Вильям Козлов
Юрка Гусь
ПРИЕХАЛИ, БРАТИШКА!
На восток, отстукивая километры, мчится санитарный поезд. Унылый лес подступил к полотну железной дороги. Костлявые руки осин и берез ловят клочья паровозного дыма. На пригорках, уткнувшись в промозглое небо шестами, спят причесанные дождем стога.
К подножке вагона серым комочком прилепился оборванный мальчишка. Словно флажки, трепещут на ветру его лохмотья. Рукава пиджака подвернуты. Полосатая подкладка лопнула и махрится. Поднятый воротник топорщит на затылке черные космы нестриженых волос. Тонкие, худые ноги в огромных солдатских ботинках упираются в подножку. Все на мальчишке худое, грязное, порванное. И только зеленая пилотка — новенькая. Красным угольком тлеет на ней звездочка.
Мальчишку со всех сторон обдувает холодный осенний ветер. Он забирается в рукава, холодит грудь и спину, охватывает тело ознобом. То вцепится в пилотку, пытаясь сорвать ее с головы, то швырнет в глаза хлесткие теплые капли, на лету подхваченные с паровоза. Но ветер — это чепуха. Спать хочется. Летучей мышью подкрадывается сон. Будто кто-то теплым, мягким крылом водит по лицу, приговаривая: «Спать нель-зя, спать нельзя, спать нель-зя». Это колеса так стучат.
«Спать нель-зя, спать нель-зя…» — в такт колесам шепчет мальчишка и закрывает глаза. На мгновение ему становится тепло. Тепло под одеялом!
Трах! Тах-тах-тах! — грохочет, мелькает все кругом. Мальчишка еле-еле успевает поймать цепкими пальцами холодный, ускользающий поручень. Громыхающий мост давно остался позади, а сердце еще колотится в груди.
«Спать нельзя! Понятно?!» — кричит мальчишка и сильно бьет головой о железную дверь вагона. Удар кажется гулким. Может быть, откроют?..
Он с тоской смотрит на мелькающие перед самым носом надоевшие телеграфные столбы, на березовые рощи, хмурый сосновый бор.
За дверью ни звука. В вагоне не слышат. «Буду петь, а то опять засну!»
Морща лоб, он старается припомнить какую-нибудь песню. Есть, вспомнил: «Иде-ет война-а народная-я-я-я, священная-я война-а-а…» — и запнулся. Дальше не знает.
Плохо… Вот у Гришки Ангела — это да! Как затянет, так хоть целый день… Мысли его путаются. «День, день, день… Какой день?» Опять колеса начинают назойливо бормотать человеческим голосом: «Спать нель-зя, спать нель-зя, спать нель-зя…» Руки и ноги становятся ватными, глаза слипаются, голова упрямо клонится набок.
Вагон дернулся, завизжали тормоза. Мелькнула дорожная будка, зеленым глазом весело подмигнул семафор: «Приехали, братишка!»
Проплыли фонари стрелок, прошумели длинные станционные постройки. Мальчишка прыгнул — и носом зарылся в пахнущий мазутом и шлаком песок, одеревеневшие ноги подкосились…
К подножке вагона серым комочком прилепился оборванный мальчишка. Словно флажки, трепещут на ветру его лохмотья. Рукава пиджака подвернуты. Полосатая подкладка лопнула и махрится. Поднятый воротник топорщит на затылке черные космы нестриженых волос. Тонкие, худые ноги в огромных солдатских ботинках упираются в подножку. Все на мальчишке худое, грязное, порванное. И только зеленая пилотка — новенькая. Красным угольком тлеет на ней звездочка.
Мальчишку со всех сторон обдувает холодный осенний ветер. Он забирается в рукава, холодит грудь и спину, охватывает тело ознобом. То вцепится в пилотку, пытаясь сорвать ее с головы, то швырнет в глаза хлесткие теплые капли, на лету подхваченные с паровоза. Но ветер — это чепуха. Спать хочется. Летучей мышью подкрадывается сон. Будто кто-то теплым, мягким крылом водит по лицу, приговаривая: «Спать нель-зя, спать нельзя, спать нель-зя». Это колеса так стучат.
«Спать нель-зя, спать нель-зя…» — в такт колесам шепчет мальчишка и закрывает глаза. На мгновение ему становится тепло. Тепло под одеялом!
Трах! Тах-тах-тах! — грохочет, мелькает все кругом. Мальчишка еле-еле успевает поймать цепкими пальцами холодный, ускользающий поручень. Громыхающий мост давно остался позади, а сердце еще колотится в груди.
«Спать нельзя! Понятно?!» — кричит мальчишка и сильно бьет головой о железную дверь вагона. Удар кажется гулким. Может быть, откроют?..
Он с тоской смотрит на мелькающие перед самым носом надоевшие телеграфные столбы, на березовые рощи, хмурый сосновый бор.
За дверью ни звука. В вагоне не слышат. «Буду петь, а то опять засну!»
Морща лоб, он старается припомнить какую-нибудь песню. Есть, вспомнил: «Иде-ет война-а народная-я-я-я, священная-я война-а-а…» — и запнулся. Дальше не знает.
Плохо… Вот у Гришки Ангела — это да! Как затянет, так хоть целый день… Мысли его путаются. «День, день, день… Какой день?» Опять колеса начинают назойливо бормотать человеческим голосом: «Спать нель-зя, спать нель-зя, спать нель-зя…» Руки и ноги становятся ватными, глаза слипаются, голова упрямо клонится набок.
Вагон дернулся, завизжали тормоза. Мелькнула дорожная будка, зеленым глазом весело подмигнул семафор: «Приехали, братишка!»
Проплыли фонари стрелок, прошумели длинные станционные постройки. Мальчишка прыгнул — и носом зарылся в пахнущий мазутом и шлаком песок, одеревеневшие ноги подкосились…
МИЛИЦИОНЕР ЕГОРОВ НЕ ЗНАЕТ, ЧТО ДЕЛАТЬ
Зеленый вещевой мешок вдруг зашевелился и бесшумно пополз под массивную вокзальную скамью. Задремавшая на плече соседки женщина сначала открыла один глаз, потом второй. Быстро сдвинула толстые колени, обтянутые рыжими шерстяными чулками, суетливые руки зашарили под ногами.
— Батюшки, украли! — Вертя огромной круглой головой, укутанной двумя платками, она визгливо причитала: — Туточка стоял мешок-то… Возле самых колен. А глядите-ко — нету!..
Женщину окружили. Прихрамывая, подошел низкорослый широкоплечий милиционер. Левая нога у него была заметно короче правой. Алюминиевая цепочка нагана при каждом шаге билась о залепленный грязью кирзовый сапог.
— Как сквозь землю провалился! Ни одна живая душа не проходила мимо… Как же я без мешка-то? А?
