— Здорово, Дег. Бар закрыт?
   — Привет, Шкип. А то. Опаздываю на свиданьице. Надо бежать, — уже на ходу говорит он, салютуя Шкиперу рукой, словно яппи, лицемерно обещающий как-нибудь вместе отобедать.
   Пробежав еще десяток кварталов, мы в изнеможении, еле переводя дух, останавливаемся и начинаем класть земные поклоны.
   — Никто не должен знать об этом проколе, Эндрю. Понял? Никто. Даже Клэр.
   — Я что, похож на анэнцефала? Блин. Уф, уф, уф.
   — А как же Шкипер? — спрашиваю я. — Думаешь, у него хватит ума сделать очевидный вывод?
   — Он? Не-а. У него мозги давно превратились в тосол.
   — Ты уверен?
   — Да. — Мы опять можем свободно дышать. — Быстро. Назови десять рыжеволосых покойников, — командует Дег.
   — Что?
   — У тебя пять секунд. Раз, два, три… Я задумываюсь.
   — Джордж Вашингтон, Дэнни Кей[43]
   — Он еще жив.
   — Нет, мертв.
   — И то правда. Призовое очко.
   Остаток нашего путешествия от бара до дома был не столь занимателен.


Я НЕ РЕВНУЮ


   Говорят, Элвисса, покинув наш бассейн, тем же вечером оседлала дворняжку («оседлать дворняжку» — стильный синоним словосочетания «поехать автобусом компании „Грейхаунд“[44]). Ее путешествие в северо-западном направлении длилось четыре часа: в Санта-Барбаре она вылезла и устроилась на новую работу — и зацените на какую! Садовником в монастырь. Мы сражены, на все сто процентов сражены этой краткой вестью.
   — Вообще-то, — льет бальзам на рану Клэр, — это не настоящий монастырь. Женщины там ходят в мешковатых черных сутанах — японщина этакая — и коротко стригутся. Я видела в проспекте. Кроме того, она всего лишь ухаживает за садом.
   — В проспекте?
   — Ужас ужасом погоняет.
   — Да, такой сложенный вдвое, как меню пиццерии, буклетик, его Элвиссе прислали вместе с письмом о ее зачислении. (Боже милосердный…) Она нашла работу по бумажке на доске объявлений «Новости нашего прихода»; говорит, ей нужно проветрить сознание. Но я другое подозреваю: ей кажется, что туда может занести Кертиса, и она хочет оказаться в нужном месте в нужное время. Эта женщина отлично умеет держать язык за зубами, когда хочет.
   Мы сидим у меня на кухне, развалившись на табуретках из опаленной сосны, какие ставят у стойки бара; верх у них пурпурный, стеганный ромбиками, а ножки обгрызены собаками. Эти стулья месяц назад я бесплатно уволок с одной мрачноватой распродажи -ликвидировалось имущество должников из кооперативного дома на Пало-Фиеро-роуд. Для вящей «атмосферы» Дег вкрутил в патрон над столом модняцкую красную лампочку, а в данный момент смешивает кошмарные коктейли с кошмарными названиями, которым научился у подростков, заполонивших город на весенних каникулах. («Физра с минетом», «Химиотерапия», «Безголовая королева выпускного бала» — кто только выдумывает эти названия?)
   Все одеты в «наряды для рассказов на сон грядущий»: Клэр во фланелевом домашнем халатике, отороченном кружевом из прожженных сигаретами дырок, Дег в пижаме искусственного шелка цвета бургундского вина, с «королевскими», под золото, аксельбантами (дом моделей «Лорд Тайрон»); я в обвислой ковбойке с длинными рукавами. Вид у нас разношерстный, малахольный и унылый.
   — Надо нам все-таки ввести униформу в нашем балагане, — говорит Клэр.
   — После революции, Клэр. После революции, — отвечает Дег.
   Клэр ставит в микроволновую печь научно усовершенствованный попкорн.
   — Мне всегда казалось, что я не еду ставлю в эту штуку, — говорит она, набирая на писклявом пульте время готовки, — а вставляю топливные стержни в реактор. — Она с силой захлопывает дверцу.
   ТРУЩОБНАЯ РОМАНТИКА ПИТАНИЯ: феномен, когда пища доставляет удовольствие не своими вкусовыми качествами, а за счет сложного комплекса социальных коннотаций, ностальгических импульсов и упаковочной семиотики: «Мы с Карен купили тюбик „Мультивипа“ вместо настоящих сливок, так как подумали, что синтезированные из нефти искусственные сливки — именно то, чем жены летчиков из Пенсаколы потчевали своих мужей в начале 60-х, отмечая их повышение по службе».

