Страница:
Лежа на сломанной кушетке и рискуя соскользнуть с нее на пол, мы говорили друг другу совершенно безумные вещи. Совершенно безумные, волшебные и неприличные. Потом она замолчала. Потом сказала:
– Меня посадят в тюрьму.
– За что? – испугался я.
– За растление несовершеннолетнего.
– Меня?
– Тебя.
– Не бойся, – сказал я и прижал ее к кушетке своим телом. Я смотрел на нее сверху – на ее мокрую челку, глаза и губы. – Не бойся, – повторил я и поцеловал ее в горячую пульсирующую шею, – никто ничего не узнает.
С этого дня я начал выздоравливать, я ел и спал за троих, слонялся по больничному коридору и пытался читать Грэма Грина. Галя приходила еще дважды, но без последствий – подруга Ленка слегла с банальной ангиной, и рассчитывать на ее благословенное дежурство мы не могли.
– Тебе попало от подруги за кушетку? – спросил я Галю, пытаясь незаметно установить с ней хоть какой-нибудь тактильный контакт – коснуться пальцами запястья, губами – уха, коленом… Ну и так далее.
– Нет, – засмеялась она, отодвигаясь. – Не трогай меня, мы же практически в селе живем, здесь все друг друга знают… Ленка сказала, что за кушетку нам надо дать медаль, на которой должно быть написано что-то вроде «За беспримерный героизм на линии огня» или «За мужество в борьбе с предрассудками».
– То есть она не считает, что ты растлила малолетнего?
– Она считает, – улыбнулась Галя, глядя на меня снизу вверх своими дикими рысьими глазами, – что я люблю очень хорошего мальчика. Умного и красивого. И я тоже так считаю.
– Выходи за меня замуж, – сказал я ей и почувствовал, как защипало под нижним веком.
– Я замужем, – ответила она.
Белые деревья за окном дрогнули и стали как-то стробоскопически распадаться на части. Внезапно и сильно заболело горло.
– Сашка! – позвала она.
– Ты его любишь? – спросил я глупо.
– Ну конечно, – кивнула Галя.
Я ничего не понял. Сейчас-то, конечно, понимаю, что она мне не врала как в первом, так и во втором случае, что любовь – загадочная штука и допускает еще и не такое. Но тогда я был убит. Я повернулся к ней своей независимой спиной и пошел в палату. Накрылся одеялом с головой и разревелся так, как не плакал даже в раннем детстве. Вот как меня развезло.
Ее муж к тому времени второй год работал в Торонто, в каком-то продвинутом биофизическом исследовательском центре. И как выяснилось, Галя должна была уехать к нему. Я умирал, когда видел ее. И она это поняла. А потому пошла к директрисе, положила ей на стол заявление об уходе «по собственному желанию» и выслушала от нее пламенную речь о безответственности молодых педагогов, которых и педагогами-то назвать нельзя, поскольку они способны бросить класс в разгар учебного года, и что она, преподаватель физики Галина Михайловна, недостойна гордого звания советского учителя.
– Так я и не учитель, – напомнила Галя. – Я – физик-теоретик. Вы же в курсе.
Я увидел, как она шла через заснеженный школьный двор – в зеленой куртке с желтым шарфом, с большой рыжей кожаной сумкой на плече. Затем остановилась, натянула перчатки, обернулась и помахала рукой.
– Что, Саня, хреново? – спросил подошедший сзади Димка Костин.
Я внимательно посмотрел на него – в его глазах не было и тени иронии. И кивнул:
– Хреновей не бывает.
– Спорное утверждение, – задумчиво произнес Костин. – Где предел хреновости, не знает никто. И ты, Владимиров, тоже не знаешь…
Она пришла ко мне в три часа дня на следующий день. Вошла в прихожую, мягко отодвинула ногой нашу приставучую кошку Дашку и холодными сильными пальцами сжала мои запястья.
– Ну уж нет, – сказала она. – Ты – мой мальчик. Мой любимый мальчик. Умный и красивый. И лучше тебя нет на целом свете. На каком, спрашивается, основании я должна об этом забыть?
– Ни на каком, – согласился я, проваливаясь куда-то в пространство солнечного зеленого луга с капустницами и пастушьей сумкой, одновременно думая о том, что на плите стоит недожаренная яичница, что родители придут только к семи и что Дашку надо бы запереть в ванной.
Галя была решительной девушкой, маленьким монголо-татарским нашествием, которое не останавливается ни перед чем. Она сняла половину дома в частном секторе, встречала меня из школы и кормила какой-то невероятно вкусной едой, весенними вечерами мы жгли костер во дворе, заросшем смородиновыми кустами, и жарили сардельки на шампурах.
Однажды Галя лежала на лавочке, глядя в небо, и, раскачивая джинсовой ногой, рассказывала мне, почему Декарт поссорился с Ньютоном, а Ньютон, в свою очередь, поссорился с Лондонским Королевским обществом, а я чувствовал, что в моей жизни запоздало наступило странное, но, безусловно, счастливое детство.
– Я скоро уеду, – сказала она вдруг, прервав лекцию об истории формирования естественных наук.
– Не скоро, – беспомощно возразил я, – в декабре только!
Она промолчала.
Нам не хватало дня, а вечером мне нужно было возвращаться домой. Я раздваивался. Одна моя часть, как казалось мне, все равно оставалась в доме со старым комодом, жестким диваном и хозяйскими подшивками журнала «Огонек» за последние десять лет. В конце концов я позвонил домой и соврал Лилии Ивановне, что переночую у одноклассника.
– Ну, смотри… – неопределенно, но совершенно миролюбиво ответила моя мачеха.
Стоя перед распахнутым в апрельскую ночь окном, Галя варила глинтвейн на маленькой электрической плитке, а я не хотел глинтвейна. Хотел только, чтобы она вернулась ко мне на диван. Галя возвращалась ко мне с двумя кружками глинтвейна, в комнате плавали запахи корицы и гвоздики. Она целовала меня в нос, глинтвейн проливался на постель…»
Иванна
Алексей
– Меня посадят в тюрьму.
– За что? – испугался я.
– За растление несовершеннолетнего.
– Меня?
– Тебя.
– Не бойся, – сказал я и прижал ее к кушетке своим телом. Я смотрел на нее сверху – на ее мокрую челку, глаза и губы. – Не бойся, – повторил я и поцеловал ее в горячую пульсирующую шею, – никто ничего не узнает.
