Спать нам в эту ночь не пришлось. А под утро по нашему двору разнеслась весть: бомба попала в школу.
- В нашу? В двести первую?! - в один голос крикнули Зоя и Шура.
Я не успела и слова сказать, как они оба сорвались с места и бросились к школе. Я едва поспевала за ними, но остаться дома просто не могла. Мы шли быстро, молча и, только увидев издали здание школы, вздохнули с облегчением: она стояла цела и невредима.
Невредима? Нет, это только так показалось. Подойдя ближе, мы увидели: бомба упала напротив школьного здания, и, видно, воздушной волной вышибло все окна - вокруг, куда ни глянь, стекло, стекло, стекло... Оно холодно поблескивало всюду, хрустело под ногами. Школа стояла ослепленная. Какой-то беспомощностью веяло от этого большого, всегда такого спокойного здания: точно огромный и сильный человек вдруг ослеп. Мы невольно приостановились, потом тихо поднялись на крыльцо. И вот я иду по тем коридорам, где была месяц назад, в вечер выпускного бала. Тогда тут звучала музыка, звенел смех, все было полно молодости и веселья. Теперь двери выворочены, под ногами стекло, штукатурка...
Нам встретилось еще несколько старшеклассников, и Шура побежал с ними куда-то - кажется, в подвал. Я машинально шла за Зоей, и через минуту мы стояли на пороге библиотеки. Вдоль стен высились пустые полки: та же взрывная волна, как огромная злобная лапа, смахнула с них книги и как попало расшвыряла по полу, по столам. Книги валялись повсюду: глаз выхватывал из хаоса то светло-желтый корешок академического издания Пушкина, то синие переплеты Чехова. Я едва не наступила на помятый томик Тургенева, нагнулась, чтобы поднять его, и увидела рядом, под слоем известковой пыли, том Шиллера. А со страниц большой распахнувшейся книги на меня смотрело удивленное лицо Дон-Кихота.
На полу посреди этого хаоса сидела немолодая женщина и плакала.
- Мария Григорьевна, встаньте, не плачьте! - побелевшими губами сказала Зоя, наклоняясь к ней.
Я поняла, что это заведующая школьной библиотекой Мария Григорьевна: мне не раз говорила о ней Зоя, приходя домой с новой интересной книжкой. Эта женщина любила и знала книгу, она посвятила книге всю свою жизнь. А теперь она сидела на полу среди раскиданных, смятых, изорванных книг - тех книг, которые она привыкла брать в руки так бережно и любовно.
- Давайте соберем, давайте приведем все в порядок, - настойчиво повторяла Зоя, помогая Марии Григорьевне встать.
Я снова нагнулась и стала подбирать книги.
- Мама, смотри! - вдруг услышала я.
Я удивленно вскинула голову, и заплаканная Мария Григорьевна, осторожно ступая среди книг, тоже подошла к нам - так странно, словно торжествующе прозвучал голос Зои. Она протянула мне раскрытый томик Пушкина.
- Смотрите! - все с той же странной радостью, с торжеством в голосе повторила Зоя.
Быстрым движением она смахнула пыль со строк, и я прочла:
Ты, солнце святое, гори!
Как эта лампада бледнеет
Пред ясным восходом зари,
Так ложная мудрость мерцает и тлеет
Пред солнцем бессмертным ума.
Да здравствует солнце, да скроется тьма!
"ЧЕМ ТЫ ПОМОГ ФРОНТУ?"
А 27 июля, в день своего шестнадцатилетия, Шура сообщил:
- Ну вот, теперь ты - мать двух токарей!
... Они поднимались чуть свет, возвращались с работы поздно, но никогда не жаловались на усталость. Вернувшись из ночной смены,; ребята не сразу ложились: приходя домой, я заставала их спящими, а комнату - чисто прибранной.
... Воздушные налеты на Москву продолжались. Вечерами мы слышали напряженно-спокойный голос диктора:
- Граждане, воздушная тревога!
И ему вторили надрывный вой сирен, угрожающий рев паровозных гудков.
Ни разу Зоя и Шура не спустились в убежище. К ним приходили их сверстники - Глеб Ермошкин, Ваня Скородумов и Ванюшка Серов, все трое, как на подбор, крепкие, коренастые, - и они впятером отправлялись дежурить: обходили дом, стояли на посту на чердаке. И дети и взрослые - все мы жили тем новым, грозным, что вторглось в нашу жизнь, и ни о чем другом не могли думать.
Осенью учащиеся старших классов, а с ними и Зоя, " уехали на трудовой фронт: надо было в совхозе спешно убрать картофель, чтобы уберечь его от морозов.
Уже начались заморозки, выпадал снег, и я беспокоилась за здоровье Зои. Но она уезжала с радостью. Захватила она с собою только смену белья, чистые тетрадки и кое-какие книги. Через несколько дней я получила от нее письмо, потом другое:
"Мы помогаем убирать урожай. Норма выработки - 100 килограммов. Второго октября собрала 80. Это мало. Непременно буду собирать 100!
Как ты себя чувствуешь? Я все время о тебе думаю и беспокоюсь. Очень скучаю, но теперь уже скоро вернусь: как только уберем картошку.
Мамочка, прости меня, работа очень грязная и не особенно легкая, я порвала галоши. Но ты, пожалуйста, не беспокойся: вернусь цела и невредима.
Все вспоминаю тебя и все думаю: нет, мало я похожа на тебя. Нет у меня твоей выдержки! Целую тебя. 3 о я".
Я долго думала над этим письмом, над последними строчками. Что скрывается за ними? Почему Зоя вздумала упрекать себя в невыдержанности? Уж, наверно, это неспроста.
Прочитав вечером письмо, Шура сказал уверенно:
- Все ясно: не поладила с ребятами. Знаешь, она часто говорила, что ей недостает выдержки, терпения к людям. Она говорила: "К человеку надо уметь подойти, нельзя сразу сердиться на него, а мне это не всегда удается".
В одной из своих открыток Зоя писала: "Дружу я с Ниной, о которой я тебе говорила". "Значит, права была Вера Сергеевна", - подумалось мне.
Поздним октябрьским вечером я вернулась домой немного раньше обыкновенного, открыла дверь - и сердце у меня так и подпрыгнуло: за столом сидели Зоя и Шура. Наконец-то дети со мною, наконец мы опять все вместе!
Зоя вскочила, подбежала к дверям и обняла меня.
- Опять вместе, - сказал и Шура, словно услышав мои мысли.
