий же день доставить нужные документы, но обещания не сдержал и больше не являлся. Внешние приметы фон Адлера походили на Александрова.
Я срочно выслал карточку последнего в Харьков, и университетская комиссия признала в нем продавца радия. После этого я немедленно же отправил агентов по московскому адресу Александрова для его ареста. Оказалось, однако, что Александров находится в клинике, где ему недавно была произведена операция.
Дня через три я лично приехал в больницу, но Александрова уже не застал там. Профессор, делавший ему операцию, не мог точно определить характер его недуга, но выразил мнение, что больной может быть потревожен допросом без ущерба для его здоровья. Я отправился в квартиру Александрова. Александров лежал в кровати на кружевных подушках. В ногах на шелковом одеяле лежал какой то мех. У кровати висело не то кимоно, не то шелковый японский халат с вышитыми белыми ирисами. У стены чисто дамский туалет с множеством флаконов с духами, помадами, пудрой и проч.
Словом, ни дать ни взять кокотка, а не мужчина. Александров грустно на меня взглянул, узнал и, горько улыбнувшись, промолвил:
– А, Кошко! Вы, конечно, за мной по делу радия. Но, увы.
Вы опоздали. Правосудие небес опередило людей. Дни мои сочтены.
– Что же с вами произошло после Пятигорска и Харькова?
– А нечто совершенно невероятное и неожиданное. Получив от Эммы радий, я не расставался с ним и все время носил его в правом жилетном кармане. Месяца полтора тому назад я заметил на правой стороне живота красное пятно величиной с гривенник.
Я особого внимания на него не обратил, но вскоре пятно уже удвоилось, потом утроилось и появилось какое-то затвердение. Я обратился за врачебной помощью, и хирург вырезал эту опухоль.
Едва рана затянулась, как снова появилась краснота, снова опухоль, и на этот раз образовалась страшная язва. Две недели тому назад мне сделали вторичную операцию, и вот я третий день как дома. Из общего тона профессоров я понял, что дело мое плохо.
Да что профессора, я и без них чую конец, а если бы вы знали, как грустно умирать в двадцать семь лет. Ну, да впрочем, все это ни к чему. Вас интересует, конечно, где радий, – вот там в туалете, в правом ящике в серебряной пудренице. Видите, я облегчаю вам вашу задачу и прошу за это у вас одного: не трогайте меня – дайте мне спокойно умереть.
Через две недели Александров скончался от страшных изъязвлений в желудке.
Злополучный радий был вскоре возвращен его владельцу.
Проделки этих господ редко отличались свирепостью и обычно проявлялись в виде шантажа и вымогательств. Случай, о котором я хочу рассказать, хотя и представляет собою довольно обычную кражу, но не лишен специфических элементов, столь свойственных курортным мошенникам.
Дело происходило в Пятигорске в 1913 году. В этом сезоне наши соединенные отряды отправились на минеральные воды под начальством моего чиновника Михайлова. Героем настоящего грустного рассказа является все тот же Александров, о котором, быть может, помнят мои читатели. Его подвиг я в свое время описал в рассказе «Современный Хлестаков». Напомню читателю, что Александров был красивым, более чем предприимчивым мужчиной лет 25, прекрасно воспитанным, с безукоризненными манерами. Он не раз в административном порядке высылался из Москвы, но благодаря хлопотам старика отца, занимавшего в свое время довольно видный пост в Петербурге, Александрову было разрешено вернуться в Первопрестольную, где к описываемому мною времени он и проживал с родителями. Став более сдержанным, он по существу не изменил своего образа жизни и продолжал балансировать на грани уголовщины.
В мае 1913 года Александров, запасшись достаточною суммою денег, безукоризненно одетый, с элегантными дорожными принадлежностями сел в купе первого класса специального скорого кавказского поезда. По его собственным признаниям, он в ту минуту был полон радужных надежд. Никакого определенного плана у него не имелось.
В голове проносились смутные комбинации: поживиться за счет какой-либо скучающей женщины, обыграть в карты какого-либо «нарзанящегося» генерала, а то при удаче и жениться, пожалуй, на миллионе, другом рублей. В таком «приятном» настроении прибыл Александров в Пятигорск и остановился в лучшей местной гостинице – «Бристоле».
