УСТРОЙ ТРАНСФОРМАЦИЮ


   Рождество. С раннего утра я в гостиной со своими свечами — сотнями, а может, и тысячами свечей, — а также с кучей рулонов сердито шелестящей фольги и стопками одноразовых блюдец. Я ставлю свечи на все доступные плоские поверхности — фольга не только предохраняет их от капающего стеарина, но и удваивает пламя за счет отражения. Свечи повсюду: на пианино и на книжных полках, на кофейном столике, на каминной полке, на подоконнике — защищая комнату от как-по-заказу-сумрачного глянцевито-сырого дня. На одной только стереодеке в дубовом корпусе стоит по меньшей мере пятьдесят свечей: этакий портрет международной семьи эсперантистов всех видов и габаритов. Члены профсоюза мультперсонажей стоят между серебряными кругляшами, среди лимонных и зеленых шпилей. Клубнично-красные колоннады, белые просеки — пестрый демонстрационный набор для тех, кто никогда не видел свечей.
   Я слышу наверху шаги, отец зовет:
   — Это ты там внизу, Энди?
   — С Рождеством, пап. Все встали?
   — Почти. Мать как раз мутузит Тайлера по животу. Что ты там делаешь?
   — Это сюрприз. Обещай мне. Обещай мне, что вы не спуститесь еще пятнадцать минут. В пятнадцать минут я уложусь.
   — Не волнуйся. Столько времени Его Высочество затрачивает на то, чтобы сделать выбор между муссом и гелем. Причем это минимум.
   — Так обещаешь?
   — Пятнадцать минут. Время пошло.
   Вы когда-нибудь пытались зажечь тысячу свечей? Это не такое быстрое дело, как кажется. Используя в качестве трута обыкновенную белую столовую свечу и держа под ней блюдце, чтобы не накапать, я поджигаю свои драгоценные фитильки — частокол церковных свечей, отряды «ярцайтов»[52]и малочисленные колонны песочного цвета. Поджигая их, я чувствую, что в комнате становится жарче. окно — впустить кислород и холодный воздух. Я заканчиваю.
   Вскоре три имеющихся в наличии члена семьи Палмер собираются наверху у лестницы.
   — Ты готов, Энди? Мы идем, — кричит отец под аккомпанемент перкуссии Тайлеровых ног, топающих по лестнице, и его бэк-вокала: «Новые лыжи, новые лыжи, новые лыжи, новые лыжи…»
   Мать говорит, что чувствует запах воска, но ее голос обрывается. Я понимаю, что они дошли до угла и уже видят масляный желтый отблеск огней, вырывающийся из гостиной. Они обогнули угол.
   — О боже… — произносит мама, когда они входят в комнату. Онемев, все трое медленно оглядывают обычно такую тоскливую гостиную, усыпанную трепещущими, живыми белыми огоньками — пламя охватило все поверхности; ослепительное недолговечное царство безупречного света. В мгновение ока мы избавляемся от вульгарной силы тяжести; попадаем во Вселенную, где наши тела, как астронавты на орбите, могут выделывать акробатические трюки под аплодисменты лихорадочных, лижущих стены теней.
   — Как Париж… — произносит отец (подразумевая, клянусь, собор Парижской Богоматери), вдыхая воздух — горячий, даже обжигающий; так, верно, пахнет воздух на пшеничном поле, где оставила выжженный круг летающая тарелка.
   Я тоже смотрю на плоды своего труда. Мне по-новому открывается эта старая комната, погруженная в золотистое пламя. Результат превзошел мои ожидания; свет безболезненно, беззлобно, точно ацетиленом, прожигает в моем лбу дыры и вытягивает меня из моего тела. Он также, пусть на какое-то мгновение, открывает разнообразие форм существования в сегодняшнем дне, чем жжет глаза членам моей семьи.
   — Ой, Энди, — говорит, садясь, мать. — Знаешь, на что это похоже? На сон -такие бывают у каждого: человек неожиданно обнаруживает в своем доме комнату, о существовании которой не догадывался. Едва увидев ее, он говорит сам себе; «Ну конечно, естественно, она всегда здесь была».