   ТЕЛЕПРИТЧИ: повседневное морализаторство на базе телесериалов: «Ну это прям как в той серии, когда Йен потерял очки!»

   КЬЮ-ЭМ-ПЭ (QUELLE МЕРЗОПАКОСТЬ). Полный облом: «Джейми тридцать шесть часов припухал в римском аэропорту — ну просто Кью-Эм-Пэ, да и только».

   КЬЮ-ЭС-БЭ (QUELLE СТИЛЕВАЯ БЕЗГРАМОТНОСТЬ). Жуткая безвкусица: «Ну, это была полная Кью-Эс-Бэ. Малярские шаровары, прикинь! Это же 1979-й, всякий дурак знает!»

   — Поосторожней, — кричу я.
   — Извини, Энди. Я расстроена. Ты не представляешь, как мне сложно находить друзей моего пола. Если с кем я и дружила, это всегда были парни. Девицы только и знают, что юбками шуршать. Они видят во мне конкурентку. Наконец я в кои-то веки нашла стоящую подругу — и она уезжает в тот же день, когда меня бросает самое сильное наваждение моей жизни. Так что уж потерпи мои закидоны.
   — Поэтому ты сегодня была такая кислая возле бассейна?
   — Да. Она попросила меня помалкивать насчет ее отъезда. Прощания ей ненавистны.
   Идея с монастырем, похоже, задела Дега за живое.
   — Ничего не выйдет, — говорит он. — Тоже мне мадонна-блудница. Чтоб я на это купился?
   — Дег, а никто тебя этим и не покупает. Что-то ты начал по-тобиасовски выражаться. И уж вряд ли она считает монашество своим жизненным призванием — так что оставь свой скепсис. Дай ей шанс. — Клэр вновь усаживается на табуретку. — И вообще, тебе бы больше понравилось, если бы она осталась в Палм-Спрингс и продолжала заниматься все тем же самым? Тебе бы понравилось через год-другой бегать с ней в супермаркет «Вонс» за одноразовыми шприцами? Или ты подыскал бы ей хорошую партию — какого-нибудь типа со съезда дантистов, чтобы она заделалась домохозяйкой в Пало-Альто?
   В микроволновке громко лопается первое зернышко кукурузы; и до меня доходит, что Дег дуется не только потому, что отвергнут Элвиссой, но и из зависти — он восхищается ее решимостью изменить и упростить свою жизнь.
   — Она отреклась от мирских благ, я так понимаю, — говорит он.
   — Ее вещи достанутся соседкам по квартире, бедняжкам. У этой девушки СГДВ: синдром гипертофированно дурного вкуса. Абажуры в виде собачек да всякий «decoupage»[45].
   — Даю ей три месяца.
   Клэр старается перекричать шквальные разрывы кукурузных зерен:
   — Я не собираюсь до посинения обсуждать эту тему, Дег. Пусть ее порывы банальны, пусть они обречены на провал — нечего над ними издеваться. Чья бы корова мычала, атвоя бы… Господи, уж ты-то должен понимать, чего стоит попытка выкинуть из жизни все свое дерьмо? Элвисса вырвалась вперед, обогнала тебя, согласись! Она уже на следующем уровне. А ты, хоть и бросил мегаполис и свой бизнес-шмизнес, все еще цепляешься — за свою машину, свои сигареты, звонки по междугородке, коктейли, за свою точку зрения. Ты по-прежнему хочешь все контролировать. Ее поступок не глупее твоего ухода в монастырь, а уж бог-то свидетель, сколько раз ты нам насчет этих своих планов толковал.
   Кукуруза — очень к месту — перестает взрываться; Дег пялится на свои ноги. Смотрит на них, словно это два ключа на колечке, а он не может вспомнить, от каких они замков.
   — Господи. Ты права. Сам себе не верю. Знаешь, как я себя чувствую? Как будто мне двенадцать лет, и я снова в Онтарио, и снова окатил бензином машину и себя; мне кажется — я в абсолютной глубокой заднице.
   — Вылазь из задницы, Беллингхаузен. Просто закрой глаза, — говорит Клэр. — Закрой глаза и взгляни внимательно на то, что ты пролил. Вдохни запах будущего.
* * *
   Красная лампочка — штука забавная, но глаза утомляет. Перебираемся в мою комнату — настал час «рассказов на сон грядущий». Горит огонь в камине, на своей овальной циновке блаженно посапывают собаки. Разместившись на моей застеленной покрывалом «Гудзонов залив» кровати, мы едим кукурузу; невероятно сильное ощущение тепла и уюта среди желтых восковых теней, которые дрожат на деревянных стенах, увешанных моими пожитками: блеснами, панамками, пальмовыми листьями, пожелтевшими газетами, тут же вышитые бисером ремни, веревки, ботинки и карты. Простые предметы для ничем не осложненной жизни.
   Первой заговорила Клэр.