Случилось так, что группа русских профессоров и ученых, проводивших это лето в Пятигорске, уговорила немецкого профессора Р. приехать в Пятигорск полечиться серными ваннами. Профессор Р. приехал на курорт вместе со своей дочерью Эммой. Но кроме Эммы, профессор привез с собой некоторое количество драгоценного радия, купленного им по пути в Вене. Крупинки этого драгоценного металла были заключены в свинцовый капсюль с вделанной в верхнюю крышку слюдой, позволяющей видеть его содержимое. Весь этот капсюль помещался в небольшом свинцовом ларце, ключик от которого профессор всегда носил при себе. Самый же ларчик он прятал в своем чемодане.
Профессор с дочерью остановились в том же «Бристоле». Александров скоро с ними познакомился, и не раз Р. в его присутствии показывал своим русским коллегам чудодейственный радий.
Но все это стало мне известно лишь впоследствии. В те же майские дни картина развертывалась следующим образом: красавец Александров повел ярую атаку на сентиментальную Эмму.
Вечные пикники на Машуке, Бештау, на Провале, частые экскурсии по ущельям, долинам и бурным потокам ослепительно прекрасного, сурового Кавказа, и в результате немецкая «Тамара» была покорена.
Узнав об увлечении своей дочери, профессор решил ближе познакомиться с прошлым своего будущего зятя. Он обратился к Михайлову, прося навести справки и последить за Александровым.
Справка ему была дана тотчас же, так как Михайлов знал прекрасно о художественных проделках Александрова в Москве. Р. поделился с дочерью полученными сведениями, и после долгих уговоров влюбленной Эммы авантюрист получил от невесты отказ.
Несколько дней, симулируя отчаяние, Александров тенью слонялся по Пятигорску, после чего бесследно исчез.
Через месяц примерно после его отъезда профессору понадобилось показать кому-то радий, но его не оказалось. Р. поднял тревогу и обратился за помощью к тому же Михайлову. Начались розыски, причем одна из прислуг «Бристоля» показала, что уехавший Александров очень часто бывал в номерах, занимаемых Р. с его дочерью. Номера эти были смежны и нередко Александров сиживал подолгу в номере профессора, дожидаясь появления барышни из ее комнаты. Михайлов обратил внимание на это обстоятельство, но профессор, видимо, под влиянием дочери заявил, что считает Александрова вне подозрений. О всех этих подробностях я узнал значительно позднее, то есть по возвращении Михайлова в Москву в конце сентября. В июле же месяце, присылая мне свой очередной рапорт и перечисляя в нем наиболее выдающиеся преступления, происшедшие за это время на курортах, Михайлов лишь в общих чертах известил о краже радия. Отвечая на июльский рапорт, я предложил ему обратить сугубое внимание на это дело, так как похищенная ценность принадлежала видному иностранцу и русской сыскной полиции надлежит не ударить лицом в грязь.
Михайлов, по просьбе профессора, не преследовал Александрова, за что и получил от меня «разнос» по возвращении. Беседуя об этом деле с Михайловым, я припомнил, что примерно в августе месяце в «Русском Слове» промелькнула глухая заметка о том, что харьковскому университету было сделано кем-то предложение о приобретении радия. Вспомнив об этом, я немедленно написал харьковскому начальнику сыскного отделения, предлагая ему подробно выяснить, кто и при каких обстоятельствах предлагал радий местному университету. Недели через три получился обстоятельный ответ. В нем указывалось, что в августе месяце некий молодой человек, назвавшийся фон Адлером из Вены, действительно предлагал университету радий за 80 000 руб. Ученая комиссия университета, осмотрев и обследовав предлагаемый радий, решила его приобрести, но потребовала от фон Адлера указания источника, из которого он его получил. Фон Адлер обещал на следующий же день доставить нужные документы, но обещания не сдержал и больше не являлся. Внешние приметы фон Адлера походили на Александрова.
Я срочно выслал карточку последнего в Харьков, и университетская комиссия признала в нем продавца радия. После этого я немедленно же отправил агентов по московскому адресу Александрова для его ареста. Оказалось, однако, что Александров находится в клинике, где ему недавно была произведена операция.
