— А я много раз наблюдал за тобой, — сказал Левантер. — Я помню про тебя все. При любой возможности я шел за тобой следом.
   — Как жалко, что ты не пошел за мною следом в тот день. Ты мог бы помешать ему…— Она не закончила фразы.
   Левантер не чувствовал уже ни малейшего страха и приблизился к ней. Глядя на пустой двор, он произнес:
   — Мысленно я называл тебя Безымянкой.
   — В этом есть что-то романтическое, — сказала она, — но отныне можешь называть меня настоящим именем.
   — Я знаю твое имя, — резко оборвал ее Левантер. Ему не хотелось, чтобы она его произнесла. — Я узнал его, когда впервые увидел тебя в лагере. Но для меня ты навсегда останешься Безымянкой.
   Он выпрямился, отступил немного и опустил взгляд на ее ноги.
   — Почему ты ни разу со мной не заговорил? — тихо спросила она. — Другие мальчики разговаривали.
   Левантер не поднимал глаз.
   — Правда, — сказал он, — но я не решался. Я видел тебя с высоким симпатичным парнем, чемпионом по плаванию. Ты смеялась после каждого его слова, а он смотрел на тебя так, будто ты ему принадлежишь. Я ревновал. Я был готов отдать все, чтобы быть рядом, как был он. — Когда он поднял голову, ему показалось, что она улыбается.
   — Я помню его, — сказала она. — Забавный мальчик. Но я только несколько раз разговаривала с ним.
   — Я смотрел на тебя всякий раз, когда наши два лагеря собирались вместе, — сказал Левантер. — Когда Оскар рассказывал мне о том, как он насилует девочек, я представлял, как сделаю это с тобой. Эта мысль ужасна, но это правда.
   Она продолжала молча слушать.
   — Знаешь, Безымянка, я был в тебя влюблен. Быть может, влюблен и сейчас. — Он застыл и почувствовал, как бьется жилка на его виске.
   Она сделала то, на что он не мог отважиться. Она придвинулась к нему так близко, что их лица соприкоснулись, но Левантеру было неприятно касаться ее руками. Они смотрели в глаза друг другу. Холодок пробежал у него по спине. Она привстала и обхватила его руками за плечи. Он легонько провел рукой по ее спине, скользнул по шелковой блузке, нащупал бюстгальтер, потом — трусики под облегающей юбкой. На какое-то мгновение его рука замерла, потом резко взлетела вверх и нежно коснулась шеи.
   Другой рукой он приподнял ее подбородок настолько, чтобы в ее глазах отразился тусклый свет, проникающий снаружи. Он долго всматривался в нее, пытаясь сохранить в памяти лицо, как запечатлел в памяти остальные части ее тела.
   Левантер медленно отстранился.
   — Ты боишься сделать мне больно? — робко спросила она. — Из-за того, что он сделал со мной?
   — Я боюсь потерять тебя, Безымянка. Снова потерять, — сказал Левантер.
   — Не бойся, — прошептала она. — Ты не потеряешь меня, если, конечно, сам этого не захочешь.
 
   Он виделся с Безымянкой каждый день, сразу после школы. Он нетерпеливо поджидал ее, опасаясь, что она не придет, а потом видел, как она спрыгивает с трамвая, когда тот притормаживает на углу. Они вместе ходили в публичную библиотеку и, усевшись рядом за большим столом, делали домашние задания. Каждый вечер, когда перед расставанием они стояли на улице возле ее дома, Левантеру становилось страшно оттого, что хотя сейчас она с ним, вполне возможно, что ей не захочется видеть его снова. Вспоминая ночью события дня, она выяснит о нем какую-нибудь потаенную правду.
   И вместе с тем он не старался привязать Безымянку к себе, под разными предлогами избегал знакомить ее со своими родителями и откладывал момент встречи с ее семьей. Она сказала, что он — ее первый парень. Он возражал, что встреча с ее родителями может вызвать ненужное беспокойство за судьбу единственного ребенка.
   Левантер никогда не целовал ее и избегал любой возможности заняться с ней любовью. Он оставался безупречно робким, опасаясь сделать что-то такое, после чего она его покинет. Наступило лето. В первые же жаркие выходные они вместе отправились на велосипедах за город. Там остановились передохнуть у лесного озера и прилегли на безлюдном, заросшем травой берегу.
   — Здесь так спокойно, — сказала она, почувствовав его дыхание. — Так уютно и безопасно. Левантер рассматривал лицо Безымянки. Безупречная гармония его очертаний восхитила его.
