покашлял художник, сложил причиндалы,
   и кисти, и краски, - и двинул в поля.
   Он всюду проделывал фокус нехитрый:
   пришедши к усадьбе, у всех на виду
   вставал у холста с разноцветной палитрой
   и тут же картину менял на еду.
   Он скоро добрел до гористого края
   и пастбище взял за гроши в кортому,
   повыскреб замерзший навоз из сарая,
   печурку сложил в обветшалом дому,
   потом, обеспечась харчами и кровом,
   на полном серьезе хозяйство развел:
   корма запасал отощавшим коровам
   и загодя все разузнал про отел.
   Порой, уморившись дневной суматохой,
   закат разглядев в отворенном окне,
   он смешивал известь с коровьей лепехой
   и, взяв мастихин, рисовал на стене:
   на ней возникали поля, перелески,
   песчаная дюна, пригорок, скирда
   и начисто тут же выскабливал фрески,
   стараясь, чтоб не было даже следа.
   ВОЕННОПЛЕННЫЙ
   Он в горы с конвоем пришел, к сеноставу,
   в мундире еще, чтоб трудился, как все,
   покуда хозяин спасает державу
   расчистил бы непашь к осенней росе,
   чтоб истово пни корчевал в непогоду,
   справлял бы в хозяйстве любую нужду,
   чтоб в зимние ночи, хозяйке в угоду,
   по залежи горестной вел борозду.
   Однако на фронте поставили точку,
   хозяин вернулся: такие дела.
   Хозяйка ему подарила сорочку
   и с грушами штрудель в дорогу спекла.
   Вот тут ему шкуру как раз да спасать бы,
   не место в хозяйском дому чужаку,
   но год, проведенный средь горной усадьбы
   развеял по родине дальней тоску.
   В капустном листе - настоящее масло,
   по-щедрому, так, что не съешь за присест;
   однако горело в душе и не гасло
   прощанье, хозяйкин напутственный крест.
   И странную жизнь он себе предназначил:
   в единую нитку сливались года,
   он вместе с косцами по селам батрачил,
   однако домой не ушел никогда.
   ВЕРНУВШИЕСЯ ИЗ ПЛЕНА
   Разрешенье на жительство дал магистрат,
   и трава потемнела в лесу, как дерюга,
   на окраину в эти весенние дни,
   взяв мотыги и заступы, вышли они,
   и от стука лопат загудела округа.
   Подрядившись, рубили строительный лес,
   сколотили на скорую руку заборы,
   каша весело булькала в общем котле,
   и по склонам на грубой ничейной земле
   созревали бобы, огурцы, помидоры.
   Поселенцы возили на рынок салат,
   и угрюмо глядели навстречу прохожим
   только голод в глазах пламенел, как клеймо,
   им никто не помог - лишь копилось дерьмо,
   все сильнее смердевшее в месте отхожем.
   В перелоге уныло чернели стручки,
   корешки раскисали меж прелого дерна,
   на опушке бурел облетающий бук,
   где-то в дальнем предместье ворочался плуг
   но пропали без пользы упавшие зерна...
   И мороз наступил. В лесосеках опять
   подряжались они, чтоб остаться при деле,
   пили вечером чай на древесном листу,
   и гармоника вздохи лила в темноту.
   Загнивали посевы, и гвозди ржавели.
   КОНТУЖЕННЫЙ
   Тот самый день, в который был контужен,
   настал в десятый раз; позвать врача
   но таковой давно уже не нужен,
   навек остались дергаться плеча.
   Сходил в трактир с кувшином - и довольно,
   чтоб на часок угомонить хандру:
   хлебнешь немного - и вдыхать не больно
   сырой осенний воздух ввечеру.
   По окончаньи сумерек, однако,
   он пробирался в опустевший сад,
   и рыл окопы под защитой мрака
   совсем как много лет тому назад:
   все - как в натуре, ну, размеров кроме,
   зато без отступлений в остальном,
   и забывал лопату в черноземе,
   что пахнул черным хлебом и вином.
