К вечеру 8 августа 1953 года, после утомительного дня, я вместе с другими сидел на палаточной завалинке; перед глазами был грозный транспарант: «Американский империализм — злейший враг Советского народа», а из громкоговорителя, укрепленного на сосне, звучал голос Маленкова, излагавшего свою программу переориентировки с тяжелой промышленности на легкую и сельское хозяйство. И ясно помню, что нашлись студенты, которые — разумеется, понизив голос — выразили свое сомнение или даже неприятие этой новации. Должен признаться, что к ним принадлежал и я сам…
   Правда, впоследствии, в первой половине 1960-х годов, я мыслил иначе, ибо проникся «диссидентскими» воззрениями и в сущности вообще «отрицал» всю советско-социалистическую систему. Полагаю, что и у меня, и у других людей моего поколения и круга это был своего рода неизбежный и, по-своему, нужный529 этап развития, хотя у некоторых он чрезмерно затянулся… Необоснованность представления об СССР как об агрессивном монстре, постоянно готовившемся наброситься на «демократический» мир Запада, понял в конце концов даже самый крайний из «диссидентов» — А. И. Солженицын. В сентябре 1996 года он — для множества его почитателей абсолютно «неожиданно» — резко осудил горбачевско-ельцинское поведение на мировой арене:
   "Армия наша перестройкой сотрясена… Добрые правители вначале до того себя радужно настроили: вот сейчас все откроем Америке, вообще повернемся к общечеловеческим ценностям, — что не будь у нас ядерного оружия, которое все проклинали и я — первый (выделено мною. — В.К.), сейчас бы нас уже слопали"530.
   В свете этого «итога» имевшее место сорока годами ранее неприятие маленковской программы резкого сокращения вложений в тяжелую промышленность предстает как вполне оправданное в исторической перспективе отношение к делу. Ведь, согласно сведениям США, к 1953 году они имели 1160 атомных бомб и почти столько же самолетов, способных доставить бомбу в СССР, у нас же имелось не более 100 бомб, а средства их доставки за океан только начинали разрабатываться…531 Притом, как более или менее ясно теперь, спустя почти полвека532, определенное равновесие, атомный «паритет» препятствовал и препятствует развязыванию военных конфликтов мирового масштаба. Но без огромных затрат на развитие тяжелой промышленности СССР этот паритет был бы невозможен.
   Казалось бы, выдвинутая Маленковым программа преимущественного развития сельского хозяйства и легкой промышленности была естественным решением; ведь уровень жизни в стране в 1953 году, через восемь лет после Победы, оставался очень низким. Достаточно сказать, что в СССР на душу населения приходилось зерна почти в 2 раза, а мяса — даже в 3 раза меньше, чем в США. Однако «отставание» в индустриальной сфере было тогда еще более резким: по выплавке стали — в 4, по добыче нефти — в 8 раз!533 И превосходство сельского хозяйства США во многом было обусловлено именно его гораздо более высокой технической оснащенностью. Так, по обеспечению посевных площадей тракторами США в 1953 году в 6 раз (!) превосходили СССР (там же, с. 80).
   Есть все основания полагать, что без роста тяжелой промышленности и энергетики не смогло бы существенно повысить свою продуктивность и наше сельское хозяйство. В течение двух десятилетий, к 1973 году, производство зерна на душу населения увеличилось в 2 раза, мяса в 2,5 раза (это, правда, не означало, что СССР «догнал» США, так как и там продуктивность сельского хозяйства за эти двадцать лет значительно выросла).
   Обо всем этом немаловажно было сказать потому, что в последнее время наметилась тенденция к противопоставлению «маленковской» и сменившей ее в 1955 году «хрущевской» экономических программ в пользу первой. Если бы, мол, в 1953 году осуществился своего рода вариант нэпа с таким преобладающим развитием легкой промышленности и сельского хозяйства, которое привело бы к кардинальному повышению уровня жизни, дальнейшая история страны имела бы гораздо более позитивный характер.
