– Как же я брошу тебя, такого придурка? – с непередаваемо сложным чувством спросил я. – Придется тебя лечить от раннего маразма. У меня есть знакомый психиатр.
   – Вот и хорошо, – кивнул он, улегся на ковер и стянул плед с дивана. – Я тут посплю чуть-чуть…
 
   «Счастья не будет, винить никого не пристало, влажная глина застыла и формою стала, стебель твердеет, стволом становясь лучевидным. Нам ли с тобой ужасаться вещам очевидным?»[5]
 
   Лучше бы мы много выпили.
* * *
   Приходит Надежда, открывает холодильник, выбрасывает из него протухшие котлеты и выливает за борт скисший борщ. Достает из сумки и кладет в холодильник лоток с отбивными, блинчики и копченое сало.
 
   – Ты собираешься жить дальше? – спрашивает она меня, делая интонационное ударение на слове «собираешься».
   – Нет, – говорю я ей.
   – Зачем ты спустил яхту на воду?
   – А куда я должен был ее спустить?
   – Я приведу Троицкого, – не то грозит, не то предупреждает сестра.
   – Уходи, – прошу я ее.
   И она уходит.
* * *
   «Галя навсегда уехала в Торонто, а через два месяца, вопреки всем моим размышлениям о беспредельной хреновости, пришла весна. На остановках и возле рынка бабушки продавали вербу. Они говорили – „котики“, дело шло к Восьмому марта. Я тупо прогуливал школу – уходил на лодочную станцию, садился на шершавую перевернутую лодку, курил и читал. На Десне медленно таял лед, и жизнь, в осмысленности которой еще несколько дней назад я был не уверен ни на копейку, постепенно насыщалась теплым ветром и нежными перламутровыми сумерками. И я наконец понял, чего хочу. Понял, что хочу построить яхту и уйти на ней по Десне – на Днепр, по Днепру – в Черное море, а оттуда можно попасть в Мировой океан, который не имеет ни конца, ни края, только отдаляющийся горизонт. Но для того чтобы построить яхту, нужны деньги…»
 
   – Ну чего ты смеешься, падла? – огорченно спросил Александр. – Иди ты к черту, не буду тебе ничего рассказывать!
   – Яхту построить… Так это и был основной мотив?
   – Мотив чего?
   – Ну, ты впервые понял, для чего тебе нужны деньги. Чтобы яхту…
   – Мне деньги не нужны были, блин, – непоследовательно возразил Владимиров. – Мне хотелось яхту построить. Ты, Лешенька, какой-то тупой.
   Ага, а теперь он флотилию может купить себе, не только яхту.
   – И что? – осторожно спросил я.
   – Ничего. Деньги есть. Есть деньги, заводы, даже один водоплавающий танкер. Только для яхты деньги – не главное, как выяснилось.
   – А что главное?
   – А не с кем было. Не с кем разговаривать, не с кем яхту строить, решительно не с кем поржать, напиться и, главное, «Понедельник начинается в субботу» почитать вслух некому.
   – Кончились твои страдания, – сообщил я ему и, не глядя, взял с полки любимое измочаленное худлитовское издание. – Лови!
   Он, естественно, поймал. И счастливо уставился на меня поверх очков своим слегка расфокусированным взглядом.
   – Неужели?
   – Читай, Санька, – сказал я севшим голосом. – В многомиллионной стране ты наконец нашел кретина, который способен отдать душу за возможность всю ночь слушать «Понедельник» в твоем исполнении. Сначала мы читаем «Понедельник», в перерывах жарим мясо, а потом будем строить твою яхту.
   То есть я сам ему предложил. Потому что в тот момент я окончательно понял, что мне уже все равно. Отчаянная придурковатость всей ситуации заключалась в том, что шутки шутками, но без него я сдохну от тоски и скуки, потому что во всем белом свете, во всем необозримом пространстве Мирового океана мне не с кем, решительно не с кем будет поржать.