   Когда луна уже светила саду
   за долг священный он считал залечь
   с винтовкою за бастион, в засаду,
   где судорога не сводила плеч;
   там он внимал далеким отголоскам,
   потом - надоедала вдруг игра,
   он бил винтовкой по загнившим доскам,
   бросал ее и плакал до утра.
   МАРТОВСКИЕ СМЕРТИ
   Когда межу затянут сорняки
   и вспыхнет зелень озими пшеничной
   в деревне умирают старики,
   весенней смертью, тяжкой, но привычной.
   Сам воздух, будто некая рука
   орудует, в кого постарше целя,
   чтоб тот залег в могилу тюфяка,
   с которой встал-то без году неделя.
   Они лежат, одеты потеплей,
   и слушают - занятья нет приятней,
   как треплет ветер кроны тополей,
   как шумный гурт прощается с гусятней.
   Взвар застывает коркой возле рта,
   без пользы стынет жирная похлебка;
   при них весь день дежуря, неспроста
   домашние покашливают робко.
   Еще успеют увидать они,
   как дерева проснутся от дремоты,
   но чем светлей, чем радостнее дни
   пономарю все более работы.
   ЖАНДАРМ
   Топает жандарм вдоль деревень,
   в подбородок врезался ремень,
   портупея - с шашкой у бедра;
   врассыпную, словом, детвора.
   Что в шинок заходит - не смотри,
   пусть в друзья не лезут корчмари;
   всякому известно быть должно:
   для властей - изволь открыть окно;
   То ли к виноградне май суров,
   и по склонам виден ряд костров;
   то ли снег лежит на городьбе
   и коптится окорок в трубе.
   Топает жандарм вдоль деревень,
   побродяжек ловит, что ни день,
   пролетает нетопырь во тьме,
   зажигают свет в лесной корчме.
   Не глядите на него вблизи:
   позументы и мундир - в грязи,
   и от слез его щекам тело:
   выходи на барщину, село.
   В ВОСКРЕСЕНЬЕ
   В воскресенье - славно отдохну;
   - ах ты, самый жаркий день в году!
   я надену брюки и пиджак,
   выйду из хозяйства, на большак,
   зашагаю в город, как в бреду.
   Унтер из беседки - ни ногой;
   - ах ты, рюмка белого винца!
   над простором выжженной земли
   город поднимается в пыли,
   вылитый из глины и свинца.
   Радуют в витринах леденцы;
   - ах ты, роз бумажных щегольство!
   все закрыто, к дому липнет дом,
   это - город, думаю с трудом;
   я пришел сюда, а для чего?
   На углу меж тем трактир открыт,
   - Ах ты, славный братик Сливнячок!
   так что стопку выпить невтерпеж,
   а Маричкин поцелуй хорош,
   и она остра на язычок.
   За окном становится темно;
   - ах ты, грусть, печальная мечта!
   и стоит средь улицы батрак,
   и одна лишь песня в пыль, во мрак,
   черной кровью хлещет изо рта.
   СТОЛОВКА
   Где машинною гарью воняет в трактирном чаду,
   где прокатные станы шипят, где ссыпают руду,
   где в рабочих кварталах дерьмом зарастают дворы
   между елей столовка стоит с неизвестной поры.
   Теснота между скамьями, шум и дешевый уют,
   и поленту, и пиво согретое здесь подают,
   развалясь у огня, холостые сидят на скамье,
   отдыхают женатые перед скандалом в семье.
   По столовке плывет кисеей остывающий чад,
   по столам деревянным картежники глухо стучат.
   Мрак ложится на ветви еловые, словно плита,
   дым от фабрик ползет, и глотает его темнота.
   Ливень в кровлю столовки сочится над пыльной страной,
   наклоняются низко мужчины над пеной пивной,
   словно нет потолка, словно здесь, заблудившись в пути,
   может кран заводской по столам и скамейкам пройти.
   ДЕВУШКА С ВИНОГРАДНИКА
   Как-то в ночь осеннюю, когда
   тяжко пахла свежая барда,
   и собаки выли беспричинно,
   мне в окошко постучал мужчина,
   и ему, решившись в тишине,
   я войти позволила ко мне.