— А что в шелгуне-то было, тетка? — сиплым голосом спросил усатый худой старик с торчащими из ушей пучками седых волос. — Небось сало? Ну так и есть! — хмуро взглянув на корзинки и кошелки, сердито проворчал он. — В город собралась… Одним словом, так тебе и надо… Спекулянтка!
— Помолчим, граждане! Не мешайте наводить следствие.
Осторожно согнув левую ногу, милиционер заглянул под скамейку. Левая рука без двух пальцев подцепила за лямку мешок и потянула его на свет. Но мешок застрял, ни с места.
Тетка в рыжих чулках бросилась на помощь. Она ухватилась за оттопыренный угол — мешок выполз из-под скамьи. Из дыры торчал розовый брус сала со следами чьих-то зубов.
— Я же сказал — спекулянтка! — проговорил старик. — Я их, сволочей, за версту чую…
Женщина торопливо ощупала прореху.
— Ох и паразит! Успел-таки один кусок сожрать…
Милиционер с опаской шарил под скамьей. Нащупал детскую тонкую ногу, потянул…
Маленький, ощетинившийся, втянув голову в плечи, стоял мальчишка в кругу взрослых. Судорожным движением запахнул пиджак. Но пиджак оттопырился на груди: оттуда выпирал украденный кусок сала.
В глазах мальчишки нет страха: «Хоть на кусочки разрежьте, а я все равно не боюсь!»
— Чей будешь? Как звать, говорю?
— Никак! — буркнул мальчишка, быстро взмахнув длинными черными ресницами.
— А што это с ним разговаривать! — Тетка в рыжих чулках оттолкнула милиционера, выхватила у мальчишки из-за пазухи кусок сала и хлестко шлепнула по лицу.
Голова мальчишки мотнулась в сторону. Лицо посерело, и на нем выступили маленькие твердые скулы.
— Не трожь мальчишку, дурья голова! — возмутился старик. — У него брюхо с голодухи подвело… Не от хорошей жизни потянул твой поганый шелгун.
— Кончай базар! — крикнул милиционер и, подталкивая впереди себя мальчишку, пошел к выходу.
На улице темно. Ветер обрадованно заполоскал на мальчишке лохмотья. В привокзальном саду, высоко над головой, стукались друг о дружку голые ветви тополей. Пыхтел маневровый, набирая воду. Из трубы сыпались искры, озаряя покачивающийся над тендером водолей. Там, где поблескивающие пунктирные линии рельсов собрались в одну точку, ярко горел красный глаз семафора.
— Ну куда я тебя дену, чертенок? Пойдем в поселковый, что ли?..
Из сумрака выдвинулась высоченная водонапорная башня. Кто-то гремел ведрами.
— Куда бы тебя на ночь пристроить…
— Пусти ты меня, дяденька!
— Куда же ты, чудак, пойдешь? — попыхивая самокруткой, задумчиво сказал милиционер. — На вокзал сунешься — шею намылят. В избу на ночь глядя никто не пустит. Сам понимаешь, война. А на дворе слякоть… Сгинешь!
В уши, нарастая, лез гул. Все ближе, сильнее; казалось, небо дрожит, звезды пляшут. Это на запад прошли тяжелые бомбардировщики. Милиционер сердито посмотрел на присевший за дорогой дом. Сквозь маскировочный ставень пробивался тоненький лучик света.
— Опять бабка щель не заткнула, — пробормотал милиционер. — Пойти сказать, что ли? Постой, я сейчас…
Поднялся на крыльцо, но остановился и неуверенно спросил:
— А не сбежишь, чертенок?
Мальчишка молчал. Милиционер бросил цигарку на землю, затоптал сапогом.
— Пошли вместе!
Милиционер стучал долго. У мальчишки лопнуло терпение. Он изо всей силы двинул в дверь ботинком.
— Кто там? — послышался глухой старческий голос.
— Свои, Петровна, — бодро ответил милиционер. — Это я, Егоров.
Дверь, заскрипев, отворилась.
— Зачем пришел-то, родимый? — не очень приветливо встретила их бабка. — Опять постояльца привел? Вот наказание божье!
Изба пахнула на них теплом, запахами вареной картошки, подсолнечного масла. Егоров подковылял к маскировочному щиту, грубо сколоченному из картона и досок, засунул в щель палец.
— Разбомбит из-за тебя, бабка, немец… Сколько раз говорю: заделай щель.
Петровна, небольшая сухонькая старушка в серой вязаной кофте, приложила сморщенную ладонь к уху.
— Кричи громче, не слышу!
— Куда там… Не слышишь! Вот что, Петровна, пускай парнишка переночует у тебя… Одну ночь только, а завтра с товарняком в Бологое отправлю.
— Ночует… — Бабка, наклонив голову набок, недовольно оглядела мальчишкины лохмотья. — А грязищи-то на нем — воз! Куда я тебя положу? У тебя небось вшей больше, чем волос на головушке.
Егоров ушел.
Мальчишка слышал, как в коридоре он сказал бабке: «Покорми, Петровна, мальца, голодный он».
Бабка долго шарила в русской печи. Огромная двурукая тень двигала по стене локтями.
На столе, в который намертво въелась старая, порезанная во многих местах клеенка, появились начатая краюха ржаного хлеба, алюминиевая чашка с гречневой кашей, пол-литровая бутылка молока.
— Поешь, сынок.
Бабка уселась напротив и с любопытством уставилась на мальчишку.
— Где батька-то с маткой? Потерял?.. Где-то мой Мишенька… Как ушел на третий день, будто в воду канул. Ни одной весточки… Да ты ешь на здоровье, ешь!
Мальчишка, проглотив слюну, посмотрел поверх чашки с кашей на икону в позолоте. Перед иконой теплилась лампадка.
— А бога вовсе нет, — хрипло сказал он. — Хочешь плюну на икону — и ничего мне не будет?
Черная, без единого седого волоска голова бабки Василисы возмущенно затряслась, сухонькие руки забегали по кофте.
— Тьфу!.. Да как твой язык повернулся?
Бабка встала, кряхтя и что-то ворча под нос, взобралась на скамейку, потом на треснувший посередине чурбан и скрылась на печи за колыхающейся ситцевой занавеской.
Скоро оттуда шлепнулась на пол фуфайка.
— Укройся, не то замерзнешь под утро, — проворчала бабка. — Да гаси свет, неча керосин попусту жечь…
Мальчишка, кося голодными глазами на хлеб и кашу, встал на табуретку и, зажмурив глаза, дунул на дышащее жаром и копотью ламповое стекло. Не раздеваясь, даже не сняв пилотку, прилег на фуфайку. Под печкой заскреблась мышь. Из-за кровати вылезла кошка и хвостом нервно замолотила по полу. Есть хотелось все сильнее. Краем глаза мальчишка видел на столе чашку с кашей. Узенький лучик от лампадки рассек краюху хлеба пополам. Бабка храпела. Мальчишка встал, огляделся. Скрипнула половица под ногой. Замер. Бабка не проснулась, и тогда, осторожно переставляя ноги, он пошел к печке. Чугунок с кашей стоял рядом с заслонкой. Тихонько подтащив к краю, мальчишка жадно запустил в него грязную руку…
— Батюшки, украли! — Вертя огромной круглой головой, укутанной двумя платками, она визгливо причитала: — Туточка стоял мешок-то… Возле самых колен. А глядите-ко — нету!..