   Она изучала Левантера, переводя взгляд от его губ к глазам, потом снова к губам. Наконец прильнула к нему.
   Перепуганный, он привстал. Она перевернулась и положила голову ему на бедро. Он легонько провел пальцами по ее спине, опустил взгляд и увидел ее шею. Она была белая и хрупкая, чуть покрытая нежным пушком. Он осторожно обхватил руками ее голову, целуя родинку и слизывая крошечные капельки пота. Непроизвольно, как бы в воспоминание о прошлом, его пальцы начали ласкать ее виски.
   Безымянка подскочила с такой силой, что отбросила его.
   — Что случилось? — спросил Левантер, растерянно поднимаясь на ноги.
   Ее лицо, которое только что было таким безмятежным и спокойным, исказилось яростью.
   — Это был ты! Теперь мне все ясно. Это был ты! — прокричала она, закрывая лицо руками.
   Левантер отвернулся от нее. Он слышал, как она садится на велосипед. Когда он наконец решился обернуться, Безымянка была уже далеко, она изо всех сил нажимала на педали. Ему хотелось представить ее вещью: тогда когда-нибудь он смог бы ею завладеть.
 
   Русской актрисе Левантер больше не звонил. Она оказалась для него неразрешимой проблемой. Левантер давно уже перестал сознавать, что погребенный под его американским опытом русский язык оставался еще достаточно сильным, чтобы извлекать непредвиденные чувства.
   Родной язык всплывал в самые неожиданные моменты. Однажды, направляясь на встречу в один нью-йоркский отель, Левантер обогнал какую-то старуху, которая медленно брела по улице. Левантер услышал, как она что-то бормочет себе под нос по-русски. Он обернулся, чтобы получше ее рассмотреть.
   Сквозь свои допотопные очки старуха заметила его любопытный взгляд.
   — Вы только взгляните на этого идиота! — громко произнесла она. — Уставился на меня так, будто старух никогда не видал!
   Левантер вежливо обратился к ней по-русски:
   — Прошу простить меня, мадам, я не хотел вас обидеть. Просто я услышал, что вы говорите по-русски. Это ведь Америка — люди вас не понимают.
   — Откуда вам это известно? Вы ведь меня поняли! — сердито возразила она и поспешила прочь, бормоча под нос: — Ишь умник нашелся! Видно, поговорить не с кем!
 
   Левантеру предложили прочитать курс по инвестициям, и теперь ему нужно было арендовать себе в Принстоне жилье.
   — Мы нашли для вас великолепный дом, — бодро известил его агент по недвижимости. — По соседству с домом дочери Хрущева!
   — Дочь Хрущева? — спросил Левантер. — Кто это такая? — Он задумался. — Вероятно, вы имеете в виду дочь Сталина?
   — Какая разница: Хрущева или Сталина? — пожал плечами агент.
   Левантера поразила эта необычайная причуда судьбы. Он знал, что Светлана Аллилуева приехала в Америку и живет в Принстоне, но и представить себе не мог, что будет жить рядом с ней. В конце концов он согласился снять комнату в этом доме.
   Даже через несколько недель после того, как американские друзья пригласили Левантера встретиться со Светланой Аллилуевой, он никак не мог привыкнуть к мысли, что она — дочь Сталина. Он исподтишка наблюдал за ней, повторяя про себя: эта женщина — дочь Сталина. Уже сама мысль о том, что она — дочь Сталина, парализовала его. Понимая, что поступает безрассудно, он никак не мог заговорить с ней по-русски.
   С самого начала Левантер обращался к ней по-английски, извиняясь при этом, что не знает языка ее предков. В течение следующих месяцев они встречались несколько раз. Темы бесед были разными: от обсуждения событий недавней европейской истории и роли Советского Союза в формировании современного мира до письма одного из многочисленных читателей ее книг. Но они никогда не говорили ни слова по-русски. Одного ее имени, даже произнесенного по телефону, было достаточно, чтобы в памяти всплыли картины его московского прошлого — она была для него непосредственным звеном, связующим с той ужасающей силой, которой обладал Иосиф Сталин. Левантеру приходилось снова и снова убеждать себя в том, что он вовсе не московский студент, а преподаватель Принстонского университета, и разговаривает с одной из своих соседок, которая по чистой случайности оказалась дочерью Сталина.
   Позже в Париже Левантер рассказал Ромаркину о своем знакомстве со Светланой Аллилуевой, и его друг был ошеломлен.