С этого дня я начал выздоравливать, я ел и спал за троих, слонялся по больничному коридору и пытался читать Грэма Грина. Галя приходила еще дважды, но без последствий – подруга Ленка слегла с банальной ангиной, и рассчитывать на ее благословенное дежурство мы не могли.
– Тебе попало от подруги за кушетку? – спросил я Галю, пытаясь незаметно установить с ней хоть какой-нибудь тактильный контакт – коснуться пальцами запястья, губами – уха, коленом… Ну и так далее.
– Нет, – засмеялась она, отодвигаясь. – Не трогай меня, мы же практически в селе живем, здесь все друг друга знают… Ленка сказала, что за кушетку нам надо дать медаль, на которой должно быть написано что-то вроде «За беспримерный героизм на линии огня» или «За мужество в борьбе с предрассудками».
– То есть она не считает, что ты растлила малолетнего?
– Она считает, – улыбнулась Галя, глядя на меня снизу вверх своими дикими рысьими глазами, – что я люблю очень хорошего мальчика. Умного и красивого. И я тоже так считаю.
– Выходи за меня замуж, – сказал я ей и почувствовал, как защипало под нижним веком.
– Я замужем, – ответила она.
Белые деревья за окном дрогнули и стали как-то стробоскопически распадаться на части. Внезапно и сильно заболело горло.
– Сашка! – позвала она.
– Ты его любишь? – спросил я глупо.
– Ну конечно, – кивнула Галя.
Я ничего не понял. Сейчас-то, конечно, понимаю, что она мне не врала как в первом, так и во втором случае, что любовь – загадочная штука и допускает еще и не такое. Но тогда я был убит. Я повернулся к ней своей независимой спиной и пошел в палату. Накрылся одеялом с головой и разревелся так, как не плакал даже в раннем детстве. Вот как меня развезло.
Ее муж к тому времени второй год работал в Торонто, в каком-то продвинутом биофизическом исследовательском центре. И как выяснилось, Галя должна была уехать к нему. Я умирал, когда видел ее. И она это поняла. А потому пошла к директрисе, положила ей на стол заявление об уходе «по собственному желанию» и выслушала от нее пламенную речь о безответственности молодых педагогов, которых и педагогами-то назвать нельзя, поскольку они способны бросить класс в разгар учебного года, и что она, преподаватель физики Галина Михайловна, недостойна гордого звания советского учителя.
– Так я и не учитель, – напомнила Галя. – Я – физик-теоретик. Вы же в курсе.
Я увидел, как она шла через заснеженный школьный двор – в зеленой куртке с желтым шарфом, с большой рыжей кожаной сумкой на плече. Затем остановилась, натянула перчатки, обернулась и помахала рукой.
– Что, Саня, хреново? – спросил подошедший сзади Димка Костин.
Я внимательно посмотрел на него – в его глазах не было и тени иронии. И кивнул:
– Хреновей не бывает.
– Спорное утверждение, – задумчиво произнес Костин. – Где предел хреновости, не знает никто. И ты, Владимиров, тоже не знаешь…
Она пришла ко мне в три часа дня на следующий день. Вошла в прихожую, мягко отодвинула ногой нашу приставучую кошку Дашку и холодными сильными пальцами сжала мои запястья.
– Ну уж нет, – сказала она. – Ты – мой мальчик. Мой любимый мальчик. Умный и красивый. И лучше тебя нет на целом свете. На каком, спрашивается, основании я должна об этом забыть?
– Ни на каком, – согласился я, проваливаясь куда-то в пространство солнечного зеленого луга с капустницами и пастушьей сумкой, одновременно думая о том, что на плите стоит недожаренная яичница, что родители придут только к семи и что Дашку надо бы запереть в ванной.
Галя была решительной девушкой, маленьким монголо-татарским нашествием, которое не останавливается ни перед чем. Она сняла половину дома в частном секторе, встречала меня из школы и кормила какой-то невероятно вкусной едой, весенними вечерами мы жгли костер во дворе, заросшем смородиновыми кустами, и жарили сардельки на шампурах.
Однажды Галя лежала на лавочке, глядя в небо, и, раскачивая джинсовой ногой, рассказывала мне, почему Декарт поссорился с Ньютоном, а Ньютон, в свою очередь, поссорился с Лондонским Королевским обществом, а я чувствовал, что в моей жизни запоздало наступило странное, но, безусловно, счастливое детство.
– Я скоро уеду, – сказала она вдруг, прервав лекцию об истории формирования естественных наук.
– Не скоро, – беспомощно возразил я, – в декабре только!
Она промолчала.
Нам не хватало дня, а вечером мне нужно было возвращаться домой. Я раздваивался. Одна моя часть, как казалось мне, все равно оставалась в доме со старым комодом, жестким диваном и хозяйскими подшивками журнала «Огонек» за последние десять лет. В конце концов я позвонил домой и соврал Лилии Ивановне, что переночую у одноклассника.
– Ну, смотри… – неопределенно, но совершенно миролюбиво ответила моя мачеха.
Стоя перед распахнутым в апрельскую ночь окном, Галя варила глинтвейн на маленькой электрической плитке, а я не хотел глинтвейна. Хотел только, чтобы она вернулась ко мне на диван. Галя возвращалась ко мне с двумя кружками глинтвейна, в комнате плавали запахи корицы и гвоздики. Она целовала меня в нос, глинтвейн проливался на постель…»
Иванна
В десять утра она уже была в самолете.
Три часа назад ее разбудил звонок. Иванна схватила трубку, но спросонья нажала на «отбой». Она встала, подошла к зеркалу. Не только глаза, все лицо отекло – из-за вчерашнего пива. Нет, нельзя ей пива, от любого его количества к утру она превращается в больную лягушку.
Позвонили еще раз. Какой-то незнакомый человек, отдаленно русскоязычный, сообщил ей, что барон Эккерт умер.
Дедушка Эккерт умер, а она в это время спала и видела во сне беспризорных детей – много, целую толпу. Ребята долго передавали из рук в руки комок горящей бумаги – и не боялись огня.
Иванна так плакала, что не смогла объяснить Виктору Александровичу по телефону, что же, собственно, случилось. Он приехал, понял все, собрал ее и отвез в аэропорт.
И вот теперь «Боинг» «Люфтганзы» выруливал на взлетную полосу, а Виктор стоял за унылой шершавой рабицей с баночкой пива в левой руке и с тлеющей сигаретой в правой. «Совсем осиротела, – думал он. – В три года – родители, в пятнадцать – бабушка, потом – этот ее Петька, а теперь – названый дед, который, основав Школу в Белой Пристани, настолько предопределил ее жизнь, что она теперь не может не осознать, кого же на самом деле сейчас потеряла».
