Большинству людей как-то не верилось, не хотелось верить, что немцы уже в Житомире, Белой Церкви или Виннице. Верили и со дня на день, с часу на час ждали извещения о том, что гитлеровцев остановили и дан приказ о решительном и победоносном наступлении.
Мимо Скального, в обоих направлениях, с севера на юг и с юга на север, один за другим проходили эшелоны с солдатами, оружием, боеприпасами и продовольствием.
Позднее пришел первый эшелон с ранеными и, долго не задерживаясь, прошел дальше. Потом первые раненые появились в скальновской больнице, а школу начали оборудовать под госпиталь. На территории сахарного завода разместился штаб какой-то воинской части, вдоль железной дороги, вокруг станции и сахарного завода установили зенитки.
Потом не явилась на курсы медсестер, куда-то исчезла Галя Очеретная.
А потом... Потом распространились слухи о переодетых милиционерами, красноармейцами и просто цивильными гражданами немецких шпионах, о диверсантах-парашютистах, отравленной воде в колодцах и диверсиях на железной дороге. В местечке, на станции, возле элеватора и завода порой и в самом деле задерживали каких-то людей и целыми группами, в большинстве женскими, сопровождали их в милицию, штаб народного ополчения, что находился в помещении МТС, или в войсковую часть.
А еще позднее, уже во второй половине июля, почти все трудоспособное население вывели на рытье противотанкового рва в степи за Казачьей балкой, вдоль левого берега Черной Бережанки.
Оттуда, из-за Черной Бережанки, Яринку и вызвали в райком комсомола.
Она явилась туда прямо с лопатой в руках, обветренная, загорелая на солнце, с потрескавшимися губами, в грязном легоньком пыльничке и стоптанных резиновых тапочках.
В числе самых видных комсомольских активистов своей школы, тем более района, Яринка не числилась. А вот в райком в такое время, с окопов, да еще и немедленно, вызвали именно ее... Почему же? Зачем? Яринка немного встревожилась и немного обрадовалась: возможно, куда пошлют, скажем, на фронт? "А как же отец, дедушка? - подумала она и тут же решила: - Все равно пойлу или поеду, ведь сейчас война! А то еще дадут какоенибудь простенькое и неинтересное задание..."
В райкоме ее принял сам секретарь Федя Кравчук.
(Его в районе, кстати, все звали - Федя.) Яринка так и Б-сшла с лопатой в его вечно прокуренный маленький кабинет с одним окном.
- Ты лопату-то оставь пока возле порога, - сказал ей Кравчук, скупо, сдержанно улыбнувшись. - А теперь проходи и садись вот здесь, - он показал на стул не напротив, а рядом с собой.
Был Федя, как всегда, худой, высокий, длинношеий.
Только теперь еще и заметно осунувшийся, - видно, не спал и не отдыхал уже не одну ночь.
Усадив не менее утомленную, щупленькую, как подросток, Яринку, закурил новую папиросу, тряхнул копной густого, непокорного чуба и начал рассматривать девушку, словно впервые ее увидел. Рассматривал молча, долго, так, что Яринке стало от этого даже как-то и неудобно.
Наконец, сбросив пепел с папиросы прямо на стол, на какие-то бумаги, Кравчук еще раз тряхнул чубом и неожиданно спросил о том, о чем знал и без ее ответа:
- Была на окопах?
- Да...
- Рыла противотанковый ров?
- Уг-гу...
- Ну и как?.. Скоро закончите?
- На нашем участке, считай, закончили.
- Та-ак... Ты, Калиновская, комсомолка, девушка своя, серьезная, взрослая, и нам с тобой нечего в жмурки играть...
От этих слов Яринка внутренне подобралась и насторожилась.
- Школу окончила? - спросил Кравчук. - Экзамены там и все такое сдала?.. Ну и это... То есть далее... - Он снова умолк, словно подыскивая слова, а Яринка ждала окончания предложения и не торопилась с ответом. Дальше как думаешь?.. То есть что думаешь делать?
- Не знаю... Еще не успела подумать как следует...
Учусь на курсах медсестер. Возможно, в госпиталь или на фронт. О работе беспокоиться не приходится, лишь бы руки.
- На фронт?! - Кравчук будто даже оживился, будто и усталость с его лица сошла. И еще раз, острее и пристальнее посмотрев на девушку, спросил: - Ну, а с немецким как у тебя? Были такие слухи - хорошо он тебе давался.
- Давался! - встрепенулась и то ли с гадливостью, то ли с раздражением сказала девушка. - Давался!..
Терпеть я его теперь не могу! И не напоминай лучше!
Лицо Кравчука нахмурилось, стало каким-то сердитым.
- А это ты уж совсем напрасно, Калиновская. Совсем напрасно. Ну, а все же... Если бы довелось что-нибудь там написать, прочитать, объясниться с кем на немецком, поговорить, если что?..
- Ну, если бы уж было крайне необходимо... С ножом к горлу... А так... Не лежит сейчас у меня душа к этому языку...
- Мало что! - строго бросил Кравчук. - Вот до войны этой тоже мало у кого душа лежит. А... Одним словом, это ты напрасно! События могут повернуться повсякому, и твои знания их языка могут нам пригодиться...
Яринку неожиданно резануло то, что Кравчук, совсем того не зная, почти слово в слово повторил то, что сказал Дуська Фойгель. Поначалу девушке захотелось даже сказать, что ей уже, мол, один такое говорил, но она сдержалась и промолчала.
Кравчук вместе со стулом придвинулся ближе к ней, положил свою длинную, с тонкими узловатыми пальцами руку Яринке на плечо и, наклонившись к самому лицу, сказал притихшим голосом:
- Слушай, Калиновская... Идет война. Фашист напал на нашу страну, а мы с тобой комсомольцы. То, что я тебе скажу, тайна. А разглашение военной тайны в военное время - ты сама хорошо знаешь, не маленькая, комсомолка и со средним образованием... Видишь, Калиновская, наступила такая година, когда все мы - хочешь не хочешь - солдаты. А военные события оказались намного горше и тяжелее, чем мы того ожидали...
Кравчук снова вздохнул, помолчал, будто все еще не решаясь сказать то, что хотел сказать, - то ли ему тяжело, то ли неловко было об этом говорить...
- События сложились так, что фашисты могут... появиться и здесь... Разумеется, временно. Но наши с тобой знания, наша работа могут потребоваться не только на фронте, но и здесь. Даже особенно здесь. Больше я тебе ничего не скажу, не имею права. Но ты должна решить... И самое главное, просто приказ: держи язык за зубами. О нашем разговоре никому ни слова. А теперь, если ты меня поняла и согласна, говори. Если что не понятно - спрашивай. Что могу - скажу. Если же хочешь подумать - подумай. Время у нас еще есть. Немного, но еще есть...