Часть вторая

   Проснувшись в очередной раз и в очередной раз потерявшись в днях недели и времени суток, я собрался выползти наверх и вымыть палубу – всю ночь был ливень с ураганом и настоящий шторм на Днепре, и всю ночь меня рвало в гальюне, но не от морской болезни, а от того, что накануне смешал виски с пивом, вероятно потеряв последние остатки мозгов. А палуба, наверное, вся в иле и в песке. Только одно живое существо меня интересовало – наша яхта. О ней надо заботиться, она должна быть в порядке, потому что в конечном счете все мои планы связаны только с ней.
   На корме сидела незнакомая барышня и читала книгу. Она сидела почти спиной ко мне, а на берегу работала помпа, и свист и чавканье, конечно, заглушили короткий вакуумный хлопок открывающейся двери. Так что она не оглянулась. Читала, как у себя дома, – на моей яхте! Я стоял в двух метрах и тупо смотрел на ее спину в белой ветровке.
   – Доброе утро, – произнесла она и только тогда обернулась. Значит, слышала.
   – Доброе утро, – подал голос я. – Вообще-то это моя яхта.
   Барышня пристально и совершенно открыто рассматривала меня – сонного, небритого, всклокоченного урода, и я, слава богу, не увидел в ее лице ни удивления, ни сочувствия.
   – Извините, – сказала она, – но ваш телефон не отвечает, вот я тут и сижу. Не хотела вас будить.
   – Я в основном сплю, – зачем-то сообщил я ей, – вы могли просидеть тут до следующего утра.
   – Ну и не беда, – спокойно заявила незнакомка.
   – А зачем вы сидите? – наконец-то мне пришел в голову вопрос по существу.
   – Вас жду.
   – А-а…
   Редкий по красоте диалог.
   Гостья повертела на пальце серебряное кольцо.
   – А почему вы не спрашиваете – зачем?
   – Я спрошу, – пообещал я ей. – Если вы еще немного посидите, я почищу зубы, а потом уж спрошу у вас – зачем.
   Я спустился в гальюн и посмотрел на себя в зеркало. Ну, так и есть – небритый, помятый урод с сизыми синяками под глазами. Зачем я с ней разговаривал? Чего она приперлась?
 
   Меня нет, я умер вместе с Санькой тридцатого августа, в четверг, в три часа дня, и теперь бесконечно вижу одно и то же – как он выходит из машины, машет мне обеими руками у себя над головой, берет с заднего сиденья рюкзак, забрасывает его на плечо, и я, стоя на другой стороне дороги, слышу, как звенят пуговицы его ливайсовской куртки. Я хочу перейти дорогу, а он кричит мне:
   – Леха, стой там! Я сам перейду! – И делает шаг. Но вдруг останавливается. Стоит и смотрит на меня.
   – Ты чего, Сань? – удивляюсь я.
   Он делает еще шаг и падает лицом вниз, молча, не успев выбросить вперед руки.
 
   Откуда они знали, что он выйдет именно здесь? Значит, знали. Мы же обсуждали по телефону, что, прежде чем ехать на верфь, надо пойти сожрать в «Алкионе» какую-нибудь курицу по-македонски, каких-нибудь дерунов со сметаной и попить пива.
   Подбежав и поняв, что произошло, я одновременно перестал видеть и дышать и, наверное, потерял сознание. А очнулся оттого, что какая-то женщина кричала рядом:
   – Тут два трупа! Стреляли, наверное, со стройки.
   В центре шла великая бесконечная стройка. Строили новую Бессарабку, строили торговый центр. Да чего только не строили тем летом… Я открыл глаза и увидел Санькину руку ладонью вверх, увидел полоску незагорелой кожи под ремешком часов и длинную линию жизни. Потом увидел перепуганную девушку-гаишницу – она и кричала в рацию.
