Однако, став старше, я понял, что ни я, ни кто-нибудь другой не смог бы ничего изменить, окажись он в положении Стейси. С течением времени вы начинаете понимать, как случается, что жизни людей складываются наперекосяк; научаетесь видеть все повороты сюжета и все соблазны; до вас доходит, каким именно способом одни люди могут использовать других.
   Блеск, окружавший телесную и моральную порчу, исчезает; знание уже не радует. Вы больше не хотите попусту тратить силы, и вот вместо этого вы учитесь терпимости, состраданию и любви — учитесь сохранять дистанцию, — как ни тяжело мне говорить это. Впрочем, и об остальном мне тяжело говорить.

 

 
   Стейси тянет исповедаться. Она говорит: «Видишь ли, старик, между такими, как ты и я, и остальным миром — огромная разница», — и я спрашиваю Стейси, в чем же она.
   — Ну, ты ведь знаешь, что существует точка, которой достигаешь однажды… однажды, когда ты вдруг ломаешься и понимаешь, что остался совсем один и падаешь в пропасть.
   — Конечно… но разве не со всеми так? — спрашиваю я.
   И Стейси отвечает:
   — Видишь ли, когда это происходит, рядом с большинством людей кто-то есть, поэтому изгнание из Рая не так тяжело. Но ты и я, старик, мы — это совсем другое. Мы прошли через все это дело в одиночку. И теперь как острова.
   Я не знаю, воспринимать это как комплимент или нет. А Стейси начинает сюсюкать, вспоминая Марка, к которому всегда испытывала неразделенное влечение:
   — Ах, бедняжка Марки, он красивее нас всех вместе взятых, и, точно говорю, я жизнь бы отдала, только бы он прожил подольше и поукрашал бы мир еще несколько лет. Скажи честно, старик, ты бы ведь отдал все на свете, чтобы выглядеть как чиппендейловский танцор всего-то на каких-нибудь десять малюсеньких минуточек.
   Тут она замечает, что ее стакан пуст, и вертит головой в поисках официанта. «И знаешь еще что? Марк ничего не сказал даже родителям. Он решил, что они его бросят».
   Приносят новый «крантини», и я чувствую, что скоро мне придется выручать Стейси. А потом как-то всплывает тема Бога. Стейси поднимает на меня глаза — все еще такая красивая, но такая пьяная — и говорит: «Старик, Бог — это человек, который впивается мне в шею в счастливую ночь. Бог — это голос в ночи, который я слышу, но до которого мне нет никакого дела, потому что я знаю, кто это. Ты меня слушаешь, старик?»
   — Слушаю, Стейси, — отвечаю я. И я буду слушать дальше, хотя тот я, каким я был когда-то, сменил бы тему. Так уж случилось, что много лет назад большинство из нас порвало связь между любовью и сексом. А порванную, ее уже никогда не восстановишь.

 

 

 
   Джули оказалась более «нормальной», чем, скажем, Марк или Стейси. У нее двое детишек, живет она в Пембертон-Хайтс, в Северном Ванкувере, в таком очень типичном пригороде. У нее славный муж, Саймон, и она вспоминает нашу юношескую пору, когда все мы были вместе, как какое-то опасное и прекрасное приключение — к счастью, далекое, как тигры в своем загоне в зоопарке.
   — В последнее время я стараюсь измениться, старик,-говорит она мне, когда мы сидим на бетонных ступенях ее крыльца, попивая слабый кофе «Мистер Коффи». — Ты знаешь, ирония — это ад, из которого я пытаюсь бежать: обратить цинизм в веру, путаницу — в ясность, тревогу — в набожность. Но это трудно, потому что я стараюсь быть искренней в жизни, и вот стоит мне включить телевизор и увидеть какого-нибудь телеведущего, и я сдаюсь. Слишком много дешевых подделок! Все было бы куда яснее и проще, не будь кругом такого множества разрисованных знаменитостей. Ведь правда?
   Джули кричит сыновьям, чтобы те перестали драться из-за водяного пистолета (одновременно она подает реплику в сторону, сообщая мне их домашние прозвища — «Дэмьен» и «Сатана»), и наш разговор продолжается:
   — Просто не обращай внимания на эту мелюзгу.

