все же пою для чего-то,
   все же кому-то пою:
   знаю, меня не отринут,
   знаю, послужат добру
   угли, которые стынут,
   и дерева на ветру.
   x x x
   Осенние ветры уныло
   вздыхают, по сучьям хлеща,
   крошатся плоды чернобыла,
   взметаются споры хвоща,
   вращает затылком подсолнух
   в тяжелых натеках росы,
   и воздух разносит на волнах
   последнюю песню косы.
   Дрозды средь желтеющих листьев
   садятся на гроздья рябин,
   в проломах дорогу расчистив,
   ползут сорняки из лощин,
   молочною пеной туманов
   до края долина полна,
   в просторы воздушные канув,
   от кленов летят семена.
   Трещат пересохшие стручья,
   каштан осыпает плоды,
   дрожит шелковинка паучья
   над лужей стоячей воды,
   и в поле, пустом и просторном,
   в приливе осенней тоски,
   взрываются облачком черным
   набухшие дождевики.
   КУЗНЕЧИКУ
   Кроха-кузнечик, о чем на меже
   стрекот разносится твой?
   Не о подруге ли - той, что уже
   встретить не чаешь живой?
   Небо висит, как стеклянный колпак,
   ужас и тьма в вышине,
   тайну открой: не от страха ли так
   громко стрекочешь в стерне?
   Кроха-кузнечик, как жизнь коротка!
   Видишь, пожухли ростки,
   видишь, дрожать начинает рука,
   видишь, седеют виски.
   Душу напевом своим не трави!
   Видимо, сроки пришли:
   о, погрузиться бы в лоно любви
   или же в лоно земли.
   Кроха-кузнечик, среди тишины
   не умолкай, стрекочи,
   небо и зной на двоих нам даны
   в этой огромной ночи.
   Полон особенной прелести мрак,
   сладко брести по жнивью.
   Может, услышит хоть кто-нибудь, как
   я напоследок пою.
   x x x
   Сколько жить еще - Бог весть
   но, похоже, очень мало.
   То ли мне совсем не есть,
   то ль налечь на мед и сало?
   В кабаках ли дотемна
   рассуждать о катастрофе,
   иль совсем не пить вина
   и забыть про черный кофе?
   Взяться ль за науки впредь,
   настроением воспрянув,
   иль в норе своей сидеть
   и не строить больше планов?
   Сжечь ли мне, покуда жив,
   всю стопу моих тетрадок,
   или же начать архив
   спешно приводить в порядок?
   То ль не рваться никуда?
   То ль поездить напоследок?
   На вопросы - вот беда
   я гляжу то так, то эдак.
   И меня бросает в дрожь:
   только примешься за дело,
   только, кажется, начнешь
   а уже, глядишь, стемнело.
   О ЧЕРНОМ ВИНЕ
   Ты - пот, что катится со лба,
   твои пары густы.
   Тебя не свозят в погреба,
   не бродишь в бочках ты,
   отрада нищих горемык,
   но им в тебе дано
   найти забвенья краткий миг,
   ты, черное вино.
   Кто раз глотнул тебя в бреду
   уже чужак в миру:
   ему - пылать на холоду
   и замерзать в жару.
   И горько всхлипывать, любя:
   уж так заведено
   для всех, кто раз испил тебя
   ты, черное вино.
   С тобой сдружившись, ни о чем
   не думать мог бы я,
   но знаю - бьет в тебе ключом
   избыток бытия.
   Я боя не веду с судьбой,
   я осознал давно:
   я счастлив тем, что пьян тобой,
   ты, черное вино.
   x x x
   И ржавые бороздки
   ограды цветника,
   и катышки известки
   в сетях у паука,
   и клен, что крону клонит
   я в мире все хвалю.
   Лишь вихрь листву погонит
   я - сразу во хмелю.
   Я в мокром каземате
   не прокляну судьбу,
   га каменной кровати
   и в цинковом гробу,
   мне все предметы служат,
   и я любой люблю
   коль вихрь листву закружит,
   я - сразу во хмелю.