   – Ты живой? – севшим голосом спросила она меня.
   И я честно ответил ей:
   – Нет.
   – В каких отношениях вы состояли с потерпевшим? – спросил меня майор милиции в отчаянно-депрессивной минималистской комнате – в ней имелись только стол, стулья и сейф. Все грязно-желтое. И желтые стены. В этой комнате были созданы все условия, чтобы окончательно и бесповоротно свихнуться от отчаяния и тоски.
   – Он мой друг.
   – В смысле?
   – В смысле – друг.
   – Вы в курсе, кто такой Владимиров?
   – В курсе, – успокоил я его.
   – А вы кто?
   Я пожал плечами. Перед ним лежали все мои данные – паспорт, место работы, место жительства и имена родственников до седьмого колена.
   – Какого хрена он ездил без охраны? – с чувством произнес майор. И я промолчал – вопрос был явно риторическим.
   Как я мог не заплакать – в той желтой комнате, глядя на кофейные круги на поганом желтом столе? Такого со мной не было лет сто. Я, тридцатилетний взрослый мужик, плакал на глазах у майора милиции, молча, тяжело, безнадежно, глядя прямо перед собой.
   – Вы свободны, – со вздохом сказал он мне. – Можете идти домой.
   Идти домой я не мог. Дома был Санькин спортивный костюм, его ноутбук, его синий свитер и мой диктофон с его голосом внутри. Диктофона я боялся больше всего. И поэтому поехал на яхту. А спустя двое суток беспробудного одинокого пьянства увидел Надежду, которая привезла мне жратву и какие-то шмотки. Носки там, трусы и прочее.
   – Лешка, – все повторяла сестра, – Лешка…
   Она сидела на корточках возле меня, валяющегося на койке, и пыталась гладить меня по голове. У нее получалось плохо, неловко, моя обостренная тактильность заставляла меня сжаться от трудноопределимого чувства – чего-то между раздражением и стыдом от того, что она так переживает.
   – Не смотри на меня, – попросил я ее. – Иди домой.
   С тех пор она приходит с регулярностью курьерского поезда – раз в два дня. Пытается меня кормить, но это полбеды, хуже, что она пытается со мной разговаривать. В последний раз, правда, вылив борщ в реку, сквозь зубы буркнула: «Да пошел ты…» – а я услышал. «Бедная», – вдруг подумал я и впервые за много дней почувствовал что-то. Жалость, нежность. Это же моя Надюха, я ее люблю! У нее работа, ребенок, бывший муж, который убивает ее своим вялотекущим занудством, и я – в неопределенном агрегатном состоянии. Она ездит ко мне через весь город. В каком же напряжении она должна находиться все время, бедная…
   И еще неизвестная девушка на корме – которая готова сидеть и ждать, пока я проснусь…
   А футболка на мне – в каких-то пятнах на груди. И руки… Пусть барышня еще посидит, я должен привести в порядок руки. С такими руками нельзя подходить к людям, в конце концов, это аморально.
* * *
   Она никогда не обратила бы внимания на тот случай, если бы не одно странное обстоятельство. Александр Иванович Владимиров сказал перед смертью два слова, их отчетливо слышала юная гаишница, которая случайно оказалась непосредственно рядом с ним. Он прошептал: «Белые мотыльки». И умер. В протоколе допроса девушки слова погибшего были зафиксированы, но в ходе следствия внимания на них не обратили, вероятно, сочли бредом умирающего. Следствие отрабатывало версию заказного убийства на экономической почве и реконструировало бизнес-среду Владимирова, структуру его связей и взаимоотношения с конкурентами. Появились даже подозреваемые, о чем моментально сообщили СМИ.