Если бы время можно было свернуть как пространство… Хотя пространство сворачивается тоже чисто теоретически – его можно свернуть в рулончик, а потом проколоть булавкой. Но для времени нужен иной принцип. Для того чтобы попасть туда, куда ты хочешь, нужно сжаться в комок в самолетном кресле, крепко прижав к коленям опухшее, горячее, мокрое от слез лицо – так, как будто вы уже падаете, – и самолет, влажно оплавляясь по мере проникновения в горячий августовский полдень, влетает в пространство и время вечного берега…
Они на берегу вчетвером – Петька, Иванна и Хесле с Павликом. Полдень. Везде стоит вечнозеленая тишина, берег качается на волнах, и Иванна медленно засыпает, положив голову на сгиб локтя и вдыхая запах теплой гальки – галька пахнет кипарисовой смолой, солью и водорослями. Петька сидит в мокрых плавках, скрестив худые загорелые ноги, и поедает недозрелую алычу. У Иванны солнце везде – под кожей, в груди, в животе, в коленных чашечках. Она чувствует в полусне, что ничего не весит и состоит из миллионов атомов морского воздуха.
– Смотри, какое небо, – вдруг говорит Петька и показывает куда-то вверх, на седловину яйлы. Оттуда стремительно вылетают рваные серые клочки, будто там работает невидимая катапульта. – Вероятно, будет буря, – серьезно говорит он.
– Необязательно, потому что… потому что… – просыпается Иванна, смотрит на Хесле и Павлика в поисках поддержки.
Маленькая, похожая на цыганку Хесле, эстонка с острова Сааремаа, и толстый рыжий москвич Павлик сидят рядышком с ногами на большом красном полотенце и согласно кивают: конечно, какая буря, когда такая жара?
– И поэтому вечером надо идти воровать розы, – неожиданно заканчивает мысль Петька и пристально смотрит на Иванну. Она уже дважды струсила, и поход за розами в престижный кабминовский санаторий уже дважды сорвался по ее вине.
– Точно! – соглашаются Хесле с Павликом.
Но Петька смотрит на них с сомнением и заявляет:
– Нет, вас не возьму. Вы шумные.
– Мы будем тихие-тихие… – шепотом говорит Хесле. Но Петька повторяет:
– Нет. Сидите, ждите. Если нас не словит охрана, мы принесем розы и вам. – И добавляет без смены интонации: – А если кому-то скажете – убью.
Иванна молчит – Петька морально сильнее ее и в данном вопросе в любом случае ее сломает. Ему принципиально важно в конце концов ободрать эти розы. Причем и идти за ними в бурю, конечно, логично. Иванне просто нечего сказать против. Она садится, подтягивает колени к подбородку и смотрит на серую морщинистую скалу, прохладную даже на вид. Из ее расщелин торчат стебли больших бордовых львиных зевов. Дались ему те розы… Полдень сразу утрачивает свою невесомость, и наваливается нехорошее ожидание вечера. Остается надеяться, что Петька ничего не понимает в погоде и никакой бури не будет.
И был вечер, и буря была. И было утро после бури, когда Иванна проснулась среди мокрых роз на просторном балконе, наглухо затянутом полосатым тентом, – сквозь дырочки в ткани тянулись нити света. Она лежала на желтом матрасе под салатовым пледом, а рядом, на расстоянии вытянутой руки, под таким же пледом спал Петька. Весь пол балкона был завален розами. Она лежала и смотрела на розы, которые были на уровне ее глаз – крепкие, кофейные, алые и белые, мокрые и очень красивые.
– Алё… – произнес вдруг тихо кто-то взрослый.
Иванна повернула голову к балконному проему, где стоял ухмыляющийся лысый дядька в джинсовых шортах и с махровым полотенцем на плече, и сразу все вспомнила.
Они с Петькой подготовились хорошо – взяли ножницы и большие пакеты, чтобы засовывать в них срезанные розы цветками вниз. Петька еще взял термос с чаем. В-общем, это была военная операция. Но что-то они не учли. Возможно, то, что охрана работает и в дождь, а собакам никакая буря нюх не отобьет.
В одной части парка они почти все розы ободрали и должны были быстрой рысью пересечь широкую центральную аллею. И неожиданно услышали собачий лай. Лай приближался, а с ним и голоса. Иванна посмотрела на растерявшегося Петьку и почувствовала, что сейчас потеряет сознание от страха. Их, детей из странной, но, несомненно, респектабельной школы, сейчас поймают – и все. Что значит «все», Иванна от ужаса не могла себе представить ясно. Но понимала: будет сплошной, абсолютный позор. Она хотела бросить в траву охапку роз, которую держала в руках. А Петька стоял столбом, прижимая к груди два пакета с цветами, и ужасно круглыми глазами смотрел на нее.
– Алё… – послышалось сзади.
Они обреченно оглянулись. В трех метрах находилась стена санаторного корпуса, невидимого из-за сплошного дождя.
– Быстро сюда! – приказал тот же голос. – Бегом!
Кто-то протянул с балкона руки и сначала забрал у них розы, а потом втащил по очереди сначала Иванну, а за ней Петьку на балкон и втолкнул их в комнату. В большой комнате было тепло, пахло кофе. Двое – мужчина и женщина – их пристально разглядывали. Женщина сидела в большом кожаном кресле, закинув ногу за ногу, ела виноград, раскачивала блестящую босоножку на большом пальце ноги и улыбалась. Хмурый лысый дядька смотрел на них сверху вниз и что-то жевал. Пауза продолжалась примерно с минуту, и за это время с Иванны и Петьки натекло по луже воды. Иванна, опустив голову, смотрела, как вода растекается по блестящему паркету. Им было, кстати сказать, по четырнадцать лет, но они могли цитировать Эсхила и Софокла по-древнегречески, а однажды на спор целый день проговорили друг с другом на классической латыни.
– Юра, – подала голос женщина, – они заболеют.
– Хрена они заболеют! – отозвался лысый Юра, после чего принес откуда-то две больших махровых простыни и, разогнав их в разные углы – Иванну в другую комнату, а Петьку в ванную, – велел им все с себя снять и укутаться с ног до головы.
Переодеваясь, Иванна слышала, как женщина сказала:
– Юра, их вещи надо в сушилку повесить – как раз до утра высохнут.
– Ну да, – оторвался Юра, – до утра уж точно высохнут.
