вдоль борта идет голубая тесьма,
   ну, правда, нагрудный карман плоховат,
   ну, правда, на швах и под воротником
   подкладочный светится войлок-злодей;
   дешевым пропахло пальто табаком
   и потом просительских очередей.
   В шалманчик к семи забежит человек,
   заплатит что надо - и вмиг за порог
   ныряет в пальто под начавшийся снег,
   прокатчик покуда сыграет в тарок:
   он шлепает карты на стол тяжело,
   глядит на часы; наконец, доиграв:
   прокатное время, глядишь, истекло
   уже не пора ли насчитывать штраф?
   ХОЛОДНЫЙ РЯД ФАБРИЧНЫХ ТРУБ
   Безмолвен город, и квартал торговый
   стоит пустым, как будто снова ждет:
   поторговаться, но купить готовый,
   куда-то схлынул начисто народ.
   В витринах понаставлено умело
   всего, что задержать могло бы взгляд;
   однако продавцы сидят без дела
   и нервничают, если к ним звонят.
   В слободках - скука без конца, без края,
   играют в карты, оседлав скамьи,
   лучам светила, как бы загорая,
   подставив спины потные свои.
   Домой - к чему ходить: обед несложен
   всего-то коркой размешать бурду,
   и, вынув ложку, как кинжал из ножен,
   скрипя зубами, взяться за еду.
   Придут под вечер из лесу подростки,
   с почти пустой корзиной ли, с мешком,
   Там - ягоды, и высохши, и жестки,
   мамашам их предъявят со смешком,
   к порогу выйдет, тощей самокруткой
   затянутся, не разжимая губ,
   и долго смотрят с ненавистью жуткой
   в закат, на стылый ряд фабричных труб.
   СТОЧНЫЙ ЛЮК
   Измотан морозом и долгой ходьбой,
   старик огляделся вокруг,
   подвинул решетку над сточной трубой
   и медленно втиснулся в люк.
   Он выдолбил нишу тупым тесаком,
   спокойно улегся во тьме,
   то уголь, то хлеб он кусок за куском
   нашаривал в жидком дерьме.
   Почти не ворочался в нише старик,
   и видел одних только крыс,
   лишь поздний рассвет, наступая, на миг
   в решетку заглядывал вниз.
   И зренье, и слух отмирали в тиши,
   и холод как будто исчез,
   и дохли в одежде голодные вши,
   утратив к нему интерес.
   И был он безжалостно взят за грудки,
   и вынут наружу, дрожа,
   и тщетно пытался от грозной руки
   отбиться обтеском ножа.
   ВЫДВОРЕНИЕ ИЗ ПРИЮТА ДЛЯ СЛЕПЫХ
   Богадельная стала свалкой гнили,
   из отбросов стряпалась жратва
   и слепые щеточники взвыли,
   и качнуть надумали права.
   Семеро пожаловались хором
   персонал, выходит, нерадив,
   расползлись, чуть живы, по каморам,
   с жалобой к опекуну сходив.
   Натыкались на углы страдальцы,
   там, где ковыляли столько лет,
   по-слепецки налагали пальцы
   на любой попавшийся предмет,
   медленно валандались по дому
   от добра искавшие добра,
   и, соседям разгоняя дрему,
   что-то бормотали до утра.
   И, когда рассвет забрезжил хмурый,
   каждый был на лежбище своем
   трижды и четырежды, как шкурой,
   позамотан щеточным сырьем.
   Думали - начальство гнев ослабит,
   и до смерти бы лежали так,
   но к обеду с кошта снятых ябед
   выперли из дома, как собак.
   ПРИЕМ В ДОМ ДЛЯ ПРЕСТАРЕЛЫХ
   Отныне - вот постель твоя.
   Одежку в этот шкаф повесь.
   Следи, чтоб не было нытья:
   у нас оно не в моде здесь.
   Вот эти тапки забери.
   Клопов не бойся, нет почти.
   Крючок на фортке - изнутри.
   Запомни все, и все учти.
   Нас будет четверо: уснем,
   увидишь, легши по местам.
   Мы в коридор выходим днем,
   Курить, понятно, только там.
   Как видишь, койки широки:
   да ты лежал ли на такой?
   К покою склонны старики,
   так ты уж нас не беспокой.