РАССТАНЬСЯ С ТЕЛОМ


   Жила—была бедная маленькая богатая девочка по имени Линда. Она была наследницей огромного фамильного капитала, семена которого впервые проросли на ниве работорговли в Джорджии, размножились текстильными фабриками в Массачусетсе и Коннектикуте, рассеялись на запад сталелитейными заводами на Мононгахила-ривер в Пенсильвании и в конце концов принесли здоровые плоды в виде газет, кино-и авиаиндустрии в Калифорнии. Однако ж, пока деньги семьи умудрялись постоянно множиться и подстраиваться под эпоху, у самой семьи это не получалось. Она съеживалась, тощала и вырождалась, пока от нее не остались только два человека: Линда и ее мать Дорис. Линда жила в каменном особняке в сельском имении в Делавэре, но ее мать вспоминала делавэрский адрес, только когда заполняла налоговую декларацию. Она даже не приезжала туда по многу лет — ибо была она светской львицей, и обитала она в Париже, и жизнь ее была одним непрерывным полетом в первом классе. А вот если бы она туда приезжала, то, возможно, смогла бы помешать тому, что случилось с Линдой.
   Понимаете, детство у Линды было безоблачное, как и у всех маленьких богатых девочек, — единственное дитя в детской на верхнем этаже каменного замка, где каждый вечер отец читал ей сказки, усадив к себе на колени. Под потолком порхали и пели десятки маленьких ручных канареек, иногда спускавшихся им на плечи и всегда запускавших клювы в прекрасные яства, приносимые горничными. Но однажды отец не пришел — и больше не приходил никогда. Какое-то время, от случая к случаю, сказки пыталась читать мать, но это уже было не то — от нее пахло спиртным; мать ударялась в слезы и отмахивалась от птиц, когда те подлетали. И птицы перестали подлетать.
   Шло время, и в свои восемнадцать-двадцать лет Линда превратилась в прекрасную, но очень несчастную женщину, постоянно ищущую человека, идею, место, которые могли бы спасти ее от… ну, в общем, от ее жизни. Линда ощущала привилегированность и бессмысленность своего существования — абсолютное одиночество. К своему солидному наследству она питала смешанное чувство — чувство вины (ей не пришлось бороться за место под солнцем), но одновременно и чувство своей высокородности и избранничества, которые, как она сама знала, до добра не доводят. Ее бросало из стороны в сторону.
   Как все по-настоящему богатые и/или красивые и/или известные люди, она никогда не могла быть полностью уверена, реагируют ли люди на нее самое — лучик света, заключенный в капсуле плоти, — или они видят лишь лотерейный выигрыш, доставшийся ей при рождении. Она всегда была готова дать отпор вымогателям и вралям, рифмоплетам и шарлатанам.
   Еще одна вещь, которую вы должны знать о Линде: она была умна. Могла поддержать разговор о квантовой физике — кварках и лептонах, бозонах и мезонах — и могла при этом отличить подлинного специалиста от человека, который просто прочел на эту тему статью в журнале. Она знала названия большинства цветов на свете и могла купить все цветы на свете. Она бывала в аудиториях Вильямс-колледжа и вкушала коктейли с кинозвездами в заоблачных бархатных высях Манхэттена, освещенных эпилептически мигающими лампами. Часто она в одиночку путешествовала по Европе. В средневековом, окруженном крепостным валом городе Сент-Мало на побережье Франции она жила в маленькой комнатке, пахнущей пылью и конфетами с ликером. Там в поисках любви, в поисках смысла она читала Бальзака и Нэнси Митфорд и спала с австралийцами, обдумывая, куда отправиться дальше.
   В Западной Африке она увидела бескрайние лоскутные ковры гербер и щавеля — поля иных миров, где психоделические зебры жевали нежные цветы, за ночь проросшие из бесплодной земли, рожденные из семян, пробужденных от десятилетней комы взбалмошными дождями Конго.
   Но то, что искала, Линда нашла в Азии — высоко в Гималаях, среди ржавеющих альпинистских кислородных баллонов и ко всему безучастных, накачанных опиумом, богом забытых студентов из Айовы она обрела то, что привело в действие механизм ее души. Она услышала о маленькой деревушке, где жила религиозная секта монахов и монахинь, достигавших состояния святости-экстаза-освобождения-через-строгий-пост-имедитацию в течение семи лет, семи месяцев, семи дней и семи часов. В период обучения на святого учащийся должен не говорить ни слова и ничего не делать; единственное, что ему позволено — еда, сон, медитация и испражнение. Говорили также, что истина, обретаемая по истечении этих мук, столь восхитительна, что страдание и отречение ничто в сравнении с прикосновением к Высшему.