   Не знакомый мне до той поры,
   источал он винные пары,
   был пропитан духом винограда
   не ответил мне - чего, мол, надо:
   сразу же и молча, не темня,
   он вспахал, как заступом, меня.
   Распахал и канул в темноту
   лишь остались простыни в пот.
   Скоро стала я худа, как спица,
   кожа тоже начала лупиться,
   стало и слепому в феврале
   ясно, что хожу натяжеле.
   Снова зеленеет виноград,
   иволги на персиках свистят,
   уж какая, да найдется хата
   чтоб родить, - а так хожу, брюхата,
   гордая, как будто предо мной
   поклонились люди всей страной.
   СКОТНИЦА И БАТРАК
   Ты - скотница, а я батрак,
   в усадьбу нанялись одну.
   Ты - от загона ни на шаг,
   я - лямку на жаре тяну.
   Хозяин с вечера залег,
   смотреть в перинах сны.
   Тебе постелью - сена клок,
   и две доски даны.
   Вот-вот начнется опорос,
   уже коровы стельны сплошь,
   работа наша - на износ,
   откуда ночью сил возьмешь?
   Хозяйкин захворал малыш
   так вопль на всю семью,
   а если ты подзалетишь
   Заваришь спорынью.
   Черны от мух судки в жиру,
   доходят хлебы на поду.
   Я два букета соберу,
   и от тебя ответа жду:
   давай решай - возьми один
   и прочь другой откинь.
   В одном - душистый розмарин,
   в другом - горька полынь.
   НАШИ ЧАСЫ
   Душный воздух плывет от карнизов и ниш,
   утопают во мраке края балюстрад,
   дребезжат фонари, разбивается тишь,
   и кусты у скамейки упрямо шуршат,
   и все реже слышны поездов голоса,
   и на горькую пыль выпадает роса.
   Разветвляется луч, и скамейка пуста.
   Каблуки глубоко утопают в песке.
   Приходи - нас обоих зальет темнота,
   я смогу прикоснуться к любимой руке,
   куст жасмина кивает; безлюдно вокруг
   и жужжит среди веток невидимый жук.
   Это наши часы, и простор, и покой
   не такие, как дома, где шум суеты.
   Стрекотаньем цикад, словно пеной морской,
   переполнены травы, кусты и цветы.
   Духота от железной дороги ползет,
   но прохладой ночной дышит лиственный свод.
   Над предместьем, над парком в полуночный час,
   словно колокол, виснет ночной небосвод.
   Как случайно, как хрупко связавшее нас
   то, что нас отрывает от дел и забот,
   но скамейка, что в темной аллее видна,
   и сегодня, и завтра нам будет верна.
   ШАРМАНКА ИЗ ПЫЛИ
   От света и зноя земля горяча,
   трещат, рассыхаясь, скамьи,
   и ветер, желтеющий дерн щекоча,
   проходит сквозь пальцы мои.
   Итак, это, стало быть, день выходной
   для тех, кто ничтожен и нищ.
   Стучатся в ограду волна за волной
   шум улиц и гомон жилищ.
   Размеренно кружатся тучки вдали,
   листва выгорает дотла.
   С акаций летят лепестки, и в пыли
   блестят, словно капли стекла.
   И кажется - голос шарманки возник
   в неспешном кружении дня,
   вином и коврижкой лаская язык,
   кружа и листву, и меня.
   Шарманка незримая, ты наяву
   из пыли поешь мне, и впредь
   позволь позабыть, что на свете живу
   и ручку твою завертеть.
   С зубцами незримого вала сцепясь,
   комод и корзина с бельем
   поют, образуя высокую связь
   с набивкой в матрасе моем.
   Так будем щедры... Пусть всю жизнь напролет
   зазубренный крутится вал!
   И вот паровозный свисток запоет,
   трава зашумит возле шпал,
   уронит замазку рассохшийся паз,
   и вся эта пыль вразнобой
   посыплется в песню, и слезы из глаз
   покатятся сами собой.
   ЩЕДРОЕ ЛЕТО
   Возле джутовой фабрики в полдень, вдвоем
   прилегли на горячий песок.
   В зное летнего дня утопал окоем
   и поблескивал женский висок.