   Здесь может разное бывать.
   Не делай удивленный вид,
   не лезь, коль кто начнет кивать
   и сам с собой заговорит.
   Ну, я пойду. Тебе - впервой.
   Подумай, полежи ничком.
   Когда черед настанет твой,
   то будь приветлив с новичком.
   ЖИТЕЛИ ВАГОНА
   Вагон, бесплатная квартира,
   стоит на рельсах тупика.
   Сюда доносится из мира
   далекий лязг товарняка,
   тут служит лестницей подножка,
   каморка, может, и мала,
   а все же места есть немножко
   для колыбельки, для стола.
   Живущим здесь - не до уюта,
   здесь громыхают поезда,
   от трассы - тяжкий дух мазута
   и гарь, - а впрочем, не беда:
   и здесь судьба дает поблажки,
   жизнь хочет жить - и потому
   не могут не цвести ромашки,
   и все-таки цветут в дыму.
   Нам ни к чему людская жалость,
   возьмем лишь то, что даст земля:
   запрем вагон, побродим малость,
   вдоль рельсов наберем угля.
   Живем легко, не ждем напасти,
   мир, как вагон забытый, тих:
   видать, о нас не знают власти,
   а мы не жаждем знать о них.
   ПО ПОВОДУ НАСИЛЬСТВЕННОЙ СМЕРТИ
   ВЛАДЕЛЬЦА ТАБАЧНОГО КИОСКА
   Лавочник-табачник, из воды
   у плотины всплывший поутру,
   были губы у тебя худы
   и дрожали в холод и в жару.
   Вышла смерть тебе - последний сорт,
   да и жизнь - не шибко хороша:
   был ножной протез, как камень, тверд,
   и усы торчали, как парша.
   Жил один ты долгие года,
   тишина звенела в голове;
   ставню опускали ты, лишь когда
   улицы тонули в синеве.
   Но порой нырял ты в темноту,
   и тогда захватывало дух:
   у канала, на пустом мосту
   ты ловил подешевевших шлюх.
   И, над ними обретая власть,
   средь клопов, с отстегнутой ногой,
   ты желал повеселиться всласть,
   расплатившись кровною деньгой.
   Знал ты этой публики пошиб,
   и наутро звал себя ослом:
   потому, когда серьезно влип,
   понял, что имеешь поделом.
   Эту дочерь городского дна
   ты узнал, дрожащий, в тот же миг,
   как тебя окликнула она,
   мертвой хваткой взяв за воротник,
   вынырнул босяк из темноты,
   вынул нож, - и был ты с босяком
   в миг последний так подумал ты
   вроде как бы даже и знаком.
   И, умело спущенный в канал,
   даже без нательного белья,
   ты в воде про то уже не знал,
   как наличность плакала твоя,
   вся истаяв к утренним часам:
   оба руки вымыли в реке,
   а потом, как ты бы сделал сам,
   пили и дрожали в кабаке.
   ШАГИ
   Вцепившись в набитый соломой тюфяк,
   я медленно гибну во тьме.
   Светло в коридоре, но в камере - мрак,
   спокойно и тихо в тюрьме.
   Но кто-то не спит на втором этаже,
   и гулко звучат в тишине
   вперед - пять шагов,
   и в сторону - три,
   и пять - обратно к стене.
   Не медлят шаги, никуда не спешат,
   ни сбоя, ни паузы нет;
   был пуст по сегодняшний день каземат,
   в котором ты ходишь, сосед;
   лишь нынче решеный, ты после суда
   еще неспокоен, чужак,
   иль, может, навеки ты брошен сюда,
   и счета не ведает шаг?
   Вперед - пять шагов,
   и в сторону - три,
   и пять - обратно к стене.
   Мне ждать три недели - с зари до зари,
   двенадцать ушло, как во сне.
   Ну сделай же, сделай на миг перерыв,
   замри посреди темноты,
   когда бы ты знал, как я стал терпелив,
   шагать и не вздумал бы ты.
   Но кто ты? Твой шаг превращается в гром,
   в мозгу воспаленном горя.
   Вскипает, рыдая, туман за окном,
   колеблется свет фонаря,
   и, вставши, я делаю вместе с тобой
   иначе не выдержать мне!