Дня через три я лично приехал в больницу, но Александрова уже не застал там. Профессор, делавший ему операцию, не мог точно определить характер его недуга, но выразил мнение, что больной может быть потревожен допросом без ущерба для его здоровья. Я отправился в квартиру Александрова. Александров лежал в кровати на кружевных подушках. В ногах на шелковом одеяле лежал какой то мех. У кровати висело не то кимоно, не то шелковый японский халат с вышитыми белыми ирисами. У стены чисто дамский туалет с множеством флаконов с духами, помадами, пудрой и проч.
Словом, ни дать ни взять кокотка, а не мужчина. Александров грустно на меня взглянул, узнал и, горько улыбнувшись, промолвил:
– А, Кошко! Вы, конечно, за мной по делу радия. Но, увы.
Вы опоздали. Правосудие небес опередило людей. Дни мои сочтены.
– Что же с вами произошло после Пятигорска и Харькова?
– А нечто совершенно невероятное и неожиданное. Получив от Эммы радий, я не расставался с ним и все время носил его в правом жилетном кармане. Месяца полтора тому назад я заметил на правой стороне живота красное пятно величиной с гривенник.
Я особого внимания на него не обратил, но вскоре пятно уже удвоилось, потом утроилось и появилось какое-то затвердение. Я обратился за врачебной помощью, и хирург вырезал эту опухоль.
Едва рана затянулась, как снова появилась краснота, снова опухоль, и на этот раз образовалась страшная язва. Две недели тому назад мне сделали вторичную операцию, и вот я третий день как дома. Из общего тона профессоров я понял, что дело мое плохо.
Да что профессора, я и без них чую конец, а если бы вы знали, как грустно умирать в двадцать семь лет. Ну, да впрочем, все это ни к чему. Вас интересует, конечно, где радий, – вот там в туалете, в правом ящике в серебряной пудренице. Видите, я облегчаю вам вашу задачу и прошу за это у вас одного: не трогайте меня – дайте мне спокойно умереть.
Через две недели Александров скончался от страшных изъязвлений в желудке.
Злополучный радий был вскоре возвращен его владельцу.
ИВАН ЕГОРОВИЧ
При Московской сыскной полиции имелся так называемый «стол приводов». Служил он как для опознавания приводимых преступников, скрывавших свои истинные и уже зарегистрированные полицией имена, так и для регистрации людей, впервые попавшихся в преступлениях. Десятки лиц ежедневно дефилировали перед этим столом, а в дни облав по его спискам проходило иногда даже по нескольку сот человек.
Столом «приводов» в течение 25 лет заведовал некий Иван Егорович Бояр, – личность весьма примечательная. Этот маленький, толстый человек угрюмого вида, из бывших ротных фельдшеров, за служебную практику свою пропустил такое множество людей, и до того, что называется, набил себе глаз, что в конце концов стал проявлять чуть ли не сверхъестественную прозорливость: окинет лишь беглым взглядом и почти безошибочно определяет профессию данного человека.
Он был широко известен в преступном мире и пользовался у него если не любовью, то известным престижем и уважением.
Иван Егорович, несмотря на свою постоянную мрачность, не только не тяготился службой, но даже любил ее, как любит артист свое дело. Не было для него большего удовольствия, как уличить во лжи скрывающегося под чужим именем мошенника и, порывшись в пыльных регистрах, в антропологических и дактилоскопических отметках, доказать непререкаемо какому-нибудь Петрову, что он вовсе не Петров, а Карпов, такой-то губернии, уезда, волости и деревни, и имеет за собой столько-то судимостей.
При допросах он бывал обычно лаконичен и сух; но когда того требовало дело, пускался и на хитрости, часто до смерти запугивая своих невежественных «клиентов» необычным видом антропометрических приборов.
Мне вспоминается несколько сценок из обширнейшей практики Ивана Егоровича.
~– Как звать? – спрашивает он у здоровенного малого, только что приведенного с облавы.
– Похомов, Николай. Бояр исподлобья окидывает его проницательным взглядом.