Женщину окружили. Прихрамывая, подошел низкорослый широкоплечий милиционер. Левая нога у него была заметно короче правой. Алюминиевая цепочка нагана при каждом шаге билась о залепленный грязью кирзовый сапог.
— Как сквозь землю провалился! Ни одна живая душа не проходила мимо… Как же я без мешка-то? А?
— А что в шелгуне-то было, тетка? — сиплым голосом спросил усатый худой старик с торчащими из ушей пучками седых волос. — Небось сало? Ну так и есть! — хмуро взглянув на корзинки и кошелки, сердито проворчал он. — В город собралась… Одним словом, так тебе и надо… Спекулянтка!
— Помолчим, граждане! Не мешайте наводить следствие.
Осторожно согнув левую ногу, милиционер заглянул под скамейку. Левая рука без двух пальцев подцепила за лямку мешок и потянула его на свет. Но мешок застрял, ни с места.
Тетка в рыжих чулках бросилась на помощь. Она ухватилась за оттопыренный угол — мешок выполз из-под скамьи. Из дыры торчал розовый брус сала со следами чьих-то зубов.
— Я же сказал — спекулянтка! — проговорил старик. — Я их, сволочей, за версту чую…
Женщина торопливо ощупала прореху.
— Ох и паразит! Успел-таки один кусок сожрать…
Милиционер с опаской шарил под скамьей. Нащупал детскую тонкую ногу, потянул…
Маленький, ощетинившийся, втянув голову в плечи, стоял мальчишка в кругу взрослых. Судорожным движением запахнул пиджак. Но пиджак оттопырился на груди: оттуда выпирал украденный кусок сала.
В глазах мальчишки нет страха: «Хоть на кусочки разрежьте, а я все равно не боюсь!»
— Чей будешь? Как звать, говорю?
— Никак! — буркнул мальчишка, быстро взмахнув длинными черными ресницами.
— А што это с ним разговаривать! — Тетка в рыжих чулках оттолкнула милиционера, выхватила у мальчишки из-за пазухи кусок сала и хлестко шлепнула по лицу.
Голова мальчишки мотнулась в сторону. Лицо посерело, и на нем выступили маленькие твердые скулы.
— Не трожь мальчишку, дурья голова! — возмутился старик. — У него брюхо с голодухи подвело… Не от хорошей жизни потянул твой поганый шелгун.
— Кончай базар! — крикнул милиционер и, подталкивая впереди себя мальчишку, пошел к выходу.
На улице темно. Ветер обрадованно заполоскал на мальчишке лохмотья. В привокзальном саду, высоко над головой, стукались друг о дружку голые ветви тополей. Пыхтел маневровый, набирая воду. Из трубы сыпались искры, озаряя покачивающийся над тендером водолей. Там, где поблескивающие пунктирные линии рельсов собрались в одну точку, ярко горел красный глаз семафора.
— Ну куда я тебя дену, чертенок? Пойдем в поселковый, что ли?..
Из сумрака выдвинулась высоченная водонапорная башня. Кто-то гремел ведрами.
— Куда бы тебя на ночь пристроить…
— Пусти ты меня, дяденька!
— Куда же ты, чудак, пойдешь? — попыхивая самокруткой, задумчиво сказал милиционер. — На вокзал сунешься — шею намылят. В избу на ночь глядя никто не пустит. Сам понимаешь, война. А на дворе слякоть… Сгинешь!
В уши, нарастая, лез гул. Все ближе, сильнее; казалось, небо дрожит, звезды пляшут. Это на запад прошли тяжелые бомбардировщики. Милиционер сердито посмотрел на присевший за дорогой дом. Сквозь маскировочный ставень пробивался тоненький лучик света.
— Опять бабка щель не заткнула, — пробормотал милиционер. — Пойти сказать, что ли? Постой, я сейчас…
Поднялся на крыльцо, но остановился и неуверенно спросил:
— А не сбежишь, чертенок?
Мальчишка молчал. Милиционер бросил цигарку на землю, затоптал сапогом.
— Пошли вместе!
Милиционер стучал долго. У мальчишки лопнуло терпение. Он изо всей силы двинул в дверь ботинком.
— Кто там? — послышался глухой старческий голос.
— Свои, Петровна, — бодро ответил милиционер. — Это я, Егоров.
Дверь, заскрипев, отворилась.
— Зачем пришел-то, родимый? — не очень приветливо встретила их бабка. — Опять постояльца привел? Вот наказание божье!
Изба пахнула на них теплом, запахами вареной картошки, подсолнечного масла. Егоров подковылял к маскировочному щиту, грубо сколоченному из картона и досок, засунул в щель палец.
— Разбомбит из-за тебя, бабка, немец… Сколько раз говорю: заделай щель.
Петровна, небольшая сухонькая старушка в серой вязаной кофте, приложила сморщенную ладонь к уху.
— Кричи громче, не слышу!
— Куда там… Не слышишь! Вот что, Петровна, пускай парнишка переночует у тебя… Одну ночь только, а завтра с товарняком в Бологое отправлю.
— Ночует… — Бабка, наклонив голову набок, недовольно оглядела мальчишкины лохмотья. — А грязищи-то на нем — воз! Куда я тебя положу? У тебя небось вшей больше, чем волос на головушке.
Егоров ушел.
Мальчишка слышал, как в коридоре он сказал бабке: «Покорми, Петровна, мальца, голодный он».
Бабка долго шарила в русской печи. Огромная двурукая тень двигала по стене локтями.
На столе, в который намертво въелась старая, порезанная во многих местах клеенка, появились начатая краюха ржаного хлеба, алюминиевая чашка с гречневой кашей, пол-литровая бутылка молока.
— Поешь, сынок.
Бабка уселась напротив и с любопытством уставилась на мальчишку.
— Где батька-то с маткой? Потерял?.. Где-то мой Мишенька… Как ушел на третий день, будто в воду канул. Ни одной весточки… Да ты ешь на здоровье, ешь!
Мальчишка, проглотив слюну, посмотрел поверх чашки с кашей на икону в позолоте. Перед иконой теплилась лампадка.
— А бога вовсе нет, — хрипло сказал он. — Хочешь плюну на икону — и ничего мне не будет?
Черная, без единого седого волоска голова бабки Василисы возмущенно затряслась, сухонькие руки забегали по кофте.
— Тьфу!.. Да как твой язык повернулся?
Бабка встала, кряхтя и что-то ворча под нос, взобралась на скамейку, потом на треснувший посередине чурбан и скрылась на печи за колыхающейся ситцевой занавеской.
Скоро оттуда шлепнулась на пол фуфайка.