   Отец с Тайлером усаживаются — с очаровательной неуклюжестью людей, только что выигравших крупный приз в лотерее.
   — Это видеоклип, Энди, — говорит Тайлер. — Прямо видеоклип.
   Есть лишь одна загвоздка.
   Вскоре жизнь вернется в прежнее русло. Свечи медленно догорят, и возобновится обычная утренняя жизнь. Мама пойдет за кофейником; отец, предохраняя нас от звукового шока, отключит актиниевое сердце противопожарной сигнализации; Тайлер опорожнит свой чулок и начнет разбираться с подарками («Новые лыжи! Ну, теперь и умереть не жалко!»).
   А у меня возникает чувство…
   Я чувствую, что наши эмоции, какими бы прекрасными они ни были, существуют в вакууме, и виной тому — наша принадлежность к среднему классу.
   Понимаете, когда принадлежишь к среднему классу, приходится мириться с тем, что история человечества тебя игнорирует. С тем, что она не борется за твои интересы и не испытывает к тебе жалости. Такова цена каждодневного покоя и уюта. Оттого все радости стерильны, а печали не вызывают сострадания.
   И все мельчайшие проблески огненной красоты, такие, как это утро, будут напрочь забыты, растворятся во времени, как оставленная под дождем фотопленка, без звука, без шума, мгновенно вытесненные тысячами безмолвно растущих деревьев.


С ВОЗВРАЩЕНИЕМ ИЗ ВЬЕТНАМА, СЫНОК


   Пора сматываться. Я хочу вернуться в свою реальную жизнь со всеми ее прикольными запахами, пустотами одиночества и долгими поездками в автомобиле. Хочу друзей и отупляющую работу на раздаче коктейлей героям вчерашних дней. Мне не хватает жары, сухости и света.
   — Тебе нормально живется в Палм-Спрингс, а? — двумя днями позже спрашивает Тайлер, когда мы с ревом поднимаемся в гору, чтобы по пути в аэропорт посетить мемориал вьетнамской войны.
   — Ладно, Тайлер — колись. Что говорили папа с мамой?
   — Ничего. Все больше вздыхали. Но эти вздохи и рядом не стоят со вздохами о Ди или Дэви.
   — Да?
   — Слушай, но что ты там все-таки делаешь? У тебя ни телевизора. Ни друзей…
   — Друзья у меня есть, Тайлер.
   — Ну хорошо, есть у тебя друзья. Но я за тебя волнуюсь. Во-от. Такое впечатление, что ты всего лишь скользишь по поверхности жизни, вроде водомерки — словно у тебя есть какая-то тайна и она не пускает тебя в мирскую, повседневную жизнь. Ну и ладно, только мне как-то страшно за тебя. И если ты, ну, исчезнешь или типа того, я не знаю, сумею ли это перенести.
   — Господи, Тайлер. Никуда я не денусь. Обещаю. Успокойся, ладно? Заруливай вон туда…
   — Но ты дашь мне знать? Если решишь уехать, перемениться или что ты там задумал…
   — Не ной. Хорошо, обещаю.
   — Только не бросай меня. Вот и все. Я знаю — со стороны кажется, что моя жизнь и все остальное мне в кайф, но знаешь что: в этом участвует лишь половина моего сердца. Ты на меня и моих друзей всех собак вешаешь, я знаю, но я бы в одну секунду отдал все это, если б кто предложил хоть сколько-нибудь приемлемую альтернативу.
   — Тайлер, перестань.
   — Я так устал всему на свете завидовать, Энди… — Да, этого мальчика уже не остановишь. — И меня трясет от страха, потому что я не вижу будущего. И я сам не пойму, откуда у меня эта инстинктивная самоуверенность. Серьезно, меня вправду трясет. Может, я и не похож на человека, который замечает, что вокруг него происходит, но, Энди, я все замечаю. Я просто не позволяю себе это показывать. Сам не знаю почему.