   вперед - пять шагов,
   и в сторону - три,
   и пять - обратно к стене.
   ВОЗЛЕ ГАННОВЕРА
   (ЛЕЙФЕРДЕ)
   Повыдохлось пламя, иссякло тепло,
   нас город не любит, нас гонит село,
   шагаем, шагаем - вот так-то.
   Мы все позабыли в дожде и в росе,
   мы дальше от жизни, чем думают все,
   кто может нас видеть у тракта.
   Желтеет пустырник и ежится дрок,
   мы ночью сидим у железных дорог,
   и пальцы грызем, чтоб согреться,
   и только блестит, как в слезах, колея,
   провал разделяет - владельцев жилья
   и тех, кому некуда деться.
   Шлагбаум звенит, значит, близок экспресс.
   Видать, в пассажирах горит интерес
   к бродягам, столпившимся кучкой:
   нам машет из поезда множество рук,
   ну, что же, пойдем на взаимность услуг:
   мы тоже вам сделаем ручкой!
   ПОСЛЕДНЕЕ УСИЛИЕ
   В лепрозории даже зимой не топили печей.
   Сторожа воровали дрова на глазах у врачей.
   Повар в миски протухшее пойло больным наливал,
   а они на соломе в бараках лежали вповал.
   Прокаженные тщетно скребли подсыхающий гной,
   на врачей не надеясь, которым что пень, что больной.
   Десять самых отчаянных ночью сломали барак,
   и, пожитки собрав, умотались в болота, во мрак.
   Тряпки гнойные бросили где-то, вздохнули легко.
   Стали в город крестьяне бояться возить молоко,
   хлеб и пшенную кашу для них оставляли в лесу,
   и, под вечер бредя, наготове держали косу.
   Поздней осенью, ночью, жандармы загнали в овраг
   обреченных, рискнувших пойти на отчаянный шаг.
   Так стояли, дрожа и друг к другу прижавшись спиной,
   только десять - одни перед целой враждебной страной.
   ЗАМЁРЗШЕЙ ПЬЯНЧУЖКЕ
   Пила беспробудно в мороз и в жару,
   и насмерть замерзла сегодня к утру.
   Тебя и садовники, и корчмари
   тут знали не год, и не два, и не три.
   Был чайник твой старый помят и убог,
   сходил за посуду любой черепок,
   глотка отстоявшейся пены пивной
   хватало для грезы о жизни иной.
   Свернувшись клубком, ты умела в былом
   согреться идущим от тленья теплом,
   и ночью минувшей, видать, не впервой
   хмельная, уснула под палой листвой.
   Любой подзаборник с тобой ночевал,
   и пеной не брезгал, и все допивал,
   и каждый к утру, недовольно бурча,
   давал поскорей от тебя стрекача.
   Лежишь закалелою грудой тряпья,
   подернута инеем блуза твоя,
   и кажется нам, что промерзло насквозь
   все то, в чем тепло на земле береглось.
   ДЛЯ ТЕХ, КТО НЕ СПОЕТ О СЕБЕ
   Нет бы - о вине
   петь в охотку мне,
   о листве, о ветре, о судьбе
   только песнь мою
   я о тех пою,
   кто вовек не спел бы о себе.
   Про вихор мальца,
   про клюку слепца,
   про шарманку в сквере за углом,
   про бубновый туз,
   про чужой картуз,
   про гниющий в гипсе перелом.
   Гневу моему
   не уйти во тьму,
   с вами говорю начистоту:
   в самый поздний час
   думаю о вас,
   кровь клокочет у меня во рту.
   Петь наедине
   с вами дайте мне,
   чтобы, сердце песне приоткрыв,
   вам постичь на миг
   этот вечный крик,
   а быть может - и его мотив.
   РОМАШКА
   Где, как клинья, лезут в поле
   тупиковые пути
   из бугра да из овражка
   знай растет себе ромашка,
   ей плевать, на чем расти.
   Проползают паровозы,
   травы копотью черня;
   но ромашке - лишь бы лето,
   искры гаснут рядом где-то,
   ей ущерба не чиня.
   Если ты по мне скучаешь,
   то под вечер не тужи:
   в самом первом, легком мраке
   приходи за буераки,
   за пути, за гаражи.