   Иванна и не узнала бы о этих словах никогда, если бы гаишница Оксана Павленко, единственная на весь город женщина в патрульно-постовой службе ГАИ, не оказалась соседкой Валика. Они по-соседски курили на лестнице, и Оксана пересказала ему в деталях историю, так ее напугавшую. Белые мотыльки… Когда в офисе Валик произнес эти два слова, Иванна сама не заметила, как задела чашку и пролила кофе на стол и клавиатуру.
   Когда-то давно, в Школе (точнее, не в самой Школе, а в монастырском парке), Иванна и ее приятельница сестра Валерия, в недавнем прошлом выпускница мехмата МГУ, ходили собирать каперсы. Сестра Валерия, в миру Маша Булатова, приняла постриг год назад, работала в монастырской библиотеке младшим библиотекарем и осваивала высокое искусство библиотечной каталогизации. Еще она преподавала математику в Школе, и с Иванной они, несмотря на восьмилетнюю разницу в возрасте, как-то психоэмоционально совпали и стали общаться в свободное время, обсуждая в основном фантастику, а из фантастики в основном Стругацких и Урсулу Ле Гуин. Свое интеллектуальное общение они периодически разбавляли исключительно дамской болтовней, содержание которой Иванна, спустя годы, уже плохо помнила. Еще Маша Булатова отлично рисовала карандашные миниатюры и писала сказки для детей.
   Был июнь, вторая его половина, когда каперсы вот-вот зацветут, но дать цвести им нельзя, потому что самое ценное в каперсах – почки. Их маринуют в растворе уксуса со специями и подают к мясу. Дедушка Эккерт всегда увозил с собой пару баночек и утверждал: «Однозначно лучше, чем испанские».
 
   Они собирали почки каперсов и ссыпали их в белое пластиковое ведерко. Иванна прошла немного вперед, к поляне за двумя большими круглыми кустами самшита, и уже хотела было опуститься на колени перед стелющимся, как плющ, буквально распластанным по земле кустиком каперсов, как почувствовала сзади звук и движение. Она обернулась и увидела, что сестра Валерия, как-то неудобно поджав ноги, сидит на земле, держится за затылок и смотрит прямо перед собой.
   – Ты что? – спросила Иванна.
   – Белые мотыльки, – сказала она.
   Иванна посмотрела туда, куда смотрела Маша покрасневшими, расширившимися глазами. Никаких мотыльков не было, только нагретый воздух дрожал.
   – Где? – спросила Иванна. – Машка, ты что?
   – Мне плохо, – прошептала монахиня, закрыла глаза и упала набок.
   Она умерла через час в монастырском госпитале от обширного инфаркта в возрасте двадцати трех лет. А надо сказать, что сестра Валерия, еще будучи Машей Булатовой, получила звание мастера спорта по плаванию и плавала как торпеда, а заодно ходила в горы, занималась тайдзи-цюань в этом самом парке ежедневно после заутреней и никогда не жаловалась на здоровье.
 
   – Такое бывает, – утомленно пояснил доктор Рат, хирург-кардиолог. – Молодые мужики мрут, хоть с виду здоровые, крепкие. Вот позавчера буквально: водитель поселковой автобазы тридцати лет дома вышел из душа, прилег на диван – и привет. Ведь что такое инфаркт…
   – А если ее убили? – спросила Иванна.
   – Как? – поднял брови доктор Рат. – Кто? Я был на вскрытии. Обширный инфаркт миокарда, все – как в учебнике, классика жанра, можно студентов приглашать.
   – Нет, ее убили, – заупрямилась Иванна. – Надо поискать след инъекции.
   – Да уж искали, – вздохнул Рат. – Мы с патологоанатомом, знаешь ли, большие поклонники Рекса Стаута. Поэтому искали. Но не нашли.
   Иванна закрыла глаза и увидела сидящую на земле Машу.
   – Она держалась за голову, за затылок, – сказала она Рату. – След может быть под волосами.
   Доктор нахмурился, снял очки, потер глаза.
   – Волосы у нее красивые, длинные, – пробормотал он. – Жалко.