Но времени не только на долгие, но и на короткие разговоры не было уже совсем. Об этом еще не знали ни Яринка, ни Кравчук, ни те, кто уполномочил Кравчука на разговор с Яринкой.
Яринка даже не задумалась над этим в то время.
Точно так же, как не знала и только в самых общих чертах могла себе представить, чего именно требует от нее Кравчук. Понимала, это должно быть похожим на что-то слышанное от старших, вычитанное у Островского, Войнич и еще во многих подобных книгах. И она решила сразу. Решила, что раздумывать здесь ей нечего, что одними мыслями в такое время ничему не поможешь, что в комсомол она вступила не для того, чтобы долго колебаться, и наконец высказала все это в нескольких словах:
- Думать тут не приходится. Буду делать, что прикажут. Если необходимо - сегодня, сейчас...
Нет, сейчас от нее еще никто и ничего не требовал.
Кравчук только посоветовал никому не попадаться в местечке на глаза. Пусть она, лучше прямо сегодня, возвращается домой и живет себе у отца. Живет и ждет... Если же будет необходимость, ее найдут и позовут. Обратятся ог него - Кравчука. Обратятся люди, которых она хорошо знает, и передадут условленные слова... Могут, правда, обратиться и не от него непосредственно. Кто же знает, как это там сложится! И может, это будет кто-то знакомый, а гляди - и совсем незнакомый. Но - несмотря на все - он должен обязательно сказать:
- Приглашает тебя, девушка, на свадьбу Федор.
Всего шесть слов. И только в такой, строго такой последовательности.
И она, Яринка, тоже должна ответить шестью словами. И тоже в строгой последовательности!
- Пусть погуляет до осени тот Федор...
Ночь была темная, в общем-то не холодная (мороза совсем не было), но какая-то неприятная, промозглая сырость пронизывала до костей. Несколько часов неподвижности после тяжелого и долгого пути по грязи давали себя знать. Яринка подумала, что так, сидя под холодной стеной на сильном сквозняке, можно и замерзнуть, но не шевельнулась. Кто-то рядом застонал, затем хрипло и негромко выругался. Вокруг слышались шорох перетертой соломы, возня, стон и тихое бормотанье многих людей, сгрудившихся в темном коровнике. Воздух, несмотря на выломанную крышу, выбитые окна и двери, был тяжелый.
Яринка тихо потянулась туда, где должны быть двери. Вдохнув холодного воздуха, насыщенного запахом оттаивающей земли, вздохнула.
Какой родной и какой далекий, почти воображаемый запах! Так, словно бы никогда в жизни и не было ни этого запаха, ни вербовых пушистых почек, ни терпкой, приятной горечи калины на губах, ни веточек орешника с бусинками бледно-зеленых, словно пудрой осыпанных, сережек.
Возле ворот в густой темноте и потому, казалось, гдето далеко-далеко тускло светился керосиновый или карбидный фонарик и гомонили люди. Потом, громче, послышалось какое-то немецкое слово и за ним, как треск сухой ветки, выстрел. Наверное, так, от ночной скуки.
Потому что сразу за ним все покрыл зычный, но какойто словно деланный смех нескольких охранников.
Думы об отце не покидали Яринку. Потом вспомнились лес, осокори вокруг подворья, заросшее ярко-зеленым мхом, долбленое корыто возле колодца, длинный, темный сарай, полный запахами меда, вощины, лежалых груш и прелых листьев. И те немцы, первые немецкие вояки, которых она в своей жизни увидела на собственном подворье, после тога как Федя Кравчук отослал ее из Скального домой и наказал ждать условленного сигнала.
Впрочем, были они, эти висельники, просто веселые молодые парни в чужой ненавистной униформе, с чужим оружием в руках. Сначала, как только подошли к двору, вели себя довольно сдержанно, осмотрительно и настороженно.
Они приехали на мотоциклах, с грохотом, треском и беспорядочной стрельбой. Троих с пулеметом оставили у ворот, четверых с автоматами поставили за осокорями со стороны леса, а еще трое, тоже с автоматами наготове, зашли на подворье. Один просто так, будто от нечего делать, дал очередь из автомата в воздух над хатой и что-то крикнул.
Увидев немцев, отец заметно побледнел, но вышел во двор. Бабушка Агафья перепугалась насмерть, как оцепенела на лавке у печки, так и не поднялась. Только время or времени что-то шептала побелевшими губами и часто крестилась непослушными, дрожащими руками.
Яринка же, удивляясь сама себе, никакого страха не почувствовала и направилась к дверям вслед за отцом.
Он было запретил ей выходить, однако Яринка не послушалась. Вышла и остановилась, подперев плечом косяк наружных дверей. Молча и пристально следила за пришельцами и совсем не чувствовала страха, а лишь ощущала какую-то странную душевную пустоту и что-то холодное, чужое, дико-ненужное, что внезапно ворвалось неведомо откуда на родное подворье и убило - словно ранний мороз свежий цветок - все, что было до этого своим, близким, родным и самым дорогим. И может, самым мучительным из всего, что она почувствовала в то мгновение, было сознание своего горького, отчаянного бессилия, которого не принимало и против которого протестовало все ее существо.
Трое на подворье по всем признакам были обычными, разве что только в чужих мундирах, юношами. Один, невысокий, коренастый, смугловатый, с длинным крючковатым носом, осмотрев подворье и увидев у порога пожилого мужчину и молоденькую девушку, как-то успокоительно снял каску, вытер со лба грязным платочком пот и (был, наверно, здесь за старшего) приказал двум другим прочесать двор. Потом, оставив мотоцикл, направился прямо в хату.
- Рус полшевик? - спросил он.
Не ожидая ответа, оттолкнув отца локтем, выставил впереди себя автомат и зашел в хату.
Двое других, тоже снявших каски, оказались совсем молодыми парнями, с приятными, весьма арийскими лицами: полные, румяные, по-юношески припухшие губы, едва покрывшиеся белесым пушком щеки, остриженные под бокс рыжеватые головы. Только у одного чубчик совсем-совсем рыжий, а у другого - светлее. Они сразу бросились к сараю, в хлев, потом к деревянному, рубленому, с железным засовом амбару. Ключей они не спрашивали. Довольно ловко сбили засов прикладом, а замок на двери кирпичного погреба прострелили из пистолета.
На хозяев никто не обращал внимания, словно их здесь и близко не было. Прежде чем войти в сарай, хлев, амбар, погреб, что-то кричали, стреляли из автомата и только потом уже входили.