   Сухой листок на жниве,
   земли комок сырой,
   я только тем и вживе,
   что вижу вас порой:
   опять язык трепещет,
   губами шевелю:
   коль вихрь по листьям хлещет,
   я - сразу во хмелю.
   x x x
   Как мне жаль, что отцветает рапс
   что до слез не прошибает шнапс,
   как мне жаль, что нынче лунный серп
   все вернее сходит на ущерб;
   как мне жаль, что старый посох мой
   позаброшен летом и зимой,
   что крушины белопенный цвет
   не рванет мне сердца напослед.
   Как мне жаль, что час настал такой,
   как мне жаль, что близится покой,
   как мне жаль, что скоро в тишине
   не услышу я, как больно мне.
   О БАРАБАНАХ
   Одной обечайки, да двух лоскутов,
   да палочек - хватит вполне,
   чтоб был барабан немудреный готов,
   а с ним - и конец тишине:
   затми же рассудок и дух опали,
   и пламени кровь уподобь,
   раскатом глухим то вблизи, то вдали
   бурли, барабанная дробь!
   С восторгом, заслышав побудку твою,
   выходят в атаку полки,
   солдаты живей маршируют в строю,
   дружней примыкают штыки.
   И в джунглях гремит негритянский тамтам,
   взрывая ночную жару,
   за духами злыми гонясь по пятам,
   сородичей клича к костру.
   Так дождь барабанит впотьмах по стеклу
   и листья с размаху разит,
   так пальцами некто стучит по столу
   и гибелью миру грозит,
   гремит барабан, ежечасно знобя
   того, кто в бездумном пылу
   в Ничто увлекает других и себя,
   твердя барабанам хвалу.
   ХВАЛА ОТЧАЯНЬЮ
   Отчаянье, остаток
   надежды бедняка!
   Миг промедленья краток,
   а цель - недалека:
   негоже обессилеть,
   не довершив труда:
   веревку взять, намылить
   и прянуть в никуда.
   Ты - всех недостоверней
   средь образов земли:
   ты носишь имя зерни,
   ножа, вина, петли,
   страданий вереница,
   соблазнов череда
   ты - сумрачный возница,
   везущий в никуда.
   Кто пал в твои объятья
   уже не одинок.
   Тебя в себе утрать я
   я б дольше жить не смог.
   Побудь со мной до срока,
   дай добрести туда,
   где встану я пред око
   Последнего Суда.
   КОНЕЦ ЛЕТА
   По стеклам ливень барабанит,
   последний флокс отцвел в саду.
   Я все еще бываю занят
   пишу, работаю и жду.
   Пусть кровь порядком поостыла,
   пусть немощей не перечесть
   благодарю за все, что было,
   благодарю за все, что есть.
   До щепки вымокла округа;
   пусты скамейки; вдалеке
   под рваным тентом спит пьянчуга,
   девчушка возится в песке.
   Переживаю виновато
   а в чем виновен я - Бог весть
   и тот потоп, что был когда-то,
   и тот потоп, что ныне есть.
   По стеклам ливень барабанит,
   внахлест, настырный и тугой;
   но прежде, чем меня не станет,
   я сочиню стишок-другой.
   Хоть жизнь меня не обделила,
   но не успела надоесть:
   благодарю за все, что было,
   благодарю за все, что есть.
   x x x
   Насущное дело: хочу, не хочу
   пора показаться зубному врачу:
   пускай бормашина с жужжанием грозным
   пройдется по дуплам моим кариозным;
   хотя пациент и в холодном поту
   зато чистота и порядок во рту.
   Насущное дело: хочу, не хочу
   дойти до портного часок улучу:
   на брюках потертых не держатся складки,
   опять же и старый пиджак не в порядке:
   недешево, да и с примеркой возня
   зато же и будет костюм у меня.
   Насущное дело: хочу, не хочу
   над письмами вечер-другой проторчу;
   какое - в охотку, какое - не в жилу,
   однако отвечу за все через силу,
   утешу, кого и насколько смогу:
   приятно - нигде не остаться в долгу.
   Насущное дело: хочу, не хочу
   но годы загасят меня, как свечу,
   порядок вещей, неуместна досада,
   еще по обычаю разве что надо
   поплакаться: доктор, мол, больно, беда
   и сердце счастливо замрет навсегда.