   Пыль мешков и пеньковых волокон насквозь
   пропитала и горло и грудь,
   и с растресканных губ им не раз довелось
   каплю собственной крови слизнуть.
   Так лежали, макая свой хлеб в молоко,
   колотье унимая в груди.
   Шелестящая осень была далеко,
   и одна лишь теплынь впереди.
   Шелушился загар, и густым, словно сок,
   воздух был в эти летние дни,
   и о доме, что стал бесконечно далек,
   говорили впервые они.
   И в полуденный зной были чувства чисты,
   становились все мягче слова.
   На бегониях красных не сохли цветы,
   и еще зеленела трава.
   Беспредельная щедрость являлась во всем,
   и жарой исходил небосклон
   так лежали у фабрики в полдень, вдвоем,
   слыша долгую песнь веретен.
   ЧУЖАК
   Что ни вечер - гость у нас в дому:
   хочет мать понравиться ему,
   красится, потом зовет к столу,
   гость на главном месте, я в углу.
   Я давно не видел на столе
   эдакого сочного фоле,
   гость умнет кусище за присест
   и еще за матерью подъест.
   Жир стекает у него с усов.
   Мать следит за стрелками часов,
   локон теребит, платком шуршит,
   гость подмигивает, не спешит.
   Мать сердечко станет рисовать
   на подносе, значит - марш в кровать.
   В духоте лежу за часом час.
   Мерно за стеной скрипит матрас.
   В полночь стукнет дверь легко-легко.
   Утром мать упустит молоко
   на плите, - на мне срывает злость.
   Сливки тоже выпивает гость.
   x x x
   Я думаю, мне было бы по силе
   уютный ресторанчике завести
   в таком предместье, где поменьше пыли,
   для клиентуры младше тридцати.
   С утра и днем все было б чин по чину,
   любой бы кушал то, что заказал,
   но к вечеру бы скидывал личину
   и наполнялся жизнью сад и зал.
   Клиенты без различия, без ранга
   с охотой стали бы наверняка
   вальсировать и приглашать на танго,
   хлебнув вина, а можно - молока.
   Не пачкались бы скатерти, салфетки,
   не преступало меры озорство,
   скандалы были б очень-очень редки,
   а может быть - совсем ни одного.
   И мне порой приятно было б тоже
   припомнить золотые времена:
   я выходил бы в залу к молодежи
   и вместе с нею пел бы допоздна.
   СТАРОМУ БРОДЯЧЕМУ ЦИРКУ
   На юр, среди чертополошин,
   где спокону не живал никто,
   объявился цирк - не зван, не прошен:
   стало воздвигаться шапито.
   В пересохший грунт вонзились колья,
   вздулись тенты, словно паруса,
   и фургоны, встав среди приволья,
   дым понаправляли в небеса.
   Все чуть-чуть проржавлено, погнуто,
   отовсюду только лязг да скрип,
   непорядок в ячеях батута,
   очень плохо смазан кривошип;
   агрегат внушает беспокойство
   всем, кто цирк считает ремеслом:
   как ни жаль, но сдать бы все устройство,
   кажется, пора в металлолом.
   Старый цирк, времен былых осколок,
   сколько ты скитался до сих пор!
   Но, зайдя в деревню ли, в поселок,
   где уж там рассчитывать на сбор.
   По местечкам, по глубине тяжко
   натаскавшись поперек и вдоль,
   ты пришел в столицу, побродяжка:
   может, да и выгорит гастроль.
   Но включают радио так рано
   с ним ли бой вести, в конце концов?
   Победишь ли власть киноэкрана
   звуками фанфар и бубенцов?
   Знай ты, сколь житье в столице туго,
   ты бы к нам, пожалуй, ни ногой!
   Или понял, что у нас для друга
   все-таки найдется грош-другой?
   Наперед провал не предрекая,
   кинь же вызов с пустыря судьбе,
   верь же, что какая-никакая
   соберется публика к тебе.
   Старый цирк, пускай случится чудо:
   отдохнуть в сырые вечера
   пусть придет как можно больше люда
   под заплаты твоего шатра!
   В ПОЛЕ
   На гравии блестя слегка,
   мерцают дальние огни.