— Укройся, не то замерзнешь под утро, — проворчала бабка. — Да гаси свет, неча керосин попусту жечь…
Мальчишка, кося голодными глазами на хлеб и кашу, встал на табуретку и, зажмурив глаза, дунул на дышащее жаром и копотью ламповое стекло. Не раздеваясь, даже не сняв пилотку, прилег на фуфайку. Под печкой заскреблась мышь. Из-за кровати вылезла кошка и хвостом нервно замолотила по полу. Есть хотелось все сильнее. Краем глаза мальчишка видел на столе чашку с кашей. Узенький лучик от лампадки рассек краюху хлеба пополам. Бабка храпела. Мальчишка встал, огляделся. Скрипнула половица под ногой. Замер. Бабка не проснулась, и тогда, осторожно переставляя ноги, он пошел к печке. Чугунок с кашей стоял рядом с заслонкой. Тихонько подтащив к краю, мальчишка жадно запустил в него грязную руку…
ЮРКА ГУСЬ
Старый, потемневший под дождем и ветрами бабкин дом глядит на дорогу четырьмя окнами, крест-накрест заклеенными узкими газетными полосками. На дорогу глядит и парадное крыльцо: два резных столба и крытый дранкой навес. Парадным давно не пользуются, и бурая, облупленная дверь накрепко заколочена досками. Ветхий, подпертый кольями частокол провис. Деревенские мальчишки не могут пройти мимо, чтобы не побарабанить по нему палкой.
За дорогой в ряд стоят четыре сосны. У одной из них ствол изогнулся дугой, и кажется, что сосна подбоченилась. Сквозь колкую зеленую хвою в погожий день блестит оцинкованная конусная башенка на крыше вокзала. Из окон бабкиного дома видно, как мимо вокзала проносятся на запад эшелоны с танками, пушками, автомашинами, а с запада — санитарные поезда. Когда меж сосен мелькают платформы и теплушки с солдатами, на самоваре дребезжит медная конфорка, а стеклянная дверца старинного буфета распахивается.
Мальчишка, поджав под себя босые ноги, сидит на подоконнике и с тоской смотрит на длинные громыхающие составы. За его спиной бабка что-то ворочает в печи ухватом. На кухне тепло, а на улице ветер, дождь. Четыре сосны мерно кивают зелеными макушками низко бегущим облакам. Капли дробно ударяются в стекло и скатываются, образуя извилистые дорожки.
По дорогам разлились большие пенистые лужи. По утрам морозец чуть прихватывает их льдом хрупким и тонким, как корочка на картофельной драчене, которую бабка чуть свет подает на стол. Машины, проезжая мимо, крошат лед и обдают бабкин забор жидкой грязью. Если бы не этот проклятый дождь, мальчишка давно бы убежал из бабкиного дома на волю, даже босиком. Кто все-таки его башмаки спрятал? Бабка или милиционер Егоров? Проснулся утром — ни пилотки, ни башмаков. Чисто сработали! Только он все равно удерет. Босиком.
Бабка нет-нет да и посмотрит на него. Плечи острые, шея тоненькая, черные волосы косицей свисают на засаленный воротник. Ей хочется подойти к этому колючему парнишке да погладить его по взъерошенной голове. Хочется и боязно…
Что-то загремело. Бабка притащила из сеней большое цинковое корыто. Выдвинула ухватом из печи чугун с кипящей водой и, кряхтя, опрокинула в корыто. Изба наполнилась клубами пара.
— Скидывай свою ветошь… Слышишь?
— Чего придумала? — Глаза мальчишки испуганно забегали. Он сполз с подоконника и боком двинулся к двери, но цепкие бабкины пальцы ухватили его за воротник.
Вода горячая. Она ужалила пятки, окрасила в розовый цвет тонкие, как две скалки, ноги. И все-таки было приятно! Мальчишка сидел в корыте и шевелил в воде всеми двадцатью пальцами.
— Тощий-то!.. — Бабка запустила руку в его густые черные вихры.
Достала ножницы и, зажав под мышкой буйную мальчишечью голову, обкорнала ее. Голова стала круглой, с выступом на затылке.
Три чугуна горячей воды извела бабка, прежде чем отмыла всю грязь с мальчишки. А потом собрала его лохмотья в кучу — и в печку.
Мальчишка молча метнулся к пылающей печи, засунул по плечо мокрую руку, выхватил оттуда тлеющие тряпки и, обжигаясь, вытащил из кармана пиджака потрепанную колоду карт и бритву.
— А коли и сгорело бы все это добро, не велика беда, — сказала бабка.
Воротя нос в сторону, она ухватом подцепила лохмотья и снова запихала в печь. Согнувшись над раскрытым ящиком комода, долго перебирала там глаженое белье. Выложила на хромоногую табуретку кальсоны, рубаху, зеленые солдатские штаны со штрипками. А вот верхнюю рубаху так и не смогла сыскать. Взяла да и положила на штаны свою ситцевую васильковую кофту.
— Одевайся…
Кальсоны можно было завязывать на шее, рукава рубахи свисали до пола, а до карманов штанов не дотянуться. Зато бабкина кофта с пышной сборкой на груди пришлась мальчишке впору.
Глядя на этот шевелящийся комок одежды, из которого тыквой торчала стриженная ступеньками голова, бабка засмеялась.
— Господи ты боже мой!.. Ну как есть чучело огородное. Хоть на грядку ставь.
Мальчишка, присев, сердито воткнул кулаки в карманы, подтянул штаны и пробурчал:
— Спалила шмотки, а теперь чучело! Мой френчик еще бы носить и носить… Совсем как новый.
— Дырки на нем старые… Слышь, как твои воши щелкают в печи?
— А теперь гони мои корочки…
— Что? — удивилась бабка.
— Ну, эти… ботинки мои… Куда заначила?
— Вон под печкой сохнут… Нужны мне твои ботинки.
В углу на чурбаке запыхтел, зафыркал полуведерный самовар.
Мальчишка еще никогда не пил такого вкусного душистого чая. Он смотрит на бабку: она осторожно кладет в рот малюсенький кусочек сахара и подносит блюдце на трех растопыренных пальцах ко рту, дует на кипяток и звучно прихлебывает.
Мальчишка пробует пить таким же манером, но, расплескав кипяток на штаны, отказывается от этой затеи. Он ставит блюдце на край стола и, нагнув шею, начинает со свистом втягивать в себя чай. Бабка, прижмурив глаза, сосредоточенно дует на кипяток, но мальчишка то и дело ловит ее взгляд. Теплый взгляд, добрый…
— Как звать-то тебя? Аль без имени?
Бабка придвигает к нему поближе резную стеклянную сахарницу с отбитым краем.
— Да бери сахар-то…
Мальчишка пьет молча. Бабка, держа блюдце наотлет, ждет. Три раза она задавала ему этот вопрос, и три раза мальчишка отворачивался.