Всей семьей мы сидели за столом, пили чай, и Зоя рассказывала о совхозе. Не дожидаясь моего вопроса о странных строчках из письма, она рассказала нам вот что:
- Работать было трудно. Дожди, грязь, галоши вязнут, ноги натирает. Смотрю - трое ребят работают быстрее меня: я долго копаюсь на одном месте, а они двигаются быстро. Тогда я решила проверить, в чем дело. Отделилась и стала работать на своем отрезке. Они обиделись, говорят: единоличница. А я отвечаю: "Может быть, и единоличница, а вы нечестно работаете..." Ты понимаешь, что получилось: они работали быстро потому, что собирали картошку поверху, лишь бы побыстрее, и много оставляли в земле. А ведь та, которая лежит поглубже, самая хорошая, крупная. А я рыла глубоко, чтоб действительно всю вырыть. Вот почему я им сказала про нечестную работу, Тогда они мне говорят: "Почему же ты сразу не сказала, почему отделилась?" Я отвечаю: "Хотела проверить себя". А ребята говорят: "Ты и нам должна была больше верить и сразу сказать..." И Нина сказала: "Ты поступила неправильно". В общем, много было споров, шума. - Зоя покачала головой и докончила тише: Знаешь, мама, тогда я поняла, что хоть я и права, а такта мне не хватает. Надо было сначала поговорить с ребятами, объяснить. Может быть, тогда и отделяться бы не пришлось.
Шура пристально смотрел на меня, и в его взгляде я прочла: "Ведь я тебе говорил!"
* * *
А Москва с каждым днем становилась все суровее, все настороженней. Дома притаились за маскировкой. По улицам проходили стройные ряды военных. Удивительны были их лица. Плотно сжатые губы, прямой и твердый взгляд из-под сведенных бровей... Сосредоточенное упорство, гневная воля - вот что было в этих лицах, в этих глазах.
Проносились по улицам санитарные машины, с грохотом и лязгом проходили танки.
Вечерами, в густой тьме, не нарушаемой ни огоньком окна, ни светом уличного фонаря, ни быстрым лучом автомобиля, надо было ходить почти ощупью, настороженно и вместе с тем торопливо, и такими же осторожными и торопливыми шагами проходили мимо люди, чьи лица нельзя было увидеть. А потом - тревоги, дежурства у подъезда, небо, разорванное вспышками, изрезанное лучами прожекторов, озаренное багровым отблеском далекого пожара...
Было нелегкое время. Враг стоял на подступах к Москве.
... Однажды мы с Зоей шли по улице, и со стены какого-то дома, с большого листа, на нас глянуло суровое, требовательное лицо воина.
Пристальные, спрашивающие глаза смотрели на нас в упор, как живые, и слова, напечатанные внизу, тоже зазвучали в ушах, точно произнесенные вслух живым, требовательным голосом: "Чем ты помог фронту?"
Зоя отвернулась.
- Не могу спокойно проходить мимо этого плаката, - сказала она с болью.
- Ведь ты же еще девочка и ты была на трудовом фронте - это тоже работа для страны, для армии.
- Мало, - упрямо ответила Зоя.
Несколько минут мы шли молча, и вдруг Зоя сказала совсем другим голосом, весело и решительно:
- Я счастливая: что бы ни задумала, все выходит так, как хочу!
"Что же ты задумала?" - хотела я спросить - и не решилась. Только медленно и больно сжалось сердце.
ПРОЩАНЬЕ
- Мамочка, - сказала Зоя, - решено: я иду на курсы медсестер.
- А завод как же?
- Отпустят. Ведь это для фронта.
В два дня она достала все необходимые справки. Теперь она была оживленная, радостная, как всегда, когда находила решение. А пока мы с ней шили мешки, рукавицы, шлемы. Во время воздушных налетов она, как и прежде, дежурила на крыше или на чердаке и завидовала Шуре, который у себя на заводе потушил уже не одну зажигалку. Накануне того дня, когда Зое нужно было идти на курсы, она рано ушла из дому и не возвращалась до позднего вечера. Мы с Шурой обедали одни. Он работал в эти дни в ночной смене и сейчас, собираясь уходить, что-то рассказывал мне, а я едва слушала - неотвязная, пугающая тревога вдруг овладела мною.
- Мам, да ты не слушаешь! - с упреком сказал Шура.
- Прости, Шурик. Это потому, что я не могу понять, куда девалась Зоя.
Он ушел, а я проверила затемнение на окнах, села у стола, не в силах приняться ни за какое дело, и снова стала ждать.
Зоя пришла взволнованная, щеки у нее горели. Она подошла ко мне, обняла и сказала, глядя мне прямо в глаза:
- Мамочка, это большой секрет: я ухожу на фронт, в тыл врага. Никому не говори, даже Шуре. Скажешь, что я уехала к дедушке в деревню.
Боясь разрыдаться, я молчала. А надо было ответить. Зоя смотрела мне в лицо блестящими, радостными и ожидающими глазами.
- А по силам ли тебе это будет?.. - сказала я наконец. - Ты ведь не мальчик.
Она отошла к этажерке с книгами и оттуда по-прежнему пристально, внимательно смотрела на меня.
- Почему непременно ты? - продолжала я через силу, - Если бы тебя призвали, тогда другое дело...
Зоя снова подошла и взяла меня за руки:
- Послушай, мама: я уверена, если бы ты была здорова, ты сделала бы то же, что и я. Я не могу здесь оставаться. Не могу! - повторила она. Потом добавила тихо: - Ты сама говорила мне, что в жизни надо быть честной и смелой. Как же мне быть теперь, если враг уже рядом? Если бы они пришли сюда, я не смогла бы жить... Ты же знаешь меня, я не могу иначе.
Я хотела что-то ответить, но она снова заговорила, просто и деловито:
- Я еду через два дня. Достань мне, пожалуйста, красноармейскую сумку и мешок, который мы с тобой сшили. Остальное я сама добуду. Да, еще: смену белья, полотенце, мыло, щетку, карандаш и бумагу. Вот и все.
Потом она легла, я осталась сидеть у стола, чувствуя, что не смогу ни уснуть, ни читать. Все было решено - это я видела. Но как же быть? Ведь она еще девочка...
Мне никогда не приходилось искать слов в разговоре со своими детьми, мы всегда сразу понимали друг друга. А теперь мне казалось, что я стою перед стеной, которую мне не одолеть. Ах, если бы жив был Анатолий Петрович!..
Но нет: все, что я ни скажу, будет напрасно. И никто - ни я, ни отец, будь он жив, - не удержит Зою...
В тот день Шура впервые после целой недели работал в утренней смене. Он пришел усталый и грустный и поел как-то нехотя.
- Зоя твердо решила ехать в Гаи? - спросил он.
- Да, - коротко ответила я.
- Ну что ж, - сказал Шура задумчиво, - это хорошо, что она уезжает. Девочкам сейчас в Москве не место...
Голос его прозвучал неуверенно.
- Может быть, и ты поедешь? - добавил он, чуть помедлив. - Там тебе будет спокойнее.
Я молча покачала головой. Шура вздохнул, поднялся из-за стола и вдруг сказал:
- Знаешь, я лягу. Что-то я устал сегодня.
Я прикрыла лампу газетным листом. Шура некоторое время лежал молча, с открытыми глазами и, кажется, сосредоточенно думал о чем-то. Потом повернулся к стене и вскоре уснул.
* * *
Зоя вернулась поздно.
- Я так и знала, что ты не спишь, - сказала она тихо. И добавила еще тише: - Я еду завтра, - и, словно желая ослабить силу удара, погладила мою руку.