   К несчастью, в день, когда Линда отправилась в эту деревушку, разыгралась буря. Линда вынуждена была повернуть обратно, а на следующий день вернуться в Делавэр на совещание со своими юрисконсультами по недвижимости. Так что ей так и не удалось попасть в святую деревню.
   Вскоре ей исполнился двадцать один год. По условиям завещания отца она унаследовала львиную долю его состояния. А Дорис в наэлектризованной обстановке пропахшего табаком офиса делавэрских адвокатов узнала, что будет получать неизменное, но далеко не квазибаснословное месячное содержание.
   Видите ли, из капиталов мужа Дорис хотела приготовить полноценный обед, а хватило только на закуску. Она взбесилась, и деньги послужили первопричиной неустранимой трещины во взаимоотношениях Линды и Дорис. Дорис пустилась во все тяжкие. Она превратилась в отлично экипированную, до блеска отлакированную гражданку тайного мира больших денег. Жизнь стала чередой английских курортов с лечебными водами; покупных венецианских жиголо, таскавших у нее из сумочки драгоценности; бесплодных экспедиций за следами НЛО в Андах; санаториев у Женевского озера и антарктических круизов, где она бесстыдно льстила эмиратским принцам на фоне бледноголубых льдов Земли Королевы Мод.
   Таким образом, Линде было предоставлено право самой принимать решения, и, за отсутствием чьих-либо возражений, она решилась на духовное освобождение посредством медитации длительностью в семь лет, семь месяцев и семь дней.
   Но чтобы сделать это, пришлось принять ряд предосторожностей, дабы внешний мир не помешал ей. Она укрепила ограду усадьбы, сделав ее выше и снабдив лазерной сигнализацией. Боялась она не грабителей, а просто всех, кто может случайно отвлечь ее от медитации. Были составлены бумаги, гарантирующие, что проблемы налогов и всякое такое будут решаться соответствующими лицами. В них также заранее объяснялись причины ее поведения — на случай, если кто-то усомнится в ее здравом уме.
   Слуг она рассчитала, оставив только одну девушку по имени Шарлотта. Въезд машинам на территорию усадьбы был закрыт, а садам и цветникам было дозволено расти свободно, дабы не шумели газонокосилки. Секьюрити постоянно патрулировали вокруг усадьбы, а еще одно охранное агентство уполномочили следить за караульными и не допускать расхлябанности. Ничто не должно было помешать ее шестнадцатичасовой ежедневной медитации.
   Итак, в начале марта начался период молчания.
   Сад быстро зарастал. Строгая монокультура лужаек разбавилась нежными туземными цветочками, сорняками и травками. Анютины глазки, незабудки, кервель, новозеландский лен смешались с.травой, которая начала заполонять и разрыхлять покрытые гравием дорожки и тропинки. Долговязые, раздобревшие, болезненные тела розовых кустов, их бутоны, колючки и ветви закрыли застекленный балкон; глициния удушила веранду; терновник и плющ выплеснулись над башнями, как закипевший суп. В сад нахлынули толпы всяких мелких зверюшек. Летом верхушки травы постоянно заволакивала дымка солнечного света, усеянная глупыми вялыми бабочками, молью и мошками. В эту воздушную жидкость ныряли голодные, охрипшие сойки и иволги. Таков был мир Линды. С рассвета до сумерек она молча, безучастно наблюдала за ним со своей циновки во внутреннем дворике.
   Осенью, до наступления холодов, Линда куталась в шерстяные одеяла, которые приносила ей Шарлотта. Потом она следила за своим миром сквозь высокие стеклянные двери спальни. Зимой она видела спячку мира; весной — его обновление; а летом смотрела на почти удушающее буйство жизни.
   Так продолжалось семь лет; за это время волосы ее поседели, у нее прекратились менструации, огрубевшая кожа туго обтянула кости, а голосовые связки атрофировались, и она не смогла бы заговорить, даже если бы и захотела.
* * *