– Судился?
– Не то что не судился, а и в свидетелях-то у мирового не бывал!
– Врешь, негодяй!
– Ей-Богу, чистую правду говорю!
– А ну-ка, давай пальчики!
Парень, с помощью Ивана Егоровича, проделывает дактилоскопическую операцию; снимок подводится под формулу и через некоторое время аналогичный разыскивается в архиве. Похомов Николай оказывается Сидоровым Иваном с тремя судимостями у мирового и четвертой – в окружном суде. Тут же и фотографическая карточка. Иван Егорович бегло переводит взор с карточки на Сидорова и как ни в чем не бывало начинает читать:
– Сидоров Иван, такой-то губернии, уезда и волости, столько то лет. Православный, Отбыл в таком-то году по приговору мирового судьи такого-то участка 3 месяца тюрьмы за кражу.
Пауза и строгий взгляд на вора. Затем дальше:
– По приговору мирового судьи такого-то участка отбыл 6 месяцев тюрьмы тогда-то.
Опять пауза и опять взгляд на Сидорова.
– По приговору такого-то судьи, тогда-то и столько-то, и, наконец:
– По приговору Московского окружного суда был присужден к арестантским ротам на 4 года за то-то. А вот и мурло, – говорит Иван Егорович, поднося фотографию к носу допрашиваемого.
Сидоров, выслушивая этот «curriculum vitae», приходит в сильное волнение, переминается с ноги на ногу и затем, мотнув как-то в сторону шеей, неожиданно выпаливает:
– Да это же, Иван Егорыч, еще до военной службы было!…
А то вот еще картинка.
Подходит к столу какой-то босяк. Вид его жалок и смешон: без штанов, на ногах опорки, вместо верхнего платья – одна лишь жилетка. Лицо, распухшее от пьянства, лишено всякого выражения.
Кто он? Что он? Чем существует? – известно одному Богу… и Ивану Егоровичу.
Последний окидывает его взглядом, быстро какими-то путями приходит к заключению и, не поворачивая головы, протягивает к босяку руку со словами:
– Подавай присягу!
– Извольте получить, Иван Егорович! – говорит босяк и, вынув поспешно из жилетного кармана наперсток и нанизав на палец, покорно его протягивает Бояру.
Что дало повод Ивану Егоровичу распознать мгновенно в босяке портного – остается для меня тайной.
С «присягой», т. е. наперстком, портные не расстаются. Она является своего рода эмблемой их труда и традиционно хранится ими, как зеница ока, при всяких даже самых безотрадных жизненных обстоятельствах.
Всех свежих преступников, т. е. людей, впервые попадавшихся в преступлениях, тотчас же регистрировали за столом приводов и снимали с них фотографии и дактилоскопические снимки, производя вместе с тем и антропометрические измерения. В тех случаях, когда вина очевидна, но преступник продолжал запираться, Иван Егорович, играя на темноте и невежестве простого русского человека, прибегал к своеобразному методу запугиванья и нередко достигал цели.
– Так как же-с? – говорил он какому-нибудь вору. – Не твоих рук дело?
– Нет, Иван Егорыч, как перед Истинным – не виновен!
– Ладно! – заявляет Бояр. – Разувайся!
– А это зачем же, Иван Егорович?
– А вот увидишь – зачем. Ну, поворачивайся живей!
И пока жертва с упавшим сердцем снимала сапоги, Бояр принимался действовать. Он с шумом придвигал особую платформочку, на цинковой доске которой виднелся черный рисунок следа, куда ставилась нога, подлежащая измерению; потрясал в воздухе огромным циркулем, служащим для измерений объема черепа; для большего эффекта у него имелся и предлинный нож, который он натачивал тут же бруском.
После больших колебаний напуганный преступник выкладывал огромную грязную ножищу, и Иван Егорович, быстро отметив ее особенности, с брезгливостью говорил:
– Ты, подлец, хоть помыл бы ноги, а то – просто противно! Убирай вон ножищу, я тебя с другой стороны общупаю! – И, схватив циркуль, подходил к жертве. – А ну-ка, что это ухо слышало?! – и он мерил ухо. – А где здесь точка? – и он ножку циркуля прикладывал к выпуклой части лобной кости. – А что, доктор, – обращался он к какому-нибудь агенту, – глаза выворачивать будем?