   ОТТЕНКИ ЧЕРНОГО: умение отличить ревность от зависти.

   Поднимаясь на холм к воротам мемориала, я обдумываю услышанное. Должно быть, мне придется (как говорит Клэр) «добавить капельку юмора в свое отношение к жизни». Но это трудно.
* * *
   В Бруклинском заливе выловлено 800 000 фунтов рыбы, в Кламат-Фолс с большим успехом прошла выставка коров абердинской породы. А в Орегоне поистине текут медовые реки: в 1964 году в этом штате, согласно официальной статистике, насчитывалось 2 000 пчеловодов.
   ЗУД В ОБЛАСТИ ИРОНИИ: инстинктивная потребность безотчетно, словно так и надо, уснащать самые банальные бытовые разговоры легкомысленными ироничными замечаниями.

   ПРЕЗУМПЦИЯ НАСМЕШКИ: особая тактика поведения; нежелание проявлять какие бы то ни было чувства, дабы не подвергнуться насмешкам со стороны себе подобных. «Презумпция насмешки» — основной стимул «зуда в области иронии».

   ПОЧИВАТЬ НА ГИПОТЕТИЧЕСКИХ ЛАВРАХ: придерживаться убеждения, что бессмысленно заниматься той или иной деятельностью, если на ее поприще нельзя стать мировой знаменитостью. Хотя этот феномен легко спутать с ленью, он имеет намного более глубокие корни.

   Вьетнамский мемориал называется «Сад утешения». Он построен в виде спирали, наподобие музея Гуггенхайма; спираль проходит по склонам горы, похожим на груды обильно политых водой изумрудов. Поднимаясь по винтовой тропе, от подножия холма к вершине, посетители читают высеченный на каменных плитах рассказ о событиях вьетнамской войны, перемежаемый хроникой повседневной жизни в Орегоне. Под этими параллельными повествованиями — имена наголо стриженных орегонских парней, погибших в чужой грязи.
   Мемориал — одновременно замечательный документ и заколдованная страна. Круглый год здесь можно встретить туристов и скорбящих всех возрастов и обликов, на различных стадиях духовной надломленности, отремонтированности и возрождения, оставляющих после себя маленькие горки цветов, писем, рисунков, часто исполненных нетвердой детской рукой. И конечно же слезы. Во время осмотра мемориала Тайлер ведет себя с некоторой почтительностью — другими словами, воздерживается от плясок и пения, которые вполне мог бы себе позволить, будь мы в торговом центре округа Клакамас. Его недавний выброс откровенности завершился и, могу поклясться, больше не повторится.
   — Что-то не пойму я тебя, Энди. Здесь, конечно, клево и все такое, но с чего вдруг ты заинтересовался Вьетнамом? Война закончилась, когда у тебя еще даже вторичные половые признаки не появились.
   — Я, конечно, не специалист по Вьетнаму, Тайлер, но кое-что я помню. Так, смутно, конечно, — черно-белые телевизионные картинки. Когда мы росли, Вьетнам был точно цвет фона, на котором протекала жизнь, типа как красный, синий, золотой, примешивался ко всем оттенкам. А потом в одночасье испарился. Представь себе, однажды ты просыпаешься и обнаруживаешь, что пропал зеленый цвет. Я приезжаю сюда, чтобы увидеть цвет, которого нигде больше не могу увидеть.
   — Да, а я ничего не помню.
   — Ну, это и к лучшему. Гадкое было время…
   Я абстрагируюсь от наводящих вопросов Тайлера.
   Да, думаю я про себя, гадкое было времечко. Но вместе с тем это был единственный исторический — Исторический, с большой буквы — период на моей памяти, до того как «история» переродилась в пресс-релизы, стратегию маркетинга, орудие циничных рекламных кампаний. Учтите, не так уж много подлинной Истории я застал — я появился на ее арене слишком поздно, под конец финального акта. Но я видел достаточно, и сегодня, когда мы имеем фантасмагорическое отсутствие всякого исторического присутствия, мне нужна связь со значительными событиями былого, любая тонюсенькая ниточка. Я моргаю, словно выходя из транса.