   Еще острей от ветерка
   тяжелый аромат стерни.
   Темны пространства пустырей,
   струится сырость от земли,
   шуршат крапива и кипрей,
   и псы разлаялись вдали.
   Для мака время подошло
   дозреть, коробочки клоня,
   Твоей руке сейчас тепло:
   она касается меня.
   Движенья ветра так слабы,
   и вьются у моих висков
   одни лишь пенные клубы
   почти незримых мотыльков.
   Твой стон и сладостен, и слаб,
   и мне сегодня стоит он
   не больше, чем любой из жаб
   под норость выбранный затон.
   Струится вглубь тяжелый сок,
   миг длится, жизнь уходит прочь.
   Под пальцами опять песок,
   уже к концу подходит ночь.
   УГЛЕПОГРУЗЧИКИ
   Они сошли с асфальтовой дороги,
   направились к платформе прямиком.
   Бурты угля, как горные отроги,
   лежали, припорошены снежком.
   Они лопаты взяли, и умело,
   без лишней спешки, принялись за дело.
   Присели, ощутив усталость в теле,
   забыв про холод и про темноту,
   и хлеб со смальцем деловито ели,
   подолгу крепкий чай держа во рту,
   на ребрах чуя - такова работа
   бельишко, задубевшее от пота.
   Когда иссякла ночь, и уголь тоже,
   казалось им - кто знает, почему
   они грузили уголь, но, похоже,
   только уголь, но еще и тьму;
   легко ли он дается, час полночный,
   тяжелый час дороги сверхурочной?..
   ЗИМНИЙ САДОВНИК
   Помидоры последние сняты с кустов,
   догорели ботва и листва.
   Сад ухожен, и пуст, и к морозу готов,
   и шуршит под граблями дресва.
   Розы вкопаны в грунт, как обычно зимой,
   все закончено, и потому
   я сезонных рабочих отправил домой,
   чтобы с садом побыть одному.
   Только вяло глядит из песка сельдерей,
   да по трубам шумят ручейки,
   и на грядках, за стеклами оранжерей,
   из земли прозябают ростки.
   Соки съежены стеблях, кончается год,
   солнце медлит всходит поутру,
   и дрожащий на уксусном дереве плод
   морщит старческую кожуру.
   С каждым днем все жесточе, все злей холода,
   и порою рукам тяжело
   спозаранок садовничать, - лишь иногда
   дышит в стекла скупое тепло.
   Одинок я, набрякшие трубы грубы,
   но стою, примирен до конца
   с жизнью, ибо она не презрела судьбы
   клубня малого и деревца.
   Будь прославлен, о город, цветущий для всех
   в дни, когда облетели давно
   даже астры в саду, - будь прославлен, орех,
   постучавшийся веткой в окно;
   снежноягодник, - зрелая крепость ядра,
   стекленеющих ягод литье
   будь прославлена, первых метелей пора
   и земное служенье мое.
   Кровь еще горяча, - я не думал вовек,
   что она так чиста и жарка,
   что еще пощадят меня ветер и снег,
   как щажу я на ловле малька.
   Так, сегодня я - дым, отогревший в горсти
   пробужденное семя и всход,
   слаб и мал, как они... Но не должен пройти
   мимо тех, кто еще расцветет.
   СТАРИК У РЕКИ
   Где город кончается и переходит в поля,
   где илом и гнилью прибрежной пропахла земля,
   замшелый рыбак доживает свой век, и вода
   течет с незапамятных лет сквозь его невода.
   В привычку - стряпня и починка сетей старику,
   из города носит и нитки, и шпиг, и муку;
   он дружбы не водит ни с кем, но со всеми вокруг
   знаком, и выходит к порогу на первый же стук.
   Бывает, зайдет поселенка, укупит леща,
   к нему плотогоны погреться бредут сообща,
   садятся к столу, коль погода снаружи дурит,
   и все умолкают, когда старикан говорит
   о мерном теченьи реки, о сетях на ветру,
   об илистых поймах, о рыбе, что мечет икру,
   и губы похожи его на сочащийся сот,
   на гриб-дождевик, от которого споры несет,
   даются слова все трудней и трудней старику,
   не так уж и много рыбак повидал на веку,
   и за день устал, и давно задремать бы ему,
   и сплавщики тихо его покидают в дому.
   x x x
   Там, где копоть кроет подъездные ветки,
   что ведут до самых заводских ворот,
   ни пырей, ни вязель не хранят расцветки,
   щелочью и маслом вымаран осот.