Тут же, не откладывая, она еще раз проверила вещи, которые надо было взять с собой, и аккуратно уложила в дорожный мешок. Я молча помогала ей. Так буднично просты были эти сборы, когда стараешься сложить каждую вещь, чтоб она занимала поменьше места, и деловито засовываешь в свободный уголок кусок мыла или запасные шерстяные носки... А ведь это были наши последние, считанные минуты вместе. Надолго ли мы расстаемся? Какие опасности, какие тяготы, едва посильные порою и мужчине, солдату, ждут мою Зою?.. Я не могла заговорить, я знала, что не имею права заплакать, и только все стоял в горле горький комок.
- Ну вот, - сказала Зоя, - кажется, все.
Потом выдвинула свой ящик, достала дневник и тоже хотела положить в мешок.
- Не стоит, - с усилием выговорила я.
- Да, ты права.
И, прежде чем я успела остановить ее, Зоя шагнула к печке и бросила тетрадь в огонь. Потом присела тут же на низкую скамеечку и тихонько, по-детски попросила:
- Посиди со мной.
Я села рядом, и, как в былые годы, когда дети были маленькие, мы стали смотреть прямо в веселое, яркое пламя. Но тогда я рассказывала что-нибудь, а разрумянившиеся от тепла Зоя и Шура слушали. Теперь я молчала. Я знала, что не смогу вымолвить ни слова.
Зоя обернулась, взглянула в сторону спящего Шуры, потом мягко взяла мои руки в свои и едва слышно заговорила:
- Я расскажу тебе, как все было... Только ты никому-никому, даже Шуре... Я подала заявление в райком комсомола, что хочу на фронт. Ты знаешь, сколько там таких заявлений? Тысячи. Прихожу за ответом, а мне говорят: "Иди в МК комсомола, к секретарю МК".
Я пошла. Открыла дверь. Он сразу внимательно-внимательно посмотрел мне в лицо. Потом мы разговаривали, и он то и дело смотрел на мои руки. Я сначала все вертела пуговицу, а потом положила руки на колени и уже не шевелила ими, чтобы он не подумал, что я волнуюсь... Он сначала спросил биографию. Откуда? Кто родители? Куда выезжала? Какие районы знаю? Какой язык знаю? Я сказала: немецкий. Потом про ноги, сердце, нервы. Потом стал задавать вопросы по топографии. Спросил, что такое азимут, как ходить по азимуту, как ориентироваться по звездам. Я на все ответила. Потом: "Винтовку знаешь?" - "Знаю". - "В цель стреляла?!" - "Да". - "Плаваешь?" - "Плаваю". "А с вышки в воду прыгать не боишься?" - "Не боюсь". - "А с парашютной вышки не боишься?" - "Не боюсь". - "А сила воли у тебя есть?" Я ответила: "Нервы крепкие. Терпеливая". - "Ну что ж, говорит, война идет, люди нужны. Что, если тебя на фронт послать?" - "Пошлите!" - "Только, говорит, это ведь не в кабинете сидеть и разговаривать... Кстати, ты где бываешь во время бомбежки?" - "Сижу на крыше. Тревоги не боюсь. И бомбежки не боюсь. И вообще ничего не боюсь". Тогда он говорит: "Ну хорошо, пойди в коридор и посиди. Я тут с другим товарищем побеседую, а потом поедем в Тушино делать пробные прыжки с самолета".
Я пошла в коридор. Хожу, думаю, как это я стану прыгать - не сплоховать бы. Потом опять вызывает: "Готова?" - "Готова". И тут он начал пугать... (Зоя крепче сжала мою руку.) Ну, что условия будут трудные... И мало ли что может случиться... Потом говорит: "Ну, иди подумай. Придешь через два дня". Я поняла, что про прыжок с самолета он сказал просто так, для испытания.
Прихожу через два дня, а он и говорит: "Мы решили тебя не брать". Я чуть не заплакала и вдруг стала кричать: "Как так не брать? Почему не брать?"
Тогда он улыбнулся и сказал: "Садись. Ты пойдешь в тыл". Тут я поняла, что это тоже было испытание. Понимаешь, я уверена: если бы он заметил, что я невольно вздохнула с облегчением или еще что-нибудь такое, он бы ни за что не взял... Ну, вот и все. Значит, первый экзамен выдержала...
Зоя замолчала. Весело потрескивали дрова в печке, теплые отсветы дрожали на Зоином лице. Больше света в комнате не было. Долго еще мы сидели так и смотрели в огонь.
- Жаль, что дяди Сережи нет в Москве, - задумчиво сказала Зоя. - Он поддержал бы тебя в такое трудное время, хотя бы советом...
Потом Зоя закрыла печку, постелила себе и легла. Немного погодя легла и я, но уснуть не могла. Я думала о том, что Зоя не. скоро еще будет снова спать дома, на своей кровати. Да спит ли она?.. Я тихонько подошла. Она тотчас шевельнулась.
- Ты почему не спишь? - спросила она, и по голосу я услышала, что она улыбается.
- Я встала посмотреть на часы, чтобы не проспать, - ответила я. - Ты спи, спи.
Я снова легла, но сон не шел. Хотелось опять подойти к ней, спросить: может, она раздумала? Может, лучше эвакуироваться всем вместе, как нам уже не раз предлагали?.. Что-то душило меня, дыхания не хватало... Это последняя ночь. Последняя минута, когда я еще могу удержать ее. Потом будет поздно... И опять я встала. Посмотрела при смутном предутреннем свете на спящую Зою, на ее спокойное лицо, на плотно сжатые, упрямые губы - и в последний раз поняла: нет, не передумает.
Шура рано уходил на завод.
- До свиданья, Шура, - сказала Зоя, когда он стоял уже в пальто и шапке.
Он пожал ей руку.
- Обними деда, - сказал он. - И бабушку. Счастливого тебе пути!.. Знаешь, нам будет скучно без тебя. Но я рад: в Гаях тебе будет спокойнее.
Зоя улыбнулась и обняла брата.
Потом мы с нею выпили чаю, и она стала одеваться. Я дала ей теплые зеленые варежки с черной каемкой, которые сама связала, и свою шерстяную фуфайку.
- Нет, нет, не хочу! Как же ты будешь зимой без теплого? запротестовала Зоя.
- Возьми, - сказала я тихо.
Зоя взглянула на меня и больше не возражала.
Потом мы вышли вместе. Утро было пасмурное, ветер дул в лицо.
- Давай я понесу твой мешок, - сказала я.
Зоя приостановилась:
- Ну зачем ты так? Посмотри на меня... Да у тебя слезы? Со слезами провожать меня не надо. Посмотри на меня еще.
Я посмотрела: у Зои было счастливое, смеющееся лицо. Я постаралась улыбнуться в ответ.
- Вот так-то лучше. Не плачь...
Она крепко обняла меня, поцеловала и вскочила на подножку отходящего трамвая.
ЗАПИСНАЯ КНИЖКА
Дома каждая вещь сохраняла тепло недавнего Зоиного прикосновения. Книги стояли на этажерке так, как она их расставила. Белье в шкафу, стопка тетрадей на столе были уложены ее руками. И аккуратно замазанные на зиму окна, и ветки с сухими осенними листьями в высоком стакане - все, все помнило ее и напоминало о ней.