Искали они "рус зольдатен", "рус полшевик", но находили, весело смеясь и громко крича, что-то более для них приятное. Тот, старший, с крючковатым носом и ксарпйским обликом, вышел из хаты, неся в одной р"ке полную каску куриных яиц, а в другой подойник с молоком. Рыжий достал из погреба два кувшина кислого молока и понес их, перекинув ремень автомата за шею, а каску повесив на руку. Белявый, схватив за ножки, тянул из хлева четырех кур, которые оглушительно кудахтали и били крыльями по земле. Вынес кур и крикнул, будто кого-то звал на помощь. И только тогда те, что были за осокорями и возле ворот, убедившись, что никакая опасность им не угрожает, а потерять они могут немало, бросили своп мотоциклы и ринулись тоже на подворье. Хохотали, орали, метались по подворью. Молодые, чужие, веселые и довольные собой и своими действиями парни.
Перепуганно кудахтали куры. В хлеву снова затрещал автомат, раздался дружный смех, и двое выволокли за задние ноги - да так и тянули до самого мотоцикла - пристреленного поросенка. Затем арийские парни разлили в алюминиевые кружки молоко, выпили, закусили сырыми яйцами (к счастью, корова была в лесу, далеко от хаты), и уже все разом пристально заинтересовались пасекой...
В промежутках между взрывами веселого хохота и короткими выкриками Яринка улавливала отдельные слова из той славянско-немецкой мешанины, которыми они прославились от Одера до Волги: млеко, курка, масло, яйки, шпек... Из тех слов, да еще из того, как они начали орудовать на отцовской пасеке, Яринка поняла, что парии уже тренированные и опытные... Сразу откуда-то взялись в их руках факелы, намотанные из тряпья и облитые бензином. Ульи они просто разбивали, разозленных и напуганных пчел даже не обкуривали, а прямо сжигали, отмахиваясь от них вонючими факелами, выбирая и складывая в ведро рамки с сотами.
За каких-то десять - пятнадцать минут уничтожив три улья, они, по резкой команде смугловатого, вмиг все прекратили и бросились к своим мотоциклам. Только теперь, усаживаясь на седла и укладывая завоеванные трофеи в коляски, они милостиво заметили и туземцевхозяев. Один помахал рукой, другой снисходительно улыбнулся, рыжий даже крикнул, придерживая одной рукой руль, а другой ведро с сотами:
- Мой горячий привет хорошенькой фрейлейн!.. - И затем обратился к смугловатому, обводя глазами подворье: - Слушай, Фриц, а не плохой когда-нибудь будет для тебя хуторок, а?
- И вот такая паненка! -добавил белявый.
Рыжий загоготал и снова крикнул Яринке:
- До скорого свидания, фрейлейн!..
А смугловатый, - это в его коляске лежал убитый поросенок, - толкнув под бок соседа в седле с большим кожаным ранцем за плечами, будто укоризненно бросил рыжему:
- Боюсь, Курт, что хорошенькая дикарка не знает человеческого языка и не поняла тебя!
- Ничего, - хохотал Курт. - Мне бы хоть полчаса свободного времени, мы с нею поняли бы друг друга и без слов!..
Яринка, разумеется, не унизилась до того, чтобы отвечать на оскорбительные слова вражеского солдата, только подумала, глядя вслед им, веселым, самоуверенным парням, мчавшимся на мотоциклах вдоль лесной опушки: "Ну что ж, может, и до скорого!.. Думаете, дикарка?.. Думаете, здесь будете господствовать, а я у вас буду за прислугу или рабыню? Никогда этому не бывать, молодчики! Не сварим мы с вами каши. Не сварив!
А если и сварим, то уж очень крутой и горячей окажется для вас эта каша..."
Подумала, еще точно не зная, как дальше будет жить, не ведая по-настоящему, что творится в мире, на фронте, ошеломленная тем, как быстро, чуть ли не за месяц, очутились уже на ее подворье, в ее лесу эти веселые и самоуверенные парни.
Скорее, остро ощутила, чем подумала, даже не представляя того самого страшного, что принесли на ее землю и ей лично те проворные парни. Подумала, по-видимому, зная только одно: вот так, по воле тех веселых парней, по их указке, она жить не будет, просто не сможет...
Здесь, на этой земле, должен быть и жить кто-то один:
или она, или они, те веселые и пока еще такие беззаботные завоеватели. А вместе им здесь будет тесно. Такой жизни она не выдержит. Да и не нужна она ей, такая...
Дмитро вошел в ее жизнь нежданно-негаданно, может, и не так уж случайно.
Но все же, если бы не война, они, возможно, так никогда бы и не встретились.
Ту первую и последнюю в ее жизни любовь нашел ей сам отец...
После того как фронт каким-то чудом обошел их хату, с грохотом, громом и пожарами прокатился через Подлесное далее на юг и восток, к Новым Байракам, отец (хотя она его и отговаривала, чтобы не выходил) сразу же подался напрямик к Подлескому, откуда и до сих пор доносились выстрелы и какой-то глухой грохот... Кстати, смелый - ее молчаливый, как будто даже застенчивый отец. Смелый и при любых обстоятельствах, - это обнаружилось позднее, - не теряет самообладания...
До Подлесного отец, вероятно, так тогда и не дошел.
Вскоре возвратился. Покрутился на подворье, заглянул в хлев, зашел в сарай, потом взял из сеней легонькую липовую лесенку, рыжее шерстяное одеяло и крикнул, чтобы Яринка шла за ним.
Он, ничего не объясняя, шел молча. Яринка - точно так же молча - за ним. Скачала узенькой лесной стежкой через густой черноклен, потом поредевшим дубняком, балкой, обходя кусты орешника, вдоль родникового ручейка возле камышовых зарослей и далее старым дубовым лесом. Так добрались они до позапрошлогодних вырубок, где черные пни еле виднелись из-под свежих зарослей лапчатой бузины, материйки, белых гроздьев валерьяны, густого папоротника, синего цикория, нанизанных на тонкие стебли фиалковых лесных колокольчиков.
С новобайракской дороги, в нескольких десятках шагов от вырубки, перебивая лесные запахи, резко и неприятно несло войной: горелой резиной, кислятиной свежих воронок, паленой шерстью, одеждой...
Вдоль дороги в кюветах и кустах валялись сожженные и подбитые машины, легкие и зеленые танкетки, искореженные, с развороченными передками пушки. А между ними, в пыли и вытоптанной траве, - пустые медные гильзы, противогазы, зеленые каски, расплющенные (видно, по ним прошли гусеницы танков) винтовки и пулеметы.
Тут же, в спешно вырытых ямках-окопчиках и просто так, на земле, коченели трупы красноармейцев с неестественно скрюченными руками, вывернутыми шеями, вдавленными в землю лицами. Один упал навзничь прямо посреди дороги, широко раскинув руки с зажатой в левой руке винтовкой. Яринка взглянула на его лицо и сразу испуганно отвела взгляд, увидев его широко раскрытые, словно выцветшие на солнце, совсем белые глаза, уставившиеся в бездонную синеву неба.