   И пошел куда-то по коридору. А Иванна осталась стоять в просторном, пустом солнечном холле кардиологического отделения госпиталя, в котором лечились все жители района Белой Пристани, то есть ни много ни мало тысяч сто населения, не считая отдыхающих.
   Бедной Маше обрили голову, но ничего не нашли. Взяли повторный биохимический анализ крови, который ничего не дал. То есть ничего не было в крови у Маши – здоровая кровь молодой здоровой женщины. Сестру Валерию отпевали на следующее утро, и на отпевании Иванна все слышала шорох листьев и какой-то звук за спиной, постоянно оглядывалась, так что в конце концов Петька протиснулся к ней, крепко сжал ее руку и свирепо прошептал в самое ухо:
   – Стой спокойно! Чего ты вертишься?
   «Белые мотыльки… – повторяла она про себя. – Белые мотыльки…»
   Что за мотыльки, прости господи? Что она увидела? Или услышала? Или вспомнила? Что-то настолько важное, что именно эти два слова ей нужно было сказать. Предположим, вспомнила. Или – поняла.
   – Ты путаешь воображение с интуицией, – сказал ей Петька тем же вечером.
   Они сидели на камнях в тени скалы, было сыро и прохладно, и Иванна куталась в полотенце. Но идти в корпус не хотелось. Не хотелось видеть никого, кроме Петьки. У Иванны была маета. Ей не давала покоя эта история.
   – Ты напридумывала себе какой-то злой умысел и всякую мистику вокруг этой истории и считаешь, что прозреваешь суть, – развивал свою мысль Петька. – А у нее был глюк, вполне, наверное, объяснимый с медицинской точки зрения. Резкий скачок давления, например. Сужение сосудов, что-то в таком роде.
   Почему-то ей расхотелось обсуждать что-либо с Петькой. Вполне возможно, что он прав, а у нее – паранойя.
   – Если бы я прозревала суть, – сказала Иванна, – то понимала бы, что произошло. А так я строю всякие версии – одну глупее другой.
 
   Монастырь ордена урсулинок был построен при прямом участии Деда. С этим монашеским орденом барон Эккерт нашел общий язык довольно давно, когда еще была жива его Елена. После смерти сына и невестки Эккерты стали осуществлять систематические пожертвования в возрождение католичества и гуманитарной сферы в Украине, а урсулинки как никто были озабочены развитием католических образовательных программ и за это постоянно терпели обвинения в прозелитизме со всех сторон: во многих вопросах непримиримые противники – Киевский и Московский патриархаты – проявляли в этом вопросе трогательное единодушие. Ситуацию несколько гармонизировал визит Иоанна Павла, за здоровье которого Иванна в последнее время молилась ежедневно и против воли всегда плакала, когда видела его по телевизору – такой он уже старенький и слабый.
   Монастырь и школа – да, это было очень логично. Монастырь в представлении Эккертов должен был быть интеллектуальным ресурсом, школа – прямой реализацией этого ресурса, возможностью, шансом, точкой роста. Проект был приятный и красивый во всех отношениях, и женский монашеский орден Святой Урсулы его поддержал. Была объявлена перспектива разворачивания целого корпуса гуманитарных исследований – логико-философских, теологических, психолого-педагогических, а также по истории, логике и методологии науки. Были объявлены две программы – программа разработки методов современной гуманитарной экспертизы и программа проектирования миссий. И через несколько лет монастырь урсулинок по количеству профессуры на душу населения района Белой Пристани мог дать фору любому университетскому городку Европы. Это был правильный проект, очень католический и религиозный в строгом смысле слова.