— Уж не потерял ли ты, сынок, свое имечко, мотаясь по белу свету?
Мальчишка, не поднимая глаз, бурчит в блюдце:
— Гусь…
— Что «гусь»?
— Юрка Гусь… Ну, фамилия у меня такая… Гусь! — в первый раз улыбается мальчишка. И остренькое хмурое лицо его вдруг преображается: глаза оживают, блестят, пухлые губы раскрываются, показав дырку на месте выбитого зуба. А на щеке обозначается маленькая ямочка.
— Годков-то сколько?
— Одиннадцать.
— Ишь ты! — удивляется бабка Василиса. — С виду-то и не дашь… Больно ростом махонький… Как же ты батьку с маткой потерял? Может, живы? Убиваются по тебе?
Дрогнувшей рукой Юрка отодвигает от себя сахарницу, и она падает, рассыпав на бабкин подол кусочки сахара.
— Нет у меня ни батьки, ни матки! Нет! Ясно? — Голос его срывается. — Один я…
После чая мальчишка пощупал свои ботинки. Еще мокрые. Он забрался на теплую печку и заснул. Когда проснулся, в окна вползли сумерки. Углы в избе потемнели, только русская печка еще белела, разинув черный рот. Облака поредели, и сосны перестали им кивать. На остроконечной вокзальной башенке тлел розовый закат.
— Бог даст, завтра будет вёдро, — сказала бабка.
Грохнув на пол маскировочный щит, Юрка Гусь потребовал:
— Эй, баб, молоток мне и гвозди! Дырку-то надо залатать. Не то и вправду фриц разбомбит…
За дорогой в ряд стоят четыре сосны. У одной из них ствол изогнулся дугой, и кажется, что сосна подбоченилась. Сквозь колкую зеленую хвою в погожий день блестит оцинкованная конусная башенка на крыше вокзала. Из окон бабкиного дома видно, как мимо вокзала проносятся на запад эшелоны с танками, пушками, автомашинами, а с запада — санитарные поезда. Когда меж сосен мелькают платформы и теплушки с солдатами, на самоваре дребезжит медная конфорка, а стеклянная дверца старинного буфета распахивается.
Мальчишка, поджав под себя босые ноги, сидит на подоконнике и с тоской смотрит на длинные громыхающие составы. За его спиной бабка что-то ворочает в печи ухватом. На кухне тепло, а на улице ветер, дождь. Четыре сосны мерно кивают зелеными макушками низко бегущим облакам. Капли дробно ударяются в стекло и скатываются, образуя извилистые дорожки.
По дорогам разлились большие пенистые лужи. По утрам морозец чуть прихватывает их льдом хрупким и тонким, как корочка на картофельной драчене, которую бабка чуть свет подает на стол. Машины, проезжая мимо, крошат лед и обдают бабкин забор жидкой грязью. Если бы не этот проклятый дождь, мальчишка давно бы убежал из бабкиного дома на волю, даже босиком. Кто все-таки его башмаки спрятал? Бабка или милиционер Егоров? Проснулся утром — ни пилотки, ни башмаков. Чисто сработали! Только он все равно удерет. Босиком.
Бабка нет-нет да и посмотрит на него. Плечи острые, шея тоненькая, черные волосы косицей свисают на засаленный воротник. Ей хочется подойти к этому колючему парнишке да погладить его по взъерошенной голове. Хочется и боязно…
Что-то загремело. Бабка притащила из сеней большое цинковое корыто. Выдвинула ухватом из печи чугун с кипящей водой и, кряхтя, опрокинула в корыто. Изба наполнилась клубами пара.
— Скидывай свою ветошь… Слышишь?
— Чего придумала? — Глаза мальчишки испуганно забегали. Он сполз с подоконника и боком двинулся к двери, но цепкие бабкины пальцы ухватили его за воротник.
Вода горячая. Она ужалила пятки, окрасила в розовый цвет тонкие, как две скалки, ноги. И все-таки было приятно! Мальчишка сидел в корыте и шевелил в воде всеми двадцатью пальцами.
— Тощий-то!.. — Бабка запустила руку в его густые черные вихры.
Достала ножницы и, зажав под мышкой буйную мальчишечью голову, обкорнала ее. Голова стала круглой, с выступом на затылке.
Три чугуна горячей воды извела бабка, прежде чем отмыла всю грязь с мальчишки. А потом собрала его лохмотья в кучу — и в печку.
Мальчишка молча метнулся к пылающей печи, засунул по плечо мокрую руку, выхватил оттуда тлеющие тряпки и, обжигаясь, вытащил из кармана пиджака потрепанную колоду карт и бритву.
— А коли и сгорело бы все это добро, не велика беда, — сказала бабка.
Воротя нос в сторону, она ухватом подцепила лохмотья и снова запихала в печь. Согнувшись над раскрытым ящиком комода, долго перебирала там глаженое белье. Выложила на хромоногую табуретку кальсоны, рубаху, зеленые солдатские штаны со штрипками. А вот верхнюю рубаху так и не смогла сыскать. Взяла да и положила на штаны свою ситцевую васильковую кофту.
— Одевайся…
Кальсоны можно было завязывать на шее, рукава рубахи свисали до пола, а до карманов штанов не дотянуться. Зато бабкина кофта с пышной сборкой на груди пришлась мальчишке впору.
Глядя на этот шевелящийся комок одежды, из которого тыквой торчала стриженная ступеньками голова, бабка засмеялась.
— Господи ты боже мой!.. Ну как есть чучело огородное. Хоть на грядку ставь.
Мальчишка, присев, сердито воткнул кулаки в карманы, подтянул штаны и пробурчал:
— Спалила шмотки, а теперь чучело! Мой френчик еще бы носить и носить… Совсем как новый.
— Дырки на нем старые… Слышь, как твои воши щелкают в печи?
— А теперь гони мои корочки…
— Что? — удивилась бабка.
— Ну, эти… ботинки мои… Куда заначила?
— Вон под печкой сохнут… Нужны мне твои ботинки.
В углу на чурбаке запыхтел, зафыркал полуведерный самовар.
Мальчишка еще никогда не пил такого вкусного душистого чая. Он смотрит на бабку: она осторожно кладет в рот малюсенький кусочек сахара и подносит блюдце на трех растопыренных пальцах ко рту, дует на кипяток и звучно прихлебывает.
Мальчишка пробует пить таким же манером, но, расплескав кипяток на штаны, отказывается от этой затеи. Он ставит блюдце на край стола и, нагнув шею, начинает со свистом втягивать в себя чай. Бабка, прижмурив глаза, сосредоточенно дует на кипяток, но мальчишка то и дело ловит ее взгляд. Теплый взгляд, добрый…
— Как звать-то тебя? Аль без имени?
Бабка придвигает к нему поближе резную стеклянную сахарницу с отбитым краем.
— Да бери сахар-то…
Мальчишка пьет молча. Бабка, держа блюдце наотлет, ждет. Три раза она задавала ему этот вопрос, и три раза мальчишка отворачивался.