Те глаза потом еще долго не покидали ее в мыслях бессонными ночами. Они всплывают в ее представлении и теперь, те неправдоподобно белые глаза, глаза самой войны.
Потом, в какое-то мгновение, немного опомнившись, она заметила и немцев. Первых мертвых фашистов, которые ворвались сюда, в ее Подлесное, в ее зеленые, кудрявые, милые леса. В зеленовато-мышиных куцых мундирчиках, их почему-то сложили несколькими штабелями вдоль дороги. Сложили аккуратно, труп на труп, по четыре или пять в ряд, как поленья дров. (Потом она еще ке раз встречалась с таким порядком или обычаем гитлеровских вояк - укладывать трупы штабелями перед тем, как закапывать в землю.)
...Тот хлопец с бледным, обескровленным лицом и заострившимся носом, молодой, белявый и чубатый, хлопец, который потом и оказался Дмитром, лежал на краю глубокой, черной и еще полной порохового смрада воронки. Был он живой, только без сознания. Правая нога в сапоге, левая босая, залита кровью. Штанина на ней разодрана высоко вдоль шва и засучена. Сверху, над коленом, тугой жгут из простой пеньковой бечевки, а колено неуклюже перебинтовано целым узлом насквозь пропитанного кровью тряпья, "Тато!" подумала с неожиданным волнением Яринка и помогла ему переложить того хлопца на лесенку, застеленную вчетверо сложенным одеялом... Парень при этом даже пальцем не пошевельнул.
Дома его уложили на широкий толчан, в уютной кухрньке за печкой, чтобы не бросался в глаза посторонним.
Яринка промыла водкой разбитое колено, рану на правой руке выше локтя, приложила к ранам чисто промытые листки подорожника и перебинтовала чистым, прокипяченным полотенцем так, как ее учили на курсах сестер-санитарок в Скальном. Только после этого отец ушел в Подлесное и привел знакомого врача. (При всей молчаливости и замкнутости у него были всюду в окружающих селах хорошие знакомые и друзья, многие из которых никогда и ни в чем ему не отказывали.)
Белявому, курносому хлопцу с большими голубыми глазами посчастливилось выжить. Потом выяснилось, что его зовут Дмитром. Еще позже (он не поднимался с постели почти четыре месяца), в начале зимы, выяснилось, что Дмитро так и останется калекой, так как разбитых в коленке костей, как он потом шутил, "не хватало до полного комплекта". И уже совсем-совсем позднее она узнала, что он не только талантливый профессиональный художник, но и смелый, остроумный, веселый и немного наивный хлопец.
И не с этого ли, собственно, все и началось?..
Долгими осенними и зимними вечерами Дмитро интересно рассказывал им о городах, где бывал, о художественном институте, который недавно закончил. Разговаривал, спорил с Яринкой о книгах и, морщась от боли, пересиливая ту боль, пытался преждевременно, без особой нужды подниматься с кровати, а иногда во вред себе и поднимался.
Болезненно осознал, что с его навсегда искалеченной ногой в армии не воевать, да и фронт, может, уже далековато. Осознал это с грустью, но внешне сдержанно.
Убеждал своих спасителей не горевать, ведь наши неудачи на фронтах временные, немецкие войска тут долго ни за что, ни при каких обстоятельствах не удержатся, так как никогда еще и нигде надолго не побеждала человеконенавистническая идеология. Побеждает только тот, кто несет новые, передовые и, главное, гуманистические идеи.
О себе говорил:
- С н-ногами у меня не вышло, это пр-равда!.. Но v меня есть р-р-руки... И они еще пригодятся. Даже здесь.
И кстати, - добавил он, улыбаясь и встряхивая чубом, - есть еще у меня, кажется, и голова!..
Едва поправившись, горячо попросил Яринку, собственно, потребовал, чтобы она связала его с кем-нибудь надежным из местной молодежи, с комсомольцами, с кемнибудь, о ком она знает или догадывается, что он может действовать против фашистов.
Но с кем она могла его, калеку, связывать, к кому вести? К тому же первые месяцы она сама ждала...
А к ним в лес из Подлесного изредка наведывался один новоиспеченный полицай, бывший счетовод из обувной артели Демид Каганец. Наведывался он словно от нечего делать, "по пути", но из его неумелых расспросов и намеков нетрудно было догадаться об его истинных намерениях. Интересовался Каганец, и не без воли какогото высшего начальства, постояльцем Калиновских и состоянием его здоровья.
Еще Дмитро требовал (и требовал настойчиво, даже упорно) бумаги и карандашей. И сколько бы ни доставала Яринка, ему все было мало. Она так и не могла полностью удовлетворить его желание.
Дмитро оказался настоящим и, как ей казалось, блестящим художником с золотыми, что даются одному из тысячи, а может, и сотни тысяч, руками. Он рисовал отца, бабушку Агафью, их хату, осокори, колодец с долбленым корытом и журавлем, длинный, похожий на гигантский курень, сарай, всевозможных птиц. Рисовал остроумные и злые карикатуры на Гитлера, Геринга, Геббельса, перевоплощая их в различных зверей и птиц. Такие острые, что от них даже страшно становилось. И не только бабушка Агафья, но и нетрусливая вообще Яринка следила и следила, чтобы рисунки не попались случайно на глаза Каганцу, который теперь чаще забегал к ним, просиживал все дольше на скамье у окна, молча выкуривая чуть ли не десяток цигарок из самосада.
Дмитро с самым серьезным видом рисовал Каганца.
И те портреты (пером и карандашом) так разительно походили на оригинал, что Каганец каждый раз расплывался в улыбке и говорил, что это "как на настоящей фотографии".
Глядя на "фотографии", не могла иногда удержаться от усмешки и Яринка так на удивительно похожем портрете Каганца видна была его глуповатая спесь и какая-то особенная, почти дегенеративная тупость.
Ко всем приказам новоназначенной немецкой власти, напечатанным на машинке или тиснутым в гебитской газетке, Дмитро обязательно тут же на полях или на обороте рисовал свои "комментарии". Его "комментарии"
были убийственно остроумны - хотя бы вот тот Гитлер в волчьем обличье, кусавший сам себя за хвост, или Геринг, откормленная морда которого составлялась в том случае, если соответствующим образом сложить нарисованные на листике бумаги два свиных зада.
Когда Яринка принесла из Скального первую в то время листовку, Дмнтро от радости сам себя не помнил.
Он уже не в состоянии был усидеть на месте и все мечтал и мечтал о том, как будет потом иллюстрировать новые листовки (может, даже изготовлять клише из дерева или линолеума) и как будет писать целые воззвания или лозунги против гитлеровцев, призывая к истребительной войне с оккупантами, вселяя в людей веру в победу, сообщая о ходе военных действий на фронтах. Хотя сообщений в те глухие осенние месяцы ему получать было неоткуда, а Яринка и сама не могла ему в этом помочь, но Дмитро не совсем верил ей. Особенно в том, что она и вправду не знает тех людей, которые напечатали эту еще не подписанную листовку.