Дней через десять пришла открытка, всего несколько строк: "Дорогая мамочка! Я жива и здорова, чувствую себя хорошо. Как-то ты там? Целую и обнимаю тебя. Твоя 3оя".
Шура долго держал в руках эту открытку, читал и перечитывал номер полевой почты, словно хотел затвердить его наизусть.
- Мам?! - сказал он только, и в этом возгласе было все; удивление, упрек, горькая обида на нас за наше молчание.
Самолюбивый и упрямый, он ни о чем не хотел меня спрашивать. Его поразило и безмерно обидело, что Зоя не поделилась с ним, ни слова ему не сказала.
- Но ведь и ты, когда уезжал в июле, тоже Зое ничего не сказал. Ты тогда не имел права рассказывать, и она тоже.
И он ответил мне словами, каких я никогда не слышала от него (я и не думала, что он может так сказать):
- Мы были с Зоей одно. - И, помолчав, с силой добавил: - Мы должны были уйти вместе!
Больше мы об этом не говорили.
..."Не нахожу себе места" - вот когда я поняла, что значат эти слова! Каждый день до глубокой ночи я сидела за шитьем военного обмундирования и думала, думала: "Где ты сейчас? Что с тобой? Думаешь ли ты о нас?.. "
Однажды у меня выдалась свободная минута, и я стала приводить в порядок ящик стола: мне хотелось освободить место для Зоиных тетрадей, чтобы они не пылились напрасно.
Сначала мне попались листки, густо исписанные Зоиным почерком. Я прочла их: это были разрозненные страницы ее сочинения об Илье Муромце, по-видимому, черновик. Начиналось сочинение так:
"Безграничны просторы русской земли. Три богатыря хранят ее покой. Посредине, на могучем коне, Илья Муромец. Тяжелая булава в его руке готова обрушиться на врага. По бокам - товарищи верные: Алеша Попович с лукавыми глазами и красавец Добрыня".
Мне вспомнилось, как Зоя читала былины об Илье, как принесла однажды репродукцию со знаменитой картины Васнецова и долго, сосредоточенно рассматривала ее. Описанием этой картины она и начала сочинение.
На другом листке стояло:
"Народ относится к нему ласково, жалеет, когда он ранен в бою, называет Иленькой и Илюшенькой: "Ножка у Иленьки подвернулася". Когда его одолевает злой "нахвальщик", то сама земля русская вливает в него силы: "Лежичи, у Ильи втрое силы прибыло".
И на обороте:
"И вот спустя столетия чаяния и ожидания народные сбылись: у нашей земли есть свои достойные защитники из народа - Красная Армия. Недаром поется в песне: "Мы рождены, чтоб сказку сделать былью". Мы делаем былью чудесную сказку, и поет народ о своих героях с такой же глубокой любовью, как пел он когда-то об Илье Муромце".
Я бережно вложила эти листки в одну из Зоиных тетрадей и увидела, что в этой тетради сочинение об Илье Муромце, уже исправленное, переписано начисто, а в конце его рукою Веры Сергеевны отчетливо выведено: "Отлично".
Потом я стала укладывать всю стопку в ящик и почувствовала, что в самом углу что-то мешает. Протянула руку, нащупала что-то твердое и вытащила маленькую записную книжку. Я открыла ее.
На первых страничках были записаны имена писателей и названия произведений, против многих стояли крестики: значит, прочтено. Тут были Жуковский, Карамзин, Пушкин, Лермонтов, Толстой, Диккенс, Байрон, Мольер, Шекспир... Потом шли несколько листков, исписанных карандашом, полустершиеся, почти неразборчивые строки. И вдруг - чернилами, бисерно мелким, но четким Зоиным почерком:
"В человеке должно быть все прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли" (Чехов).
"Быть коммунистом - значит дерзать, думать, хотеть, сметь" (Маяковский).
На следующей страничке я увидела быструю запись карандашом: "В "Отелло" - борьба человека за высокие идеалы правды, моральной чистоты и духовной искренности. Тема "Отелло" - победа настоящего, большого человеческого чувства!"
И еще: "Гибель героя в шекспировских произведениях всегда сопровождается торжеством высокого морального начала".
Я листала маленькую, уже чуть потрепанную книжку, и мне казалось, что я слышу голос Зои, вижу ее пытливые, серьезные глаза и застенчивую улыбку.
Вот выдержка из "Анны Карениной" о Сереже: "Ему было девять лет, он был ребенок; но душу свою он знал, она была дорога ему, он берег ее, как веко бережет глаз, и без ключа любви никого не пускал в свою душу".
Я читала - и мне казалось, что это сказано о самой Зое. Все время, из-за каждой строчки, это она смотрела на меня.
"Маяковский - человек большого темперамента, открытый, прямой. Маяковский создал новую жизнь в поэзии. Он - поэт-гражданин, поэт-оратор".
"Сатин: "Когда труд - удовольствие, жизнь - хороша! Когда труд обязанность, жизнь - рабство!"
"...Что такое - правда? Человек - вот правда!"
"...Ложь - религия рабов и хозяев... Правда - бог свободного человека!.. Человек! Это - великолепно! Это звучит... гордо!.. Надо уважать человека! Не жалеть... не унижать его жалостью... уважать надо!.. Я всегда презирал людей, которые слишком заботятся о том, чтобы быть сытыми. Не в этом дело!.. Человек - выше! Человек - выше сытости!" (Горький, "На дне".)
Новые странички - новые записи:
"Мигуэль де Сервантес Сааведра. "Хитроумный идальго Дон-Кихот Ламанчский". Дон-Кихот - воля, самопожертвование, ум".
"Книга, быть может, наиболее сложное и великое чудо из всех чудес, сотворенных человечеством на пути его к счастью и могуществу будущего" (М. Горький).
"Впервые прочел хорошую книгу - словно приобрел большого, задушевного друга. Прочел читанную - словно встретился вновь со старым другом. Кончаешь читать хорошую книгу - словно расстаешься с лучшим другом, и кто знает, встретишься ли с ним вновь" (китайская мудрость).
"Дорогу осилит идущий".
"В характере, в манерах, стиле, во всем самое прекрасное - это простота" (Лонгфелло).
И снова, как в тот день, когда я читала Зоин дневник, мне казалось, что я держу в руках живое сердце - сердце, которое страстно хочет любить и верить. Я все перелистывала книжку, подолгу задумываясь над каждой страничкой, и мне чудилось: Зоя рядом, мы снова вместе.
И вот последние листки. Дата: октябрь 1941.
"Секретарь Московского комитета - скромный, простой. Говорит кратко, но ясно. Его тел. К 0-27-00, доб. 1-14".
А потом - большие выписки из "Фауста" и целиком - хор, славящий Эвфориона:
Лозунг мой в этот миг
Битва, победный крик.
. . . . . . . . . . . .
Пусть! На крылах своих
Рвусь туда!
Рвусь в боевой пожар,
Рвусь я к борьбе.
"Я люблю Россию до боли сердечной и даже не могу помыслить себя где-либо, кроме России" (Салтыков-Щедрин).