– Ну вот, – удовлетворенно покивал он, увидев в дверях два сиреневых кокона, – уже веселее. Теперь идите пить алкоголь.
– Юра! – укоризненно покачала головой женщина. Она доела виноград и принялась за яблоко.
– Дура! – убежденно произнес Юра. – По пятьдесят грамм «Хеннесси» им надо тяпнуть. А то и по сто. Меня Юрием Ивановичем зовут. А тетя, которая жалеет для вас коньяк, Станислава Николаевна, моя жена. Для вас – тетя Стася.
– Юра! – снова произнесла с упреком женщина. И извиняющимся тоном добавила: – Мы бы вас в другой комнате уложили, но там обычно спит моя сестра. Только она придет очень поздно.
– Если вообще придет, – хмыкнул Юра.
Наутро все казалось каким-то полуреальным. Но дядя Юра стоял в проеме балконной двери и улыбался.
– Завтрак принесли. Вставайте завтракать, – сказал он и положил на стул их одежду – мятую, но сухую.
Стол был накрыт для четверых. Тетя Стася села за стол в длинном синем халате и белой шелковой косынке. Для того чтобы рассмотреть салат, она надела очки.
– А ваша сестра? – спросила Иванна.
– Что? – Станислава Николаевна рассеянно оторвалась от созерцания салата. – А-а, сестра… Она проснется к обеду.
– Если вообще проснется, – пробормотал Юрий Иванович.
– Юра! – дежурно воскликнула тетя Стася. – Дети могут подумать бог знает что.
На столе были загадочный разноцветный салат, жареное мясо, кофе, молоко и гора маленьких булочек.
Дядя Юра извлек из холодильника банку черной икры и соорудил им по безразмерному бутерброду. Иванна разрезала свой на четыре части, а единственный наследник барона Эккерта бессовестно разевал пасть и заглатывал сразу по большому куску.
Дядя Юра внимательно посмотрел на них, подумал и сказал:
– Я вас сам через проходную проведу. Скажу, что ко мне приезжали… ну, скажем, племянники. Племянники – это нормально? Стася! Нормально это – племянники? Поверят мне?
– Что характерно, – вздохнула тетя Стася и подняла очки на лоб, – мой муж боится не только дежурных на проходной. Продавщиц он тоже боится. И телефонисток… И…
– Врет, – твердо заявил дядя Юра.
Впрочем, ближе к проходной он стал шумно вздыхать и тереть переносицу. И напрасно. Дежурный в камуфляже, едва завидев его, вскочил из-за своего столика и, издалека отдав честь, прокричал радостно:
– Доброе утро, товарищ генерал-майор!
– Доброе утро, – пробормотал дядя Юра. – Вот, племянники гостили у меня. Ну, ведите себя хорошо, дети, – сказал он, передавая им предельно конспиративно запакованные пакеты со злосчастными розами. – Маму не огорчайте.
Иванна с Петькой, обалдев, вывалились за проходную и со скоростью света преодолели набережную и горбатый мостик через бурную после дождя горную речку.
– Да… Генерал-майор! – восхищенно произнес Петька. Затем поднял указательный палец и стал махать им перед носом у Иванны. – Что доказывает: и в армии есть нормальные люди.
– Ага, уши тебе не надрал. Может, кстати, и зря, – пробормотала Иванна.
– И тебе не надрал! – Петька обиделся. – Легко быть принципиальной post factum. Каждый может…
В Школу ее привезла бабушка Надя. Иванне было тогда восемь лет.
Ее родители-вирусологи однажды, в две тысячи первый раз, спустились в свой до боли родной вонючий виварий, чтобы покормить подопытных крыс. Виварий в свое время был вынесен за пределы лабораторного корпуса и оборудован в парке, в старом винном погребе. А тот закладывался аж в восемнадцатом веке. Деревянный свод погреба прогнил и рухнул именно в то утро, когда родители Иванны спустились вниз. Они погибли под тяжестью балок и двухметрового слоя земли. Поскольку лабораторные крысы в виварии были заражены штаммом тяжелого легочного вируса, а стеклянные боксы, в которых животные содержались, разбились, руководство института, справедливо боясь эпидемии, запретило извлечение тел сотрудников. На место провала самосвалами возили известь, и известковый курган, на котором ничего не растет, стал им чем-то вроде памятника. Впрочем, панихиду отслужили и даже установили небольшую мраморную плиту с именами погибших. Иванна не запомнила этого, ей было тогда три с половиной года.
Стюардесса принесла сок.
– А водку можно? – спросила Иванна.
Стюардесса принесла сто граммов водки и плед. Рюмку она дала Иванне, а пледом укрыла ее по грудь, постояла немножко рядом и ушла.
Пятнадцать лет назад, пятого декабря, в свой день рождения, Дед должен был прилететь где-то к полудню, и Петька с Иванной с вечера запланировали, что возьмут машину и приедут в аэропорт – сделают ему сюрприз. Дед, вообще говоря, был решительным противником встречаний-провожаний, часто появлялся без предупреждения, но сегодня ему исполнялось шестьдесят лет, а из родных людей в этом мире у него был только шестнадцатилетний внук Петька и, по сопричастности, «хорошая девочка Ивон». Петька с Иванной целый месяц готовили ему подарок – в углу парка по всем правилам сделали для него Сад Камней, скрытый от внешних взглядов ягодным тисом и кустами самшита (там, внутри, был какой-то особый микроклимат). В общем, то место должно было стать собственным, приватным Садом Камней барона Эккерта.
С утра пятого декабря у Иванны заболело горло и резко поднялась температура. У них с Петькой на этой почве произошел маленький, но интенсивный конфликт. Он орал: «Все, ты не едешь ни в какой аэропорт больная, я тебя не беру, дура!» – а Иванна, поскольку орать в ответ не могла (но очень хотела), просипела злым шепотом: «Ладно, ради бога. Я тебя ненавижу, езжай куда хочешь…» На что он заявил: «Я же о тебе беспокоюсь! Ненормальная, с температурой тридцать восемь… Да иди ты!»
Машину Петька поймал на трассе и отправился встречать Деда в гордом одиночестве. Начало декабря в том году было сырым и холодным. Накануне ночью на Перевале прошел дождь, к утру похолодало, и трассу затянула тонкая пленка льда, способная мгновенно растаять, в том случае, если среди серых туч над Перевалом хотя бы на минуту появилось солнце… Но солнце не появилось.