   Миновав забор щербатый,
   ты придешь ко мне сюда:
   здесь откроется для взоров
   зелень дальних семафоров,
   да еще вверху - звезда.
   Ты прильнешь ко мне так тихо,
   станет виться мошкара.
   Ах, как сладко, ах, как тяжко,
   пахнешь ты во тьме, ромашка
   и тебя сорвать пора.
   ПЕСНЯ У КОСТРА В САДУ
   Сложим костер:
   не обойдешься, понятно, без помощи грабель,
   стебель остер
   каждый сухой, берегись ощетиненных сабель.
   Фрукты собраны, сад подготовлен к зиме,
   все отводки в теплице сидят, как в тюрьме,
   все, что надо, подрезано, вскопано, сложено в штабель.
   Жар у костра:
   не обожгись, да пожар не устрой ненароком.
   Завтра с утра
   бросим хозяина греться в дому одиноком:
   пусть на рынок таскает свой лук до весны,
   мы же в город податься до дома должны,
   все в дыму, и листва, облетев, шелестит над потоком.
   Ну, подтяни,
   ту же, что прежде, - иль вовсе не стало задора?
   Гаснут огни,
   стручья полопались, жухнут вьюнки у забора.
   Время - взять у хозяина полный расчет.
   ибо холод уже над полями течет,
   наступает зима, и по новой споется не скоро.
   x x x
   Писать в тоске ли, в злобе
   про то, как в синей робе
   с мытьем полов вожусь?
   Возьму для проволочки
   двадцать четыре строчки,
   и в них опять не уложусь.
   Здесь жить не слишком тяжко:
   есть брюки, есть рубашка,
   я на соломе сплю.
   Пусть цензоры не мажут
   слов, что тебе расскажут
   как я тебя еще люблю.
   Молчу про будни наши,
   поверки и параши,
   про то, как, что ни час,
   то свежий слух, что лордам
   пришлось приказом твердым
   отправить на свободу нас.
   Пусть нынче из барака
   я вышел бы - однако
   с тобою бы не смог
   сейчас остаться рядом:
   пропитан пылью, смрадом
   я весь, от головы до ног.
   Во всем, всегда, повсюду
   чем был - уже не буду:
   годам ведем отсчет
   уже иной с тех пор мы,
   как в спешке на платформы
   нас погрузили, словно скот.
   Исписана страница,
   свиданье и не снится,
   я завтра при котле
   заведую баландой
   коль нынче всей командой
   не увезут на кораблей.
   Лагерь для интернированных, 1940
   x x x
   И сгущается ночь
   и слетает листва
   и ничем не помочь
   и надежда жива
   и торчит часовой
   и никто никуда
   и хлебнули с лихвой
   и гудят провода.
   И могли бы добром
   и уж прямо враги
   и не действует бром
   и тупеют мозги
   и баланда жидка
   и бессмыслен скулеж
   и шептаться тоска
   и молчать невтерпеж.
   И над родиной тьма
   и не жизнь а дерьмо
   и сойти бы с ума
   и на каждом клеймо
   и не верим вестям
   и сжимает сердца
   и полгода к чертям
   и не видно конца.
   10. 10 1940, о. Мэн, лагерь для интернированных
   ВЕНА: ПРАЗДНИК ТЕЛА ХРИСТОВА. 1939
   Вышло их на улицы так мало,
   совершавших ежегодный путь,
   большинство осталось у портала,
   не посмев к процессии примкнуть.
   К ладану всплывающему липли
   ветки, обделенные листвой,
   и хористы обреченно хрипли,
   медленно бредя по мостовой.
   Жались горожане виновато,
   обнажали головы они,
   удивлялись, что хоть что-то свято
   все же остается в эти дни.
   Так и шли, сердца до боли тронув,
   шли среди всеобщей немоты
   а над ними реяли с балконов
   флагов крючковатые кресты.
   НАД КРУЖКОЙ БАРДЫ
   Не убирайте покуда питье со стола:
   время худое, так дернем - была, не была.
   В прошлую, помню, войну, не лениться веля,
   нас спозаранку жандарм выгонял на поля.
   Был он инстанцией высшей прожиточных норм:
   столько-то вровень - тебе и скоту на прокорм,
   все разносолы - сдавай на потребу войне,
   что утаишь - по суду разочтешься вдвойне...