   — Ты можешь себе представить? — закричал он. — Ты можешь себе представить, что было бы, если бы ты встретился с ней в Москве, когда ее отец был жив? Вообрази, что в конце сороковых ты участвуешь в одном из университетских мероприятий, замечаешь невзрачную женщину и спрашиваешь: «Кто эта женщина?», а тебе отвечают: «Это Светлана, дочь Иосифа Сталина!» Ты можешь себе представить, как бы тебя это шокировало?
   Левантер показал ему несколько фотографий Светланы Аллилуевой. Почтительно приняв снимки, словно это были хрупкие и невосстановимые фамильные ценности, Ромаркин тщательно разложил их на столике и принялся внимательно рассматривать.
   — Этого не может быть, — прошептал он. — Дочь Сталина — американка. — Он покачал головой. — Мы с тобой четверть века прожили под Сталиным, а потом, проехав полмира, ты встречаешь его дочь, и она оказывается твоей соседкой! Начинаю думать, что на свете нет ничего невозможного.
 
   Левантеру не удавалось забыть ни родной язык, ни культурное наследие — об этом ему часто напоминали.
   Один из европейских преподавателей, который эмигрировал совсем недавно и еще плохо знал английский, пригласил его как-то к себе на ужин. Придя к нему, Левантер застал профессора на кухне. В воздухе висел жгучий аромат пряностей, трав и свежеприготовленного мяса. Вдохновленный разнообразием американских пищевых продуктов, профессор колдовал в окружении свежих овощей и всевозможных баночек и бутылочек. Он сообщил Левантеру, что занимается приготовлением особого говяжьего гуляша по-карпатски.
   Когда они начали болтать по-русски, Левантер заметил несколько пустых консервных банок с изображениями собачьей головы на этикетках. Он подошел к столу, чтобы рассмотреть их поближе. Ему показалось, что банки с надписью «пища для собак» были только что открыты.
   — А где собака? — спросил Левантер.
   — Какая еще собака? — удивился профессор, помешивая гуляш и вдыхая его аромат.
   — У вас дома нет собаки?
   — Боже упаси! — воскликнул профессор. — Животные причиняют так много хлопот. Почему вам такое пришло в голову?
   — Американцы любят собак. Я решил, что и вы завели себе собаку.
   — Я никогда не стану в такой степени американцем.
   Левантер бесстрастно осмотрел кухню.
   — А какое мясо вы используете для столь сочного гуляша? — осторожно поинтересовался он.
   Хозяин широко улыбнулся.
   — Говядину, мой друг, но только консервированную говядину, — ответил он, кивнув в сторону пустых банок.
   — Консервированную говядину? Великолепно! Но почему консервированную? — спросил Левантер.
   — Лучше качество. Более вкусная и нежная.
   — А почему именно этот сорт? — спросил Левантер, указывая на пустые банки.
   — Когда в супермаркете я увидел картинку улыбающегося пса, почти как на моей родине, я понял, что это самая лучшая американская консервированная говядина! — Профессор подтолкнул его локтем. — Неужели вы забыли про говядину под названием «Улыбающийся пес»? Вы слишком давно покинули родину.
   Когда они сели за стол, профессор вдыхал запах гуляша, и на его лице было выражение блаженства. Пока они ели, он восхвалял высокое качество и нежность американского мяса, заверяя Левантера, что оно даже лучше «Улыбающегося пса», о котором он вспоминал с такой любовью. Левантер сказал, что не голоден, и ограничился крохотной порцией.
 
   Другой иммигрант из Европы, знаменитый поэт, пригласил Левантера на прием по случаю помолвки своего сына, выпускника Йельского университета. Невеста сына, с которой они вместе учились, была из семьи банкиров, и среди двухсот приглашенных почти все были «местные», как называл их поэт, — то есть родственники и друзья семьи невесты из Новой Англии.
   Во время приема гости восхищались старинной, заряжающейся с дула пушкой размером с конторский стол, которая возвышалась в центре гостиной на пьедестале. Наступил момент, когда поэт пригласил гостей подойти к пушке поближе и с заглушающей его акцент проникновенностью принялся объяснять, что эта пушка была отлита во второй половине семнадцатого века с единственной целью: отмечать выстрелом каждую помолвку в его роду. В последний раз ее использовали, когда женился сам поэт, а было это в канун Второй мировой войны, и эта пушка — единственное фамильное достояние, оставшееся у него после войны. Лишь недавно ему с женой удалось организовать доставку этой реликвии из Европы. И теперь, с гордостью сказал он, старая пушка выстрелит в ознаменование свадьбы моего сына — впервые на американской земле. Когда любопытные гости выстроились в кружок вокруг пушки, поэт заверил их, что зарядил ее холостым зарядом. Потом разместил свою жену, невесту, жениха и родителей невесты позади пушки. Приглашенный свадебный фотограф устанавливал треногу с фотоаппаратом.