   — Эй, Тайлер, ты готов отвезти меня в аэропорт? До рейса 1313 в город Глупстон осталось не так много.
* * *
   Самолет делает промежуточную посадку в Финиксе, а через несколько часов такси везет меня по пустыне — Дег на работе, а Клэр еще не вернулась из Нью-Йорка.
   Небо — из сказочного тропически-черного бархата. Томные пальмы-бабочки склоняются к полной луне, нашептывая ей соленые анекдоты о фермерских дочках и коммивояжерах. Сухой воздух пискляво сплетничает о пыльце — о ее неразборчивости в связях, а подстриженные лимонные деревья источают самый чистый в моей жизни запах. Вяжущий такой. Собак нет, и я догадываюсь, что Дег выпустил их погулять.
   Дойдя до маленькой кованой калитки, открывающейся в общий двор наших бунгало, я ставлю на землю сумки и вхожу. Подобно ведущему телевикторины, приветствующему нового участника состязания, я кричу: «Здравствуйте, двери!» входным дверям Дега и Клэр. Подходя к своему дому, я слышу, как за дверью звонит телефон. Но это не мешает мне остановиться на крыльце и легонько поцеловать мою дверь. Спорим, вы бы тоже так сделали?


ПРИКЛЮЧЕНИЕ БЕЗ РИСКА — ЭТО ДИСНЕЙЛЕНД


   Клэр звонит из Нью-Йорка. В ее голосе появилась нотка уверенности, которой там сроду не было, — прибавилось слов, выделенных энергичным курсивом. После краткого обмена праздничными любезностями я перехожу к делу и задаю Основной Вопрос:
   — Как прошло с Тобиасом?
   — Comme ci, comme сa[53]. Тут без сигареты не разберешься, ягнюша; подожди — одна должна была остаться в шкатулке. «Булгари», можешь себе представить? Новый матушкин муженек, Арманд, купается в деньгах. Он держит патент на две маленькие кнопочки на телефонах — звездочку и решетку. Все равно что право на использование Луны. Можешь ты в такое поверить? — Слышится «чик-чик» — она подносит зажигалку к стибренной у Арманда сигарете. — М-да, Тобиас. Угу, угу. Тяжелый случай. — Глубоко затягивается. Тишина. Выдыхает дым. Я посылаю пробный шар:
   — Когда вы увиделись?
   — Сегодня. Веришь? На пятый день после Рождества. Невероятно. Мы договаривались встретиться раньше, но у этого… гондона вечно возникали непредвиденные обстоятельства. Наконец мы решили позавтракать в Сохо, хотя после ночной гулянки с Алланом и его приятелями я еле глаза продрала. Я даже ухитрилась приехать в Сохо раньше времени — и только ради того, чтобы обнаружить, что ресторан закрыт. Проклятые кооперативные дома, они все под себя метут. Ты бы не узнал Сохо, Энди. Полный Диснейленд, только сувениры и прически поприличнее. У всех коэффициент интеллекта 110, но они пыжатся, как будто он не меньше 140, и каждый второй из прохожих — японец с литографиями Энди Уорхола и Роя Лихтенштейна под мышкой, которые ценятся на вес урана. И все чертовски довольны собой.
   — Так что Тобиас?

   Мам, не беспокойся, если семейная жизнь не заладится, разводимся — и все.