   Так вот у многих была да сплыла ветчина;
   разве что ночью мололи маленько зерна,
   пили из вымени и, никого не спрося,
   хоть одного успевали прибрать порося.
   Время ловчить научило, на ум навело6
   к нам горожане порой приходили в село,
   сукна давали в обмен, - да о чем говорить,
   деньги годились тогда, чтоб от них прикурить.
   Вот уж поганые нынче настали года!
   С неба свалилась крестом крючковатым беда:
   мы не видали хозяев таких на веку
   мерят зерно и на граммы считают муку.
   Нива - твоя, лишь покуда стоит зелена,
   твой - виноградник, но ты не увидишь вина,
   если в распадке поставишь силок на зайчат
   завтра соседи, глядишь, на тебя настучат.
   Сливы созреют - первач для хозяев, учти;
   семя твое не должно прорастать во плоти.
   Жизнь, говорят они, только дается взаймы.
   Ну, да об этом еще побеседуем мы.
   Люди, молитесь о том, чтобы сгинуло зло,
   чтобы его ураганом навеки смело,
   чистите ружья и косы точите пока
   пейте, да только оставьте и мне полглотка.
   О ДОЖДЕ ПЕРЕД НАСТУПЛЕНИЕМ НОЧИ
   Подобный дождь бывает лишь, когда
   нисходят сумерки на города,
   и, тяжко разверзаясь, небосвод
   земле избыток влаги отдает.
   Ни чистоты, ни свежести в дожде,
   он только черноту плодит везде,
   с листка на лист, с карниза на карниз,
   как сажа, как чернила льется вниз.
   И посреди наставшей темноты
   вдоль улиц распускаются зонты,
   немедля поднят каждый воротник:
   над всей землею ливень в этот миг.
   Камины гаснут: все дрова в дыму.
   Протяжным шумом наполняет тьму
   британский дождь, холодный, проливной,
   над каждым городом, над всей страной.
   Лондон, 1941
   НА СТАНЦИИ ЛОНДОНСКОЙ ПОДЗЕМКИ
   Как же спят устало,
   как же спят устало,
   кажется, при всех своих вещах,
   сотни исхудалых,
   в старых одеялах,
   в пыльниках и трепаных плащах.
   Шорох монотонный,
   вентиляционный,
   лампочки, тусклее, чем всегда,
   светят еле-еле,
   и, спеша в туннели,
   не тревожат спящих поезда.
   Как же стал им дорог
   свет родных каморок,
   прежние, безоблачные дни;
   вижу их, на матах
   тяжким сном объятых,
   как печальны, как бедны они!
   Как же спят устало,
   как же спят устало
   люди здесь в военную грозу,
   бомбами распорот
   их злосчастный город,
   и спокойно только здесь, внизу.
   Но уйти рискую
   в темень городскую,
   пусть сирены вой еще не стих,
   там, борясь со страхом,
   я умоюсь прахом:
   будь что будет - я один из них.
   О НЕБЕ ЛОНДОНА
   Островок синевы неустойчивой, где
   растворяется день, словно сода в воде,
   он темнеет чернильно, и скоро с высот
   на гремучие кровли мочиться начнет:
   это Лондона низкое небо.
   Средь газонов надменно торчат цветники
   и туман в переулки течет от реки,
   и автобусы туго набиты людьми
   надо всем, только голову вверх подними,
   виснет Лондона низкое небо.
   Эскалатор наружу выносит меня
   из подземки в конце неудачного дня:
   обещаньями босса я сыт позарез,
   я спешу под сырой, закопченный навес
   это Лондона низкое небо.
   Если солнечный ветер подул бы с полей
   мне бы стало, пожалуй, еще тяжелей,
   так что ты уж мочись на меня без стыда,
   без тебя - я б девался на свете куда,
   ты, о Лондона низкое небо!..
   КАЮЩАЯСЯ ДЕВУШКА
   Как мой парень получил повестку
   и в мешок пожитки увязал,
   мы пошли к ольшаному подлеску
   и гораздо позже - на вокзал.
   Пели птицы, - ты припомни, милый,
   как шуршали мак и резеда;
   жалко, друг мой: надо было силой,
   по-простому взять меня тогда.