«Рено», на котором ехал Петька, и встречный «Опель» сплющились друг от друга и были отброшены к каменной стене. От удара о стену «Рено», водитель которого десять минут назад залил полный бак, взорвался, и силой взрыва со стены была стерта надпись «Высота над уровнем моря 654 метра»…
Спустя пятнадцать лет Иванна стояла в фамильном склепе Эккертов. Провожающих было немного: дворецкий Семен Иванович, Генрик Морано – управляющий и друг Эккерта, да два старика – они были соседями Деда, владельцами сопредельных земельных угодий и бессменными его партнерами по преферансу. Все смотрели, как темный дубовый гроб заезжает в мраморную нишу. Дед занял место рядом со своей русской женой Еленой (слева) и со своим сыном Эриком (справа) и его женой Петрой. Петькины родители в одну ночь умерли от передозировки героина – на рок-фестивале в Дублине, куда они уехали автостопом, оставив двухмесячного Петьку на попечении Деда и няньки. (Когда внуку исполнилось семь лет, барон Эккерт, ординарный профессор философии Фрайбургского университета, придумал для него школу и, преодолев немыслимые бюрократические процедуры министерств и ведомств, открыл ее в поселке Белая Пристань, на родине своей Елены, в старом ландшафтном парке, рядом с маленькой бухтой, в которой море было всегда немного теплее, чем в других местах на берегу. Для внешнего мира это была «экспериментальная специализированная гуманитарная школа-интернат для одаренных детей». На таком названии настаивало Министерство образования. Эккерт махнул рукой и сказал что-то вроде «хоть горшком назовите». Министр был приятно удивлен размером вознаграждения и обещал поддержку.)
А через два часа Иванна сидела в кабинете Деда перед его адвокатом. Тот доставал из кожаной папки и последовательно передавал ей гербовые бумаги. Первый документ, который был ей вручен, свидетельствовал об удочерении ее бароном Эккертом с правом наследования титула, замка, земельных угодий, распоряжения активами, ценными бумагами и денежными вкладами. Последующие документы подтверждали ее право на землю, деньги, движимое и недвижимое имущество восьмисотлетнего рода Эккертов.
Иванна молчала, смотрела на бумаги, разложенные перед ней на массивном письменном столе, и понятия не имела, зачем ей это и что она с этим будет делать. В тот момент она не могла думать о будущем и осознать, что теперь является баронессой Эккерт, понимала только, что волю Деда, равно как и новую судьбу, должна принять – получается, что он попросил ее об этом.
Через три дня Иванна вернулась домой.
Три часа назад ее разбудил звонок. Иванна схватила трубку, но спросонья нажала на «отбой». Она встала, подошла к зеркалу. Не только глаза, все лицо отекло – из-за вчерашнего пива. Нет, нельзя ей пива, от любого его количества к утру она превращается в больную лягушку.
Позвонили еще раз. Какой-то незнакомый человек, отдаленно русскоязычный, сообщил ей, что барон Эккерт умер.
Дедушка Эккерт умер, а она в это время спала и видела во сне беспризорных детей – много, целую толпу. Ребята долго передавали из рук в руки комок горящей бумаги – и не боялись огня.
Иванна так плакала, что не смогла объяснить Виктору Александровичу по телефону, что же, собственно, случилось. Он приехал, понял все, собрал ее и отвез в аэропорт.
И вот теперь «Боинг» «Люфтганзы» выруливал на взлетную полосу, а Виктор стоял за унылой шершавой рабицей с баночкой пива в левой руке и с тлеющей сигаретой в правой. «Совсем осиротела, – думал он. – В три года – родители, в пятнадцать – бабушка, потом – этот ее Петька, а теперь – названый дед, который, основав Школу в Белой Пристани, настолько предопределил ее жизнь, что она теперь не может не осознать, кого же на самом деле сейчас потеряла».
Если бы время можно было свернуть как пространство… Хотя пространство сворачивается тоже чисто теоретически – его можно свернуть в рулончик, а потом проколоть булавкой. Но для времени нужен иной принцип. Для того чтобы попасть туда, куда ты хочешь, нужно сжаться в комок в самолетном кресле, крепко прижав к коленям опухшее, горячее, мокрое от слез лицо – так, как будто вы уже падаете, – и самолет, влажно оплавляясь по мере проникновения в горячий августовский полдень, влетает в пространство и время вечного берега…
Они на берегу вчетвером – Петька, Иванна и Хесле с Павликом. Полдень. Везде стоит вечнозеленая тишина, берег качается на волнах, и Иванна медленно засыпает, положив голову на сгиб локтя и вдыхая запах теплой гальки – галька пахнет кипарисовой смолой, солью и водорослями. Петька сидит в мокрых плавках, скрестив худые загорелые ноги, и поедает недозрелую алычу. У Иванны солнце везде – под кожей, в груди, в животе, в коленных чашечках. Она чувствует в полусне, что ничего не весит и состоит из миллионов атомов морского воздуха.
– Смотри, какое небо, – вдруг говорит Петька и показывает куда-то вверх, на седловину яйлы. Оттуда стремительно вылетают рваные серые клочки, будто там работает невидимая катапульта. – Вероятно, будет буря, – серьезно говорит он.
– Необязательно, потому что… потому что… – просыпается Иванна, смотрит на Хесле и Павлика в поисках поддержки.
Маленькая, похожая на цыганку Хесле, эстонка с острова Сааремаа, и толстый рыжий москвич Павлик сидят рядышком с ногами на большом красном полотенце и согласно кивают: конечно, какая буря, когда такая жара?
– И поэтому вечером надо идти воровать розы, – неожиданно заканчивает мысль Петька и пристально смотрит на Иванну. Она уже дважды струсила, и поход за розами в престижный кабминовский санаторий уже дважды сорвался по ее вине.
– Точно! – соглашаются Хесле с Павликом.
Но Петька смотрит на них с сомнением и заявляет:
– Нет, вас не возьму. Вы шумные.
– Мы будем тихие-тихие… – шепотом говорит Хесле. Но Петька повторяет:
– Нет. Сидите, ждите. Если нас не словит охрана, мы принесем розы и вам. – И добавляет без смены интонации: – А если кому-то скажете – убью.
Иванна молчит – Петька морально сильнее ее и в данном вопросе в любом случае ее сломает. Ему принципиально важно в конце концов ободрать эти розы. Причем и идти за ними в бурю, конечно, логично. Иванне просто нечего сказать против. Она садится, подтягивает колени к подбородку и смотрит на серую морщинистую скалу, прохладную даже на вид. Из ее расщелин торчат стебли больших бордовых львиных зевов. Дались ему те розы… Полдень сразу утрачивает свою невесомость, и наваливается нехорошее ожидание вечера. Остается надеяться, что Петька ничего не понимает в погоде и никакой бури не будет.