 

 
   Иногда мы засиживаемся, если погода теплая, и город перед нами блестит, как позолота, а дюжина подъемных кранов буквально на глазах меняют его очертания.
   — Тысячу лет назад, — говорит Джули, — люди и думать не думали, что жизнь их детей будет хоть чем-то отличаться от их собственной. Теперь уже никто не спорит, что жизнь следующего поколения — черт побери, да просто жизнь на будущей неделе — в корне отличается от жизни сегодня. И когда мы начали так думать? После какого изобретения? После телефона? После машины? Почему так случилось? Я точно знаю, что ответ есть!
   Мы продолжаем сидеть и разговаривать. Джули напоминает мне про ночь, которую довелось пережить нам семерым в 1983 году:
   — Ну, еще та ночь, когда мы пили лимонный джин и каждый украл по цветку с кладбища Уэст Ван и прикрепил себе в петлицу.
   Полный провал в памяти. Не могу вспомнить.
   — Слушай, старик, не пялься так на меня — ты был не такой уж пьяный. Ты еще дал мне потрясающий совет там, в ресторане. Из-за этого совета я перешла в другую школу.
   Я по— прежнему тупо смотрю на Джули:
   — Извини.
   — Но это просто ужас, старик. Ну вспомни. Марки шел без рубашки по Денман-стрит; Тодд, Дана и Кристи нарисовали себе поддельные татуировки.
   — Уф, совсем память отшибло. Хоть убей. Джули овладевает навязчивая мысль — заставить меня вспомнить:
   — В ресторане еще была такая жуткая коричневая виниловая мебель в стиле семидесятых. А ты ел живую рыбу.
   — Погоди! — кричу я. — Коричневая мебель в стиле семидесятых — я помню коричневую мебель.
   — Слава тебе, Господи, — говорит Джули. — Я уж думала, что с ума сошла.
   — Нет, погоди, вроде начинаю припоминать… цветы… рыба. — С ласковой помощью Джули воспоминание о вечере удается вытянуть из памяти, как тонкую нить, дюйм за дюймом. В конце концов мне удается вспомнить все до мельчайших подробностей, но процесс оказывается на удивление утомительным. Притихнув, мы сидим на теплых бетонных ступенях. — Так в чем там была суть? — спрашиваю я.
   — Не помню, — отвечает Джули.
   Оба мы слегка поражены, я даже больше, чем Джули, природой воспоминаний — тем, как они хранятся где-то в мозгу, но могут в любой момент потеряться, или перепутаться, или Бог его знает что еще. Если бы Джули не сидела рядом и не сопровождала меня в воспоминаниях о том вечере, я сошел бы в могилу, так никогда и не вспомнив, что в моей жизни был такой волшебный вечер. Тогда какой смысл был в том, чтобы прожить его? И поэтому мы оба сидим притихнув.
   Настанет время уезжать, и я буду уже забираться в машину в конце подъездной аллеи, где Саймон недавно посадил маленькие рододендроны. Джули скажет:
   — Ну, до скорого, Джеймс Бонд. Возвращайся в свое холостяцкое Бэтменское Логово. Жаль, не могу тебя сопроводить.
   Я задумываюсь над ее словами и отвечаю:
   — Нет, этого не надо. Я бы отдал миллион долларов, чтобы остаться в этом доме с тобой и денек побыть Саймоном.
   Джули помолчит, а потом скажет:
   — Знаешь, это хорошая жизнь, старик, но я понемногу тоже начинаю чувствовать себя одинокой в этом доме. Не обманывайся.
   Потом она чмокает меня в щеку, и я возвращаюсь в город.