   Ты служил стрелком на самолете,
   да и мне пришлось пойти в цеха;
   за день изведешься на работе,
   ну, а вечер - как тут без греха;
   и пойдешь с каким-нибудь верзилой
   не умею вспомнить без стыда
   жалко, друг мой: надо было силой,
   по-простому взять меня тогда.
   Завтра станешь ты моим навеки,
   что ж, дружок, такие вот дела:
   с кем и жить, как не со мной, калеке,
   раз огонь и воду я прошла.
   Поплетутся чередой унылой
   безо всякой резеды года
   жалко, друг мой: надо было силой,
   по-простому взять меня тогда.
   ИЗГНАН ИЗ АВСТРИИ
   Гвоздика день-другой жива,
   пока в стакане вянет.
   Свежа на дереве листва,
   но скоро жухлой станет.
   Уже три раза таял снег
   как странно доживать свой век
   не на родной земле.
   Еще желтей желтофиоль
   цветет в соленой влаге,
   в ответ на слезы и на боль
   спешит строка к бумаге,
   корней лишенный, я живу,
   чтоб и во сне, и наяву
   петь о родной земле.
   О сердце, в грохоте годов
   тебе не биться долго:
   тебя я вырвать прочь готов
   по настоянью долга
   но миг еще в груди побудь:
   знаком ли хоть кому-нибудь
   я на родной земле?
   НАШИМ МЕРТВЫМ
   Вы те, кто положили жизнь свою,
   вы те, кто пали в праведном бою,
   кто навсегда лишен и уст, и глаз
   вы, мертвые, вы с нами каждый час.
   Вы ввергнуты в пучину страшной тьмы
   и говорить о вас не смеем мы,
   вы вспыхнули, как факел нефтяной,
   чтоб вас узнали мы в дали ночной.
   Шагать к победе - слишком тяжело,
   ликует безнаказанное зло,
   однако от чудовищных огней
   горящей плоти запах все слышней.
   Сведенная навеки на корню,
   толпа убийц такому же огню
   быть беспощадно выдана должна
   во имя жизни, хлеба и вина.
   Наперекор жестоким временам,
   беззвучным криком вы кричите нам,
   зияниями выколотых глаз
   вы, мертвые, вы с нами каждый час.
   Лондон, 1942
   x x x
   Мне ничего не сделали пока:
   в газетах обо мне давно ни слова,
   зато и мать не гонят из-под крова.
   Мне ничего не сделали пока.
   Я радуюсь улыбке мясника,
   платя за ветчину для бутерброда:
   загвоздка лишь с источником дохода.
   Мне ничего не сделали пока.
   Я даже вправе погулять слегка,
   пройтись пешком, довериться трамваю:
   на что же я, однако, уповаю?
   Мне ничего не сделали пока.
   Ни документов нет, ни тайника,
   я не могу ни выбраться отсюда,
   ни, сидя здесь, надеяться на чудо:
   мне ничего не сделали пока.
   x x x
   Кто в нашу дверь звонит, чуть свет?
   Тревога - не всерьез,
   и для нее причины нет:
   мальчишка хлеб занес.
   Кто в нашу дверь звонит, чуть свет?
   Не к нам на этот раз,
   но в дворницкой какой-то тип
   расспрашивал про нас.
   Кто в нашу дверь звонит, чуть свет?
   Кончай сходить с ума:
   ну, почтальон, ну, что с того,
   что нет пока письма.
   Кто в нашу дверь звонит, чуть свет?
   Неважные дела:
   отсюда съехать мы должны
   до первого числа.
   Кто в нашу дверь звонит, чуть свет?
   Не плачь любой ценой,
   подай мне узелок с бельем
   они пришли за мной.
   x x x
   В бор соседний я один ушел вчера
   как тепла была трава, и как сыра,
   ветер пел мне, ветер в зелень пеленал,
   здесь никто меня не видел и не знал.
   Взмыл стеклянный шар луны сквозь звездопад,
   в ломких травах зазвучал оркестр цикад,
   и концерт его старинный стоил мне
   ровно столько, сколько ветер в вышине.
   Так стоял я и следил, как яркий след
   по дороге прочертил мотоциклет,
   от всего, что в жизни станется со мной,
   отсечен блаженной лиственной стеной.