— Уж не потерял ли ты, сынок, свое имечко, мотаясь по белу свету?
Мальчишка, не поднимая глаз, бурчит в блюдце:
— Гусь…
— Что «гусь»?
— Юрка Гусь… Ну, фамилия у меня такая… Гусь! — в первый раз улыбается мальчишка. И остренькое хмурое лицо его вдруг преображается: глаза оживают, блестят, пухлые губы раскрываются, показав дырку на месте выбитого зуба. А на щеке обозначается маленькая ямочка.
— Годков-то сколько?
— Одиннадцать.
— Ишь ты! — удивляется бабка Василиса. — С виду-то и не дашь… Больно ростом махонький… Как же ты батьку с маткой потерял? Может, живы? Убиваются по тебе?
Дрогнувшей рукой Юрка отодвигает от себя сахарницу, и она падает, рассыпав на бабкин подол кусочки сахара.
— Нет у меня ни батьки, ни матки! Нет! Ясно? — Голос его срывается. — Один я…
После чая мальчишка пощупал свои ботинки. Еще мокрые. Он забрался на теплую печку и заснул. Когда проснулся, в окна вползли сумерки. Углы в избе потемнели, только русская печка еще белела, разинув черный рот. Облака поредели, и сосны перестали им кивать. На остроконечной вокзальной башенке тлел розовый закат.
— Бог даст, завтра будет вёдро, — сказала бабка.
Грохнув на пол маскировочный щит, Юрка Гусь потребовал:
— Эй, баб, молоток мне и гвозди! Дырку-то надо залатать. Не то и вправду фриц разбомбит…
НА ПЕРЕПУТЬЕ
Бабка Василиса проснулась от крика. Отодвинув ситцевую занавеску, поглядела на кровать: кричал мальчишка. Одеяло валялось на полу, подушка тоже. На подушке, дугой выгнув спину, стояла кошка и заинтересованно смотрела на беспокойного квартиранта.
Василиса спустилась вниз, подошла к Юрке.
— Ангел! Ангел! — вскрикивал он. — Не надо… Ножик! Убери ножик!
— Господи помилуй, — сказала бабка, — кажись, заболел парнишка-то…
Она дотронулась рукой до его лба. Лоб был мокрый и горячий. Юрка дернулся и что-то быстро и непонятно забормотал. Острые худые плечи его сотрясала дрожь. Василиса накрыла его одеялом, под голову подсунула подушку. Сняла с вешалки свое пальто и тоже укрыла им мальчишку.
Утром заварила в чайник сухую малину и напоила Юрку. От еды он отказался. Осунувшийся, большеглазый, лежал мальчишка на кровати и угрюмо смотрел на потолок, где устроились на зимовку мухи.
— Озяб? — спрашивала бабка. — Укрыть еще одним одеялом?
Юрка вяло качал головой:
— Не надо.
— Вот беда-то, — сокрушалась Василиса, щупая Юркин лоб, — как на грех, фершал уехал в город.
Юрка молчал. Его мысли были далеки от бабки, «фершала». Болела голова, что-то хрипело в груди. Трудно было рукой пошевелить. Плохо было мальчишке.
Он даже не повернул голову, когда в избу пришел милиционер Егоров.
— Не сбежал? — удивился он.
— Хворает… — сказала бабка.
Прихрамывая и звеня своей цепочкой от нагана, Егоров подошел к Юрке.
— Ты чего это, приятель? — спросил он. — Скопытился?
Юрка увидел над собой длинное горбоносое лицо с щербинками на щеках. От Егорова пахло сыромятной кожей и крепкой махоркой.
— Забирать меня пришел? — равнодушно спросил Юрка. Ему сейчас было все безразлично. Пускай берут и везут куда хотят. Хоть на край света. Ему наплевать.
Лицо Егорова уплыло куда-то в сторону, и перед Юркиными глазами снова закачалась цепочка.
— Нехорошо, брат, болеть, — будто из другой комнаты, услышал он голос милиционера. — В больницу далеко, да и опасно. Так прохватит на товарняке, что…
— Ну чего ты привязался к хворому? — напустилась на Егорова бабка.
Егоров смущенно крякнул и полез в карман за табакеркой.
— Не серчай, Кузьмич, — сказала Василиса, — а в избе дымить не дам… Иди на улицу и там сколько хочешь кури свой табачище.
— А с ним как? — кивнул Егоров на Юрку.
— Подымется… Простыл, видно. На ночь еще чаем с малиной напою, пропотеет и… подымется.
— Выздоравливай, брат, — сказал милиционер.
— Ладно, — пообещал Юрка.
Егоров ушел. У мальчишки даже настроение немного улучшилось. Ничего не вышло у милиционера. Не забрал! Интересно: башмаки взял с собой или нет?
Юрка с трудом приподнял с подушки тяжелую, гудящую голову и посмотрел на пол. Башмаки рядком стояли у кровати.
Бабка подвинула табуретку, поставила на нее алюминиевую чашку с желтой горячей картошкой.
— Поешь, сынок.
— Не хочу, — отвернулся Юрка.
— Не будешь есть — никогда не поправишься, — ворчливо сказала бабка. — Хоть штуки две съешь.
Юрка выпростал из-под одеяла тонкую руку, взял из чашки маленькую картофелинку.
Через три дня Юрка поправился. Но на улицу бабка не пускала. Весь день до сумерек сидел он у окна и глядел на дорогу. Дождь давно перестал моросить. Сквозь рваную овчину пепельных облаков нет-нет да и выглядывал солнечный луч. И сразу становилось светло и тепло. Лужа на дороге превращалась в большое зеркало и стреляла солнечными зайчиками в глаза. Под соснами щипали траву две козы: одна белая, другая черная. Видно, козы не очень-то дружили. То одна, то другая, сердито кося прозрачным глазом, грозили друг другу заломленными назад рогами. Грозить — грозили, а не дрались.
С высоченных тополей, растущих в привокзальном сквере, срывались желтые листья и, вычерчивая в воздухе мудреную спираль, медленно падали на землю.
Юрка глядел на мир, который открывался перед ним из окна, и думал. Какой-то разлад начался в его душе. Сразу не убежал от бабки, потом заболел, а теперь просто не знает, что и делать. Бежать надо. Вот-вот заявится со своей цепочкой милиционер Егоров и заберет его. Увезет в Бологое, в детский приемник. Не в первый раз… Ждать, пока придет Егоров, незачем. Надо до его прихода исчезнуть…
Поужинали. Бабка отодвинула кухонный стол, достала из подполья соленых грибов и большую синюю турнепсину.
— Поешь-ка грибков с картошкой, — сказала она, ставя тарелку перед Юркой. — Грузди…
Грибы были вкусные, с чесноком, с укропом. Юрка не знал, что Василиса на все село славилась умением солить грибы. Он ел и от удовольствия причмокивал языком.
— Вкусно? — спросила бабка.