   О ГОРЕЧИ
   Когда вино лакается беспроко,
   ни горла, ни души не горяча,
   и ты устал, и утро недалеко
   тогда спасает склянка тирлича.
   В нем горечи пронзительная злоба,
   он оживляет, ибо ядовит:
   пусть к сладости уже оглохло небо,
   однако горечь все еще горчит.
   Когда, на женщин глядя, ты не в духе,
   и не настроен искушать судьбу
   переночуй у распоследней шлюхи,
   накрашенной, как мумия в гробу.
   К утру подохнуть впору от озноба,
   и от клопов - хоть зареви навзрыд:
   пусть к сладости уже оглохло небо,
   однако горечь все еще горчит.
   Когда перед природой ты бессилен,
   и путь лежит в безвестье и туман
   под вечер забреди в квартал дубилен
   и загляни в загаженный шалман.
   Обсиженная мухами трущоба,
   зловоние и нищий реквизит:
   пусть к сладости уже оглохло небо,
   однако горечь все еще горчит.
   О ПРЕБЫВАНИИ ОДИН НА ОДИН
   С каждым однажды такое случается: вдруг
   вещи как вещи внезапно исчезнут вокруг.
   Выпав из времени, все позабыв, как во сне,
   ты застываешь, с мгновением наедине.
   Наедине с перелеском, с тропинкой косой,
   с житом и куколем, сеном и старой косой,
   с грубой щетиной стерни, пожелтевшей в жару,
   с пылью, клубящейся на придорожном ветру.
   С волосом конским, что прет из обивки, шурша,
   с пьяницей, что до получки засел без гроша,
   с водкой в трактире, едва только шкалик почат,
   с пепельницей, из которой окурки торчат.
   К злу и добру в равной мере становишься глух,
   ты - и волнующий шум, и внимающий слух.
   Пусть через годы, но это придет из глубин:
   знай же тогда - ты со мною один на один.
   ТРИ ПАРЕНЬКА
   Мы трое - голодные, мы - оборванцы,
   конечно, почтенный судья!
   Один - от папаши сбежал, от пощечин,
   другой же - чахоткой измаялся очень,
   а третий опух, - это я.
   Конечно, конечно, еще раз подробно:
   мы прятались за валуны,
   девчонка по гравию шла и похожа
   была бы на лань, каб не дряблая кожа,
   а темя-то вши, колтуны.
   Так сладко брела она сквозь забытье;
   ну, тут мы, понятно, поймали ее,
   смеркалось, темнело;
   мы справили дело,
   а слезы... ну, будто она не хотела!..
   Какая-то птица затенькала тонко,
   порой, как монетки, звенела щебенка,
   а так - тишина,
   одна тишина,
   как будто и жизнь-то уже не нужна.
   На рану ее мы пустили рубашки;
   поймают - мы знали - не будет поблажки.
   Вот весь мой рассказ...
   О свет моих глаз,
   о девочка, разве болит и сейчас?
   Почтенный судья, все же сделай поблажку,
   скорее всех нас упеки в каталажку,
   там вечный мороз,
   а если всерьез
   так лучше не помнить ни мира, ни слез.
   ВЫСЫЛКА
   Б*рбара Хлум, белошвейка, с пропиской в предместье,
   не регистрирована, без пальто, без чулок,
   в номере ночью с приезжим застигнута, вместе
   с тем, что при ней оказался пустой кошелек.
   Б*рбару Хлум осмотрели в участке, где вскоре
   с ней комиссар побеседовал начистоту
   и, по причине отсутствия признаков хвори,
   выслал виновную за городскую черту.
   Мелкий чиновник ее проводил до окраин
   и возвратился в управу, где ждали дела.
   Б*рбару Хлум приютил деревенский хозяин,
   все же для жатвы она слабовата была.
   Б*рбара Хлум, невзирая на страх и усталость,
   стала по улицам снова бродить дотемна,
   на остановках трамвайных подолгу топталась,
   очень боялась и очень была голодна.
   Вечер пришел, простираясь над всем околотком,
   пахла трава на газонах плохим коньяком,
   Б*рбара Хлум, словно зверь, прижимаясь к решеткам,
   снова в родное кафе проскользнула тайком.