И был вечер, и буря была. И было утро после бури, когда Иванна проснулась среди мокрых роз на просторном балконе, наглухо затянутом полосатым тентом, – сквозь дырочки в ткани тянулись нити света. Она лежала на желтом матрасе под салатовым пледом, а рядом, на расстоянии вытянутой руки, под таким же пледом спал Петька. Весь пол балкона был завален розами. Она лежала и смотрела на розы, которые были на уровне ее глаз – крепкие, кофейные, алые и белые, мокрые и очень красивые.
– Алё… – произнес вдруг тихо кто-то взрослый.
Иванна повернула голову к балконному проему, где стоял ухмыляющийся лысый дядька в джинсовых шортах и с махровым полотенцем на плече, и сразу все вспомнила.
Они с Петькой подготовились хорошо – взяли ножницы и большие пакеты, чтобы засовывать в них срезанные розы цветками вниз. Петька еще взял термос с чаем. В-общем, это была военная операция. Но что-то они не учли. Возможно, то, что охрана работает и в дождь, а собакам никакая буря нюх не отобьет.
В одной части парка они почти все розы ободрали и должны были быстрой рысью пересечь широкую центральную аллею. И неожиданно услышали собачий лай. Лай приближался, а с ним и голоса. Иванна посмотрела на растерявшегося Петьку и почувствовала, что сейчас потеряет сознание от страха. Их, детей из странной, но, несомненно, респектабельной школы, сейчас поймают – и все. Что значит «все», Иванна от ужаса не могла себе представить ясно. Но понимала: будет сплошной, абсолютный позор. Она хотела бросить в траву охапку роз, которую держала в руках. А Петька стоял столбом, прижимая к груди два пакета с цветами, и ужасно круглыми глазами смотрел на нее.
– Алё… – послышалось сзади.
Они обреченно оглянулись. В трех метрах находилась стена санаторного корпуса, невидимого из-за сплошного дождя.
– Быстро сюда! – приказал тот же голос. – Бегом!
Кто-то протянул с балкона руки и сначала забрал у них розы, а потом втащил по очереди сначала Иванну, а за ней Петьку на балкон и втолкнул их в комнату. В большой комнате было тепло, пахло кофе. Двое – мужчина и женщина – их пристально разглядывали. Женщина сидела в большом кожаном кресле, закинув ногу за ногу, ела виноград, раскачивала блестящую босоножку на большом пальце ноги и улыбалась. Хмурый лысый дядька смотрел на них сверху вниз и что-то жевал. Пауза продолжалась примерно с минуту, и за это время с Иванны и Петьки натекло по луже воды. Иванна, опустив голову, смотрела, как вода растекается по блестящему паркету. Им было, кстати сказать, по четырнадцать лет, но они могли цитировать Эсхила и Софокла по-древнегречески, а однажды на спор целый день проговорили друг с другом на классической латыни.
– Юра, – подала голос женщина, – они заболеют.
– Хрена они заболеют! – отозвался лысый Юра, после чего принес откуда-то две больших махровых простыни и, разогнав их в разные углы – Иванну в другую комнату, а Петьку в ванную, – велел им все с себя снять и укутаться с ног до головы.
Переодеваясь, Иванна слышала, как женщина сказала:
– Юра, их вещи надо в сушилку повесить – как раз до утра высохнут.
– Ну да, – оторвался Юра, – до утра уж точно высохнут.
– Ну вот, – удовлетворенно покивал он, увидев в дверях два сиреневых кокона, – уже веселее. Теперь идите пить алкоголь.
– Юра! – укоризненно покачала головой женщина. Она доела виноград и принялась за яблоко.
– Дура! – убежденно произнес Юра. – По пятьдесят грамм «Хеннесси» им надо тяпнуть. А то и по сто. Меня Юрием Ивановичем зовут. А тетя, которая жалеет для вас коньяк, Станислава Николаевна, моя жена. Для вас – тетя Стася.
– Юра! – снова произнесла с упреком женщина. И извиняющимся тоном добавила: – Мы бы вас в другой комнате уложили, но там обычно спит моя сестра. Только она придет очень поздно.
– Если вообще придет, – хмыкнул Юра.
Наутро все казалось каким-то полуреальным. Но дядя Юра стоял в проеме балконной двери и улыбался.
– Завтрак принесли. Вставайте завтракать, – сказал он и положил на стул их одежду – мятую, но сухую.
Стол был накрыт для четверых. Тетя Стася села за стол в длинном синем халате и белой шелковой косынке. Для того чтобы рассмотреть салат, она надела очки.
– А ваша сестра? – спросила Иванна.
– Что? – Станислава Николаевна рассеянно оторвалась от созерцания салата. – А-а, сестра… Она проснется к обеду.
– Если вообще проснется, – пробормотал Юрий Иванович.
– Юра! – дежурно воскликнула тетя Стася. – Дети могут подумать бог знает что.
На столе были загадочный разноцветный салат, жареное мясо, кофе, молоко и гора маленьких булочек.
Дядя Юра извлек из холодильника банку черной икры и соорудил им по безразмерному бутерброду. Иванна разрезала свой на четыре части, а единственный наследник барона Эккерта бессовестно разевал пасть и заглатывал сразу по большому куску.
Дядя Юра внимательно посмотрел на них, подумал и сказал:
– Я вас сам через проходную проведу. Скажу, что ко мне приезжали… ну, скажем, племянники. Племянники – это нормально? Стася! Нормально это – племянники? Поверят мне?
– Что характерно, – вздохнула тетя Стася и подняла очки на лоб, – мой муж боится не только дежурных на проходной. Продавщиц он тоже боится. И телефонисток… И…
– Врет, – твердо заявил дядя Юра.
Впрочем, ближе к проходной он стал шумно вздыхать и тереть переносицу. И напрасно. Дежурный в камуфляже, едва завидев его, вскочил из-за своего столика и, издалека отдав честь, прокричал радостно:
– Доброе утро, товарищ генерал-майор!
– Доброе утро, – пробормотал дядя Юра. – Вот, племянники гостили у меня. Ну, ведите себя хорошо, дети, – сказал он, передавая им предельно конспиративно запакованные пакеты со злосчастными розами. – Маму не огорчайте.
Иванна с Петькой, обалдев, вывалились за проходную и со скоростью света преодолели набережную и горбатый мостик через бурную после дождя горную речку.