 

 

 
   И вот я снова в промокшей маленькой палатке в дождливом лесу, где сгущается ночь. После того как дневной свет скрылся за обложившими небо тучами, похолодало, но не очень. Здесь никогда не бывает слишком холодно, а этот январь так и вообще выдался теплым. Батарейки моего фонарика сели; я плоховато подготовился к этой поездке — все делал в спешке — позже объясню почему. Я сижу и натягиваю сухие серые рабочие носки, которые купил на заправочной станции в Данкане, и поедаю третью плитку «Кит Кэт». Теперь палатка слегка пахнет пасхальными яйцами.
   Стоит, пожалуй, поведать вам и о трех других эмбрионах, вместе с которыми я плавал в бассейнах моей юности. Но пока мне хочется сказать вам вот о чем: неделю назад я выбросил таблетки, которые дал мне доктор Уоткин. Теперь они погребены на городской свалке, уютно покоясь в коричневом пластмассовом пузырьке. Так что вы действительно слушаете меня. А не таблетки.
   Просто чтобы вы не сомневались.

 

 

 
   Дана.
   Из нас семерых Дана был самым великим экспериментатором. Мы знали, что он занимается разными темными делишками, но в нашей компании он старался вести себя «нормально» (опять это слово). Полагаю, что именно это привлекало его в нас. И только много лет спустя я выяснил, какими именно темными делами он занимался.
   Он привез меня в свою квартиру в Уэст-Энде на двадцать каком-то этаже бетонной «щепки» постройки шестидесятых и с покаянным видом показал мне кипу порножурналов с желтыми липучими бумажками вместо закладок, сказав: «Смотри». Я посмотрел и увидел Дану, в возрасте от подросткового и старше, сплошь загорелого, делавшего что угодно и с кем угодно. Я буквально онемел. Ну что тут скажешь?
   Потом он подвел меня к шкафу, где стояли пылесос и несколько коробок «Тайда». Из одной коробки Дана вытащил прозрачный полиэтиленовый мешок чего-то, что явно не было «Тайдом». Потом прошел в ванную, высыпал и смыл содержимое, равное стоимости обучения пары близнецов в одном из элитных университетов Новой Англии.
   После этого мы пошли в гостиную — там стояли мебель из магазина «ИКЕА» и модные электронные игрушки, прожженные сигаретами, выкурили напополам последнюю сигарету и посмотрели на солнце, заливавшее серебристым светом парусные лодки в Английской бухте.
   — Мне просто нужен был свидетель, вот и все, — сказал Дана.
   — Тогда я — твой свидетель, — ответил я.
   — Я изменился, — сказал он.
   — Я рад, — сказал я.
   Мы замолчали, потом неловко попрощались, я вышел из квартиры, и прошло несколько лет, прежде чем я снова встретил Дану. Это случилось на парковке возле супермаркета «Экономьте на еде» в торговом центре «Парк и Тилфорд». Дана загружал микроавтобус разными продуктами, а какая-то женщина пристегивала младенца к детскому сиденью, одновременно пытаясь угомонить ребенка постарше, стоявшего рядом.
   Я подошел к нему и сказал:
   — Дана! Давненько не виделись.
   В его глазах я увидел страх. Женщина — его жена — бросила в нашу сторону любопытный взгляд, и Дана поспешно представил меня как «Старика»:
   — Мы частенько вместе играли в футбол в школе.
   — Здорово, — сказала женщина, продолжая пристегивать ребенка.
   — Эй, да у вас дети, — сказал я, — отлично! Вы давно женаты?
   Дана словно не слышал меня. Он со стуком захлопнул багажник, отпихнул магазинную тележку, не позаботившись взять двадцать пять центов из запорного устройства, выгреб из кармана ключи и направился к передней двери.
   — Я не могу говорить с тобой, старик. Просто не могу.
   — Ладно, ладно. Никаких проблем, дружище, — сказал я.
   Дана включил зажигание. Его жена улыбнулась, помахала мне и крикнула: «Рада была познакомиться!» — сквозь все сужающуюся щель закрываемого Даной окна.