   Б*рбара Хлум, белошвейка, с пропиской в предместье,
   выслана с предупрежденьем, в опорках, в тряпье,
   сопротивленья не выказала при аресте,
   что и отмечено было в судебном досье.
   МАРТА ФЕРБЕР
   Марту Фербер стали гнать с панели
   вышла, мол, в тираж, - и потому
   нанялась она, чтоб быть при деле,
   экономкой в местную тюрьму.
   Заключенные топтались тупо
   в камерах, и слышен этот звук
   был внизу, на кухне, где для супа
   Марта Фербер нарезала лук.
   Марта Фербер вдоволь надышалась
   смрада, что из всех отдушин тек,
   смешивая тошноту и жалость,
   дух опилок, пот немытых ног.
   В глубину крысиного подвала
   лазила с отравленным куском;
   суп, что коменданту подавала,
   скупо заправляла мышьяком.
   Марта Фербер дождалась, что рвотой
   комендант зашелся; разнесла
   рашпили по камерам: работай,
   распили решетку - все дела.
   Первый же, еще не веря фарту,
   оттолкнул ее, да наутек,
   все, сбегая, костерили Марту,
   а последний сбил кухарку с ног.
   Марта Фербер с пола встать пыталась;
   воздух горек сделался и сух.
   Вспыхнул свет, прихлынула усталость,
   сквозняком ушел тюремный дух.
   И на скатерть в ядовитой рвоте
   лишь успела искоса взглянуть,
   прежде, чем в своей почуять плоти
   рашпиль, грубо распоровший грудь.
   О ВЕЛИКОЙ ГИБЕЛИ СОСНОВЫХ ЛЕСОВ ВОЗЛЕ ВИТШАУ
   Ранним утром объявились в хвойных чащах
   ненасытные чужие мотыльки.
   Туча полчищ, беспокойно шебуршащих,
   черным снегом облепила сосняки.
   Крыльца черные топорща, словно рясу,
   грызли ветви до подкорья, вполсыта,
   от въедающихся жвал не стало спасу,
   и на хвою наползала краснота.
   Даже ветер перед ними был бессилен,
   цепи гусениц свивались в пояса,
   дятлы яростно стучали, ухал филин
   умирали обреченные леса.
   В дымке осени от комлей и до сучьев
   разносился гул, протяжный и глухой,
   дерева, сухие ветви скорбно скрючив,
   ждали только, чтоб рассыпаться трухой.
   Чернорясники в оцепененье сонном
   прекращали класть яички под кору,
   отползали по чешуйкам к лысым кронам,
   замирали, коченея на ветру.
   И, наполня воздух запахом погостным,
   подыхали без жратвы, всю осень тек
   на смерзающийся грунт по голым соснам
   черной патокой гнилой и липкий сок.
   ГОРБУН
   Жил калека в мансарде с косым потолком;
   сыро, холодно - все не беда.
   Пансиона хватало на хлеб с табаком,
   так что он не ходил никуда.
   Но двоих шантажистов попрешь ли взашей,
   если силы иссякли давно?
   Вот и тратился он из последних грошей
   на грудинку, на сыр, на вино.
   Понемногу пришлось распродать гардероб,
   оловянную утварь со стен;
   и в затылке калека с отчаяньем скреб,
   ожидая дурных перемен.
   Он рубаху жевал и пытался уснуть,
   только было совсем не до сна,
   если парни дрались, утихали чуть-чуть
   и шпыняли, смеясь, горбуна.
   А однажды устроили гости погром,
   увидав, что все меньше доход:
   обмотали калеку гардинным шнуром
   и до дна обшмонали комод.
   Уложив небольшой узелок барахла,
   порешили: мол, дело с концом.
   Весь табак горбуна докурили дотла
   над его посиневшим лицом.
   О ХВОРАНИИ В МЕБЛИРАШКАХ
   Хворать в меблирашках - неважная роль:
   соседские новости слушать изволь,
   детишки вопят и хрипят старики,
   когда - духота, а когда - сквозняки.
   Под вечер придет сострадающий люд,
   таблеток, микстур, порошков нанесут,
   и каждый подаст драгоценный совет
   о том, как лечился двоюродный дед.