   Но этот образец «альтернативного» мышления об истории (как, впрочем, все подобные образцы) — только, пользуясь лермонтовской строкой, «пленной мысли раздраженье». Многие любители «альтернатив» усматривали глубочайшую «ошибку» в отвержении нэпа в 1929 году, полностью игнорируя при этом тот факт, что к 1928 году обнаружилась крайняя, в сущности катастрофическая нехватка товарного хлеба, которая неизбежно вела к деиндустриализации и даже деурбанизации страны.
   А в 1953 году, когда количество работников в сельском хозяйстве было почти в два раза меньше, чем в 1928-м, и трудились они всецело «коллективно» на огромных (в сравнении с «полосками» 1920-х годов) посевных площадях, было немыслимо увеличить продуктивность без кардинального роста технической оснащенности. Как уже сказано, обеспеченность страны зерном (имея в виду количество зерна на душу населения) увеличилась с 1953 по 1973 год более чем в два раза, но этот рост был, конечно, невозможен без роста парка сельскохозяйственных тракторов за это время почти в три раза, а комбайнов — более чем в два раза (кстати, и добыча нефти за два десятилетия выросла в шесть раз)534. И вполне понятно, что без интенсивного развития тяжелой промышленности сельское хозяйство было обречено на топтание на месте.
   Вместе с тем, разумеется, нельзя отрицать, что уровень жизни в начале 1950-х годов был предельно низким — о чем свидетельствовал и быт преобладающего большинства тогдашних студентов Московского университета. Многие студенты (и даже студентки!) являлись на занятия в потрепанных лыжных костюмах (они были дешевле иной одежды), обед их подчас состоял из нескольких кусков намазанного горчицей или посыпанного сахарным песком черного хлеба и стакана жидкого чая, большая часть из них обитала в тесных общежитиях…535
   Но необходимо учитывать, что все это не представлялось тогда чем-то нетерпимым. Шло четвертое десятилетие «строительства социализма», и люди привыкли… И хотя маленковская программа быстрого и значительного роста уровня жизни вызвала радостные надежды населения страны, особенно сельского, люди политически и идеологически активные не очень уж ею соблазнились, — несмотря на то, что у большинства из них жизнь была весьма или даже крайне скудной.
   Помимо прочего, в программе Маленкова имело место одно трудно объяснимое противоречие. Как пишет современный историк, "в решениях 1953 г. по сельскому хозяйству было и весьма серьезное упущение… Маленков высказался в том духе, что «страна обеспечена хлебом», т. е., по сути, повторил свои же слова, высказанные на ХIХ съезде партии (в октябре 1952-го, еще при Сталине. — В.К.)… Первым на ошибочность столь откровенно мажорной позиции обратил внимание Хрущев. В январе 1954 года он направил в Президиум ЦК Записку, в которой говорилось: «Дальнейшее изучение состояния сельского хозяйства и хлебозаготовок показывает, что объявленное нами решение зерновой проблемы не совсем соответствует фактическому положению дел… нам не хватает зерна из текущих заготовок для государственного снабжения, а также имеется недостаток в зерне для удовлетворения нужд колхозов и колхозников»536.
   Хрущев в данном случает явно выиграл очередной раунд в своем соперничестве с Маленковым. Но как же понять «упущение» последнего? Можно предположить, что Георгий Максимилианович (или некий его — как ныне принято выражаться — спичрайтер) исходил из сопоставления обеспеченности зерном в 1953-м и, с другой стороны, в последнем военном году, 1945-м. Тогда на душу населения пришлось всего лишь 178 кг, то есть менее 500 г на день, а теперь, спустя восемь лет, 435 кг, то есть около 1200 г на день, — почти в два с половиной раза больше. Конечно, сравнение впечатляло; однако следовало учитывать, что около 40% урожая составляло кормовое зерно (прежде всего овес, ячмень, кукуруза), которое должны были потребить крупный рогатый скот (55 млн. голов в 1953 году), свиньи (33 млн.), лошади (12 млн.) и домашняя птица537. Следовательно, на человека приходилось в день не 1200, а всего только 700 с лишним граммов, и если учесть, что хлебопродукты составляли едва ли не основную часть тогдашнего «рациона», «зерновую проблему» действительно никак нельзя было считать решенной.