   Лебедь плыл за Андромедой, как ладья,
   по кустарникам бежал в ознобе я,
   и во мне, высвобождаясь из оков,
   трепетало сердце канувших веков.
   НА ПЕРЕЛОМЕ
   Распался мир, и все свои тетради
   горящему я отдал очагу,
   но вновь, привычки ежедневной ради,
   пишу, и по-другому не могу.
   Мне ль, хворому, тогда, на самом деле,
   мечтать о переходе рубежа,
   я тратил в колебаниях недели,
   все более от ужаса дрожа;
   был страшен путь подошвам воспаленным,
   но жребий мне нежданно пал такой,
   что я друзьями скрыт в дому зеленом
   и незаслуженно обрел покой.
   И снова, словно подчиняясь порче,
   к бумаге голова наклонена:
   я чутче стал, однако же не зорче,
   пока что даль передо мной - темна.
   Я планов на грядущее не строю,
   как будто расщепилось бытие
   меня спасли друзья, но мне порою
   чудовищно спасение мое.
   Сквозь тишину судьба диктует властно,
   и выбора передо мною нет:
   был слаб или силен я - станет ясно
   в чужой стране и через много лет.
   x x x
   Ты все цветешь ли, деревцо,
   там, где трамвайное кольцо
   а то прошел всего-то год,
   и жизнь пошла наоборот:
   но ты цветешь, цветешь, как встарь.
   Ты зеленеешь ли, газон?
   Мне лезть из дома не резон,
   у первого же кабачка
   я попадусь наверняка,
   но ты все зелен, будто встарь.
   Ты созреваешь ли, пивко?
   Как день вчерашний далеко!
   Тогда бы хлопоты начать
   была бы в паспорте печать.
   Ты, пиво, зреешь, будто встарь.
   Газон, пивцо да деревцо
   в слезах, увы, мое лицо,
   затем, что в этот горький час
   одних я оставляю вас
   зреть, зеленеть, цвести, как встарь.
   x x x
   Те, что меньше родину любили,
   шли, да и сдавались прямиком,
   или в землях расселялись прочих;
   я - от пепелищ отсечься отчих
   вынужден своим же тесаком.
   Не проспал я ночи ни единой,
   выгорел в бессоннице дотла,
   дни слагались в многие недели,
   в слабом теле силы оскудели
   и по капле в землю кровь ушла.
   Но обязан я уйти отсюда,
   чтоб душа не сделалась мертва,
   чтобы только выжить на чужбине,
   повторяя те же, что и ныне,
   тихие и точные слова.
   Только слову сохраняя верность,
   с родиною связь перерубя
   лишь затем судьбу теперь приемлю,
   что пересадить в чужую землю
   должен, словно саженец, себя.
   x x x
   Я дома целый день, но я уже не здесь;
   что написал - при мне, таков багаж мой весь;
   на книжных полках пыль, - не дом, а конура;
   постель, в которой сплю, освободить пора.
   Мне надо бы уйти - не знаю, есть ли толк,
   однако свой уход осознаю, как долг;
   я сочиняю роль, я сам себе суфлер,
   однако глух мой слух и равнодушен взор.
   Давно я ни друзей, ни близких не встречал,
   во всем - одни концы и никаких начал;
   я нужных слов ищу - да только все не те,
   мне кажется, что я подвешен в пустоте.
   Ни в будущее нет, ни в прошлое путей,
   есть вести лишь о том, что никаких вестей.
   Ночует мышь в норе, скворец живет в гнезде
   и только человек способен жить нигде.
   x x x
   Я сидел в прокуренном шалмане,
   где стучали кружки вразнобой.
   Хлеба взял, почал вино в стакане,
   и увидел смерть перед собой.
   Здесь приятно позабыть о мире,
   но уйти отсюда должен я,
   ибо радость выпивки в трактире
   не заменит смысла бытия.
   Жить, замуровав себя - жестоко,
   ибо кто подаст надежный знак,
   не известно ни числа, ни срока,
   давят одиночество и мрак,
   радость и жестокость - что желанней?
   Горше и нужнее - что из них?
   Мера человеческих страданий
   превосходит меру сил людских.
   Надо чашу выпить без остатка,
   до осадка, что лежит на дне,
   ибо то, что горько, с тем, что сладко,