 

 

 
   Неделю спустя, часов в шесть вечера, Дана позвонил мне — найти меня по телефону несложно: мой номер не менялся вот уже лет десять — он явно звонил из автомата, поскольку в трубку доносился рев машин и грузовиков.
   — Это я, — сказал он.
   — Да уж догадался. Как ты? Пауза.
   — Порядок.
   Я попытался завязать разговор и смутно почувствовал, будто нахожусь в тихой комнате с человеком, которому осталось жить считанные минуты.
   — У тебя симпатичная жена, — сказал я.
   — Я молюсь за тебя, — ответил Дана.
   — О, — сказал я. — Ну… Спасибо.
   — Я молюсь за тебя, потому что ты неверующий, а значит, у тебя нет души.
   — Послушай, Данстер, может, я и неверующий, но душа у меня есть. Так или иначе, я в твоем покровительстве не нуждаюсь.
   — Бог нисходит в предместья, старик. Мы не ожидали Страшного Суда в наши дни, но он будет.
   — Дана, в чем дело?
   — Пришло время, старик. Тебе больше не придется жить в линейном времени, понятие бесконечности перестанет пугать людей. Все тайное станет явным. Придет время великих разрушений; небоскребы и здания транснациональных корпораций рухнут. Сон и явь смешаются. И зазвучит музыка. Прежде чем ты станешь нематериальным, тело твое вывернется наизнанку, и падет на землю, и изжарится, как мясо на дешевой жаровне, и ты освободишься и предстанешь перед Судом.
   — Хм… Дана, кажется, меня просят к другому телефону. Можно я тебе перезвоню?
   — Возможно, ты будешь сидеть за рулем, когда это случится. Возможно, делать покупки в фешенебельном магазине. Возможно…
   — Эй, Дана. Мне надо идти. Чао. Вот такой вот Дана.

 

 