   Но есть неприятностям противовес:
   и чай приготовят, и сменят компресс,
   забота, участие с разных сторон
   и полный порядок насчет похорон.
   x x x
   Из доходного дома - прямая тропа
   на окраину: там не видать ни клопа,
   потолки не затянуты плесенью сплошь,
   но в квартирках при этом уюта на грош,
   и никак не согреться под вечер.
   И на службу из дома - к чертям на рога,
   так что тратится время, а с ним и деньга,
   и за день до получки твоей ни один
   из соседей не станет ссужать маргарин,
   и никак не согреться под вечер.
   И поблизости нет уж совсем ни одной
   задушевной, торгующей джином пивной;
   всех счастливей же - те, кто всегда во хмелю,
   те, кто вовсе бездомен, и - кум королю!
   И никак не согреться под вечер.
   РЫБА С КАРТОШКОЙ
   Горстка рыбы с картошкою, полный кулек
   на три пенса, - а чем не обед?
   Больше тратить никак на еду я не мог,
   уж таков был семейный бюджет.
   Я хрумкал со вкусом, с охоткой,
   и крошки старался поймать,
   покуда за перегородкой
   так тягостно кашляла мать.
   Горстку рыбы с картошкою, полный кулек,
   принесла ты в кармане своем,
   помню, тяжкий туман в переулках пролег,
   было некуда деться вдвоем.
   И, помню, в каком-то подъезде
   мы были с тобою в тот раз
   дрожали рисунки созвездий
   и слезы катились из глаз.
   Горстка рыбы с картошкой в родимом краю
   все, кто дорог мне, кто незнаком,
   съешьте рыбы с картошкою в память мою
   и, пожалуй, закрасьте пивком.
   Мне, жившему той же кормежкой,
   бояться ли судного дня?
   У Господа рыбы с картошкой
   найдется кулек для меня.
   ШОРОХ
   В ночи, задолго до прихода дня,
   какой-то шорох испугал меня.
   Ложись, укройся: это все не в счет,
   роняет сажу старый дымоход.
   Не может быть, чтоб только сажа, нет!
   Я слышу этот шорох много лет.
   Ложись, поспи, пока придет восход,
   а шорох... Древоточец ест комод.
   Нет, он бы так не запугал меня!
   Смелеет шорох, душу леденя.
   Ну что ж, лежи и слушай, как шуршит
   твой вечный страх: он спать не разрешит.
   x x x
   Светлеет небо вдалеке.
   Рука сользит к другой руке,
   к чужой - однако пуст матрас
   и слезы катятся из глаз.
   Ушли, погасли в тишине
   слова, звучавшие во сне.
   От них бы светлой стала ночь,
   они могли б спасти, помочь.
   Но все исчезло налету
   и человек лежит в поту,
   пытаясь тщетно сохранить
   в потемках рвущуюся нить,
   соединить ее, вернуть!
   Но эту нить, но этот путь
   найти неспящим не дано.
   Озноб. Рассвет глядит в окно.
   ПУСТОШЬ
   В дни, когда высыхает растаявший снег,
   и друг другу леса шелестят по-старинке
   выделяется пустошь средь пашен и нив,
   где лишь овцы порою пройдут, наследив
   на траве худосочной, на чахлом суглинке.
   Плуг на пашне ворочает комья земли,
   на холмах издалека видна суматоха,
   но и пустошь еще не иссохла вконец,
   зной палит - и на ней расцветает багрец
   оперенного звездами чертополоха.
   По ночам здесь царит величавый осот,
   и толкаясь, топочет по глине отара,
   утром - посох пастуший гоняет гадюк,
   полдень сух и горяч, - лишь под вечер вокруг
   нераспаханный грунт остывает от жара.
   Только осенью пустошь привольно цветет:
   бук теряет листву, и взлетает в просторы
   клекот грифов, кузнечиков мерный напев,
   и на горной тропе дождевик, перезрев,
   рассыпает горячие черные споры.
   ТРАВА В ОГНЕ
   Если даже отара в полуденный зной
   ни травинки не сыщет на пастбище горном
   то покрыта земля вдоль опушки лесной
   пожелтевшим, уже засыхающим дерном.