- В нашу? В двести первую?! - в один голос крикнули Зоя и Шура.
Я не успела и слова сказать, как они оба сорвались с места и бросились к школе. Я едва поспевала за ними, но остаться дома просто не могла. Мы шли быстро, молча и, только увидев издали здание школы, вздохнули с облегчением: она стояла цела и невредима.
Невредима? Нет, это только так показалось. Подойдя ближе, мы увидели: бомба упала напротив школьного здания, и, видно, воздушной волной вышибло все окна - вокруг, куда ни глянь, стекло, стекло, стекло... Оно холодно поблескивало всюду, хрустело под ногами. Школа стояла ослепленная. Какой-то беспомощностью веяло от этого большого, всегда такого спокойного здания: точно огромный и сильный человек вдруг ослеп. Мы невольно приостановились, потом тихо поднялись на крыльцо. И вот я иду по тем коридорам, где была месяц назад, в вечер выпускного бала. Тогда тут звучала музыка, звенел смех, все было полно молодости и веселья. Теперь двери выворочены, под ногами стекло, штукатурка...
Нам встретилось еще несколько старшеклассников, и Шура побежал с ними куда-то - кажется, в подвал. Я машинально шла за Зоей, и через минуту мы стояли на пороге библиотеки. Вдоль стен высились пустые полки: та же взрывная волна, как огромная злобная лапа, смахнула с них книги и как попало расшвыряла по полу, по столам. Книги валялись повсюду: глаз выхватывал из хаоса то светло-желтый корешок академического издания Пушкина, то синие переплеты Чехова. Я едва не наступила на помятый томик Тургенева, нагнулась, чтобы поднять его, и увидела рядом, под слоем известковой пыли, том Шиллера. А со страниц большой распахнувшейся книги на меня смотрело удивленное лицо Дон-Кихота.
На полу посреди этого хаоса сидела немолодая женщина и плакала.
- Мария Григорьевна, встаньте, не плачьте! - побелевшими губами сказала Зоя, наклоняясь к ней.
Я поняла, что это заведующая школьной библиотекой Мария Григорьевна: мне не раз говорила о ней Зоя, приходя домой с новой интересной книжкой. Эта женщина любила и знала книгу, она посвятила книге всю свою жизнь. А теперь она сидела на полу среди раскиданных, смятых, изорванных книг - тех книг, которые она привыкла брать в руки так бережно и любовно.
- Давайте соберем, давайте приведем все в порядок, - настойчиво повторяла Зоя, помогая Марии Григорьевне встать.
Я снова нагнулась и стала подбирать книги.
- Мама, смотри! - вдруг услышала я.
Я удивленно вскинула голову, и заплаканная Мария Григорьевна, осторожно ступая среди книг, тоже подошла к нам - так странно, словно торжествующе прозвучал голос Зои. Она протянула мне раскрытый томик Пушкина.
- Смотрите! - все с той же странной радостью, с торжеством в голосе повторила Зоя.
Быстрым движением она смахнула пыль со строк, и я прочла:
Ты, солнце святое, гори!
Как эта лампада бледнеет
Пред ясным восходом зари,
Так ложная мудрость мерцает и тлеет
Пред солнцем бессмертным ума.
Да здравствует солнце, да скроется тьма!
"ЧЕМ ТЫ ПОМОГ ФРОНТУ?"
А 27 июля, в день своего шестнадцатилетия, Шура сообщил:
- Ну вот, теперь ты - мать двух токарей!
... Они поднимались чуть свет, возвращались с работы поздно, но никогда не жаловались на усталость. Вернувшись из ночной смены,; ребята не сразу ложились: приходя домой, я заставала их спящими, а комнату - чисто прибранной.
... Воздушные налеты на Москву продолжались. Вечерами мы слышали напряженно-спокойный голос диктора:
- Граждане, воздушная тревога!
И ему вторили надрывный вой сирен, угрожающий рев паровозных гудков.
Ни разу Зоя и Шура не спустились в убежище. К ним приходили их сверстники - Глеб Ермошкин, Ваня Скородумов и Ванюшка Серов, все трое, как на подбор, крепкие, коренастые, - и они впятером отправлялись дежурить: обходили дом, стояли на посту на чердаке. И дети и взрослые - все мы жили тем новым, грозным, что вторглось в нашу жизнь, и ни о чем другом не могли думать.
Осенью учащиеся старших классов, а с ними и Зоя, " уехали на трудовой фронт: надо было в совхозе спешно убрать картофель, чтобы уберечь его от морозов.
Уже начались заморозки, выпадал снег, и я беспокоилась за здоровье Зои. Но она уезжала с радостью. Захватила она с собою только смену белья, чистые тетрадки и кое-какие книги. Через несколько дней я получила от нее письмо, потом другое:
"Мы помогаем убирать урожай. Норма выработки - 100 килограммов. Второго октября собрала 80. Это мало. Непременно буду собирать 100!
Как ты себя чувствуешь? Я все время о тебе думаю и беспокоюсь. Очень скучаю, но теперь уже скоро вернусь: как только уберем картошку.
Мамочка, прости меня, работа очень грязная и не особенно легкая, я порвала галоши. Но ты, пожалуйста, не беспокойся: вернусь цела и невредима.
Все вспоминаю тебя и все думаю: нет, мало я похожа на тебя. Нет у меня твоей выдержки! Целую тебя. 3 о я".
Я долго думала над этим письмом, над последними строчками. Что скрывается за ними? Почему Зоя вздумала упрекать себя в невыдержанности? Уж, наверно, это неспроста.
Прочитав вечером письмо, Шура сказал уверенно:
- Все ясно: не поладила с ребятами. Знаешь, она часто говорила, что ей недостает выдержки, терпения к людям. Она говорила: "К человеку надо уметь подойти, нельзя сразу сердиться на него, а мне это не всегда удается".
В одной из своих открыток Зоя писала: "Дружу я с Ниной, о которой я тебе говорила". "Значит, права была Вера Сергеевна", - подумалось мне.
Поздним октябрьским вечером я вернулась домой немного раньше обыкновенного, открыла дверь - и сердце у меня так и подпрыгнуло: за столом сидели Зоя и Шура. Наконец-то дети со мною, наконец мы опять все вместе!
Зоя вскочила, подбежала к дверям и обняла меня.
- Опять вместе, - сказал и Шура, словно услышав мои мысли.