   Единственный прожектор высвечивал сияющее, направленное над головами гостей, жерло пушки. Оркестр исполнил государственный гимн, а потом — гимн родины поэта. Поэт с женой обнялись и разрыдались. Многих гостей впечатлила торжественность и глубина чувств, но большинство нетерпеливо переминались, дожидаясь окончания церемонии, чтобы продолжить вечеринку. Оркестр смолк. Дрожащей рукой поэт зажег длинную деревянную спичку, другой рукой обнял новобрачных и поднес спичку к фитилю. Все замолчали.
   Произошла внезапная вспышка. От мощного разрыва комната дрогнула, пушка подскочила, и из ее жерла поплыл густой дым.
   И в ту же минуту в другом конце комнаты закричала женщина:
   — Боже! Я умираю! — Все спокойно обернулись в сторону этого крика, очевидно считая его составной частью славянского ритуала. Белокурая матрона начала сползать по стене, потом рухнула на пол. Она была залита кровью, ее платье разметалось, обнажив полоски кожи, свисающие с бедер. Гости в смятении сгрудились вокруг нее. Женщина была без сознания.
   Склонившись над пострадавшей, Левантер понял, что ее рана носит поверхностный характер, так как вызвана шариками ваты и лоскутами хлопчатобумажной ткани, которые поэт использовал в качестве холостого заряда.
   Но поэт, увидев кровь, впал в панику и бросился к телефону вызывать «скорую помощь». Левантер пошел за ним следом и объяснил, что, поскольку было использовано огнестрельное оружие, необходимо вызвать и полицию. Дрожащими пальцами поэт крутил телефонный диск, набирая номер полиции.
   Оператор тут же ответил и спросил имя и адрес.
   Страшно нервничая и коверкая слова, поэт ответил наконец с дрожью в голосе. Оператор спросил, что случилось.
   Поэт с запинкой пробормотал:
   — Женщину подстрелили.
   Левантер услышал, как оператор спросил:
   — Как подстрелили?
   — Пушкой, — ответил поэт еле слышно.
   — Чем? — переспросил оператор.
   — Пушкой, — ответил поэт.
   — Повторите, пожалуйста, по буквам, — сказал оператор, очевидно не веря своим ушам.
   — П-У-Ш-К-О-Й.
   — Пушкой? — спросил оператор.
   — Пушкой, — подтвердил поэт.
   — Сколько еще человек ранено или убито? — спросил оператор деловито.
   — Только одна женщина ранена, — простонал поэт.
   — Какой ущерб нанесен собственности?
   — Никакого, — вздохнул поэт.
   — Какого рода пушка?
   — Старинная.
   — Это музей? — спросил оператор.
   — Нет, частный дом.
   — Пушка в частном доме?
   — Да. Фамильная пушка, — промямлил поэт.
   — Кто стрелял из пушки? — спросил оператор.
   — Я! — ответил поэт, понизив голос.
   — Ваша профессия?
   — Поэт.
   — Поэт? Чем вы занимаетесь?
   — Пишу стихи.
   — Мы вышлем «скорую помощь», — объявил оператор.
 
   Только при встречах с Ромаркиным Левантер чувствовал, что языку и наследию прошлого остается место и в его новой жизни. Общие воспоминания словно подтверждали необходимость осуществленного ими разрыва со связывающим их прошлым.
   Всякий раз во время приезда Левантера в Париж старые друзья проводили бесконечные часы за беседами. Однажды они просидели весь вечер в кафе, а когда оно стало закрываться, отправились в соседний ночной клуб, который только что начал работать. Было занято всего несколько столов, и в баре почти никого еще не было. Официанты озабоченно сновали вокруг, проверяя состояние скатертей и наличие приборов. Парочка проституток прохаживалась взад-вперед между туалетом и небольшим холлом, не сводя глаз со входа. Четверо музыкантов, явно не желая играть для столь немногочисленных посетителей, сгрудились вокруг рояля и лениво настраивали инструменты, дирижер занимался установкой прожекторов.