Юрка на похвалу был скуп.
— Ничего, есть можно, — сказал он и запихнул в рот сразу целый гриб.
К чаю бабка достала из закоулков буфета начатую пачку печенья «Аврора». Этот редкостный в то время гостинец она берегла к празднику, но вот не выдержала, захотелось чем-нибудь вкусным попотчевать этого неласкового мальчишку. Она положила на блюдце две печенины, остальное хотела спрятать, но вдруг раздумала: взяла и все высыпала.
— Еще до войны покупала, — сказала она. — Теперь, поди, не делают такого… Не до печенья.
Юрка первым забрался на свою кровать, под пестрое лоскутное одеяло. А бабка встала на колени перед иконой и, наверное, целый час шептала молитвы и стукалась лбом о крашеные половицы. «Пожалей ты свой лоб, — хотел сказать ей Юрка. — Ведь все равно бога нет…» Но не сказал.
Тяжело поднявшись с колен, бабка подошла к кровати. Юрка прикрыл глаза. Василиса подоткнула под ноги одеяло, пощупала теплой шершавой ладонью лоб, провела по волосам. Юрка приоткрыл один глаз и увидел лицо бабки. Оно было доброе, задумчивое. Морщинки струйками разбежались во все стороны. Из-под платка выглядывало ухо. На сморщенной мочке висела маленькая серебряная сережка. Бабка смотрела на Юрку и улыбалась уголками губ.
Юрка слышал, как бабка возилась на печке, устраиваясь на ночь поудобнее. Она что-то ворчливо сказала кошке, и та, обиженная, спрыгнула на пол. Он слышал, как ровное дыхание бабки постепенно перешло в тоненький свист, потом в басистый храп. На стене от колеблющегося света лампадки взад-вперед сновали легкие тени.
Юрка резко отдернул одеяло и встал. Брюки и дурацкая васильковая кофта лежали на табуретке. Быстро оделся, из-под кровати вытащил башмаки. Осторожно ступая на носки, подошел к печке и выгреб из чугуна неочищенную картошку. В карман солдатских галифе запихал синюю турнепсину. Кошка, на всю избу мурлыкая, смотрела на него.
У вешалки Юрка остановился, снял с крючка поношенную бабкину фуфайку и натянул на себя. Затаив дыхание и кося зеленым глазом на печь, толкнул дверь. Она, скрипнув, отворилась…
На вокзале на этот раз было пусто. Над билетной кассой на полочке коптила керосиновая лампа. Юрка присел на дубовую скамью, нахохлился.
Сегодня за весь день только два поезда сделали остановку, остальные прогрохотали мимо. Неужели всю ночь придется сидеть?
Он вышел на перрон. Над головой светили звезды. Завтра будет вёдро. С тополей неслышно слетали листья. Невидимые в темноте, они шуршали вдоль путей.
Холодный звездный блеск отражался на рельсах. Далеко-далеко, где-то у самой кромки леса, слабо мигнул огонек фонаря и послышался металлический стук. Это путевой обходчик проверял свое хозяйство.
Стало прохладно. Юрка вернулся на вокзал. Из-под скамейки, на которую он уселся, вдруг показалась чья-то нога и снова спряталась. Юрка заглянул туда.
На заплеванном полу, свернувшись в комочек, спал оборванный мальчишка. У Юрки заколотилось сердце.
— Хахаля! — Он стал тормошить мальчишку. — Это я, Гусь!
Мальчишка оторвал от пола заспанное лицо и посмотрел на Юрку, причем у него только один глаз открылся, другой еще спал.
— Ты… ты что? — забормотал он.
Гусь потускнел. Это оказался не Хахаля.
— Куда рвешь подметки? — спросил он.
— Иди ты! — огрызнулся мальчишка, все еще не открывая второй глаз.
Юрка дернул его за ногу.
— Да проснись ты, грязная рожа!
— Отстань, говорю. — Мальчишка, не глядя на него, лягнул воздух ногой и уполз еще дальше под скамейку.
Юрка тихонько отворил дверь, вышел на перрон. Дежурный с жезлом в руке стоял у станционного колокола и чиркал зажигалкой. Послышался длинный паровозный гудок. Поезд!
Мальчишка секунду смотрел на огненную россыпь искр приближающегося состава, потом решительно зашагал к дому бабки Василисы.
Он слышал, как за спиной заскрежетали тормоза, застучали буферами вагоны.
Поезд остановился. И Юрка остановился. На один миг, а потом бросился к воротам…
Василиса спустилась вниз, подошла к Юрке.
— Ангел! Ангел! — вскрикивал он. — Не надо… Ножик! Убери ножик!
— Господи помилуй, — сказала бабка, — кажись, заболел парнишка-то…
Она дотронулась рукой до его лба. Лоб был мокрый и горячий. Юрка дернулся и что-то быстро и непонятно забормотал. Острые худые плечи его сотрясала дрожь. Василиса накрыла его одеялом, под голову подсунула подушку. Сняла с вешалки свое пальто и тоже укрыла им мальчишку.
Утром заварила в чайник сухую малину и напоила Юрку. От еды он отказался. Осунувшийся, большеглазый, лежал мальчишка на кровати и угрюмо смотрел на потолок, где устроились на зимовку мухи.
— Озяб? — спрашивала бабка. — Укрыть еще одним одеялом?
Юрка вяло качал головой:
— Не надо.
— Вот беда-то, — сокрушалась Василиса, щупая Юркин лоб, — как на грех, фершал уехал в город.
Юрка молчал. Его мысли были далеки от бабки, «фершала». Болела голова, что-то хрипело в груди. Трудно было рукой пошевелить. Плохо было мальчишке.
Он даже не повернул голову, когда в избу пришел милиционер Егоров.
— Не сбежал? — удивился он.
— Хворает… — сказала бабка.
Прихрамывая и звеня своей цепочкой от нагана, Егоров подошел к Юрке.
— Ты чего это, приятель? — спросил он. — Скопытился?
Юрка увидел над собой длинное горбоносое лицо с щербинками на щеках. От Егорова пахло сыромятной кожей и крепкой махоркой.
— Забирать меня пришел? — равнодушно спросил Юрка. Ему сейчас было все безразлично. Пускай берут и везут куда хотят. Хоть на край света. Ему наплевать.
Лицо Егорова уплыло куда-то в сторону, и перед Юркиными глазами снова закачалась цепочка.
— Нехорошо, брат, болеть, — будто из другой комнаты, услышал он голос милиционера. — В больницу далеко, да и опасно. Так прохватит на товарняке, что…
— Ну чего ты привязался к хворому? — напустилась на Егорова бабка.
Егоров смущенно крякнул и полез в карман за табакеркой.
— Не серчай, Кузьмич, — сказала Василиса, — а в избе дымить не дам… Иди на улицу и там сколько хочешь кури свой табачище.
— А с ним как? — кивнул Егоров на Юрку.