Всей семьей мы сидели за столом, пили чай, и Зоя рассказывала о совхозе. Не дожидаясь моего вопроса о странных строчках из письма, она рассказала нам вот что:
- Работать было трудно. Дожди, грязь, галоши вязнут, ноги натирает. Смотрю - трое ребят работают быстрее меня: я долго копаюсь на одном месте, а они двигаются быстро. Тогда я решила проверить, в чем дело. Отделилась и стала работать на своем отрезке. Они обиделись, говорят: единоличница. А я отвечаю: "Может быть, и единоличница, а вы нечестно работаете..." Ты понимаешь, что получилось: они работали быстро потому, что собирали картошку поверху, лишь бы побыстрее, и много оставляли в земле. А ведь та, которая лежит поглубже, самая хорошая, крупная. А я рыла глубоко, чтоб действительно всю вырыть. Вот почему я им сказала про нечестную работу, Тогда они мне говорят: "Почему же ты сразу не сказала, почему отделилась?" Я отвечаю: "Хотела проверить себя". А ребята говорят: "Ты и нам должна была больше верить и сразу сказать..." И Нина сказала: "Ты поступила неправильно". В общем, много было споров, шума. - Зоя покачала головой и докончила тише: Знаешь, мама, тогда я поняла, что хоть я и права, а такта мне не хватает. Надо было сначала поговорить с ребятами, объяснить. Может быть, тогда и отделяться бы не пришлось.
Шура пристально смотрел на меня, и в его взгляде я прочла: "Ведь я тебе говорил!"
* * *
А Москва с каждым днем становилась все суровее, все настороженней. Дома притаились за маскировкой. По улицам проходили стройные ряды военных. Удивительны были их лица. Плотно сжатые губы, прямой и твердый взгляд из-под сведенных бровей... Сосредоточенное упорство, гневная воля - вот что было в этих лицах, в этих глазах.
Проносились по улицам санитарные машины, с грохотом и лязгом проходили танки.
Вечерами, в густой тьме, не нарушаемой ни огоньком окна, ни светом уличного фонаря, ни быстрым лучом автомобиля, надо было ходить почти ощупью, настороженно и вместе с тем торопливо, и такими же осторожными и торопливыми шагами проходили мимо люди, чьи лица нельзя было увидеть. А потом - тревоги, дежурства у подъезда, небо, разорванное вспышками, изрезанное лучами прожекторов, озаренное багровым отблеском далекого пожара...
Было нелегкое время. Враг стоял на подступах к Москве.
... Однажды мы с Зоей шли по улице, и со стены какого-то дома, с большого листа, на нас глянуло суровое, требовательное лицо воина.
Пристальные, спрашивающие глаза смотрели на нас в упор, как живые, и слова, напечатанные внизу, тоже зазвучали в ушах, точно произнесенные вслух живым, требовательным голосом: "Чем ты помог фронту?"
Зоя отвернулась.
- Не могу спокойно проходить мимо этого плаката, - сказала она с болью.
- Ведь ты же еще девочка и ты была на трудовом фронте - это тоже работа для страны, для армии.
- Мало, - упрямо ответила Зоя.
Несколько минут мы шли молча, и вдруг Зоя сказала совсем другим голосом, весело и решительно:
- Я счастливая: что бы ни задумала, все выходит так, как хочу!
"Что же ты задумала?" - хотела я спросить - и не решилась. Только медленно и больно сжалось сердце.
ПРОЩАНЬЕ
- Мамочка, - сказала Зоя, - решено: я иду на курсы медсестер.
- А завод как же?
- Отпустят. Ведь это для фронта.
В два дня она достала все необходимые справки. Теперь она была оживленная, радостная, как всегда, когда находила решение. А пока мы с ней шили мешки, рукавицы, шлемы. Во время воздушных налетов она, как и прежде, дежурила на крыше или на чердаке и завидовала Шуре, который у себя на заводе потушил уже не одну зажигалку. Накануне того дня, когда Зое нужно было идти на курсы, она рано ушла из дому и не возвращалась до позднего вечера. Мы с Шурой обедали одни. Он работал в эти дни в ночной смене и сейчас, собираясь уходить, что-то рассказывал мне, а я едва слушала - неотвязная, пугающая тревога вдруг овладела мною.
- Мам, да ты не слушаешь! - с упреком сказал Шура.
- Прости, Шурик. Это потому, что я не могу понять, куда девалась Зоя.
Он ушел, а я проверила затемнение на окнах, села у стола, не в силах приняться ни за какое дело, и снова стала ждать.
Зоя пришла взволнованная, щеки у нее горели. Она подошла ко мне, обняла и сказала, глядя мне прямо в глаза:
- Мамочка, это большой секрет: я ухожу на фронт, в тыл врага. Никому не говори, даже Шуре. Скажешь, что я уехала к дедушке в деревню.
Боясь разрыдаться, я молчала. А надо было ответить. Зоя смотрела мне в лицо блестящими, радостными и ожидающими глазами.
- А по силам ли тебе это будет?.. - сказала я наконец. - Ты ведь не мальчик.
Она отошла к этажерке с книгами и оттуда по-прежнему пристально, внимательно смотрела на меня.
- Почему непременно ты? - продолжала я через силу, - Если бы тебя призвали, тогда другое дело...
Зоя снова подошла и взяла меня за руки:
- Послушай, мама: я уверена, если бы ты была здорова, ты сделала бы то же, что и я. Я не могу здесь оставаться. Не могу! - повторила она. Потом добавила тихо: - Ты сама говорила мне, что в жизни надо быть честной и смелой. Как же мне быть теперь, если враг уже рядом? Если бы они пришли сюда, я не смогла бы жить... Ты же знаешь меня, я не могу иначе.
Я хотела что-то ответить, но она снова заговорила, просто и деловито:
- Я еду через два дня. Достань мне, пожалуйста, красноармейскую сумку и мешок, который мы с тобой сшили. Остальное я сама добуду. Да, еще: смену белья, полотенце, мыло, щетку, карандаш и бумагу. Вот и все.
Потом она легла, я осталась сидеть у стола, чувствуя, что не смогу ни уснуть, ни читать. Все было решено - это я видела. Но как же быть? Ведь она еще девочка...
Мне никогда не приходилось искать слов в разговоре со своими детьми, мы всегда сразу понимали друг друга. А теперь мне казалось, что я стою перед стеной, которую мне не одолеть. Ах, если бы жив был Анатолий Петрович!..
Но нет: все, что я ни скажу, будет напрасно. И никто - ни я, ни отец, будь он жив, - не удержит Зою...
В тот день Шура впервые после целой недели работал в утренней смене. Он пришел усталый и грустный и поел как-то нехотя.
- Зоя твердо решила ехать в Гаи? - спросил он.
- Да, - коротко ответила я.
- Ну что ж, - сказал Шура задумчиво, - это хорошо, что она уезжает. Девочкам сейчас в Москве не место...
Голос его прозвучал неуверенно.
- Может быть, и ты поедешь? - добавил он, чуть помедлив. - Там тебе будет спокойнее.
Я молча покачала головой. Шура вздохнул, поднялся из-за стола и вдруг сказал:
- Знаешь, я лягу. Что-то я устал сегодня.
Я прикрыла лампу газетным листом. Шура некоторое время лежал молча, с открытыми глазами и, кажется, сосредоточенно думал о чем-то. Потом повернулся к стене и вскоре уснул.
* * *
Зоя вернулась поздно.
- Я так и знала, что ты не спишь, - сказала она тихо. И добавила еще тише: - Я еду завтра, - и, словно желая ослабить силу удара, погладила мою руку.