   Словом, маленковская экономическая программа, несмотря на ее явную для всех внешнюю «привлекательность», в силу ряда обрисованных выше «изъянов» не являлась перспективной, и ее отвержение Хрущевым и другими выразило в конечном счете эту объективную, реальную бесперспективность…
 
* * *
 
   Далее, существеннейшее значение имела и политико-идеологическая сторона дела. Как уже сказано, Маленков и его сторонники (включая Берию, хотя он находился у власти всего 114 дней) ориентировались на государство, продолжая, таким образом, двигаться по пути, начатому во второй половине 1930-х годов: к 1939 году партия испытала настолько грандиозный разгром, что, казалось бы, уже не сможет стать той безусловно главенствующей властной силой, каковой она была с октября 1917-го. Уже в 1936 году высококвалифицированные эксперты, находившиеся за рубежом, объявили о «смерти» партии. Троцкий: «… большевистская партия мертва», и ее сменила «национально ограниченная и консервативная… советская бюрократия»538; Георгий Федотов: «В России, теперь уже можно сказать, нет партии как организации активного меньшинства, имеющей свою волю»539.
   Правда, первый был крайне возмущен этим фактом, а второй — удовлетворен, и объяснялось это разноречие тем, что два идеолога принципиально расходились в своем отношении к большевистской партии.
   Федотов писал тогда же: «Весь ужас коммунистического рабства заключался в его „тоталитарности“. Насилие над душой и бытом человека… было мучительнее всякой нищеты и политического бесправия. Право беспартийного дышать и говорить, не клянясь Марксом… означает для России восстание из мертвых» (цит. соч., с. 83-84). А Троцкий ставил вопрос прямо противоположным образом: «… советское государство приняло тоталитарно-бюрократический характер», между тем как ранее «возможно было в партии открыто и безбоязненно спорить по самым острым вопросам политики…» (цит. соч., с. 92).
   Итак, с точки зрения Федотова, тоталитаризм имел место тогда, когда в стране безраздельно властвовала партия, а переход власти к государственной структуре, перед которой в принципе все равны, он считал отходом от тоталитарного насилия; Троцкий же не мог смириться с тем, что партия утратила свое «особое» положение в стране540. И он был убежден, что настанет время, когда «советская бюрократия» будет «низвергнута революционной партией, которая имеет все качества старого большевизма» (там же, с. 209).
   Знаменательно, что биограф Троцкого, Исаак Дойчер, с глубоким удовлетворением писал в 1963 году: «…после смерти Сталина бюрократия была вынуждена делать уступки за уступками… Троцкий предвидел возможность такого развития событий… Эпигоны Сталина начали ликвидацию сталинизма и тем самым выполнили… часть политического завещания Троцкого»541 (стоит напомнить, что последний считал цитируемую книгу «Преданная революция» «главным делом своей жизни»).
   Дойчер, без сомнения, упомянул бы — если бы это было ему известно, — что Хрущев в 1920-х годах выступал на стороне Троцкого, в чем в июне 1957 года обвинил его Каганович (он, Молотов и Маленков пытались тогда свергнуть Никиту Сергеевича), и Хрущев вынужден был признать: «Я… имел неправильное выступление в поддержку позиции Троцкого», оправдывая свою «ошибку» молодостью («я учился в то время на рабфаке»)542, — хотя Никите Сергеевичу было в тот момент уже без нескольких месяцев тридцать лет. Могут возразить, что столь давняя хрущевская приверженность к троцкистской «левизне» не могла определять его политико-идеологическую линию 1950-х годов. Однако нельзя все же сбросить со счетов тот факт, что в верхнем эшелоне послесталинской власти один только Хрущев побывал в свое время в троцкистах; Маленков, например, начал карьеру в свои двадцать с небольшим лет как раз решительной борьбой против троцкистов в Московском Высшем техническом училище, где он тогда учился.