 
   Из всех нас жизнь Тодда изменилась меньше всего. Он вылетел из университета Саймона Фрэйзера уже больше десяти лет назад и с тех пор мотается между лесопосадочными работами и пособием по безработице, и нет никаких признаков, что он собирается менять этот образ жизни. Он живет в доме сорокового года постройки на Коммершиал-драйв, в Восточном Ванкувере, в постоянно обновляющейся компании разного сброда: лодырей, рохлей, квебекских националистов, владельцев горных велосипедов и музыкальных дилетантов.
   Больше всего нас сблизило то, что сразу после школы мы два лета подряд вместе занимались лесопосадками, бродяжничали от контракта до контракта, высаживали саженцы на просеках Британской Колумбии — на озере Боурон, при ручье Кемпер, в Оканагане, Нельсоне, Ценцайку-те, в долине Шимахант. Пролетавшие вертолеты брызгали нам в лицо гербицидами; мы увязали в заросших клюквой болотах; мы слышали, как незнакомцы стучат в окна наших комнат в мотелях на островах Королевы Шарлотты, шепотом предлагая: «Травка… грибки… кока…»; мы принимали получасовой групповой душ в Принс-Джордже, деля на двоих драгоценную горячую воду и соскребая угольную пыль со свежих ожогов кусочками пемзы. Это было хорошее время; Тодд так и остался в нем.
   Я навещаю Тодда, и он излагает мне свои теории буквально обо всем. Я навещаю его всего несколько раз в год — он же никогда не приезжает ко мне в центр. Тодд сидит, примостившись на своем балансовском кресле, на спинку которого натянута тенниска с картинкой из книжки доктора Зюсса, посасывая витамин Б12.
   — Привет, Тодд, — говорю я, перекрикивая включенную на полную катушку запись на пленке для компьютерных программ — она служит звуковым фоном для фильма о зомби, который крутится на видеомагнитофоне с отключенным звуком.
   — Старикандер, старикандер, старикандер — не хочешь перекусить? — И Тодд показывает мне нечто комковатое в раковине морского уха, я отвечаю: «Конечно», и он бросает мне сдобную булочку через всю комнату, на полу которой в прихотливом беспорядке валяются: бурдюк для вина, поролоновые подушки, рабочие штаны, спальные мешки, шерстяные носки, доска для серфинга, писклявые игрушки и пластмассовые ложки и вилки, какие выдают пассажирам аэробусов.
   На Тодде велосипедные шорты, шерстяные перчатки без пальцев и свитер из Вэлью-Вил-ледж. Мокрые свитера рядами развешаны в коридоре. Я чувствую себя безнадежно буржуазным, как бы я ни был одет, и присаживаюсь в списанное со склада сиденье из «боинга 737» рядом с тоддовским креслом.
   — Тодд, — говорю я, — можно сделать музыку потише?
   — А? Что ты говоришь?
   Я выключаю музыку, на комнату нисходит умиротворяющая тишина, и мы беседуем.
   — На лесопосадках платят гроши, — говорит Тодд. Я даже не удосуживаюсь указать ему на то, что в этой жизни можно заниматься не только лесопосадками.
   Тодд совершенно неугомонен. Возможно, он под действием какого-то наркотика. Стейси кончила алкоголизмом, Тодд — наркотиками. Марк называет стиль жизни Тодда «проснись и пой».
   Тодд крутит ручки мотороловской рации, лежащей на стопке макинтошевских дискет. На улице подростки гоняют взапуски по соседней Коммершиал-драйв. Уличные певцы, накачавшись эспрессо, хриплыми визгливыми голосами выводят тему из фильма «Прокол» — назойливо, как мартовские коты. Все это создает ощущение красочного, уютного хаоса. Хаоса, изнанка которого — тревожная неупорядоченность.
   Мы заговариваем о прошлом, но, кажется, Тодду это не очень интересно. Я единственный из нашей старой компании, с кем он поддерживает отношения, и то исключительно благодаря моим собственным усилиям. Ну а уж о возможности собраться всем нам семерым не может быть и речи.

 

 

 
   Но иногда, и довольно часто, сквозь туман наркотиков и уводящую вниз жизненную спираль просвечивает настоящий Тодд, и тогда я начинаю понимать, зачем, собственно, все эти годы предпринимаю усилия, чтобы видеться с ним. Например, я спрашиваю его, о чем он думает, когда сажает маленькие деревца на не очухавшихся от лоботомии северных просеках. Он ухмыляется, смеется (зубы у него еще те!) и говорит:
   — О деньгах, старичок, о деньгах,-потом резко обрывает смех и продолжает: — Нет, вру. Ты же знаешь, дружище, что это была всего лишь неудачная шутка. Тебе действительно хочется знать, о чем я думаю, когда я там?
   — Да.
   — Я думаю о… я.думаю,о том, как трудно — даже при желании, даже если хватит сил и времени, — я думаю о том, как трудно нащупать ту точку внутри нас, которая всегда остается чистой, которую нам никогда не удается нащупать, хотя мы знаем, что она есть, — и я пытаюсь ее нащупать.
   Он кладет щепотку табака «Драм» на сигаретную машинку и бросает на меня взгляд украдкой.
   — Что еще важно в жизни, приятель? Я никогда еще не прикасался к этой точке, но я пытаюсь.
   Он закуривает свою самокрутку и впадает в задумчивость. Потом наклоняется ко мне, все еще сидящему в кресле от «боинга», одной рукой хватает меня за плечо, а другую кладет на макушку и сильным рывком, так что я даже вздрагиваю, как бы выдергивает у меня из черепа мой дух.
   Потом, оглядывая мое тело, говорит:
   — Вот он, ты. Вот тут у нас твое тело — этот кусок мяса, — а тут…— он глядит на мой воображаемый дух, зажатый между пальцами другой руки, — ты.
   У меня начинает кружиться голова. Такое чувство, будто Тодд расколол меня напополам.
   — Так что же такое ты, старик? Что в тебе твоего? 1йе между ними связь? В чем твой конец и твое начало? Может быть, твое ты — это незримый шелк, сотканный из твоих воспоминаний? Или это дух? Электричество? Что это такое?
   Аккуратными движениями мима он снова влагает мой дух в мое тело, и я рад.
   Тодд поглаживает меня по голове:
   — Не пугайся так, дружище. Ты весь теперь здесь, целиком. Ничего не пропало.
   Какое— то время он сидит, вслушиваясь в тишину. Потом снова начинает говорить:
   — Я знаю, вы, ребята, думаете, что моя жизнь пошла коту под хвост — и что я в тупике. Но я счастлив. И вовсе я никакой не пропащий, ничего подобного. Все мы — сраный средний класс, который нигде не пропадет. Чтобы у тебя что-то пропало, надо, чтобы у тебя что-то было — вера или еще что-нибудь, — а у среднего класса никогда по-настоящему ничего такого не было. Так что мы ничего не потеряем и никогда не пропадем. А теперь скажи мне, старик, — что же мы такое, кем это мы стали — раз уж не сумели пропасть?