   Левантер попросил посадить их за тихий столик, и они с Ромаркиным прошли через весь бар в дальний угол зала.
   Когда официант принес шампанское, включенное в цену за входной билет, Левантер и Ромаркин поудобнее расположились в креслах.
   — Как тебе кажется, Лев, — начал Ромаркин, — люди на Западе — хорошие или не очень? Они лучше наших?
   Ночной клуб начал заполняться. Шумная компания заняла пять первых столов. Оркестр заиграл, две пары затанцевали.
   — Мне кажется, что люди везде хорошие, — ответил Левантер. — Они становятся плохими только тогда, когда попадают на наживку маленькой власти, которой наделяет их государство, политическая партия, профсоюз, компания или богатый приятель. Они забывают, что их власть — всего-навсего как временный маскарад смерти.
   К их столику подошла проститутка, приметившая Левантера и Ромаркина, как только они вошли. Она была одета в обтягивающую, подчеркивающую грудь кофточку. Проститутка присела рядом и улыбнулась Ромаркину.
   Тэт ответил на ее улыбку, и официант немедленно принес ей бокал и наполнил шампанским. Женщина подняла бокал за обоих мужчин и быстро его осушила.
   Левантер решил не обращать на нее внимания, наклонился к Ромаркину и продолжил беседу по-русски. Проститутка слушала несколько секунд, потом прервала:
   — Какой красивый язык! Что это за язык? — спросила она по-французски.
   — Эскимосский, — ответил Левантер и снова повернулся к Ромаркину, надеясь, что она поймет, что ее услуги их не интересуют.
   Женщина рассмеялась.
   — Эскимосский? Да ну вас, вы меня дурите! Кто вы?
   Левантер напустил на себя сердитый вид:
   — Ваш смех и ваше отношение, мадемуазель, нас оскорбляют, — сказал он. — Мы эскимосы и гордимся этим.
   Женщина продолжала хихикать.
   — Но, мсье, эскимосы выглядят вот так, — сказала она, оттягивая уголки глаз к вискам и прищуриваясь, — как замороженные китайцы! А вы…— Она смолкла на миг, словно роясь в памяти, — вы, наверное, итальянцы или греки. Но только не эскимосы.
   — Мадемуазель, — резко сказал Левантер, — мы, эскимосы, — гордый народ и являемся «замороженными китайцами» ничуть не в большей степени, чем французы — «маринованными итальянцами», а шведы — «мумифицированными немцами». — В последней попытке избавиться от нее, не прибегая к оскорблениям, Левантер заговорил с ней доверительным тоном: — Видите ли, мы с другом находимся здесь для того, чтобы заручиться поддержкой вашего правительства в нашей революционной борьбе за освобождение от американского и канадского колониализма. Только что мы встречались с вашим министром иностранных дел.
   Проститутка перестала смеяться. Левантер продолжал:
   — А теперь, мадемуазель, мы хотели бы вернуться к обсуждению наших дел наедине!
   Женщина вспыхнула.
   — Простите, пожалуйста, мсье, — извинилась она, — я ничего не знаю об эскимосах, потому что не слишком образованна. Но я ничего не имею против эскимосов или кого-то там еще. У меня работа такая. Так что мне не до предрассудков. — Она встала и быстро удалилась, даже не поправив юбку.
   Немного позже их беседу прервал грохот барабана. Хозяин клуба выскочил на сцену. Он объявил, что открыл свое заведение в конце Второй мировой войны и с тех пор его клуб посещали многие достойные и необычные гости. Но сегодняшний вечер воистину особенный. Впервые, сказал он, ему оказана честь принимать двух настоящих эскимосов, выдающихся представителей этой уважаемой нации. Он развел руки и церемонно поклонился Левантеру с Ромаркиным. Прожектор переместился со сцены на их стол. Абсолютно все — одинокие клиенты за стойкой бара, проститутки и официанты, держащиеся за ручку парочки за столами, — обернулись, чтобы посмотреть на двух эскимосов, и бурно захлопали. Оркестр грянул «Марсельезу».
   Опустив голову, Левантер старался вжаться в свой стул. Но Ромаркину это неожиданное внимание, кажется, доставило удовольствие. Он встал и протянул руки к хлопающей толпе.