   Могут возразить, что в период своего полновластного правления Хрущев неоднократно резко отзывался о Троцком, но в этом уместно видеть стремление отвергнуть предъявленное ему в 1957 году обвинение в причастности к деятелю, который — в силу его уничтожающей критики СССР в годы пребывания за рубежом — воспринимался как некое чудовище.
   Для самого Никиты Сергеевича «троцкистский период» его политической биографии, несомненно, имел существенное значение. Это ясно, например, из одной детали его доклада на ХХ съезде (то есть еще до предъявленного ему обвинения). Он счел нужным сказать, что "вокруг Троцкого были люди, которые отнюдь не являлись выходцами из среды буржуазии. Часть из них была партийной интеллигенцией, а некоторая часть — из рабочих (трудно усомниться, что докладчик имел в виду и самого себя… — В.К.)… Многие из них порвали с троцкизмом и перешли на ленинские позиции"543.
   Разумеется, та реанимация «революционного духа», тот сдвиг «влево», который был осуществлен во второй половине 1950-х годов под руководством Хрущева, объясняется отнюдь не тем, что Никита Сергеевич в свое время был причастен к троцкизму, к «левым»; но все же этот факт, так сказать, закономерен, он лишний раз подтверждает наличие определенной логики в ходе истории: именно единственный в верховной власти бывший троцкист стал в 1955 году новым «вождем»…
   Закономерность движения истории подтверждается и тем, что Троцкий в своем уже цитированном сочинении 1936 года (в главе «Куда идет СССР?») смог так или иначе предсказать состоявшийся через двадцать лет ХХ съезд партии, на котором был крайне резко осужден совершившийся в середине 1930-х годов поворот, определенный Троцким прежде всего словами «партия мертва». Хрущев говорил в своем докладе, что «Ленин решительно выступал против всяких попыток умалить или ослабить роль партии» (цит. изд., с. 20), а между тем Сталин осуществил «массовый террор против кадров партии» (с. 311).
   И. Дойчер со своего рода упоением писал в 1963 году: "Троцкий прокладывал путь для тех, кто многие годы спустя крушили монументы Сталину, выбросили его тело из Мавзолея на Красной площади, вычеркнули его имя с площадей и улиц и даже переименовали Сталинград в Волгоград. С ясным пониманием, что это произойдет, Троцкий напоминает… «Месть истории сильнее, чем месть самого сильного генерального секретаря. Я думаю, что это утешает». На пороге своего собственного крушения в результате последнего акта предательства Сталина (речь идет о подосланном мнимом «троцкисте»-убийце. — В.К.) Троцкий уже наслаждается грядущим возмездием истории и своей посмертной победой" (цит. соч., с. 486).
   Но не стоит увлекаться этими эффектными формулами; пред нами в конечном счете все то же «культовое» толкование истории, хотя биограф Троцкого — вроде бы непримиримый разоблачитель «культа». Личные действия Сталина и Троцкого (а также словно бы выполнявшего «завещание» последнего Хрущева) — это только внешние проявления хода самой истории.
   Ход исторического времени, как уже говорилось, уместно сравнить с ходом часового маятника, отсчитывающего «абстрактное» время. «Маятник» истории с октября 1917 года двигался в одну сторону, в середине 1930-х годов начал в сущности противоположное движение, а в середине 1950-х опять двинулся «влево»544.
   Разумеется, это только самая элементарная «схема» исторического движения; под ней — глубокие и подчас даже таинственные сдвиги в поведении и сознании активной (в политическом и идеологическом плане) части населения страны.
   При этом (о чем самым подробным образом говорилось в первом томе моего сочинения) поворот середины 1930-х годов являлся выражением не личной воли Сталина, а воли самой истории, и точно так же в движении «влево» в середине 1950-х нельзя усматривать волю Хрущева. Так, явления «оттепели» (см. выше) наметились еще в последние годы правления Сталина. Весьма многозначителен и тот факт, что Никита Сергеевич, который в феврале 1956 года яростно проклинал Сталина, 5 марта 1953-го, по его собственному позднейшему признанию, «сильно разволновался, заплакал… волновался за будущее партии, всей страны»545, — то есть еще явно не был готов к отвержению «тирана»…
   Однако «маятник» истории страны в целом — вернее, наиболее энергичной части ее населения — к тому времени уже начал движение (правда, пока очень медленное и неуверенное) «влево» — что выразилось хотя бы в названных выше литературных произведениях, опубликованных еще при жизни Сталина, но поднятых на щит после его смерти. Ледяная глыба государства уже подтаивала до 1953 года.