   Там земля буреет, напрочь обесплодев,
   вар, лоскутья толя, словом, хлам любой
   уминают фуры тяжестью ободьев,
   так же, как известку и кирпичный бой.
   Сколь травы полоски ни грязны, ни узки,
   но полны рабочих в середине дня:
   смотрят, как шлагбаум весь дрожит при спуске,
   как шагает крана черная клешня.
   Здесь, когда не жарко, топчутся подростки,
   поиграть у рельсов тянет детвору,
   ветхий мяч футбольный ударяет в доски,
   и скрипит штакетник пыльный на ветру.
   Угасают трубы по гудку, покорно
   прочь выходит смена, молча, по-мужски,
   медленно, как будто глины или дерна
   тащит на подошвах грубые куски.
   Газ на стены светит сумрачно и тяжко,
   ветер наползает, гулок и глубок,
   только на коленях нищий старикашка
   спичечный в отбросах ищет коробок.
   УЛИЧНЫЕ ПЕВЦЫ
   Вот-вот от трясучки каюк одному,
   щербат и потаскан другой;
   в потемках поют возле входа в корчму,
   однако ж в нее - ни ногой.
   Гармонику, дрожью измотан вконец,
   терзает бедняк испитой,
   и такт отбивает щербатый певец
   по донцу кастрюли пустой.
   Плетутся сквозь город с утра до утра;
   от песни - один лишь куплет
   остался, - так редко в колодец двора
   летит хоть немного монет.
   От кухонь едой пригоревшей несет;
   подачки дождешься навряд;
   но все же у каждых дверей и ворот
   фальцетом, как могут, скрипят.
   Пьянея от горечи зимних годин,
   бредут по кварталам в тоске:
   о мыльной веревке мечтает один,
   другой - о холодной реке.
   x x x
   Опять акация в цвету.
   Одето небо серизной,
   струится отблеск фонарей
   вокруг антенн и вдоль дверей,
   шипит роса, густеет зной.
   Опять акация в цвету.
   Жара от стен ползет во тьму
   и в горло, как струя свинца.
   Коль денег - на стакан пивца
   и только, так сиди в дому.
   Опять акация в цвету.
   Сгущает небо духоту,
   которой без того с лихвой,
   Кто похотлив - тот чуть живой,
   а кто болтлив - тот весь в поту.
   Опять акация в цвету
   вскипает, сладостью дыша.
   Ночною болью обуян
   любой, кто трезв, любой, кто пьян,
   кто при деньгах, кто без гроша.
   Жара, дыханье затрудня,
   растет, лицо щетина жжет,
   спина в поту и высох рот
   довольно, отпусти меня!
   Опять акация в цвету!
   ЩЕТИНЩИК
   Ну, щеточник - еще рюмашку тминной!
   Ты мне мозги не вкрутишь с кислой миной;
   учти: за просто так не отдаю
   щетинку первоклассную мою!
   Ты как считаешь - дела нет вольготней,
   чем прятаться часами в подворотне
   с товаром, - иль попробуй-ка спроста
   поразбирать щетинку на сорта!
   Свинью сработал - стало-ть, взятки гладки?
   С хавроньи жирной - шиш возьмешь окатки,
   на тощей ты, паскудник, уясни
   несортовые вычески одни!
   Ну нет, моя работа - не игрушки!
   Бывает - целый день нигде ни хрюшки,
   придешь домой с полупустым мешком
   и через силу шпаришь кипятком.
   Гони деньгу, не то возьмешь с нагрузкой!
   И не морочь мне голову утруской,
   и не качай по дурости права
   не то товар получмшь черта с два.
   ДЕСЯТЬ ЛЕТ АРЕНДЫ
   Возьми с собой корзинку и вино,
   иди и подожди в саду за домом;
   сентябрь настал, - безветрено, темно,
   и звезд не перечесть над окоемом.