   — Да, да, да. Словом, я пришла раньше. А на улице хо-лод-но, Энди. Дико холодно. Холодрыга — уши отваливаются, поэтому мне пришлось необычно долго торчать в магазинах, разглядывая всякую ерунду, которой в другое время я не уделила бы и двух минут, — все для того, чтобы побыть в тепле. Так вот, стою я в одном магазине, и кого же я вижу — из галереи Мэри Бун выходят Тобиас и суперэлегантная старушенция. Ну, не совсем старушенция, но такая… крючконосая, а надето на ней — половина ежегодно производимой в Канаде пушнины. Красота скорее мужская, чем женская. Ну знаешь этот тип. Рассмотрев чуть пристальней черты лица, я заподозрила, что она доводится Тобиасу матерью. Гипотезу подкреплял тот факт, что они ссорились. Глядя на нее, я вспомнила одну идею Элвиссы — если у кого-то из супружеской четы сногсшибательная внешность, им надо молить Бога, чтобы родился мальчик, а не девочка, потому что из девочки получится не столько красавица, сколько насмешка природы. Так родители Тобиаса его и завели. Теперь понятно, откуда его внешность. Я поскакала здороваться.
   — И?
   — Похоже, Тобиас был рад отвлечься от ссоры. Он одарил меня поцелуем, от которого наши губы практически смерзлись — такой холод стоял, — и развернул меня к этой женщине со словами: «Клэр, это моя мать, Элина». Представь, знакомить кого-то со своей матерью и при этом произнести ее имя таким тоном, словно это каламбур какой-то. Это же просто хамство.
   Как бы там ни было, Элина была уже не той, что когда-то танцевала в Вашингтоне румбу с кувшином лимонада в руке. Сейчас она скорее напоминала набальзамированную психоаналитиками мумию; мне даже померещилось, что я слышу, как гремят в ее сумочке пузырьки с таблетками. Разговор со мной она начала так: «Боже мой, какой у вас цветущий вид. Вы такая загорелая». Даже не поздоровалась. Она была вполне вежлива, но, кажется, ее голос работал в. режиме «разговор-с-продавщицей-в-магазине».
   Когда я сказала Тобиасу, что ресторан, куда мы собирались, закрыт, она предложила взять нас на ленч в «свой ресторан» в Верхнем Нью-Йорке. Я подумала: «Как это мило!», но Тобиас колебался, что не имело никакого значения — Элина просто приказала ему, и все. Насколько я понимаю, он избегает показывать матери людей, с которыми общается; видимо, она помирала от любопытства.
   Короче, пошли мы к Бродвею, они оба горячие, как гренки, в своих мехах (Тобиас тоже был в шубе — ну и мажор), а у меня, в стеганой хлопчатобумажной курточке, зуб на зуб не попадал. Элина рассказывала о своей коллекции произведений искусства («Я живу и дышу искусством!»), а мы топали мимо почерневших зданий, пахнущих чем-то солено-рыбным, как икра; мимо взрослых мужиков с волосами, стянутыми в хвост, в костюмах от Кензо, и психически больных бездомных носителей СПИДа, на которых никто не обращал внимания.
   — В какой ресторан вы пошли?
   — Мы поехали на такси. Я забыла название: где-то в восточной части Шестидесятых улиц. Надо сказать, trop chic[54]. В наше время всё tres trop chic[55]: кружева, свечи, карликовые нарциссы и хрусталь.
   Пахло приятно, как сахарной пудрой; перед Элиной просто на пол стелились. Нас отвели в банкетный зал, меню было написано мелом на грифельной доске — мне это нравится; так уютнее. Но что странно — официант держал доску лицом только ко мне и Тобиасу, а когда я хотела повернуть ее, Тобиас сказал: «Не волнуйся. У Элины аллергия на все известные виды продуктов. Она ест одно просо и пьет дождевую воду, которую в цинковых баках доставляют из Вермонта».
   Я засмеялась, но очень быстро осеклась, поняв по лицу Элины, что это правда. Подошел официант и сообщил, что ей звонят, и она не возвращалась, пока ленч не кончился.
   — Да, Тобиас тебе привет передает — хочешь бери, хочешь нет, — говорит Клэр, закуривая еще одну сигарету.
   — Ого! Какой внимательный.