   ЯИЗМ: попытка индивида, не получившего традиционного религиозного воспитания, самостоятельно создать религию, которая была бы подогнана под его душу и фигуру. Чаще всего — мешанина из идей реинкарнации, общения с Богом, образ которого представляется крайне неясно, натурализма и лозунгов типа: «Глаз за глаз, карма за карму».

   Однажды, когда период медитации Линды уже подходил к концу, далеко-далеко, на другой стороне Земного шара, в Гималаях, монах по имени Ласки читал немецкий журнал «Штерн», оставленный в местной деревне альпинистами. В нем он наткнулся на нечеткий, сделанный телеобъективом снимок женщины, Линды, которая медитировала в каком-то запущенном пышном саду. Читая подпись под снимком, где описывались тяжкие труды молодой богатой наследницы из Америки, вознамерившейся приобщиться к идеям нью-эйджа, Ласки почувствовал, что его сердце забилось быстрее.
   На следующий день Ласки прилетел в аэропорт Кеннеди лайнером «Джапан эйрлайнс». В рясе и с матросским рундуком, крайне встревоженный, он являл собой странное зрелище, когда пробивался сквозь вечернюю толпу еврошушеры, потрошимую таможней уцененных авиарейсов. Ласки надеялся, что лимузин вовремя доставит его из аэропорта в имение Линды. Время было на исходе!
   Ласки стоял у стальных ворот и слушал доносящиеся из дома охраны звуки набирающей обороты вечеринки. Сегодняшний вечер, как он правильно понял из заметки о Линде в отделе «Курьезы» журнала «Штерн», был последним вечером медитации — караульные отмечали окончание службы. Бдительность была утрачена. Оставив рундук у ворот, Ласки тихо проскользнул вовнутрь и, никем не остановленный, зашагал по освещенным закатом остаткам въездной дороги.
   БУМАГОБЕШЕНСТВО: обостренная чувствительность к захламлению окружающей среды.