   Иванна, правда, пыталась как-то упрекнуть Деда в излишней «умственности», в избыточной расчетливости, как бы даже искусственности всего дела, путаясь, говорила ему что-то о естественных процессах, об истории и о том, что дух дышит, где хочет… Дед ответил ей тогда, что с его точки зрения создание оплотов веры, особенно в новом мире, и есть создание мест концентрации сил и ресурсов. И он, Эккерт, для этого ни средств не пожалеет, ни души. «Мое личное время жизни мне неизвестно, но оно не бесконечно, Ивон. Моложе я не становлюсь. Вот пока у меня время есть – я и делаю это…»
   Иванна когда-то спросила Машу, зачем, собственно – точнее, почему, – она, вундеркинд, выпускница мехмата с красным дипломом, вместо того, чтобы ехать работать в Силиконовую долину, куда ее заманивали начиная с четвертого курса, вдруг приехала сюда, на украинский Юг, в монастырь урсулинок.
   – Ну, – сказала сестра Валерия, – у такого выбора всегда есть интимная сторона. В вере есть интимная сторона. То, с чем плохо справляется язык. Так что извини.
   То есть если бы она начала рассказывать о каких-то жизненных обстоятельствах, или даже об обстоятельствах интеллектуального выбора (именно на это в глубине души рассчитывала Иванна, задавая свой вопрос), ответ забылся бы со временем в силу субъективности самих обстоятельств, а так – запомнился. Иванна поняла тогда, что она получила что-то большее, чем ответ. Что-то вроде знания о том, что на такие вопросы человек может отвечать только сам себе, пользуясь внутренней речью и не нуждаясь в собеседнике.
* * *
   Я старательно вымыл руки, умылся, натянул свитер и поднялся наверх. За время моих водно-рефлексивных процедур в послегрозовом небе появилась аккуратная круглая брешь, и туда ровнехонько, край в край, вошло солнце. Оно было не очень ярким, но все равно после ровного полумрака каюты я сощурился и так смотрел на нее, на деликатную и терпеливую барышню, которая хоть и приперлась без приглашения, но зато никуда не торопилась и, самое главное, не торопила меня. Потом я часто буду смотреть на нее так и видеть ее как бы в расфокусе, или – зажмуриваться на секунду и снова смотреть, самостоятельно производя визуальный эффект, который кинематографисты называют flash, вспышка. Это благоприобретенный за время общения с нею рефлекс, который, наверное, срабатывает во мне затем, чтобы сгладить внутреннюю неловкость в тот момент, когда она что-то говорит мне, а я понимаю, что уже давно не слушаю ее – только смотрю. Она же, я думаю, объясняет мою манеру смотреть близорукостью или же моим идиотизмом. Возможно, тем и другим сразу. Но в силу своей деликатности она, конечно, ни разу не сообщила мне всех своих соображений.
* * *
   – Меня зовут Иванна, – представилась она.
   Молодой человек молчал и щурился, и Иванна подумала, что он, вероятно, носит очки. Он действительно как-то вяло похлопал себя по карманам, как будто ища их, но ничего не обнаружил или забыл в какой-то момент, что ищет. И опустил руки.
   – Леша, я тут замерзла уже совсем. Сделайте мне чаю, – попросила Иванна. И сочувственно подумала она, наблюдая, как друг Александра Владимирова возится с заварочным чайником: «Он как грустная птица с грустным носом».
   – Ну, говорите уже, – пробормотал он, – зачем я вам нужен. Не томите.
   Потом надел все-таки очки, сел напротив и стал смотреть на нее, подперев ладонью щеку, от чего сходство с грустной птицей, с дроздом, например, еще больше усиливалось. «Грустные носы при необходимости легко превращаются в носы надменные, – продолжала Иванна свои антропометрические наблюдения. Она уже знала, что вокруг двух друзей ходили слухи определенного свойства. – Жалко, если… – Иванна удивилась этой своей мысли. – Он мне нравится, что ли? Просто хорошее лицо. Глазастый, губастый, носатый семитский тип, парень при ближайшем рассмотрении вполне может оказаться потомком какой-нибудь старой казачьей фамилии из какого-нибудь Гуляй-Поля или Гайворона Запорожской области».