   — Ладно, ладно. Сарказм не прошел незамеченным. Может, здесь уже и час ночи, но я еще что-то соображаю. Так на чем я остановилась? Да — мы с Тобиасом впервые остались одни. И что же, думаешь, я спрашиваю его о том, что меня действительно занимает? Типа — почему он сбежал от меня в Палм-Спрингс и куда катится наш роман? Естественно, нет. Мы сидели, болтали, ели; еда, надо сказать, была и вправду изысканная: салат из корней сельдерея под ремуладом и рыба-солнечник под соусом «Перно». М-м-м. Ленч, в общем-то, пролетел быстро. Не успела я оглянуться, Элина вернулась и — zoom[56]: мы выходим из ресторана; zoom: меня чмокнули в щеку; zoom: она в такси уезжает в сторону Лексингтон авеню. Неудивительно, что Тобиас так груб. Представь себе его воспитание.
   Мы остались на тротуаре — в полной пустоте. По-моему, меньше всего нам хотелось разговаривать. Мы потащились вверх по Пятой авеню в музей Метрополитен, где было красиво, тепло, ходило множество хорошо одетых ребятишек и жило музейное эхо. Но Тобиас не мог не испакостить атмосферу нашей встречи: он учинил большой-большой скандал в гардеробе — заставлял бедную женщину повесить его шубу подальше, чтобы борцы за права животных не кинули в нее бомбочкой с краской. После этого мы поспешили в зал с египетскими скульптурами. Господи, люди тогда были просто крошечные.
   — Мы не слишком долго разговариваем?
   — Нет. Все равно Арманд платит. Итак. Суть в том, что перед черепками коптской керамики, когда мы оба чувствовали, что занимаемся ерундой и зря прикидываемся, будто нас что-то связывает, хотя на самом деле ни фига между нами нет, — он наконец решился высказать свои мысли вслух… Энди, подожди секундочку. Я умираю от голода. Дай сбегаю к холодильнику. — Сейчас? На самом интересном месте… — Но Клэр бросила трубку. Пользуясь этим, я снимаю измятую в поездке куртку и наливаю стакан воды из-под крана, выждав пятнадцать секунд, чтобы стек ржавый ручеек. Затем включаю лампу и удобно устраиваюсь на софе, положив ноги на кресло.
   — Я вернулась, — говорит Клэр, — с очень милым пирожком с сыром. Ты завтра помогаешь Дегу в баре на вечеринке Банни Холландера?
   (Какой вечеринке?)
   — Какой вечеринке?
   — Наверно, Дег еще не успел тебе сказать.
   — Клэр, что сказал Тобиас?
   Я слышу, как она набирает в грудь воздуха.
   — Он сказал мне как минимум часть правды. Сказал: он знает, что мне нравится в нем только внешность — «не отрицай, ни за что не поверю». (Как будто я пыталась.) И знает, что его, кроме как за внешность, любить не за что — вот он на красоте своей и выезжает, ничего другого не остается. Разве это не грустно?
   Вслух я поддакиваю, но в то же время вспоминаю, что на прошлой неделе сказал Дег — будто Тобиас встречается с Клэр по каким-то своим, темным мотивам: мог бы поиметь любую на свете, а вместо этого мчится к нам в горы. Нет, пожалуй, с этой его исповедью дело посерьезнее. Клэр читает мои мысли:
   — Оказывается, не только я его использовала, но и наоборот. Он сказал, что потянулся ко мне в основном потому, что ему померещилось, будто я знаю какую-то тайну о жизни — что у меня какая-то магическая проницательность и она дает мне энергию, чтобы уйти от повседневности. Он сказал, что ему было интересно, какую такую новую жизнь мы с тобой и Дегом организовали тут, на краю калифорнийской пустыни. Он хотел выведать мою тайну, сам надеясь удрать, но, послушав наши разговоры, понял, что ему этого сроду не осилить. Нет у него мужества, чтобы жить абсолютно свободной жизнью. Отсутствие правил вселило бы в него страх. Не знаю. Мне это показалось неубедительной чушью. Уж слишком в точку, как заученный урок. Ты бы ему поверил?
   Разумеется, я бы не поверил ни единому слову, но тут я не стал высказывать свое мнение.