   В моем личном опыте это неоспоримо проявилось в политико-идеологическом «настрое» наиболее активных студентов конца 1940-х — начале 1950-х годов, но, конечно, были и многообразные иные проявления того же самого. Существеннейшую роль играли, естественно, многие члены партии, вступившие в нее еще до поворота середины 1930-х годов и «уцелевшие» в 1937-1938-м. Теперь, спустя пятнадцать лет после «разгрома» партии, они стремились, так сказать, к «реваншу». И под руководством Хрущева было «возрождено» многое из эпохи 1917-1934 годов, хотя дело шло, конечно, не о действительном возврате к прошлому (что вообще невозможно), а к определенному его продолжению в новую эпоху. Вот хотя бы один характерный факт. В 1920 году в самом центре Москвы, на Театральной площади (с 1919-го по 1991 год — площадь Свердлова), при активнейшем участии Ленина состоялась закладка памятника Карлу Марксу, и была даже выставлена его модель. Но затем проект забраковали. Вполне вероятно, что если бы Ленин прожил дольше, памятник основоположнику появился бы. Но только Хрущев осуществил в 1961 году ленинский замысел.
   Эта, казалось бы, частная историческая «деталь» хрущевского времени все же очень существенна для понимания хода истории.
   В первое («маленковское») время после смерти Сталина вроде бы не предполагались существенные политические перемены (другой вопрос — по сути дела, утопические для того времени экономические инициативы Маленкова); напротив, государственная структура, созданная при Сталине, как бы окончательно утверждалась, оттесняя партию на задний план.
   Однако именно «бездушная» машина государства вызывала тогда глухое, но нараставшее недовольство активной части населения страны — особенно тех людей, которые либо помнили сами, либо восприняли из книг, кинофильмов, рассказов старших представление о «революционной» атмосфере 1920-х — начала 1930-х годов.
   Одним из проявлений последовательного «огосударствления» — правда, внешним, но зато для всех очевидным — была все более широко внедрявшаяся форменная одежда. Она как бы имела оправдание в годы войны, но после Победы ее внедрение только усилилось, и чуть ли не большинство населения облекалось в «мундиры», начиная с вождя, который до 1943 года являлся в полуштатском-полувоенном, но не имевшем «мундирного» характера одеянии. Теперь же «форма» стала обязательной для людей самых разных возрастов и «рангов» — от высокопоставленных дипломатов до школьников-первоклассников, от директоров заводов (нередко инженерных генералов) до питомцев ремесленных училищ.
   Помню, как будучи школьником последнего класса (форменная одежда к нам еще не дошла) я оказался в сборище сверстников, которые шумно веселились вплоть до полуночи. Наконец, явился с протестом сосед, специально облекшийся в какую-то чиновную форму, — дабы выступить как представитель государства, а не частное лицо. И одна из девушек, увлекавшаяся театром, гневно продекламировала фрагмент из монолога грибоедовского Чацкого:
 
Мундир! Один мундир! Он в прежнем их быту
Когда-то укрывал, расшитый и красивый,
Их слабодушие, рассудка нищету;
И нам за ними в путь счастливый!..
 
   В этом, казалось бы, совершенно незначительном эпизоде в конечном счете выразился глубокий и масштабный конфликт. И отмена многих «мундиров» в послесталинские годы представляла собой достаточно многозначительную акцию546. Но об этом — в следующей главе.