Мимо Скального, в обоих направлениях, с севера на юг и с юга на север, один за другим проходили эшелоны с солдатами, оружием, боеприпасами и продовольствием.
Позднее пришел первый эшелон с ранеными и, долго не задерживаясь, прошел дальше. Потом первые раненые появились в скальновской больнице, а школу начали оборудовать под госпиталь. На территории сахарного завода разместился штаб какой-то воинской части, вдоль железной дороги, вокруг станции и сахарного завода установили зенитки.
Потом не явилась на курсы медсестер, куда-то исчезла Галя Очеретная.
А потом... Потом распространились слухи о переодетых милиционерами, красноармейцами и просто цивильными гражданами немецких шпионах, о диверсантах-парашютистах, отравленной воде в колодцах и диверсиях на железной дороге. В местечке, на станции, возле элеватора и завода порой и в самом деле задерживали каких-то людей и целыми группами, в большинстве женскими, сопровождали их в милицию, штаб народного ополчения, что находился в помещении МТС, или в войсковую часть.
А еще позднее, уже во второй половине июля, почти все трудоспособное население вывели на рытье противотанкового рва в степи за Казачьей балкой, вдоль левого берега Черной Бережанки.
Оттуда, из-за Черной Бережанки, Яринку и вызвали в райком комсомола.
Она явилась туда прямо с лопатой в руках, обветренная, загорелая на солнце, с потрескавшимися губами, в грязном легоньком пыльничке и стоптанных резиновых тапочках.
В числе самых видных комсомольских активистов своей школы, тем более района, Яринка не числилась. А вот в райком в такое время, с окопов, да еще и немедленно, вызвали именно ее... Почему же? Зачем? Яринка немного встревожилась и немного обрадовалась: возможно, куда пошлют, скажем, на фронт? "А как же отец, дедушка? - подумала она и тут же решила: - Все равно пойлу или поеду, ведь сейчас война! А то еще дадут какоенибудь простенькое и неинтересное задание..."
В райкоме ее принял сам секретарь Федя Кравчук.
(Его в районе, кстати, все звали - Федя.) Яринка так и Б-сшла с лопатой в его вечно прокуренный маленький кабинет с одним окном.
- Ты лопату-то оставь пока возле порога, - сказал ей Кравчук, скупо, сдержанно улыбнувшись. - А теперь проходи и садись вот здесь, - он показал на стул не напротив, а рядом с собой.
Был Федя, как всегда, худой, высокий, длинношеий.
Только теперь еще и заметно осунувшийся, - видно, не спал и не отдыхал уже не одну ночь.
Усадив не менее утомленную, щупленькую, как подросток, Яринку, закурил новую папиросу, тряхнул копной густого, непокорного чуба и начал рассматривать девушку, словно впервые ее увидел. Рассматривал молча, долго, так, что Яринке стало от этого даже как-то и неудобно.
Наконец, сбросив пепел с папиросы прямо на стол, на какие-то бумаги, Кравчук еще раз тряхнул чубом и неожиданно спросил о том, о чем знал и без ее ответа:
- Была на окопах?
- Да...
- Рыла противотанковый ров?
- Уг-гу...
- Ну и как?.. Скоро закончите?
- На нашем участке, считай, закончили.
- Та-ак... Ты, Калиновская, комсомолка, девушка своя, серьезная, взрослая, и нам с тобой нечего в жмурки играть...
От этих слов Яринка внутренне подобралась и насторожилась.
- Школу окончила? - спросил Кравчук. - Экзамены там и все такое сдала?.. Ну и это... То есть далее... - Он снова умолк, словно подыскивая слова, а Яринка ждала окончания предложения и не торопилась с ответом. Дальше как думаешь?.. То есть что думаешь делать?
- Не знаю... Еще не успела подумать как следует...
Учусь на курсах медсестер. Возможно, в госпиталь или на фронт. О работе беспокоиться не приходится, лишь бы руки.
- На фронт?! - Кравчук будто даже оживился, будто и усталость с его лица сошла. И еще раз, острее и пристальнее посмотрев на девушку, спросил: - Ну, а с немецким как у тебя? Были такие слухи - хорошо он тебе давался.
- Давался! - встрепенулась и то ли с гадливостью, то ли с раздражением сказала девушка. - Давался!..
Терпеть я его теперь не могу! И не напоминай лучше!
Лицо Кравчука нахмурилось, стало каким-то сердитым.
- А это ты уж совсем напрасно, Калиновская. Совсем напрасно. Ну, а все же... Если бы довелось что-нибудь там написать, прочитать, объясниться с кем на немецком, поговорить, если что?..
- Ну, если бы уж было крайне необходимо... С ножом к горлу... А так... Не лежит сейчас у меня душа к этому языку...
- Мало что! - строго бросил Кравчук. - Вот до войны этой тоже мало у кого душа лежит. А... Одним словом, это ты напрасно! События могут повернуться повсякому, и твои знания их языка могут нам пригодиться...
Яринку неожиданно резануло то, что Кравчук, совсем того не зная, почти слово в слово повторил то, что сказал Дуська Фойгель. Поначалу девушке захотелось даже сказать, что ей уже, мол, один такое говорил, но она сдержалась и промолчала.
Кравчук вместе со стулом придвинулся ближе к ней, положил свою длинную, с тонкими узловатыми пальцами руку Яринке на плечо и, наклонившись к самому лицу, сказал притихшим голосом:
- Слушай, Калиновская... Идет война. Фашист напал на нашу страну, а мы с тобой комсомольцы. То, что я тебе скажу, тайна. А разглашение военной тайны в военное время - ты сама хорошо знаешь, не маленькая, комсомолка и со средним образованием... Видишь, Калиновская, наступила такая година, когда все мы - хочешь не хочешь - солдаты. А военные события оказались намного горше и тяжелее, чем мы того ожидали...
Кравчук снова вздохнул, помолчал, будто все еще не решаясь сказать то, что хотел сказать, - то ли ему тяжело, то ли неловко было об этом говорить...
- События сложились так, что фашисты могут... появиться и здесь... Разумеется, временно. Но наши с тобой знания, наша работа могут потребоваться не только на фронте, но и здесь. Даже особенно здесь. Больше я тебе ничего не скажу, не имею права. Но ты должна решить... И самое главное, просто приказ: держи язык за зубами. О нашем разговоре никому ни слова. А теперь, если ты меня поняла и согласна, говори. Если что не понятно - спрашивай. Что могу - скажу. Если же хочешь подумать - подумай. Время у нас еще есть. Немного, но еще есть...
Но времени не только на долгие, но и на короткие разговоры не было уже совсем. Об этом еще не знали ни Яринка, ни Кравчук, ни те, кто уполномочил Кравчука на разговор с Яринкой.