 

 

 
   И наконец, Кристи. Я каждый день работаю вместе с ней в нашей компьютерной лавочке, здание которой — блестящая, изумрудно-зеленая коробка — стоит в деловом квартале Ричмонда, на землях дельты, недалеко от Девяносто девятого шоссе. Кристи работает в отделе маркетинга, я — специалист по продажам, так что мы много «взаимодействуем» с ней как на работе, так и на личном уровне, переговариваясь на сложном, только нам понятном языке шуточек и сдавленных смешков во время общих собраний. Словом, дурачимся при каждом удобном случае.
   Сейчас у Кристи «безумная страсть» с владельцем компании Брюсом. Это длится уже по меньшей мере полгода. И хотя компания — это огромный генератор сплетен, никто не знает об этом, кроме меня. Дело в том, что Кристи способна влюбиться в мужчину, только если он, как ей кажется, умнее ее, — фактор, который давно уже исключил из списка претендентов Тодда, Дану, Марка и меня. Как исключает и большинство других парней. Брюс — программист-теоретик, и это, видимо, ставит его на более высокий уровень.
   — Он еще и женат, — добавляет Кристи, когда мы сидим во время обеденного перерыва за джином с тоником в местном спортклубе — месте, омываемом волнами всевозможных запахов — лимона, махровых полотенец и дорогих, широко рекламируемых мужских одеколонов. — Это делает его вдвойне привлекательным. — Следует отметить, что Кристи рассматривает брак как признак высокого ума, несмотря на то что саму себя с трудом представляет под свадебной фатой.
   Сильнее всего Кристи тревожило то, что она так все и будет желать лишь недостижимого, и в один прекрасный день, по ее собственным словам, «моя способность влюбляться по-настоящему просто атрофируется, и мне придется заменить способность любить сентиментальностью — ну, сам знаешь, — буду вязать слюнявчики для своих племянников, рыдать над щенками, выпадать в осадок на Рождество, носить красные с зеленым платья и глядеться в трюмо в причудливой рамке. Если это когда-нибудь случится, старик, то, пожалуйста, умоляю, позвони в какую-нибудь освободительную армию — пусть приедут и похитят меня».
   Так или иначе Кристи снова появляется в этой истории, так что я к ней еще вернусь. А теперь, я думаю, будет лучше всего рассказать, чем закончилось мое сиденье в палатке в лесу — в костюме и при галстуке. И пожалуй, мне следует хоть немного поговорить о себе, чего я до сих пор избегал.