– А то как же! – отвечал «доктор».
Тут часто нервы жертвы не выдерживали, и она с воплем молила:
– Отпустите вы, Иван Егорыч, душу на покаяние. Мочи нет!
Ведь это что же такое?! Эвона у вас тут и ножи, и струменты разные наготовлены. Нет, уж я расскажу все по совести, что там запираться?!
Когда же вся эта «фантасмагория» не приводила к желанным результатам, то Иван Егорович, выходя из себя, принимался ворчать себе под нос:
– Эка! Выдумали разные циркули и думают всякого мошенника распознать! Дать бы ему раза два в морду или всыпать полсотни горячих – ну, и заговорил бы! Тоже – антропология!…
Мне говорили, что ныне Иван Егорович совсем опрохвостился и рьяно служит болыпевицкой чека, изощряясь в своем искусстве. Уже не над уголовным элементом, а над нашим братом!
Столом «приводов» в течение 25 лет заведовал некий Иван Егорович Бояр, – личность весьма примечательная. Этот маленький, толстый человек угрюмого вида, из бывших ротных фельдшеров, за служебную практику свою пропустил такое множество людей, и до того, что называется, набил себе глаз, что в конце концов стал проявлять чуть ли не сверхъестественную прозорливость: окинет лишь беглым взглядом и почти безошибочно определяет профессию данного человека.
Он был широко известен в преступном мире и пользовался у него если не любовью, то известным престижем и уважением.
Иван Егорович, несмотря на свою постоянную мрачность, не только не тяготился службой, но даже любил ее, как любит артист свое дело. Не было для него большего удовольствия, как уличить во лжи скрывающегося под чужим именем мошенника и, порывшись в пыльных регистрах, в антропологических и дактилоскопических отметках, доказать непререкаемо какому-нибудь Петрову, что он вовсе не Петров, а Карпов, такой-то губернии, уезда, волости и деревни, и имеет за собой столько-то судимостей.
При допросах он бывал обычно лаконичен и сух; но когда того требовало дело, пускался и на хитрости, часто до смерти запугивая своих невежественных «клиентов» необычным видом антропометрических приборов.
Мне вспоминается несколько сценок из обширнейшей практики Ивана Егоровича.
~– Как звать? – спрашивает он у здоровенного малого, только что приведенного с облавы.
– Похомов, Николай. Бояр исподлобья окидывает его проницательным взглядом.
– Судился?
– Не то что не судился, а и в свидетелях-то у мирового не бывал!
– Врешь, негодяй!
– Ей-Богу, чистую правду говорю!
– А ну-ка, давай пальчики!
Парень, с помощью Ивана Егоровича, проделывает дактилоскопическую операцию; снимок подводится под формулу и через некоторое время аналогичный разыскивается в архиве. Похомов Николай оказывается Сидоровым Иваном с тремя судимостями у мирового и четвертой – в окружном суде. Тут же и фотографическая карточка. Иван Егорович бегло переводит взор с карточки на Сидорова и как ни в чем не бывало начинает читать:
– Сидоров Иван, такой-то губернии, уезда и волости, столько то лет. Православный, Отбыл в таком-то году по приговору мирового судьи такого-то участка 3 месяца тюрьмы за кражу.
Пауза и строгий взгляд на вора. Затем дальше:
– По приговору мирового судьи такого-то участка отбыл 6 месяцев тюрьмы тогда-то.
Опять пауза и опять взгляд на Сидорова.
– По приговору такого-то судьи, тогда-то и столько-то, и, наконец:
– По приговору Московского окружного суда был присужден к арестантским ротам на 4 года за то-то. А вот и мурло, – говорит Иван Егорович, поднося фотографию к носу допрашиваемого.
Сидоров, выслушивая этот «curriculum vitae», приходит в сильное волнение, переминается с ноги на ногу и затем, мотнув как-то в сторону шеей, неожиданно выпаливает:
– Да это же, Иван Егорыч, еще до военной службы было!…
А то вот еще картинка.