   — Я промолчу. По крайней мере, обошлось без грязи — без смрадного последа… — Без грязи? Когда мы вышли из музея и пошли по Пятой авеню, мы даже докатились до давай-останемся-просто-друзьями. Во какая безболезненность. Так вот, когда мы шли, мерзли и думали о том, как легко нам обоим удалось избежать ярма, я нашла палку. Это была ветка-рогулька, оброненная парковыми рабочими с грузовика. Настоящий прут лозоходца. Да! Он был ниспослан мне свыше, это уж точно! Ветка просто встряхнула меня, ни разу в жизни я ни к чему так инстинктивно не кидалась — словно этот прутик был моей неотъемлемой частью, вроде ноги или руки, нечаянно потерянной двадцать семь лет назад.
   Я рванулась к нему, подняла, осторожно потерла — на моих черных кожаных перчатках остались кусочки коры, потом взялась за «рога» и стала вращать руками — классические пассы лозоходца.
   Тобиас сказал: «Что ты делаешь? Брось, мне стыдно с тобой идти», — как и следовало ожидать, но я крепко сжимала ветку всю дорогу от Пятой на Пятидесятые к Элине, куда мы шли пить кофе. Оказалось, что Элина живет в огромном кооперативном доме, построенном в тридцатых в стиле модерн; внутри все белое, поп-артовские портреты взрывов, злющие карманные собачонки, горничная на кухне соскребает пленку с лотерейных билетов. Все как полагается. В его семейке с художественным вкусом полный вперед.
   Когда мы вошли, я почувствовала, что сытный ленч и вчерашняя затянувшаяся гулянка дают себя знать. Тобиас пошел в дальнюю комнату звонить, а я сняла куртку и туфли и легла на кушетку — понежиться и понаблюдать, как угасает за Помадным тюбиком[57]солнце. Это было как мгновенная аннигиляция — ну знаешь, внезапно наваливается смутная, гудящая шмелем, беспечная дневная усталость, и все. Не успела я проанализировать ее, как превратилась в неодушевленный предмет.
   И проспала, наверно, не один час. Просыпаюсь — за окном темно; и похолодало. Я была укрыта индейским одеялом (племя арапахо), а на стеклянном столике лежала всякая всячина, которой прежде не было: пакеты картофельных чипсов, журналы… Я на все это смотрела — и ни черта не понимала. Знаешь, как иногда, прикорнув днем, просыпаешься и тебя от беспокойства трясет? Именно это произошло со мной. Я не могла вспомнить, кто я, где я, какое сейчас время года — ничего. Все, что я знала: я существую. Я чувствовала себя такой голой, беззащитной, как огромное и только что скошенное поле. Когда же из кухни вошел Тобиас со словами: «Привет, соня», я внезапно все вспомнила и так этому обрадовалась, что заплакала. Тобиас подошел ко мне и сказал: «Эй, что случилось? Не залей слезами одеяло… Иди сюда, малышка». Но я только схватилась за его руку и дала волю слезам. Мне кажется, он смутился.
   Через минуту я успокоилась, высморкалась в бумажное полотенце, лежавшее на кофейном столике, потянулась за своей лозой и прижала ее к груди. «О господи, да что ты зациклилась на этой деревяшке! Слушай, я, честно, не ожидал, что наш разрыв так на тебя подействует. Извини». — «Извини? — говорю я. — Наш разрыв меня не так уж нервирует, благодарю за заботу. Не льсти себе. Я думаю о другом». — «О чем же?» — «О том, что я теперь — наконец-то — точно знаю, кого полюблю. Это открылось мне во сне». — «Так поделись же новостью, Клэр». — «Возможно, ты и поймешь, Тобиас. Когда я вернусь в Калифорнию, я возьму эту ветку и пойду в пустыню. Там я буду проводить все свободное время в поисках воды. Жариться на солнце и отмеривать в пустоте километр за километром — может, увижу джип, а может, меня укусит гремучая змея. Но однажды, не знаю когда, я взойду на бархан и встречу человека, который тоже будет искать воду лозой. Не знаю, кто это будет, но его-то я и полюблю. Человека, который, как и я, ищет воду».