   Яблони оккупировали злые вороны; голубые низкие кустарники льнули к его ногам; на надломленных стеблях клонили головы изможденные подсолнухи; словно tricoteuses[46], у земли их облепляли улитки. Посреди этого великолепия Ласки остановился, чтобы переодеться: вместо светло-коричневой рясы он надел куртку из сверкающего металла, которую вынул из рундука у ворот и принес с собой. Дойдя до дома Линды, он открыл входную дверь и вошел в прохладное, темное об изобилии редко используемых комнат. Поднялся по широкой центральной лестнице, крытой черно-красным ковром — цвета гранатового сока; руководствуясь интуицией, миновал много коридоров и оказался в спальне Линды. Шарлотта, празднующая с караульными, не увидела на экране его вторжения.
   Потом во дворике-патио он увидел усохшую фигуру Линды, которая смотрела на янтарное солнце, наполовину ушедшее за горизонт. Ласки прибыл вовремя — период молчания и медитации Линды заканчивался через несколько секунд.
   Ласки посмотрел на нее, такую молодую, но превратившуюся в древнюю старуху. Ему показалось, что тело ее едва не скрипнуло, когда она повернулась к нему лицом — страшно изнуренным, лицом агонии, похожим на сдувшийся резиновый матрас, слишком долго пролежавший на солнце.
   Она медленно распрямила узловатое тело. Похожая на неуклюжую птицу, сделанную из макаронин ребенком, Линда прошаркала через патио в свою спальню — так легкий ветерок проникает в запертую комнату.
   Казалось, ее не удивило присутствие Ласки, сверкающего своей металлической курткой. Проходя мимо него, она сложила губы в довольную улыбку и направилась к кровати. Когда она ложилась, Ласки услышал наждачное шуршание грубых армейских одеял о ее платье. Она смотрела в потолок; Ласки встал рядом.
   — Вы, дети Европы… Америки… — произнес он, — вы, с вашими странными маленькими доморощенными религиями, как ни стараетесь, всё понимаете неверно. Да, следуя моей религии, ты должна была медитировать семь лет, семь месяцев, семь дней и семь часов, но по моему же календарю. По вашему календарю это время составляет один год. Ты промедитировала в семь раз дольше, чем было нужно… ты зашла слишком далеко… — тут Ласки осекся. В глазах Линды появилось выражение, которое он видел у тех, с кем сталкивался днем в аэропорту, — у иммигрантов, готовящихся пройти через раздвигающиеся двери таможни и войти наконец в мир, ради которого они сожгли все мосты.
   Да, Линда все сделала не так и тем не менее победила. Это была странная победа — и все же победа. Ласки понял, что встретил человека, превзошедшего его. Он быстро снял свою ритуальную куртку — куртку, которой давно перевалило за две тысячи лет. На ней все время появлялись новые украшения, а старые исчезали. На золотые и платиновые нити, перемешанные для прочности с пряжей из шерсти яка, были нанизаны бусины из вулканического стекла и пуговицы из нефрита. Здесь был рубин, преподнесенный Марко Поло, и крышка от бутылки воды «Севен ап», подаренной первым пилотом, приземлившимся в деревне Ласки.
   Ласки накрыл курткой Линду; с ее телом начали происходить сверхъестественные метаморфозы. Ребра ее захрустели, она издала гортанный писк экстаза. «Бедное дитя», — прошептал он и поцеловал ее в лоб.
   От того поцелуя череп Линды раскрошился, как ломается в руках хрупкое зелененькое пластмассовое ведерко, пролежавшее всю зиму на улице. Да, ее череп раскрошился и рассыпался в прах, а тот лучик света, что был подлинной Линдой, покинул свой старый сосуд и упорхнул на небо, где и уселся — словно маленькая желтенькая птичка, знающая все песни, — по правую руку своего бога.