Яринка даже не задумалась над этим в то время.
Точно так же, как не знала и только в самых общих чертах могла себе представить, чего именно требует от нее Кравчук. Понимала, это должно быть похожим на что-то слышанное от старших, вычитанное у Островского, Войнич и еще во многих подобных книгах. И она решила сразу. Решила, что раздумывать здесь ей нечего, что одними мыслями в такое время ничему не поможешь, что в комсомол она вступила не для того, чтобы долго колебаться, и наконец высказала все это в нескольких словах:
- Думать тут не приходится. Буду делать, что прикажут. Если необходимо - сегодня, сейчас...
Нет, сейчас от нее еще никто и ничего не требовал.
Кравчук только посоветовал никому не попадаться в местечке на глаза. Пусть она, лучше прямо сегодня, возвращается домой и живет себе у отца. Живет и ждет... Если же будет необходимость, ее найдут и позовут. Обратятся ог него - Кравчука. Обратятся люди, которых она хорошо знает, и передадут условленные слова... Могут, правда, обратиться и не от него непосредственно. Кто же знает, как это там сложится! И может, это будет кто-то знакомый, а гляди - и совсем незнакомый. Но - несмотря на все - он должен обязательно сказать:
- Приглашает тебя, девушка, на свадьбу Федор.
Всего шесть слов. И только в такой, строго такой последовательности.
И она, Яринка, тоже должна ответить шестью словами. И тоже в строгой последовательности!
- Пусть погуляет до осени тот Федор...
Ночь была темная, в общем-то не холодная (мороза совсем не было), но какая-то неприятная, промозглая сырость пронизывала до костей. Несколько часов неподвижности после тяжелого и долгого пути по грязи давали себя знать. Яринка подумала, что так, сидя под холодной стеной на сильном сквозняке, можно и замерзнуть, но не шевельнулась. Кто-то рядом застонал, затем хрипло и негромко выругался. Вокруг слышались шорох перетертой соломы, возня, стон и тихое бормотанье многих людей, сгрудившихся в темном коровнике. Воздух, несмотря на выломанную крышу, выбитые окна и двери, был тяжелый.
Яринка тихо потянулась туда, где должны быть двери. Вдохнув холодного воздуха, насыщенного запахом оттаивающей земли, вздохнула.
Какой родной и какой далекий, почти воображаемый запах! Так, словно бы никогда в жизни и не было ни этого запаха, ни вербовых пушистых почек, ни терпкой, приятной горечи калины на губах, ни веточек орешника с бусинками бледно-зеленых, словно пудрой осыпанных, сережек.
Возле ворот в густой темноте и потому, казалось, гдето далеко-далеко тускло светился керосиновый или карбидный фонарик и гомонили люди. Потом, громче, послышалось какое-то немецкое слово и за ним, как треск сухой ветки, выстрел. Наверное, так, от ночной скуки.
Потому что сразу за ним все покрыл зычный, но какойто словно деланный смех нескольких охранников.
Думы об отце не покидали Яринку. Потом вспомнились лес, осокори вокруг подворья, заросшее ярко-зеленым мхом, долбленое корыто возле колодца, длинный, темный сарай, полный запахами меда, вощины, лежалых груш и прелых листьев. И те немцы, первые немецкие вояки, которых она в своей жизни увидела на собственном подворье, после тога как Федя Кравчук отослал ее из Скального домой и наказал ждать условленного сигнала.
Впрочем, были они, эти висельники, просто веселые молодые парни в чужой ненавистной униформе, с чужим оружием в руках. Сначала, как только подошли к двору, вели себя довольно сдержанно, осмотрительно и настороженно.
Они приехали на мотоциклах, с грохотом, треском и беспорядочной стрельбой. Троих с пулеметом оставили у ворот, четверых с автоматами поставили за осокорями со стороны леса, а еще трое, тоже с автоматами наготове, зашли на подворье. Один просто так, будто от нечего делать, дал очередь из автомата в воздух над хатой и что-то крикнул.
Увидев немцев, отец заметно побледнел, но вышел во двор. Бабушка Агафья перепугалась насмерть, как оцепенела на лавке у печки, так и не поднялась. Только время or времени что-то шептала побелевшими губами и часто крестилась непослушными, дрожащими руками.
Яринка же, удивляясь сама себе, никакого страха не почувствовала и направилась к дверям вслед за отцом.
Он было запретил ей выходить, однако Яринка не послушалась. Вышла и остановилась, подперев плечом косяк наружных дверей. Молча и пристально следила за пришельцами и совсем не чувствовала страха, а лишь ощущала какую-то странную душевную пустоту и что-то холодное, чужое, дико-ненужное, что внезапно ворвалось неведомо откуда на родное подворье и убило - словно ранний мороз свежий цветок - все, что было до этого своим, близким, родным и самым дорогим. И может, самым мучительным из всего, что она почувствовала в то мгновение, было сознание своего горького, отчаянного бессилия, которого не принимало и против которого протестовало все ее существо.
Трое на подворье по всем признакам были обычными, разве что только в чужих мундирах, юношами. Один, невысокий, коренастый, смугловатый, с длинным крючковатым носом, осмотрев подворье и увидев у порога пожилого мужчину и молоденькую девушку, как-то успокоительно снял каску, вытер со лба грязным платочком пот и (был, наверно, здесь за старшего) приказал двум другим прочесать двор. Потом, оставив мотоцикл, направился прямо в хату.
- Рус полшевик? - спросил он.
Не ожидая ответа, оттолкнув отца локтем, выставил впереди себя автомат и зашел в хату.
Двое других, тоже снявших каски, оказались совсем молодыми парнями, с приятными, весьма арийскими лицами: полные, румяные, по-юношески припухшие губы, едва покрывшиеся белесым пушком щеки, остриженные под бокс рыжеватые головы. Только у одного чубчик совсем-совсем рыжий, а у другого - светлее. Они сразу бросились к сараю, в хлев, потом к деревянному, рубленому, с железным засовом амбару. Ключей они не спрашивали. Довольно ловко сбили засов прикладом, а замок на двери кирпичного погреба прострелили из пистолета.
На хозяев никто не обращал внимания, словно их здесь и близко не было. Прежде чем войти в сарай, хлев, амбар, погреб, что-то кричали, стреляли из автомата и только потом уже входили.
Искали они "рус зольдатен", "рус полшевик", но находили, весело смеясь и громко крича, что-то более для них приятное. Тот, старший, с крючковатым носом и ксарпйским обликом, вышел из хаты, неся в одной р"ке полную каску куриных яиц, а в другой подойник с молоком. Рыжий достал из погреба два кувшина кислого молока и понес их, перекинув ремень автомата за шею, а каску повесив на руку. Белявый, схватив за ножки, тянул из хлева четырех кур, которые оглушительно кудахтали и били крыльями по земле. Вынес кур и крикнул, будто кого-то звал на помощь. И только тогда те, что были за осокорями и возле ворот, убедившись, что никакая опасность им не угрожает, а потерять они могут немало, бросили своп мотоциклы и ринулись тоже на подворье. Хохотали, орали, метались по подворью. Молодые, чужие, веселые и довольные собой и своими действиями парни.