Подходит к столу какой-то босяк. Вид его жалок и смешон: без штанов, на ногах опорки, вместо верхнего платья – одна лишь жилетка. Лицо, распухшее от пьянства, лишено всякого выражения.
Кто он? Что он? Чем существует? – известно одному Богу… и Ивану Егоровичу.
Последний окидывает его взглядом, быстро какими-то путями приходит к заключению и, не поворачивая головы, протягивает к босяку руку со словами:
– Подавай присягу!
– Извольте получить, Иван Егорович! – говорит босяк и, вынув поспешно из жилетного кармана наперсток и нанизав на палец, покорно его протягивает Бояру.
Что дало повод Ивану Егоровичу распознать мгновенно в босяке портного – остается для меня тайной.
С «присягой», т. е. наперстком, портные не расстаются. Она является своего рода эмблемой их труда и традиционно хранится ими, как зеница ока, при всяких даже самых безотрадных жизненных обстоятельствах.
Всех свежих преступников, т. е. людей, впервые попадавшихся в преступлениях, тотчас же регистрировали за столом приводов и снимали с них фотографии и дактилоскопические снимки, производя вместе с тем и антропометрические измерения. В тех случаях, когда вина очевидна, но преступник продолжал запираться, Иван Егорович, играя на темноте и невежестве простого русского человека, прибегал к своеобразному методу запугиванья и нередко достигал цели.
– Так как же-с? – говорил он какому-нибудь вору. – Не твоих рук дело?
– Нет, Иван Егорыч, как перед Истинным – не виновен!
– Ладно! – заявляет Бояр. – Разувайся!
– А это зачем же, Иван Егорович?
– А вот увидишь – зачем. Ну, поворачивайся живей!
И пока жертва с упавшим сердцем снимала сапоги, Бояр принимался действовать. Он с шумом придвигал особую платформочку, на цинковой доске которой виднелся черный рисунок следа, куда ставилась нога, подлежащая измерению; потрясал в воздухе огромным циркулем, служащим для измерений объема черепа; для большего эффекта у него имелся и предлинный нож, который он натачивал тут же бруском.
После больших колебаний напуганный преступник выкладывал огромную грязную ножищу, и Иван Егорович, быстро отметив ее особенности, с брезгливостью говорил:
– Ты, подлец, хоть помыл бы ноги, а то – просто противно! Убирай вон ножищу, я тебя с другой стороны общупаю! – И, схватив циркуль, подходил к жертве. – А ну-ка, что это ухо слышало?! – и он мерил ухо. – А где здесь точка? – и он ножку циркуля прикладывал к выпуклой части лобной кости. – А что, доктор, – обращался он к какому-нибудь агенту, – глаза выворачивать будем?
– А то как же! – отвечал «доктор».
Тут часто нервы жертвы не выдерживали, и она с воплем молила:
– Отпустите вы, Иван Егорыч, душу на покаяние. Мочи нет!
Ведь это что же такое?! Эвона у вас тут и ножи, и струменты разные наготовлены. Нет, уж я расскажу все по совести, что там запираться?!
Когда же вся эта «фантасмагория» не приводила к желанным результатам, то Иван Егорович, выходя из себя, принимался ворчать себе под нос:
– Эка! Выдумали разные циркули и думают всякого мошенника распознать! Дать бы ему раза два в морду или всыпать полсотни горячих – ну, и заговорил бы! Тоже – антропология!…
Мне говорили, что ныне Иван Егорович совсем опрохвостился и рьяно служит болыпевицкой чека, изощряясь в своем искусстве. Уже не над уголовным элементом, а над нашим братом!
ТРЕФ
Одно время московская полиция чрезвычайно носилась с мыслью о применении в розыске собак-ищеек. Был даже разведен целый питомник, где животных дрессировали в соответствующем направлении.
Я не препятствовал этой затее, но придавал ей мало значения.