   Но внезапно и жутко чернеет земля,
   загораются травы, и неумолимо
   летней ночью из чащи в сухие поля
   простираются щупальца жгучего дыма.
   И скотина в наполненном смрадом хлеву
   видит травы... кустарники... чистые степи...
   незабвенную даль, но - уже наяву
   чует запах пожара и дергает цепи.
   ОКТЯБРЬСКИЙ ПОЛДЕНЬ
   В кустах и на деревьях пестрота,
   обнажены далекие поля:
   черна и, словно противень, пуста
   еще вчера зеленая земля.
   Созрело все, и убран каждый злак,
   простор широк и чист, как никогда,
   медовый воздух до конца размяк,
   как сердцевина спелого плода.
   Последний день, когда царит покой,
   когда ни холода, ни зноя нет,
   и высоко изогнут над землей
   окаменевший густо-синий цвет.
   ОЗЕРО НОЙЗИДЛЕРЗЕЕ
   Поздно ночью, с кочкарника, с плавней сырых
   душный ветер внезапно подул.
   Переполнилась пеной пустынная тьма,
   и лизала песок водяная кайма,
   донося нарастающий гул.
   Отступала куда-то озерная зыбь,
   чуть поблескивая, как слюда,
   и до самой венгерской границы пески
   обнажались, намытые руслом реки,
   и спадала, спадала вода.
   Чешуей забурлил, ощетинился ил
   исчезающей влаге вослед,
   и над озером чаичий вихорь повис,
   то взлетая, то хлопьями падая вниз,
   застилая пришедший рассвет.
   Птицы жадною тучей слетелись сюда,
   чтоб сожрать хоть кусок про запас,
   и ушли, одурев, огрузнев от возни,
   всю озерную ширь исклевали они,
   и не место здесь людям сейчас.
   И свинцом отражается в небе вода,
   и земля прибирается тьмой.
   Виноград, что ни день, все зрелей и зрелей,
   но не время об этом: с озерных полей
   снова тянет гнильем и чумой.
   У ПОСЛЕДНЕГО КВАРТАЛА
   У последнего квартала,
   где усадьбы деревень,
   отступив, берут начало,
   бродит ветер целый день.
   А над городом полого
   темный дым из труб идет
   над железною дорогой
   испаренья нечистот.
   Кочаны взирают с грядок;
   дремлет утварь; в кладовой
   удивительный порядок;
   час дневной и час ночной
   бродят по террасе ветхой,
   в сад выходят сквозь окно,
   виснут яблоком под веткой
   и в стаканы льют вино.
   Магазины возле зданий
   вырастают что ни день,
   на прилавках - трубки, ткани,
   сувениры, дребедень,
   тут - консервы, там - циновки.
   На клочке - отсель досель
   кружится без остановки
   заводная карусель.
   ПЕРЕД РЯБИНОЙ
   Остекляневших небес потолок,
   рдяная кисть у развилки дорог:
   мак дозревает и жатвина мокнет,
   только рябина горит и не блекнет.
   Ссохлась улитка, заснула пчела,
   изморозь мясо плодов проняла,
   ум над оградой тягуч, одинаков
   шорохи гусениц, посвисты шпаков.
   Бьет паутинку осенний озноб,
   ищут покоя вьюнок и укроп,
   вот и рябина уходит далече,
   рдяные гроздья взваливши на плечи.
   Тихо коробочка мака жужжит.
   В смерти - рожденье. Вьюнок задрожит,
   ягоды вспыхнут, пшеница поляжет,
   все это знают, а кто-то расскажет.
   Возле развилки дорожной стою
   перед рябиной, на самом краю
   короток век мой... Погибну ль напрасно,
   или же вспыхну рябиною красной?
   ПЕСНЯ В ГЛИНЕ
   Шевелит зеленую пшеницу
   легкая предутренняя мгла,
   кроет рябью мутную водицу,
   что в канаву с глиной натекла.
   Жар в печи растет неукротимо
   предрассветный холодок исчез;
   а глаза слезятся в клочьях дыма,
   и потеет глиняный замес.