Перепуганно кудахтали куры. В хлеву снова затрещал автомат, раздался дружный смех, и двое выволокли за задние ноги - да так и тянули до самого мотоцикла - пристреленного поросенка. Затем арийские парни разлили в алюминиевые кружки молоко, выпили, закусили сырыми яйцами (к счастью, корова была в лесу, далеко от хаты), и уже все разом пристально заинтересовались пасекой...
В промежутках между взрывами веселого хохота и короткими выкриками Яринка улавливала отдельные слова из той славянско-немецкой мешанины, которыми они прославились от Одера до Волги: млеко, курка, масло, яйки, шпек... Из тех слов, да еще из того, как они начали орудовать на отцовской пасеке, Яринка поняла, что парии уже тренированные и опытные... Сразу откуда-то взялись в их руках факелы, намотанные из тряпья и облитые бензином. Ульи они просто разбивали, разозленных и напуганных пчел даже не обкуривали, а прямо сжигали, отмахиваясь от них вонючими факелами, выбирая и складывая в ведро рамки с сотами.
За каких-то десять - пятнадцать минут уничтожив три улья, они, по резкой команде смугловатого, вмиг все прекратили и бросились к своим мотоциклам. Только теперь, усаживаясь на седла и укладывая завоеванные трофеи в коляски, они милостиво заметили и туземцевхозяев. Один помахал рукой, другой снисходительно улыбнулся, рыжий даже крикнул, придерживая одной рукой руль, а другой ведро с сотами:
- Мой горячий привет хорошенькой фрейлейн!.. - И затем обратился к смугловатому, обводя глазами подворье: - Слушай, Фриц, а не плохой когда-нибудь будет для тебя хуторок, а?
- И вот такая паненка! -добавил белявый.
Рыжий загоготал и снова крикнул Яринке:
- До скорого свидания, фрейлейн!..
А смугловатый, - это в его коляске лежал убитый поросенок, - толкнув под бок соседа в седле с большим кожаным ранцем за плечами, будто укоризненно бросил рыжему:
- Боюсь, Курт, что хорошенькая дикарка не знает человеческого языка и не поняла тебя!
- Ничего, - хохотал Курт. - Мне бы хоть полчаса свободного времени, мы с нею поняли бы друг друга и без слов!..
Яринка, разумеется, не унизилась до того, чтобы отвечать на оскорбительные слова вражеского солдата, только подумала, глядя вслед им, веселым, самоуверенным парням, мчавшимся на мотоциклах вдоль лесной опушки: "Ну что ж, может, и до скорого!.. Думаете, дикарка?.. Думаете, здесь будете господствовать, а я у вас буду за прислугу или рабыню? Никогда этому не бывать, молодчики! Не сварим мы с вами каши. Не сварив!
А если и сварим, то уж очень крутой и горячей окажется для вас эта каша..."
Подумала, еще точно не зная, как дальше будет жить, не ведая по-настоящему, что творится в мире, на фронте, ошеломленная тем, как быстро, чуть ли не за месяц, очутились уже на ее подворье, в ее лесу эти веселые и самоуверенные парни.
Скорее, остро ощутила, чем подумала, даже не представляя того самого страшного, что принесли на ее землю и ей лично те проворные парни. Подумала, по-видимому, зная только одно: вот так, по воле тех веселых парней, по их указке, она жить не будет, просто не сможет...
Здесь, на этой земле, должен быть и жить кто-то один:
или она, или они, те веселые и пока еще такие беззаботные завоеватели. А вместе им здесь будет тесно. Такой жизни она не выдержит. Да и не нужна она ей, такая...
Дмитро вошел в ее жизнь нежданно-негаданно, может, и не так уж случайно.
Но все же, если бы не война, они, возможно, так никогда бы и не встретились.
Ту первую и последнюю в ее жизни любовь нашел ей сам отец...
После того как фронт каким-то чудом обошел их хату, с грохотом, громом и пожарами прокатился через Подлесное далее на юг и восток, к Новым Байракам, отец (хотя она его и отговаривала, чтобы не выходил) сразу же подался напрямик к Подлескому, откуда и до сих пор доносились выстрелы и какой-то глухой грохот... Кстати, смелый - ее молчаливый, как будто даже застенчивый отец. Смелый и при любых обстоятельствах, - это обнаружилось позднее, - не теряет самообладания...
До Подлесного отец, вероятно, так тогда и не дошел.
Вскоре возвратился. Покрутился на подворье, заглянул в хлев, зашел в сарай, потом взял из сеней легонькую липовую лесенку, рыжее шерстяное одеяло и крикнул, чтобы Яринка шла за ним.
Он, ничего не объясняя, шел молча. Яринка - точно так же молча - за ним. Скачала узенькой лесной стежкой через густой черноклен, потом поредевшим дубняком, балкой, обходя кусты орешника, вдоль родникового ручейка возле камышовых зарослей и далее старым дубовым лесом. Так добрались они до позапрошлогодних вырубок, где черные пни еле виднелись из-под свежих зарослей лапчатой бузины, материйки, белых гроздьев валерьяны, густого папоротника, синего цикория, нанизанных на тонкие стебли фиалковых лесных колокольчиков.
С новобайракской дороги, в нескольких десятках шагов от вырубки, перебивая лесные запахи, резко и неприятно несло войной: горелой резиной, кислятиной свежих воронок, паленой шерстью, одеждой...
Вдоль дороги в кюветах и кустах валялись сожженные и подбитые машины, легкие и зеленые танкетки, искореженные, с развороченными передками пушки. А между ними, в пыли и вытоптанной траве, - пустые медные гильзы, противогазы, зеленые каски, расплющенные (видно, по ним прошли гусеницы танков) винтовки и пулеметы.
Тут же, в спешно вырытых ямках-окопчиках и просто так, на земле, коченели трупы красноармейцев с неестественно скрюченными руками, вывернутыми шеями, вдавленными в землю лицами. Один упал навзничь прямо посреди дороги, широко раскинув руки с зажатой в левой руке винтовкой. Яринка взглянула на его лицо и сразу испуганно отвела взгляд, увидев его широко раскрытые, словно выцветшие на солнце, совсем белые глаза, уставившиеся в бездонную синеву неба.
Те глаза потом еще долго не покидали ее в мыслях бессонными ночами. Они всплывают в ее представлении и теперь, те неправдоподобно белые глаза, глаза самой войны.