Тем не менее несколько дрессированных собак не раз были использованы моими агентами для розыска, и два-три преступления, удачно раскрытых благодаря чутью и нюху знаменитого Трефа, создали этой собаке широкую популярность в Москве. Толпа, падкая до всего нового и необычайного, в стоустой молве принялась разносить по городу слухи о чуть ли не сверхчеловеческом уме и способностях Трефа. Рассказы эти изукрашивались самыми невероятными примерами. Многие журналы помещали его изображения, иногда Треф фигурировал даже в кинематографических фильмах. Повторяю – бравый Треф сделал необычайную карьеру. По виду это был пес довольно неопределенной породы: помесь лайки не то с сеттером, не то с догом.
Нрава он был не свирепого, но строгого, серьезного, не то что какая-нибудь трясущаяся, слезливая левретка.
На почве популярности Трефа мне вспоминается следующий забавный случай: проходя как-то к себе в кабинет через приемную, я наткнулся в ней на убого одетую старушку. Завидя меня, она в пояс поклонилась и что-то зашамкала.
– Тебе что, бабушка?
– Я к вашей милости.
– В чем дело?
– Уже вы простите меня, дуру, ваше высокоблагородие, а только я к вам с покорнейшей просьбой, утешьте старуху.
– Да кто ты такая, и что тебе нужно?
– Я-то. Да я в кухарках у господ служу, тут недалеко от вас, на Гнездиковом. Господа хорошие, пожаловаться не могу; жалостливые тоже и всякую животную любят и жалеют не меньше моего. И уж очень мы с ними обожаем собак да кошек. Так вот я к вам и пришла, не откажите мне, старухе. – И она снова мне поклонилась.
– Ровно ничего не понимаю. Говори толком, что тебе от меня нужно.
– Да вот, наслышались мы про вашу знаменитую собачку Трефа. Люди говорят, что как взглянет она на человека, так сразу же насквозь его видит. Тявкнет раз, стало быть, вор, а тявкнет два – убивца.
Я невольно расхохотался.
– Правильно, правильно, бабушка, тебе люди говорили, да только не досказали, что тявкнет три – значит, дурак, а тявкнет четыре – стало быть, умный человек.
– Что же, и очень просто, – сказала старуха, не уловив иронии.
– Так что же, потешить тебя, что ли, бабушка.
– Уж будьте милостивы, утешьте старуху. А то просто до смерти охота поглядеть, какие это такие они из себя есть. Я им и котлетку и сахарку принесла, чай, не побрезгают.
Я велел привести Трефа, а сам через открытую дверь соседней комнаты принялся наблюдать за старухой. Она села на стул, стала рыться в корзинке, очевидно, приготовляя «дары».
Вскоре в приемную тревожно вошел Треф и молча уставился на старуху. Она почтительно встала и, как показалось мне, даже поклонилась, затем не без робости протянула принесенную пищу и сахар.
Вымуштрованный Треф никогда не принимал пищи от посторонних, а поэтому и на этот раз не обратил на «дары» старухи никакого внимания. Склонив голову сначала на один бок, потом на другой и словно придя к какому-то заключению, он, как нарочно, трижды свирепо пролаял.
– Мать честная, – всплеснула руками старуха. – Сразу распознал.
Правильно, батюшка, правильно. Дура я и есть. Я вот тебе мясца да сахарку принесла, а не сообразила того, что ты здесь, поди, чуть ли не апельсинчики кушаешь.
Треф прервал аудиенцию и вышел из комнаты.
Старуха постояла на месте, покачала головой и, тихо промолвив: «Ишь, смышленый, сразу определил. Ну, и чудеса», тихонько поплелась к выходу.
И пошла по Москве о Трефе слава пуще прежней.
Я не препятствовал этой затее, но придавал ей мало значения.
Тем не менее несколько дрессированных собак не раз были использованы моими агентами для розыска, и два-три преступления, удачно раскрытых благодаря чутью и нюху знаменитого Трефа, создали этой собаке широкую популярность в Москве. Толпа, падкая до всего нового и необычайного, в стоустой молве принялась разносить по городу слухи о чуть ли не сверхчеловеческом уме и способностях Трефа. Рассказы эти изукрашивались самыми невероятными примерами. Многие журналы помещали его изображения, иногда Треф фигурировал даже в кинематографических фильмах. Повторяю – бравый Треф сделал необычайную карьеру. По виду это был пес довольно неопределенной породы: помесь лайки не то с сеттером, не то с догом.