– Да… Генерал-майор! – восхищенно произнес Петька. Затем поднял указательный палец и стал махать им перед носом у Иванны. – Что доказывает: и в армии есть нормальные люди.
– Ага, уши тебе не надрал. Может, кстати, и зря, – пробормотала Иванна.
– И тебе не надрал! – Петька обиделся. – Легко быть принципиальной post factum. Каждый может…
В Школу ее привезла бабушка Надя. Иванне было тогда восемь лет.
Ее родители-вирусологи однажды, в две тысячи первый раз, спустились в свой до боли родной вонючий виварий, чтобы покормить подопытных крыс. Виварий в свое время был вынесен за пределы лабораторного корпуса и оборудован в парке, в старом винном погребе. А тот закладывался аж в восемнадцатом веке. Деревянный свод погреба прогнил и рухнул именно в то утро, когда родители Иванны спустились вниз. Они погибли под тяжестью балок и двухметрового слоя земли. Поскольку лабораторные крысы в виварии были заражены штаммом тяжелого легочного вируса, а стеклянные боксы, в которых животные содержались, разбились, руководство института, справедливо боясь эпидемии, запретило извлечение тел сотрудников. На место провала самосвалами возили известь, и известковый курган, на котором ничего не растет, стал им чем-то вроде памятника. Впрочем, панихиду отслужили и даже установили небольшую мраморную плиту с именами погибших. Иванна не запомнила этого, ей было тогда три с половиной года.
Стюардесса принесла сок.
– А водку можно? – спросила Иванна.
Стюардесса принесла сто граммов водки и плед. Рюмку она дала Иванне, а пледом укрыла ее по грудь, постояла немножко рядом и ушла.
Пятнадцать лет назад, пятого декабря, в свой день рождения, Дед должен был прилететь где-то к полудню, и Петька с Иванной с вечера запланировали, что возьмут машину и приедут в аэропорт – сделают ему сюрприз. Дед, вообще говоря, был решительным противником встречаний-провожаний, часто появлялся без предупреждения, но сегодня ему исполнялось шестьдесят лет, а из родных людей в этом мире у него был только шестнадцатилетний внук Петька и, по сопричастности, «хорошая девочка Ивон». Петька с Иванной целый месяц готовили ему подарок – в углу парка по всем правилам сделали для него Сад Камней, скрытый от внешних взглядов ягодным тисом и кустами самшита (там, внутри, был какой-то особый микроклимат). В общем, то место должно было стать собственным, приватным Садом Камней барона Эккерта.
С утра пятого декабря у Иванны заболело горло и резко поднялась температура. У них с Петькой на этой почве произошел маленький, но интенсивный конфликт. Он орал: «Все, ты не едешь ни в какой аэропорт больная, я тебя не беру, дура!» – а Иванна, поскольку орать в ответ не могла (но очень хотела), просипела злым шепотом: «Ладно, ради бога. Я тебя ненавижу, езжай куда хочешь…» На что он заявил: «Я же о тебе беспокоюсь! Ненормальная, с температурой тридцать восемь… Да иди ты!»
Машину Петька поймал на трассе и отправился встречать Деда в гордом одиночестве. Начало декабря в том году было сырым и холодным. Накануне ночью на Перевале прошел дождь, к утру похолодало, и трассу затянула тонкая пленка льда, способная мгновенно растаять, в том случае, если среди серых туч над Перевалом хотя бы на минуту появилось солнце… Но солнце не появилось.
«Рено», на котором ехал Петька, и встречный «Опель» сплющились друг от друга и были отброшены к каменной стене. От удара о стену «Рено», водитель которого десять минут назад залил полный бак, взорвался, и силой взрыва со стены была стерта надпись «Высота над уровнем моря 654 метра»…
Спустя пятнадцать лет Иванна стояла в фамильном склепе Эккертов. Провожающих было немного: дворецкий Семен Иванович, Генрик Морано – управляющий и друг Эккерта, да два старика – они были соседями Деда, владельцами сопредельных земельных угодий и бессменными его партнерами по преферансу. Все смотрели, как темный дубовый гроб заезжает в мраморную нишу. Дед занял место рядом со своей русской женой Еленой (слева) и со своим сыном Эриком (справа) и его женой Петрой. Петькины родители в одну ночь умерли от передозировки героина – на рок-фестивале в Дублине, куда они уехали автостопом, оставив двухмесячного Петьку на попечении Деда и няньки. (Когда внуку исполнилось семь лет, барон Эккерт, ординарный профессор философии Фрайбургского университета, придумал для него школу и, преодолев немыслимые бюрократические процедуры министерств и ведомств, открыл ее в поселке Белая Пристань, на родине своей Елены, в старом ландшафтном парке, рядом с маленькой бухтой, в которой море было всегда немного теплее, чем в других местах на берегу. Для внешнего мира это была «экспериментальная специализированная гуманитарная школа-интернат для одаренных детей». На таком названии настаивало Министерство образования. Эккерт махнул рукой и сказал что-то вроде «хоть горшком назовите». Министр был приятно удивлен размером вознаграждения и обещал поддержку.)
А через два часа Иванна сидела в кабинете Деда перед его адвокатом. Тот доставал из кожаной папки и последовательно передавал ей гербовые бумаги. Первый документ, который был ей вручен, свидетельствовал об удочерении ее бароном Эккертом с правом наследования титула, замка, земельных угодий, распоряжения активами, ценными бумагами и денежными вкладами. Последующие документы подтверждали ее право на землю, деньги, движимое и недвижимое имущество восьмисотлетнего рода Эккертов.
Иванна молчала, смотрела на бумаги, разложенные перед ней на массивном письменном столе, и понятия не имела, зачем ей это и что она с этим будет делать. В тот момент она не могла думать о будущем и осознать, что теперь является баронессой Эккерт, понимала только, что волю Деда, равно как и новую судьбу, должна принять – получается, что он попросил ее об этом.
Через три дня Иванна вернулась домой.
Алексей
– И больше ты не видел ее? Я имею в виду, после того, как она уехала?
– Нет. – Владимиров покачал головой. – Это было бы вторжение, смятение, ничего хорошего все равно бы не вышло. К тому же спустя двадцать с лишним лет… Теперь Галя – совершенно другая женщина. А так – волшебная сказка. С эльфами и лилиями, с заколдованным озером. Что-то в таком роде. И ничего подобного со мной больше не было никогда.