Потом, в какое-то мгновение, немного опомнившись, она заметила и немцев. Первых мертвых фашистов, которые ворвались сюда, в ее Подлесное, в ее зеленые, кудрявые, милые леса. В зеленовато-мышиных куцых мундирчиках, их почему-то сложили несколькими штабелями вдоль дороги. Сложили аккуратно, труп на труп, по четыре или пять в ряд, как поленья дров. (Потом она еще ке раз встречалась с таким порядком или обычаем гитлеровских вояк - укладывать трупы штабелями перед тем, как закапывать в землю.)
...Тот хлопец с бледным, обескровленным лицом и заострившимся носом, молодой, белявый и чубатый, хлопец, который потом и оказался Дмитром, лежал на краю глубокой, черной и еще полной порохового смрада воронки. Был он живой, только без сознания. Правая нога в сапоге, левая босая, залита кровью. Штанина на ней разодрана высоко вдоль шва и засучена. Сверху, над коленом, тугой жгут из простой пеньковой бечевки, а колено неуклюже перебинтовано целым узлом насквозь пропитанного кровью тряпья, "Тато!" подумала с неожиданным волнением Яринка и помогла ему переложить того хлопца на лесенку, застеленную вчетверо сложенным одеялом... Парень при этом даже пальцем не пошевельнул.
Дома его уложили на широкий толчан, в уютной кухрньке за печкой, чтобы не бросался в глаза посторонним.
Яринка промыла водкой разбитое колено, рану на правой руке выше локтя, приложила к ранам чисто промытые листки подорожника и перебинтовала чистым, прокипяченным полотенцем так, как ее учили на курсах сестер-санитарок в Скальном. Только после этого отец ушел в Подлесное и привел знакомого врача. (При всей молчаливости и замкнутости у него были всюду в окружающих селах хорошие знакомые и друзья, многие из которых никогда и ни в чем ему не отказывали.)
Белявому, курносому хлопцу с большими голубыми глазами посчастливилось выжить. Потом выяснилось, что его зовут Дмитром. Еще позже (он не поднимался с постели почти четыре месяца), в начале зимы, выяснилось, что Дмитро так и останется калекой, так как разбитых в коленке костей, как он потом шутил, "не хватало до полного комплекта". И уже совсем-совсем позднее она узнала, что он не только талантливый профессиональный художник, но и смелый, остроумный, веселый и немного наивный хлопец.
И не с этого ли, собственно, все и началось?..
Долгими осенними и зимними вечерами Дмитро интересно рассказывал им о городах, где бывал, о художественном институте, который недавно закончил. Разговаривал, спорил с Яринкой о книгах и, морщась от боли, пересиливая ту боль, пытался преждевременно, без особой нужды подниматься с кровати, а иногда во вред себе и поднимался.
Болезненно осознал, что с его навсегда искалеченной ногой в армии не воевать, да и фронт, может, уже далековато. Осознал это с грустью, но внешне сдержанно.
Убеждал своих спасителей не горевать, ведь наши неудачи на фронтах временные, немецкие войска тут долго ни за что, ни при каких обстоятельствах не удержатся, так как никогда еще и нигде надолго не побеждала человеконенавистническая идеология. Побеждает только тот, кто несет новые, передовые и, главное, гуманистические идеи.
О себе говорил:
- С н-ногами у меня не вышло, это пр-равда!.. Но v меня есть р-р-руки... И они еще пригодятся. Даже здесь.
И кстати, - добавил он, улыбаясь и встряхивая чубом, - есть еще у меня, кажется, и голова!..
Едва поправившись, горячо попросил Яринку, собственно, потребовал, чтобы она связала его с кем-нибудь надежным из местной молодежи, с комсомольцами, с кемнибудь, о ком она знает или догадывается, что он может действовать против фашистов.
Но с кем она могла его, калеку, связывать, к кому вести? К тому же первые месяцы она сама ждала...
А к ним в лес из Подлесного изредка наведывался один новоиспеченный полицай, бывший счетовод из обувной артели Демид Каганец. Наведывался он словно от нечего делать, "по пути", но из его неумелых расспросов и намеков нетрудно было догадаться об его истинных намерениях. Интересовался Каганец, и не без воли какогото высшего начальства, постояльцем Калиновских и состоянием его здоровья.
Еще Дмитро требовал (и требовал настойчиво, даже упорно) бумаги и карандашей. И сколько бы ни доставала Яринка, ему все было мало. Она так и не могла полностью удовлетворить его желание.
Дмитро оказался настоящим и, как ей казалось, блестящим художником с золотыми, что даются одному из тысячи, а может, и сотни тысяч, руками. Он рисовал отца, бабушку Агафью, их хату, осокори, колодец с долбленым корытом и журавлем, длинный, похожий на гигантский курень, сарай, всевозможных птиц. Рисовал остроумные и злые карикатуры на Гитлера, Геринга, Геббельса, перевоплощая их в различных зверей и птиц. Такие острые, что от них даже страшно становилось. И не только бабушка Агафья, но и нетрусливая вообще Яринка следила и следила, чтобы рисунки не попались случайно на глаза Каганцу, который теперь чаще забегал к ним, просиживал все дольше на скамье у окна, молча выкуривая чуть ли не десяток цигарок из самосада.
Дмитро с самым серьезным видом рисовал Каганца.
И те портреты (пером и карандашом) так разительно походили на оригинал, что Каганец каждый раз расплывался в улыбке и говорил, что это "как на настоящей фотографии".
Глядя на "фотографии", не могла иногда удержаться от усмешки и Яринка так на удивительно похожем портрете Каганца видна была его глуповатая спесь и какая-то особенная, почти дегенеративная тупость.
Ко всем приказам новоназначенной немецкой власти, напечатанным на машинке или тиснутым в гебитской газетке, Дмитро обязательно тут же на полях или на обороте рисовал свои "комментарии". Его "комментарии"
были убийственно остроумны - хотя бы вот тот Гитлер в волчьем обличье, кусавший сам себя за хвост, или Геринг, откормленная морда которого составлялась в том случае, если соответствующим образом сложить нарисованные на листике бумаги два свиных зада.
Когда Яринка принесла из Скального первую в то время листовку, Дмнтро от радости сам себя не помнил.
Он уже не в состоянии был усидеть на месте и все мечтал и мечтал о том, как будет потом иллюстрировать новые листовки (может, даже изготовлять клише из дерева или линолеума) и как будет писать целые воззвания или лозунги против гитлеровцев, призывая к истребительной войне с оккупантами, вселяя в людей веру в победу, сообщая о ходе военных действий на фронтах. Хотя сообщений в те глухие осенние месяцы ему получать было неоткуда, а Яринка и сама не могла ему в этом помочь, но Дмитро не совсем верил ей. Особенно в том, что она и вправду не знает тех людей, которые напечатали эту еще не подписанную листовку.