   Пока Иванна пребывала в состоянии невнятного внутреннего бормотания, сидящий напротив друг Александра Владимирова трижды переменил позу, закурил, поменял местами чайник и сахарницу и глубоко вздохнул, давая понять, что пауза его уже раздражает.
   – Я работаю экспертом МЧС, – заговорила наконец нежданная гостья. – Наш отдел занимается ситуациями, которые подпадают под определение чрезвычайных, но имеют такую степень сложности, что оперативно-спасательные мероприятия не помогают в их решении. В министерстве подобные ситуации называются социогенными. Название неточное, но другого нет. В общем, спасатели работают с тем, что «после», или с тем, что «во время», а мы работаем с тем, что «до». С причинами, с намеками, с первыми звоночками.
   – И с запахом серы? – спросил молодой человек и улыбнулся.
   – И с запахом серы. Со всяким таким… Мы пытаемся иметь дело с реальностью, которая, как правило, не дается. Плохо работаем, провально. Но иногда получается.
   «Чего это я стала рассказывать ему о наших методологических трудностях?» – удивилась себе Иванна.
   – А чем реальность отличается от действительности? – как-то напряженно спросил Алексей.
   – Всем.
   – Всем?
   – Абсолютно. Я вам потом расскажу. А пришла я спросить, не рассказывал ли вам Владимиров что-нибудь о белых мотыльках.
   – О мотыльках? – Парень озадаченно посмотрел на нее. – О белых? В принципе, он о многом мне рассказывал. Обо всей своей жизни. Я же книгу писал. Но о белых мотыльках… Не знаю. Мне кажется, нет. Может, когда много выпили? Но в таком случае я не помню.
   – Ясно, – кивнула Иванна. – Спасибо вам. Спасибо за развернутый ответ.
   – Развернутый и совершенно бесполезный, – сказал он и кончиками пальцев погладил круглый бок заварочного чайника. – А зачем вам белые мотыльки?
   «Не врет, – подумала она, – не знает. Не знает и тогда не слышал. Девочка Оксана, наблюдательная гаишница, сказала, что он был в шоке тогда. И сознание терял. Не мудрено…»
* * *
   Главная странность нашего разговора со странной барышней была, собственно, в том, что я вообще почему-то с ней разговаривал. Как ни в чем не бывало и даже не без удовольствия. Разговаривал, чаем поил, отвечал на вопросы. Впервые через две недели после Сашкиных похорон. Почему – не понимаю. Может быть, потому, что она заинтриговала меня обещанным рассказом о том, чем реальность отличается от действительности. А может быть, потому, что Сашка, умирая, сказал «белые мотыльки». Оказывается, какая-то девушка, монахиня, пятнадцать лет назад произнесла точно такие же слова. И тоже – перед смертью. «Я хочу понять, – сказала Иванна. – Сильно мне не нравятся эти мотыльки. Может, это не моя территория, но я хочу разобраться. Вы можете присоединиться. Если хотите».
   Да, я думаю, что как специалист по первым звоночкам с запахом серы она должна была сделать стойку на такое совпадение. Даже обязана.
   После того как она ушла, я забрался в холодильник и съел все, что в нем было, – котлеты, увядший огурец, сырок с изюмом и краковскую колбасу. После чего позвонил Надежде и сказал, что она может больше не приезжать.
   – Почему? – испуганно вскрикнула сестра, и связь оборвалась.
   Я набрал номер снова:
   – Я тебя люблю, Нюся. Ужасно. Ужасно люблю, в смысле. Я сам к тебе заеду – по дороге домой.
 
   Пока я заводил яхту в эллинг, возился с лебедкой, оттирал ветошью испачканную машинным маслом ладонь, случились сиреневые днепровские сумерки, и я задержался на минуту, наблюдая дрожание рябинового листа на потемневшей воде.