   Хозяин заведения призвал гостей к тишине и с сияющей улыбкой обратился к Ромаркину:
   — Одна из наших очаровательных официанток имела счастье слышать, как вы говорите на своем прекрасном эскимосском языке. Можно попросить вас для тех, кому не выпала такая честь, сказать что-нибудь по-эскимосски. Стихотворение, фразу, какое-нибудь слово, что угодно!
   Посетители снова принялись аплодировать.
   Ромаркин отвесил присутствующим поклон. Левантеру вдруг показалось, что он снова оказался в Москве. Он дернул Ромаркина за пиджак, пытаясь заставить друга сесть на прежнее место.
   Словно собираясь произнести заготовленную речь с кафедры, Ромаркин распрямил грудь и начал громко и выразительно материться по-русски. Такого сочного набора непристойностей Левантер не слышал с армейских времен, когда служил под началом Барбатова. Ромаркин закончил свою речь театральным жестом, что вызвало у его слушателей новый взрыв аплодисментов. Правда, не у всех.
   Двое крепких мужчин за стойкой бара не присоединились к общему ликованию. Когда Ромаркин начал свою тираду, они выпрямились, словно их проткнули раскаленными стержнями. Когда он закончил, они гневно разбили стаканы об пол и начали кричать Ромаркину по-русски. На его же грязном советском жаргоне они обозвали его сталинским прихвостнем. «Это Франция, — вопили они, обращаясь к Ромаркину, — и ты не имеешь права оскорблять нас своим грязным языком только потому, что мы старые эмигранты, а ты наверняка советский агент, выдающий себя за туриста!» Распаленные, разгневанные и возмущенные, они расшвыривали стулья и отталкивали людей, стараясь пробраться к нему.
   Хозяин заведения застыл. Официанты стояли в полной растерянности из-за того, что в их клубе собралось так много эскимосов, и были весьма озадачены, что слова одного эскимоса могли так оскорбить его соотечественников.
   Левантер с Ромаркиным, устроив баррикаду из двух столов, швыряли в нападающих стаканы и бутылки, а стульями защищались. Вскоре прибыла полиция. Левантеру удалось убедить хозяина, что, если его и Ромаркина оставят в покое, он немедленно возместит весь причиненный ущерб. Уговаривая полицию не забирать Левантера и его друга, хозяин объяснял, что эскимосы, подобно французам, часто ссорятся из-за политических взглядов.
 
   На следующий день после беседы со своим другом в ночном клубе Левантер отправился навестить Жака Моно, французского биолога и философа, с которым познакомился, когда был в США в научной командировке. Левантер пересказал ему всю историю Ромаркина, начиная с Москвы.
   — Даже сейчас во Франции, — сказал Моно, — Ромаркин не смеет признать, что, помимо чистой случайности, в событиях его жизни никто не виноват. Вместо этого он ищет религию вроде марксизма, которая укрепила бы его в мысли, что судьба человека развертывается из некоей осмысленной жизненной сердцевины. И однако же, веря в существование заранее предопределенного смысла, Ромаркин не замечает присутствующей в каждом конкретном моменте его бытия драмы. А ведь, признавая предопределенность, он вполне мог бы полагаться на астрологию, хиромантию или бульварное чтиво, которые утверждают, что наше будущее уже предначертано и нам остается только его прожить.
   Когда Моно протянул руку за чашкой чая, Левантер заметил, что она дрожит.
   — Вы плохо себя чувствуете? — спросил Левантер.
   — Давно уже со мной такого не было, — сказал Моно. Он с трудом унял дрожь в руке, после чего поднял чашку чая.
   — Что с вами? — спросил Левантер.
   Моно назвал болезнь.
   — Несколько месяцев назад мне поставили диагноз при обследовании, — сказал он, отхлебывая чай.
   Левантер был ошарашен. Оказывается Моно, который всю жизнь посвятил тому, чтобы обогатить мировую науку знаниями о том, откуда клетки тела черпают жизненную энергию, лишен этой энергии; у него самого неизлечимая болезнь.
   Моно было шестьдесят шесть лет. Он выглядел совершенно здоровым, продолжал заниматься своими исследованиями, участвовал в научных конференциях, а по выходным плавал на катере и гонял на спортивном автомобиле. Глядя на него, Левантер и представить себе не мог, что Жак Моно скоро умрет.
   Левантеру с трудом удалось сохранить спокойствие.
   — Вы проходите какое-нибудь лечение?
   — Мне часто делают переливание крови, — Моно попытался сменить тему разговора. Он упомянул, что собирается ехать в Канны и предложил Левантеру составить ему компанию.