ВЫРАЩИВАЙТЕ ЦВЕТЫ


   Давным-давно, когда у меня появились первые мизерные заработки, я каждую осень приходил в наш местный цветочный магазин и покупал пятьдесят две луковицы нарциссов. Потом, вооружившись колодой в пятьдесят две игральные карты с глянцевой рубашкой, я выходил во двор родительского дома и раскидывал карты по газону. Где бы ни падала карта, на ее месте я сажал цветок. Разумеется, я мог бы разбрасывать сами луковицы, но весь смысл и был в том, чтобы этого не делать. Мой способ посадки луковиц создает эффект естественного рассеивания: все тот же ускользающий от формулировок алгоритм, что диктует стайке воробьев ее вращающий момент, а плывущей по реке деревяшке — ее маневры и предписывает этой механической процедуре успех. И вот приходит весна, и после того, как нарциссы прочли миру свои изящные хокку и расточили свой холодный, нежный аромат, их пожухлые, луковые, бумажные останки напоминают нам, что скоро лето и пора стричь газоны.
   Все очень-очень хорошее и очень-очень плохое длится очень-очень недолго.
   Я просыпаюсь; сейчас, должно быть, полшестого утра. Мы втроем раскинулись на неразобранной кровати, где вчера вечером заснули. Собаки дрыхнут на полу у догорающего камина. На улице едва начинает светать, олеандры затаили дыхание, голуби еще не воркуют. Я чувствую теплый угарный запах сна и замкнутого помещения. Живые существа в одной комнате со мной — те, кто любит меня, те, кого я люблю. Когда мы вместе, кажется мне, мы превращаемся в какой-то странный, недоступный посторонним сад. Я готов умереть от счастья. Как мне хочется, чтобы это мгновение длилось вечно.
   Я опять засыпаю.


Часть III

ДАЙТЕ ОПРЕДЕЛЕНИЕ НОРМЫ



   Пятнадцать лет назад, в день, который, быть может, останется самым антистильным днем моей жизни, мы вдевятером (вся наша семья) пошли в местное фотоателье сделать групповой портрет. Бесконечное позирование в духоте обернулось тем, что последующие пятнадцать лет все мы храбро пытались допрыгнуть до планки вскормленного попкорном оптимизма, веселеньких волн шампуня и отполированных электрощеткой сияющих улыбок — планки, и по сей день висящей над нами в образе этого фото. Может, на снимке мы кажемся старомодными, зато выглядим безупречно. Мы лучезарно улыбаемся вправо — вроде как будущему, но на самом деле — фотографу мистеру Леонарду, одинокому пожилому вдовцу с вживленными волосами, сжимающему в левой руке нечто таинственное и произносящему: «Птичка».
   Впервые появившись дома, снимок, наверное, с час триумфально простоял на полке камина, простодушно водруженный туда отцом; под натиском настойчивых, подобных лесному пожару голосов детей, испугавшихся насмешек сверстников, отец был вынужден почти немедленно его убрать. Снимок переехал в ту часть отцовского кабинета, куда чужие не заглядывают, и пребывает там по сей день, как всеми забытый, умирающий от истощения хомячок. Очень редко, но вполне намеренно к этому снимку приходит каждый из нас девятерых, когда, в период межсезонья между жизненными взлетами и падениями, мы нуждаемся в хорошей дозе «как невинны мы были когда-то», дабы добавить к своим печалям эту истинно литературную нотку мелодрамы.