Тут же, не откладывая, она еще раз проверила вещи, которые надо было взять с собой, и аккуратно уложила в дорожный мешок. Я молча помогала ей. Так буднично просты были эти сборы, когда стараешься сложить каждую вещь, чтоб она занимала поменьше места, и деловито засовываешь в свободный уголок кусок мыла или запасные шерстяные носки... А ведь это были наши последние, считанные минуты вместе. Надолго ли мы расстаемся? Какие опасности, какие тяготы, едва посильные порою и мужчине, солдату, ждут мою Зою?.. Я не могла заговорить, я знала, что не имею права заплакать, и только все стоял в горле горький комок.
- Ну вот, - сказала Зоя, - кажется, все.
Потом выдвинула свой ящик, достала дневник и тоже хотела положить в мешок.
- Не стоит, - с усилием выговорила я.
- Да, ты права.
И, прежде чем я успела остановить ее, Зоя шагнула к печке и бросила тетрадь в огонь. Потом присела тут же на низкую скамеечку и тихонько, по-детски попросила:
- Посиди со мной.
Я села рядом, и, как в былые годы, когда дети были маленькие, мы стали смотреть прямо в веселое, яркое пламя. Но тогда я рассказывала что-нибудь, а разрумянившиеся от тепла Зоя и Шура слушали. Теперь я молчала. Я знала, что не смогу вымолвить ни слова.
Зоя обернулась, взглянула в сторону спящего Шуры, потом мягко взяла мои руки в свои и едва слышно заговорила:
- Я расскажу тебе, как все было... Только ты никому-никому, даже Шуре... Я подала заявление в райком комсомола, что хочу на фронт. Ты знаешь, сколько там таких заявлений? Тысячи. Прихожу за ответом, а мне говорят: "Иди в МК комсомола, к секретарю МК".
Я пошла. Открыла дверь. Он сразу внимательно-внимательно посмотрел мне в лицо. Потом мы разговаривали, и он то и дело смотрел на мои руки. Я сначала все вертела пуговицу, а потом положила руки на колени и уже не шевелила ими, чтобы он не подумал, что я волнуюсь... Он сначала спросил биографию. Откуда? Кто родители? Куда выезжала? Какие районы знаю? Какой язык знаю? Я сказала: немецкий. Потом про ноги, сердце, нервы. Потом стал задавать вопросы по топографии. Спросил, что такое азимут, как ходить по азимуту, как ориентироваться по звездам. Я на все ответила. Потом: "Винтовку знаешь?" - "Знаю". - "В цель стреляла?!" - "Да". - "Плаваешь?" - "Плаваю". "А с вышки в воду прыгать не боишься?" - "Не боюсь". - "А с парашютной вышки не боишься?" - "Не боюсь". - "А сила воли у тебя есть?" Я ответила: "Нервы крепкие. Терпеливая". - "Ну что ж, говорит, война идет, люди нужны. Что, если тебя на фронт послать?" - "Пошлите!" - "Только, говорит, это ведь не в кабинете сидеть и разговаривать... Кстати, ты где бываешь во время бомбежки?" - "Сижу на крыше. Тревоги не боюсь. И бомбежки не боюсь. И вообще ничего не боюсь". Тогда он говорит: "Ну хорошо, пойди в коридор и посиди. Я тут с другим товарищем побеседую, а потом поедем в Тушино делать пробные прыжки с самолета".
Я пошла в коридор. Хожу, думаю, как это я стану прыгать - не сплоховать бы. Потом опять вызывает: "Готова?" - "Готова". И тут он начал пугать... (Зоя крепче сжала мою руку.) Ну, что условия будут трудные... И мало ли что может случиться... Потом говорит: "Ну, иди подумай. Придешь через два дня". Я поняла, что про прыжок с самолета он сказал просто так, для испытания.
Прихожу через два дня, а он и говорит: "Мы решили тебя не брать". Я чуть не заплакала и вдруг стала кричать: "Как так не брать? Почему не брать?"
Тогда он улыбнулся и сказал: "Садись. Ты пойдешь в тыл". Тут я поняла, что это тоже было испытание. Понимаешь, я уверена: если бы он заметил, что я невольно вздохнула с облегчением или еще что-нибудь такое, он бы ни за что не взял... Ну, вот и все. Значит, первый экзамен выдержала...
Зоя замолчала. Весело потрескивали дрова в печке, теплые отсветы дрожали на Зоином лице. Больше света в комнате не было. Долго еще мы сидели так и смотрели в огонь.
- Жаль, что дяди Сережи нет в Москве, - задумчиво сказала Зоя. - Он поддержал бы тебя в такое трудное время, хотя бы советом...
Потом Зоя закрыла печку, постелила себе и легла. Немного погодя легла и я, но уснуть не могла. Я думала о том, что Зоя не. скоро еще будет снова спать дома, на своей кровати. Да спит ли она?.. Я тихонько подошла. Она тотчас шевельнулась.
- Ты почему не спишь? - спросила она, и по голосу я услышала, что она улыбается.
- Я встала посмотреть на часы, чтобы не проспать, - ответила я. - Ты спи, спи.
Я снова легла, но сон не шел. Хотелось опять подойти к ней, спросить: может, она раздумала? Может, лучше эвакуироваться всем вместе, как нам уже не раз предлагали?.. Что-то душило меня, дыхания не хватало... Это последняя ночь. Последняя минута, когда я еще могу удержать ее. Потом будет поздно... И опять я встала. Посмотрела при смутном предутреннем свете на спящую Зою, на ее спокойное лицо, на плотно сжатые, упрямые губы - и в последний раз поняла: нет, не передумает.
Шура рано уходил на завод.
- До свиданья, Шура, - сказала Зоя, когда он стоял уже в пальто и шапке.
Он пожал ей руку.
- Обними деда, - сказал он. - И бабушку. Счастливого тебе пути!.. Знаешь, нам будет скучно без тебя. Но я рад: в Гаях тебе будет спокойнее.
Зоя улыбнулась и обняла брата.
Потом мы с нею выпили чаю, и она стала одеваться. Я дала ей теплые зеленые варежки с черной каемкой, которые сама связала, и свою шерстяную фуфайку.
- Нет, нет, не хочу! Как же ты будешь зимой без теплого? запротестовала Зоя.
- Возьми, - сказала я тихо.
Зоя взглянула на меня и больше не возражала.
Потом мы вышли вместе. Утро было пасмурное, ветер дул в лицо.
- Давай я понесу твой мешок, - сказала я.
Зоя приостановилась:
- Ну зачем ты так? Посмотри на меня... Да у тебя слезы? Со слезами провожать меня не надо. Посмотри на меня еще.
Я посмотрела: у Зои было счастливое, смеющееся лицо. Я постаралась улыбнуться в ответ.
- Вот так-то лучше. Не плачь...
Она крепко обняла меня, поцеловала и вскочила на подножку отходящего трамвая.
ЗАПИСНАЯ КНИЖКА
Дома каждая вещь сохраняла тепло недавнего Зоиного прикосновения. Книги стояли на этажерке так, как она их расставила. Белье в шкафу, стопка тетрадей на столе были уложены ее руками. И аккуратно замазанные на зиму окна, и ветки с сухими осенними листьями в высоком стакане - все, все помнило ее и напоминало о ней.