Глава девятая
«ХРУЩЕВСКАЯ» ДЕСЯТИЛЕТКА

   Истинное значение и смысл того, что происходило в 1955-1964 годах, во многом не выяснены и даже искажены, так как вплоть до 1990-х годов этот период вообще не изучался историками (и как слишком недавний, и в силу определенных запретов), да и в последнее время о нем написано весьма немного, а кроме того, с конца 1980-х Никита Сергеевич был — как я постараюсь доказать, совершенно необоснованно — объявлен «предтечей перестройки» (пусть только начавшим, но не завершившим «процесс»). В результате суть хрущевского времени была окончательно затемнена, ибо оно с объективной точки зрения во многом прямо противоположно «процессу», начавшемуся во второй половине 1980-х годов.
   Правда, М. С. Горбачев и его окружение явно были уверены, что они продолжают дело Хрущева; но это было чисто субъективным представлением, а реальное движение истории приобрело к 1990-м годам совершенно иную направленность. И закономерно, что руль власти, который вроде бы надежно держал в своих руках поначалу Горбачев, в 1991 году был не столько вырван, сколько как бы сам вырвался из его рук, ибо страна двигалась совсем не туда, куда он рассчитывал ее вести.
   Казалось бы, многое поначалу являло собой прямое продолжение хрущевской линии; так, например, к концу 1980-х годов были реабилитированы и, более того, превознесены до небес те репрессированные в 1930-х годах виднейшие большевистские деятели, которых при Хрущеве по тем или иным причинам не решились реабилитировать. Однако спустя краткое время о большевиках вообще громко заговорили как о зловещих губителях страны!
   Характерна в этом отношении «творческая биография» всегда напряженно державшего нос по ветру Волкогонова. В конце 1980-х годов он сконструировал объемистое сочинение о Сталине, открывавшееся цитатой из хрущевского доклада на ХХ съезде партии и, в полном соответствии с ним, противопоставлявшее ужасного генсека прекрасному Ленину; однако уже к 1994 году генерал от идеологии скомпоновал сочинение о последнем, и Владимир Ильич предстал в нем чуть ли не как более мрачная фигура, чем Иосиф Виссарионович!
   Словом, пользуясь знаменитым в то время горбачевским выражением, «процесс пошел», — однако пошел совсем не в том направлении, и Михаил Сергеевич нежданно оказался далеко на обочине действительного «процесса»…
   Нельзя недооценивать по-своему замечательный «переворот» в политической терминологии: горячих сторонников «оттепели» с 1960-х годов называли (в том числе и они сами) «левыми», а противников — «правыми». Точно так же в течение нескольких лет называли и радикальных сторонников «перестройки», — но затем они вдруг стали называться (и, надо сказать, не без оснований) «правыми»! Эта терминологическая чехарда особенно ясно обнажает несостоятельность господствующих понятий о ходе новейшей истории страны.
   Тем не менее до сего дня появляются сочинения, которые по-прежнему усматривают в Хрущеве предшественника «перестройки», — хотя (и это знаменательно) в последнее время несколько авторов (о чем уже шла речь в предыдущей главе) объявили истинным предтечей нынешних «реформ» не Хрущева, а Берию, и это по крайней мере более резонное мнение.
   Впрочем, я сопоставляю два в общем-то кардинально различных периода (условно говоря, «оттепель» и «перестройку») только для того, чтобы указать на существенную причину нынешнего неадекватного представления о первом из них, имевшем, повторяю, во многом противоположные по сравнению со вторым смысл и направленность, — то есть преследую цель «расчистки» пути к пониманию «хрущевского» десятилетия.
   Хотя в ходе перестройки и даже в последующий период, называемый нередко «постперестройкой», те или иные деятели и идеологи постоянно бросались словом «революция», действительный «процесс» (по крайней мере, с 1991-1992 годов) являл собой, если уж пользоваться традиционной терминологией, попытку реставрации, т. е. «возврата» к тому экономическому и политическому строю, который существовал до 1917 года — вплоть до «воскрешения» дореволюционного герба с его двуглавым орлом (определенное осознание этого и побудило переименовать вчерашних «левых» — в «правых»). Правда, реставрация — это именно попытка; вернуться в прошлое — да еще и столь дальнее — абсолютно невозможно, и нынешняя Россия, конечно же, имеет очень мало общего и с дореволюционной Россией, и, добавлю, с «капиталистическими» странами Запада и Востока.