 

 

 
   Несколько фактов касательно моей персоны: я считаю себя человеком надломленным. Я серьезно задаюсь вопросом о том, в правильном ли направлении движется моя жизнь, и без конца перефразирую компромиссы, на которые мне приходилось идти. У меня ничем не гарантированная и не очень-то денежная работа в некоей аморальной корпорации, так что о деньгах я могу не волноваться. Я мирюсь с половинчатыми взаимоотношениями, так что об одиночестве я могу не волноваться тоже. Я утратил способность испытывать чистые чувства, как в юности, взамен приобретя обтекаемую ограниченность, которая, как я полагал, поднимет меня «на вершину». Смех да и только.
   Говорят, жизнь — сплошной компромисс, и все же мне неприятно думать, до чего меня довели эти компромиссы: желтые таблетки, бессонница. Но думаю, все это не ново.
   Это вовсе не значит, что жизнь у меня плохая. Я сам знаю, что это не так… но она не такая, какую я ждал, когда был моложе. Быть может, вы преуспели в этом больше меня. Быть может, вам повезло и внутренние голоса не сеют в вас сомнений в правильности вашего пути, — а может быть, вам удалось дать этим самым голосам достойный ответ и вы благополучно оказались по другую сторону. В любом случае я себя не жалею. Просто я пытаюсь привыкнуть к тому, каков мир на самом деле.

 

 
   И еще иногда я думаю, не слишком ли поздно чувствовать то, что, похоже, чувствуют другие люди? Бывает, мне хочется подойти к человеку и спросить: «Что такого вы чувствуете, что не чувствую я? Пожалуйста, это единственное, что мне нужно знать».
   Вероятно, вы думаете, что мне просто нужно влюбиться и что, возможно, я просто никогда не встречал подходящего человека. Или что я никогда точно не представлял, чего хочу от жизни, пока часы тикали, отмеряя время. Все может быть.
   Подобно большинству людей, мне несколько раз случалось добираться до сути; ну, скажем, в мотельных номерах, рядом с прижавшимися друг к другу обнаженными телами, в городах, названия которых я не могу вспомнить, — глядя на телефон, по которому некому звонить. И мне случалось попадаться на крючок и терять месяцы, годы, но, мне кажется, эти переделки совершенно не затрагивали мои мозговые клетки. И вообще — важно ли это?

 

 

 
   Порой мне хочется уснуть, погрузиться в туманный мир сновидений и не возвращаться больше в этот наш, реальный мир. Порой я оглядываюсь на свою жизнь и удивляюсь тому, как мало доброго я сделал. Порой я остро чувствую, что где-то должен быть другой путь, по которому можно уйти от того человека, каким я стал — против своей воли или по неосмотрительности.

 

 
   Но потом мне приходит в голову вот что: во время семейных обедов мама с папой часто рассказывают о том, как они встретились — как мама однажды решила пойти в библиотеку другой дорогой и увидела папу, как они улыбнулись друг другу и сказали первые слова. Это очаровательная история, и нам никогда не надоедает снова и снова слушать ее, смакуя повторяющиеся детали их мифа о творении: какое на ней было платье, какие книги она несла, как они впервые пили вместе содовую. Отец обычно придает этой истории книжное завершение, говоря: «Вы только подумайте, детки, если бы ваша мать пошла в библиотеку обычной дорогой, никто из вас сегодня бы здесь не сидел!»
   Я не раз думал о словах отца, и мне они кажутся нелепыми. Каждой клеткой своего существа я ощущаю, что — так или иначе — я все равно оказался бы здесь. У меня забавное чувство, что я ни за что не промахнулся бы и очутился на Земле. Выходит, кое-что я все же извлекаю из этого опыта.

 

 
   Теперь о том, как же меня все-таки занесло в эту палатку, в темноту и дождь, на западное побережье острова Ванкувер: на прошлой неделе я отправился в деловую поездку в Нью-Йорк вместе с двумя другими парнями из нашей компании — Камероном и Ширазом. Тогда я еще принимал маленькие желтые таблетки.