Дней через десять пришла открытка, всего несколько строк: "Дорогая мамочка! Я жива и здорова, чувствую себя хорошо. Как-то ты там? Целую и обнимаю тебя. Твоя 3оя".
Шура долго держал в руках эту открытку, читал и перечитывал номер полевой почты, словно хотел затвердить его наизусть.
- Мам?! - сказал он только, и в этом возгласе было все; удивление, упрек, горькая обида на нас за наше молчание.
Самолюбивый и упрямый, он ни о чем не хотел меня спрашивать. Его поразило и безмерно обидело, что Зоя не поделилась с ним, ни слова ему не сказала.
- Но ведь и ты, когда уезжал в июле, тоже Зое ничего не сказал. Ты тогда не имел права рассказывать, и она тоже.
И он ответил мне словами, каких я никогда не слышала от него (я и не думала, что он может так сказать):
- Мы были с Зоей одно. - И, помолчав, с силой добавил: - Мы должны были уйти вместе!
Больше мы об этом не говорили.
..."Не нахожу себе места" - вот когда я поняла, что значат эти слова! Каждый день до глубокой ночи я сидела за шитьем военного обмундирования и думала, думала: "Где ты сейчас? Что с тобой? Думаешь ли ты о нас?.. "
Однажды у меня выдалась свободная минута, и я стала приводить в порядок ящик стола: мне хотелось освободить место для Зоиных тетрадей, чтобы они не пылились напрасно.
Сначала мне попались листки, густо исписанные Зоиным почерком. Я прочла их: это были разрозненные страницы ее сочинения об Илье Муромце, по-видимому, черновик. Начиналось сочинение так:
"Безграничны просторы русской земли. Три богатыря хранят ее покой. Посредине, на могучем коне, Илья Муромец. Тяжелая булава в его руке готова обрушиться на врага. По бокам - товарищи верные: Алеша Попович с лукавыми глазами и красавец Добрыня".
Мне вспомнилось, как Зоя читала былины об Илье, как принесла однажды репродукцию со знаменитой картины Васнецова и долго, сосредоточенно рассматривала ее. Описанием этой картины она и начала сочинение.
На другом листке стояло:
"Народ относится к нему ласково, жалеет, когда он ранен в бою, называет Иленькой и Илюшенькой: "Ножка у Иленьки подвернулася". Когда его одолевает злой "нахвальщик", то сама земля русская вливает в него силы: "Лежичи, у Ильи втрое силы прибыло".
И на обороте:
"И вот спустя столетия чаяния и ожидания народные сбылись: у нашей земли есть свои достойные защитники из народа - Красная Армия. Недаром поется в песне: "Мы рождены, чтоб сказку сделать былью". Мы делаем былью чудесную сказку, и поет народ о своих героях с такой же глубокой любовью, как пел он когда-то об Илье Муромце".
Я бережно вложила эти листки в одну из Зоиных тетрадей и увидела, что в этой тетради сочинение об Илье Муромце, уже исправленное, переписано начисто, а в конце его рукою Веры Сергеевны отчетливо выведено: "Отлично".
Потом я стала укладывать всю стопку в ящик и почувствовала, что в самом углу что-то мешает. Протянула руку, нащупала что-то твердое и вытащила маленькую записную книжку. Я открыла ее.
На первых страничках были записаны имена писателей и названия произведений, против многих стояли крестики: значит, прочтено. Тут были Жуковский, Карамзин, Пушкин, Лермонтов, Толстой, Диккенс, Байрон, Мольер, Шекспир... Потом шли несколько листков, исписанных карандашом, полустершиеся, почти неразборчивые строки. И вдруг - чернилами, бисерно мелким, но четким Зоиным почерком:
"В человеке должно быть все прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли" (Чехов).
"Быть коммунистом - значит дерзать, думать, хотеть, сметь" (Маяковский).
На следующей страничке я увидела быструю запись карандашом: "В "Отелло" - борьба человека за высокие идеалы правды, моральной чистоты и духовной искренности. Тема "Отелло" - победа настоящего, большого человеческого чувства!"
И еще: "Гибель героя в шекспировских произведениях всегда сопровождается торжеством высокого морального начала".
Я листала маленькую, уже чуть потрепанную книжку, и мне казалось, что я слышу голос Зои, вижу ее пытливые, серьезные глаза и застенчивую улыбку.
Вот выдержка из "Анны Карениной" о Сереже: "Ему было девять лет, он был ребенок; но душу свою он знал, она была дорога ему, он берег ее, как веко бережет глаз, и без ключа любви никого не пускал в свою душу".
Я читала - и мне казалось, что это сказано о самой Зое. Все время, из-за каждой строчки, это она смотрела на меня.
"Маяковский - человек большого темперамента, открытый, прямой. Маяковский создал новую жизнь в поэзии. Он - поэт-гражданин, поэт-оратор".
"Сатин: "Когда труд - удовольствие, жизнь - хороша! Когда труд обязанность, жизнь - рабство!"
"...Что такое - правда? Человек - вот правда!"
"...Ложь - религия рабов и хозяев... Правда - бог свободного человека!.. Человек! Это - великолепно! Это звучит... гордо!.. Надо уважать человека! Не жалеть... не унижать его жалостью... уважать надо!.. Я всегда презирал людей, которые слишком заботятся о том, чтобы быть сытыми. Не в этом дело!.. Человек - выше! Человек - выше сытости!" (Горький, "На дне".)
Новые странички - новые записи:
"Мигуэль де Сервантес Сааведра. "Хитроумный идальго Дон-Кихот Ламанчский". Дон-Кихот - воля, самопожертвование, ум".
"Книга, быть может, наиболее сложное и великое чудо из всех чудес, сотворенных человечеством на пути его к счастью и могуществу будущего" (М. Горький).
"Впервые прочел хорошую книгу - словно приобрел большого, задушевного друга. Прочел читанную - словно встретился вновь со старым другом. Кончаешь читать хорошую книгу - словно расстаешься с лучшим другом, и кто знает, встретишься ли с ним вновь" (китайская мудрость).
"Дорогу осилит идущий".
"В характере, в манерах, стиле, во всем самое прекрасное - это простота" (Лонгфелло).
И снова, как в тот день, когда я читала Зоин дневник, мне казалось, что я держу в руках живое сердце - сердце, которое страстно хочет любить и верить. Я все перелистывала книжку, подолгу задумываясь над каждой страничкой, и мне чудилось: Зоя рядом, мы снова вместе.
И вот последние листки. Дата: октябрь 1941.
"Секретарь Московского комитета - скромный, простой. Говорит кратко, но ясно. Его тел. К 0-27-00, доб. 1-14".
А потом - большие выписки из "Фауста" и целиком - хор, славящий Эвфориона:
Лозунг мой в этот миг
Битва, победный крик.
. . . . . . . . . . . .
Пусть! На крылах своих
Рвусь туда!
Рвусь в боевой пожар,
Рвусь я к борьбе.
"Я люблю Россию до боли сердечной и даже не могу помыслить себя где-либо, кроме России" (Салтыков-Щедрин).