   Попозже я приду, - разлей питье,
   и парники, и астровые грядки
   здесь все отныне больше не мое
   и завтра надо уносить манатки.
   Вот артишоки, - ты имей в виду,
   я сам испек их, так что уж попробуй.
   Я десять лет трудился здесь, в саду,
   здесь что ни листик - то предмет особый.
   Налей по новой. Десять лет труда!
   Зато - мои, зато хоть их не троньте.
   Я пережил подобное, когда
   лежал, в дерьмо затоптанный, на фронте.
   Страданье - не по мне: меня навряд
   возможно записать в число покорных,
   но слишком мал доход с капустных гряд
   и ничего не скопишь с помидорных.
   Не знал я тех, кем брошен был в дерьмо,
   не знаю тех, кто гонит прочь от сада.
   Хлебнем: понятно по себе само,
   что верить хоть во что-нибудь да надо!
   Я верю в горечь красного вина,
   что день сентябрьский - летнего короче,
   что будет после осени - весна,
   и что на смену дням - приходят ночи;
   я верю ветру, спящему сейчас,
   я верю, что вкусил немного меда,
   что вещи слишком связывают нас,
   что из-за них нам хуже год от года.
   Куда пойду, - ты спросишь у меня,
   и заночую на какой чужбине?
   Вьюнку ползти далеко ль от плетня,
   легко ли с грядки откатиться дыне?
   Шуршит во мраке лиственный навес,
   печаль растений видится воочью,
   синеет в вышине шатер небес,
   и не вином я пьян сегодня ночью.
   ПРОЩАНИЕ С ЛЕСНЫМ СКЛАДОМ
   Черный иней лег на весь придворок,
   никнет плющ, из жизни уходя.
   У кочнов торчат ряды подпорок,
   серые от ветра и дождя.
   Над землей струится в позднем блеске
   влажных испарений жалкий тюль,
   но вот-вот мороз ударит резкий,
   отливая череды сосуль.
   Из-под бревен все свои пожитки
   я уже достал, из тайника;
   я нередко на манер улитки
   заползал туда для холодка,
   и лежал, задремывая кротки,
   все дела забыв, само собой,
   прорастала в волосах яснотка
   и ласкался ветер голубой.
   Дома будет потеплей, посуше,
   но тоскливей, да и голодней,
   там нельзя лежать и бить баклуши,
   отдыхать по стольку долгих дней;
   семечек возьму, на косогоре
   оглянусь на склад в последний раз
   нет, не звезды погасил цикорий,
   это сам я вместе с ним погас.
   ШЕЛУШИЛЬЩИКИ ОРЕХОВ
   Они сидят вокруг стола в каморке,
   и перед каждым сложены рядком
   орехов строго считанные горки,
   скорлупки знай хрустят под молотком;
   работают меньшие на подхвате
   не так-то просто ядрышко извлечь,
   в коробку, под замок его, к оплате,
   все остальное - на растопку, в печь.
   Вот - перерыв; нехитрая уборка,
   сметается метелкой шелуха:
   молчат и полдничают - только корка
   похрустывает, пыльна и суха.
   Но передых сомнителен и хрупок:
   конечно, подремать бы малышне,
   однако нужно ядра из скорлупок
   вылущивать, едва не в полусне.
   Частицы шелухи изъели горло,
   но длится труд: у взрослых и детей
   шершавой пылью легкие расперло
   и выступает кровь из-под ногтей.
   Спина и руки сведены ломотой,
   хлеб, горсть орехов и бутыль вино
   как хорошо... Коли, лущи, работай,
   лущи, коли, старайся дотемна.
   ЗИМНЕЕ ПАЛЬТО
   В шалманчик за рынком приходит с утра
   безногий при помощи двух костылей;
   он мрачен, - крепленого выпить пора,
   садится у печки, куда потеплей.
   Приплелся сюда через силу - зато
   сейчас помягчеет блуждающий взгляд:
   он ласково зимнее гладит пальто
   его по часам отдает напрокат.
   Пальто - это вещь недурная весьма:
   и плечи на вате, и полы до пят,