Нрава он был не свирепого, но строгого, серьезного, не то что какая-нибудь трясущаяся, слезливая левретка.
На почве популярности Трефа мне вспоминается следующий забавный случай: проходя как-то к себе в кабинет через приемную, я наткнулся в ней на убого одетую старушку. Завидя меня, она в пояс поклонилась и что-то зашамкала.
– Тебе что, бабушка?
– Я к вашей милости.
– В чем дело?
– Уже вы простите меня, дуру, ваше высокоблагородие, а только я к вам с покорнейшей просьбой, утешьте старуху.
– Да кто ты такая, и что тебе нужно?
– Я-то. Да я в кухарках у господ служу, тут недалеко от вас, на Гнездиковом. Господа хорошие, пожаловаться не могу; жалостливые тоже и всякую животную любят и жалеют не меньше моего. И уж очень мы с ними обожаем собак да кошек. Так вот я к вам и пришла, не откажите мне, старухе. – И она снова мне поклонилась.
– Ровно ничего не понимаю. Говори толком, что тебе от меня нужно.
– Да вот, наслышались мы про вашу знаменитую собачку Трефа. Люди говорят, что как взглянет она на человека, так сразу же насквозь его видит. Тявкнет раз, стало быть, вор, а тявкнет два – убивца.
Я невольно расхохотался.
– Правильно, правильно, бабушка, тебе люди говорили, да только не досказали, что тявкнет три – значит, дурак, а тявкнет четыре – стало быть, умный человек.
– Что же, и очень просто, – сказала старуха, не уловив иронии.
– Так что же, потешить тебя, что ли, бабушка.
– Уж будьте милостивы, утешьте старуху. А то просто до смерти охота поглядеть, какие это такие они из себя есть. Я им и котлетку и сахарку принесла, чай, не побрезгают.
Я велел привести Трефа, а сам через открытую дверь соседней комнаты принялся наблюдать за старухой. Она села на стул, стала рыться в корзинке, очевидно, приготовляя «дары».
Вскоре в приемную тревожно вошел Треф и молча уставился на старуху. Она почтительно встала и, как показалось мне, даже поклонилась, затем не без робости протянула принесенную пищу и сахар.
Вымуштрованный Треф никогда не принимал пищи от посторонних, а поэтому и на этот раз не обратил на «дары» старухи никакого внимания. Склонив голову сначала на один бок, потом на другой и словно придя к какому-то заключению, он, как нарочно, трижды свирепо пролаял.
– Мать честная, – всплеснула руками старуха. – Сразу распознал.
Правильно, батюшка, правильно. Дура я и есть. Я вот тебе мясца да сахарку принесла, а не сообразила того, что ты здесь, поди, чуть ли не апельсинчики кушаешь.
Треф прервал аудиенцию и вышел из комнаты.
Старуха постояла на месте, покачала головой и, тихо промолвив: «Ишь, смышленый, сразу определил. Ну, и чудеса», тихонько поплелась к выходу.
И пошла по Москве о Трефе слава пуще прежней.
ЧЕСТНЕЙШИЙ ЧЕЛОВЕК
– Господин начальник, там какой-то оборванец домогается вас видеть, как прикажете быть? – доложил мне однажды дежурный надзиратель.
– Оборванец? Что ему нужно?
– Говорит – по делу.
Я пожал плечами:
– Ну, зовите.
Ко мне в кабинет, как-то боком, проскользнул из двери здоровенный детина, но, Боже мой, какого вида! Только на Руси может человек рисковать показаться публично в столь своеобразном «наряде», не возбуждая против себя хотя бы насмешливых преследований уличных мальчишек и удивленного взгляда прохожих.
– Оборванец? Что ему нужно?
– Говорит – по делу.
Я пожал плечами:
– Ну, зовите.
Ко мне в кабинет, как-то боком, проскользнул из двери здоровенный детина, но, Боже мой, какого вида! Только на Руси может человек рисковать показаться публично в столь своеобразном «наряде», не возбуждая против себя хотя бы насмешливых преследований уличных мальчишек и удивленного взгляда прохожих.