   Я за комом ком
   положу рядком,
   выжму влагу и замкну в печи
   и в разгаре дня
   выну из огня
   первые большие кирпичи.
   По полю бредет батрак, вздыхая,
   над землей склоняясь тяжело.
   От каркаса дрожь плывет глухая,
   и неровно дребезжит стекло
   колокол вдали звонит к обедне,
   наскоро свою похлебку съем
   всю одежду скину до последней,
   только не отмыться мне ничем.
   А песок, песок
   мне на кожу лег,
   он шуршит под каждым волоском
   все полно песком,
   в горле горький ком
   не проглотишь с козьим молоком.
   Винно-желтая луна застыла
   на сосне, и онемел камыш.
   Слабый жар проходит сквозь стропила,
   и сквозь сон я слышу эту тишь.
   День за днем идет неторопливо,
   лишь в субботу я зайду в шинок
   мужики подвинутся брезгливо,
   только покажусь я на порог.
   Что ж, вино, вино
   мне принесено,
   и шинкарь опять деньгу берет.
   И плывет с равнин
   песня желтых глин
   и плевать на всех, кто не поет.
   Кирпичи набросаны вповалку,
   зреют зерна и текут в амбар,
   как слюда, над поперечной балкой
   нависает сумрачный угар
   под навесом сонный запах мака,
   комья глины сохнут под стеной;
   мотыльки летят из полумрака,
   и ничуть не громче голос мой.
   Одинок и дик,
   в наготе велик
   сажею покрытый кочегар,
   в час, когда в печи
   изошел в ночи
   и вконец остыл последний жар.
   КЛАДБИЩЕ БЕЗЫМЯННЫХ
   Где на равнину свернула речная струя,
   где обросли тополями дороги края,
   бедное кладбище путник в лощине найдет:
   низкий забор, проржавелые створки ворот.
   Только кресты украшают могил бугорки,
   на перекладинах нет ни единой строки.
   Будто, нахлынув, все надписи смыла вода.
   Имя утратив, заснули они навсегда.
   Здесь и тщедушный, и сильный навеки затих.
   Бабы брюхатые, дети во чреве у них.
   Все, что тревожило, мучило или влекло
   было что было, - на свете пришлось тяжело.
   В гальке у берега много косматой травы,
   доброй к живущим и ласковой к тем, кто мертвы;
   кладбище в зелень настойчиво прячет бурьян.
   Хрипло кричит на болотистой пойме баклан.
   Только крестьянин молитву порою прочтет,
   выждет минуту и снова свой плуг поведет.
   Места довольно для каждого, и в тишине
   светятся воды, и город на той стороне.
   ТРАКТИР У РЕКИ
   Над недвижным руслом старицы, куда
   затекла весною и цветет вода,
   у начала тракта, к насыпи впритир
   деревянный, ветхий уцелел трактир.
   Выкрашена в зелень каждая доска,
   прямо под террасой - топкая река,
   к обомшелым сваям вот уж сколько лет
   тянется последним стеблем очерет.
   Здесь уху в охотку ест рыбачий люд,
   городские тоже ужинать идут,
   отдыхают, глядя на нехитрый скарб:
   не в урон карману запеченный карп.
   Задевая гравий, прочь ползет баржа,
   наплывает вечер, тишина свежа,
   и река струится между берегов,
   отделив собою город от лугов.
   О вине, быть может, белом и сухом
   кто-нибудь и скажет - мол, шибает мхом,
   это - с непривычки: не сгубить вина
   зеленью и сладкой плотью сазана.
   Ты с рыбачьим краем слит сейчас в одно:
   старица, трактирщик, местное вино,
   женщина напротив, - только все белей
   полоса тумана от глухих полей.
   x x x
   Мы, разделившие с пылью летящей судьбу,
   мы, у которых начертана гибель на лбу,
   мы у которых и общего - разве что цель,
   все-таки многого алчем и жаждем досель:
   хлеба от хлеба, который без нас испекли,
   плоти от плоти (как мы стосковались вдали!),
   силы от силы, что стала добычею тьмы,
   места от места, с которого изгнаны мы.
   Мы, что все время сбивались с прямого пути,
   свято желая хоть что-то святое найти