– Ты уверен, что та давняя история должна появиться в книге? Учитывая твои цели…
– Пишите, Шура, пишите… – лениво бросил олигарх, вытянулся на ковре во всю свою двухметровую длину и заложил руки за голову. – Должна, не должна… Не твоя печаль. А печаль моего имиджмейкера Данилы, не к ночи будет помянут. Видит бог, как же я их ненавижу! Умники, блин, криейторы… Просто какие-то интеллектуальные мутанты! Но без них нельзя. Они, видите ли, структурируют реальность. Превращают реальность в действительность. Тебе, Леха, надо сколько водки выпить, чтобы въехать, чем реальность отличается от действительности?
– Ведро, – неуверенно предположил я.
– Мне – два, – уверенно заявил Александр, перевернулся на живот и стал меланхолично рассматривать синий ковровый ворс.
– Саша, а зачем тебе в парламент? – спросил я его.
– Чтобы внести свой скромный вклад в строительство нашего независимого государства.
– Иди ты!
– Лешка, ну ты же умный мальчик, писатель все-таки. Ответь себе сам.
– Чтобы лоббировать интересы собственной коксохимической монополии и стелить соломку своим бразильцам, или какие там у тебя партнеры…
– Вот молодец, – удовлетворенно ухмыльнулся миллионер. Затем сел, прислонившись спиной к стене и согнув ноги в коленях, и, подняв брови, принялся рассматривать меня в упор.
– Ты чего? – спросил я его. – Прикидываешь, сколько бабла заплатишь киллеру за мой скальп?
– За твой скальп, за твою наглую рожу и за твои коренные зубы, – без улыбки ответил он. – Что бы я без тебя делал…
– Что? Что бы ты – что?
– С кем бы я тогда разговаривал?
Пугающая способность к прямоте и откровенности, не раз поражавшая меня и после, – это и была его сила? Мы совершенно по-разному понимали элегантный тезис Витгенштейна о том, что «все, что может быть сказано, должно быть сказано, об остальном следует молчать». Я лично считал, что Витгенштейен, собственно, утверждал, что иногда лучше жевать, чем говорить, а Владимиров явно полагал, что Витгенштейн утверждал прямо обратное. В любом случае Сашка отчаяннее меня.
– Ты бы разговаривал с Данилой, – сказал я ему, чтобы что-то сказать.
Он нашарил левой рукой кофейную чашку и метнул мне в голову.
Я увернулся, чашка попала в диванную подушку.
– Не разбилась, значит, счастья не будет, – с сожалением констатировал Александр. – Счастья не будет, оставь ожиданья подросткам, нынешний возраст подобен гаданию с воском… что-то там тра-ля-ля… пахнет весной, мое солнышко, счастья не будет… Есть такой поэт Дима Быков, это он написал.
– Есть такой Дима Быков, – машинально согласился я. Может, мы много выпили? Нет, мы немного выпили. Всего грамм по пятьдесят виски.
– Не бросай меня, – вдруг попросил он, прицельно и бесстрашно глядя мне в глаза. – Ты мне как… Это называют по-разному. В основном дружбой. Суть дела не меняется. Я подумал: вдруг меня убьют, и я не успею тебе сказать…
– Нет. – Владимиров покачал головой. – Это было бы вторжение, смятение, ничего хорошего все равно бы не вышло. К тому же спустя двадцать с лишним лет… Теперь Галя – совершенно другая женщина. А так – волшебная сказка. С эльфами и лилиями, с заколдованным озером. Что-то в таком роде. И ничего подобного со мной больше не было никогда.
– Ты уверен, что та давняя история должна появиться в книге? Учитывая твои цели…
– Пишите, Шура, пишите… – лениво бросил олигарх, вытянулся на ковре во всю свою двухметровую длину и заложил руки за голову. – Должна, не должна… Не твоя печаль. А печаль моего имиджмейкера Данилы, не к ночи будет помянут. Видит бог, как же я их ненавижу! Умники, блин, криейторы… Просто какие-то интеллектуальные мутанты! Но без них нельзя. Они, видите ли, структурируют реальность. Превращают реальность в действительность. Тебе, Леха, надо сколько водки выпить, чтобы въехать, чем реальность отличается от действительности?
– Ведро, – неуверенно предположил я.
– Мне – два, – уверенно заявил Александр, перевернулся на живот и стал меланхолично рассматривать синий ковровый ворс.
– Саша, а зачем тебе в парламент? – спросил я его.
– Чтобы внести свой скромный вклад в строительство нашего независимого государства.
– Иди ты!
– Лешка, ну ты же умный мальчик, писатель все-таки. Ответь себе сам.
– Чтобы лоббировать интересы собственной коксохимической монополии и стелить соломку своим бразильцам, или какие там у тебя партнеры…
– Вот молодец, – удовлетворенно ухмыльнулся миллионер. Затем сел, прислонившись спиной к стене и согнув ноги в коленях, и, подняв брови, принялся рассматривать меня в упор.
– Ты чего? – спросил я его. – Прикидываешь, сколько бабла заплатишь киллеру за мой скальп?
– За твой скальп, за твою наглую рожу и за твои коренные зубы, – без улыбки ответил он. – Что бы я без тебя делал…
– Что? Что бы ты – что?
– С кем бы я тогда разговаривал?
Пугающая способность к прямоте и откровенности, не раз поражавшая меня и после, – это и была его сила? Мы совершенно по-разному понимали элегантный тезис Витгенштейна о том, что «все, что может быть сказано, должно быть сказано, об остальном следует молчать». Я лично считал, что Витгенштейен, собственно, утверждал, что иногда лучше жевать, чем говорить, а Владимиров явно полагал, что Витгенштейн утверждал прямо обратное. В любом случае Сашка отчаяннее меня.
– Ты бы разговаривал с Данилой, – сказал я ему, чтобы что-то сказать.
Он нашарил левой рукой кофейную чашку и метнул мне в голову.
Я увернулся, чашка попала в диванную подушку.
– Не разбилась, значит, счастья не будет, – с сожалением констатировал Александр. – Счастья не будет, оставь ожиданья подросткам, нынешний возраст подобен гаданию с воском… что-то там тра-ля-ля… пахнет весной, мое солнышко, счастья не будет… Есть такой поэт Дима Быков, это он написал.
– Есть такой Дима Быков, – машинально согласился я. Может, мы много выпили? Нет, мы немного выпили. Всего грамм по пятьдесят виски.
– Не бросай меня, – вдруг попросил он, прицельно и бесстрашно глядя мне в глаза. – Ты мне как… Это называют по-разному. В основном дружбой. Суть дела не меняется. Я подумал: вдруг меня убьют, и я не успею тебе сказать…