— Подымется… Простыл, видно. На ночь еще чаем с малиной напою, пропотеет и… подымется.
— Выздоравливай, брат, — сказал милиционер.
— Ладно, — пообещал Юрка.
Егоров ушел. У мальчишки даже настроение немного улучшилось. Ничего не вышло у милиционера. Не забрал! Интересно: башмаки взял с собой или нет?
Юрка с трудом приподнял с подушки тяжелую, гудящую голову и посмотрел на пол. Башмаки рядком стояли у кровати.
Бабка подвинула табуретку, поставила на нее алюминиевую чашку с желтой горячей картошкой.
— Поешь, сынок.
— Не хочу, — отвернулся Юрка.
— Не будешь есть — никогда не поправишься, — ворчливо сказала бабка. — Хоть штуки две съешь.
Юрка выпростал из-под одеяла тонкую руку, взял из чашки маленькую картофелинку.
Через три дня Юрка поправился. Но на улицу бабка не пускала. Весь день до сумерек сидел он у окна и глядел на дорогу. Дождь давно перестал моросить. Сквозь рваную овчину пепельных облаков нет-нет да и выглядывал солнечный луч. И сразу становилось светло и тепло. Лужа на дороге превращалась в большое зеркало и стреляла солнечными зайчиками в глаза. Под соснами щипали траву две козы: одна белая, другая черная. Видно, козы не очень-то дружили. То одна, то другая, сердито кося прозрачным глазом, грозили друг другу заломленными назад рогами. Грозить — грозили, а не дрались.
С высоченных тополей, растущих в привокзальном сквере, срывались желтые листья и, вычерчивая в воздухе мудреную спираль, медленно падали на землю.
Юрка глядел на мир, который открывался перед ним из окна, и думал. Какой-то разлад начался в его душе. Сразу не убежал от бабки, потом заболел, а теперь просто не знает, что и делать. Бежать надо. Вот-вот заявится со своей цепочкой милиционер Егоров и заберет его. Увезет в Бологое, в детский приемник. Не в первый раз… Ждать, пока придет Егоров, незачем. Надо до его прихода исчезнуть…
Поужинали. Бабка отодвинула кухонный стол, достала из подполья соленых грибов и большую синюю турнепсину.
— Поешь-ка грибков с картошкой, — сказала она, ставя тарелку перед Юркой. — Грузди…
Грибы были вкусные, с чесноком, с укропом. Юрка не знал, что Василиса на все село славилась умением солить грибы. Он ел и от удовольствия причмокивал языком.
— Вкусно? — спросила бабка.
Юрка на похвалу был скуп.
— Ничего, есть можно, — сказал он и запихнул в рот сразу целый гриб.
К чаю бабка достала из закоулков буфета начатую пачку печенья «Аврора». Этот редкостный в то время гостинец она берегла к празднику, но вот не выдержала, захотелось чем-нибудь вкусным попотчевать этого неласкового мальчишку. Она положила на блюдце две печенины, остальное хотела спрятать, но вдруг раздумала: взяла и все высыпала.
— Еще до войны покупала, — сказала она. — Теперь, поди, не делают такого… Не до печенья.
Юрка первым забрался на свою кровать, под пестрое лоскутное одеяло. А бабка встала на колени перед иконой и, наверное, целый час шептала молитвы и стукалась лбом о крашеные половицы. «Пожалей ты свой лоб, — хотел сказать ей Юрка. — Ведь все равно бога нет…» Но не сказал.
Тяжело поднявшись с колен, бабка подошла к кровати. Юрка прикрыл глаза. Василиса подоткнула под ноги одеяло, пощупала теплой шершавой ладонью лоб, провела по волосам. Юрка приоткрыл один глаз и увидел лицо бабки. Оно было доброе, задумчивое. Морщинки струйками разбежались во все стороны. Из-под платка выглядывало ухо. На сморщенной мочке висела маленькая серебряная сережка. Бабка смотрела на Юрку и улыбалась уголками губ.
Юрка слышал, как бабка возилась на печке, устраиваясь на ночь поудобнее. Она что-то ворчливо сказала кошке, и та, обиженная, спрыгнула на пол. Он слышал, как ровное дыхание бабки постепенно перешло в тоненький свист, потом в басистый храп. На стене от колеблющегося света лампадки взад-вперед сновали легкие тени.
Юрка резко отдернул одеяло и встал. Брюки и дурацкая васильковая кофта лежали на табуретке. Быстро оделся, из-под кровати вытащил башмаки. Осторожно ступая на носки, подошел к печке и выгреб из чугуна неочищенную картошку. В карман солдатских галифе запихал синюю турнепсину. Кошка, на всю избу мурлыкая, смотрела на него.
У вешалки Юрка остановился, снял с крючка поношенную бабкину фуфайку и натянул на себя. Затаив дыхание и кося зеленым глазом на печь, толкнул дверь. Она, скрипнув, отворилась…
На вокзале на этот раз было пусто. Над билетной кассой на полочке коптила керосиновая лампа. Юрка присел на дубовую скамью, нахохлился.
Сегодня за весь день только два поезда сделали остановку, остальные прогрохотали мимо. Неужели всю ночь придется сидеть?
Он вышел на перрон. Над головой светили звезды. Завтра будет вёдро. С тополей неслышно слетали листья. Невидимые в темноте, они шуршали вдоль путей.
Холодный звездный блеск отражался на рельсах. Далеко-далеко, где-то у самой кромки леса, слабо мигнул огонек фонаря и послышался металлический стук. Это путевой обходчик проверял свое хозяйство.
Стало прохладно. Юрка вернулся на вокзал. Из-под скамейки, на которую он уселся, вдруг показалась чья-то нога и снова спряталась. Юрка заглянул туда.
На заплеванном полу, свернувшись в комочек, спал оборванный мальчишка. У Юрки заколотилось сердце.
— Хахаля! — Он стал тормошить мальчишку. — Это я, Гусь!
Мальчишка оторвал от пола заспанное лицо и посмотрел на Юрку, причем у него только один глаз открылся, другой еще спал.
— Ты… ты что? — забормотал он.
Гусь потускнел. Это оказался не Хахаля.
— Куда рвешь подметки? — спросил он.
— Иди ты! — огрызнулся мальчишка, все еще не открывая второй глаз.
Юрка дернул его за ногу.
— Да проснись ты, грязная рожа!
— Отстань, говорю. — Мальчишка, не глядя на него, лягнул воздух ногой и уполз еще дальше под скамейку.
Юрка тихонько отворил дверь, вышел на перрон. Дежурный с жезлом в руке стоял у станционного колокола и чиркал зажигалкой. Послышался длинный паровозный гудок. Поезд!
Мальчишка секунду смотрел на огненную россыпь искр приближающегося состава, потом решительно зашагал к дому бабки Василисы.
Он слышал, как за спиной заскрежетали тормоза, застучали буферами вагоны.
Поезд остановился. И Юрка остановился. На один миг, а потом бросился к воротам…