Страница:
А так как тот, кто хочет приобрести расположение дочери, должен понравиться и матери, то Вшебор не тратил времени даром, и то, что терял у дочери, старался выиграть у матери. И в душе своей посмеивался над Мшщуем. Мшщуй и без того был сильно не в духе; уже несколько раз на свои вопросы Касе он не дождался от нее ответа.
Девушка была скромна, боязлива и поразительно молчалива, как будто не сознавала своей молодости. Может быть, впрочем, так повлияли на нее душевная боль и испуг. Долива не мог допытаться от нее ни слова, – если же она шептала что-то в ответ, то так быстро и тихо, что ничего нельзя было разобрать.
За то мать говорила за двоих. Вшебор мог узнать от нее не только все, что было ему нужно, но и ненужное. Марта Спыткова рассказала ему про свою молодость, проведенную на Руси, про первое сватовство, свадьбу, отъезд в Польшу, – про жизнь свою с мужем и все свои и его приключения до самых последних событий, – и не раз, а несколько раз, все с новыми добавлениями, рассказала она ему всю историю своей жизни. При этом она то плакала, то смеялась, вспоминая что-нибудь веселое и забывая о печальном, потом опять плакала, и опять смеялась, поблескивая черными глазами, как будто еще чувствуя себя молодой.
Рассказывала о себе, о муже, о всех своих поклонниках, которые готовы были влюбиться в нее, если бы только она позволила, и обо всем, что только приходило ей на память. Эти разговоры, видимо, были ей необходимы, потому что, если не было при ней Доливы, она подзывала Собека, обращалась к дочери и только на короткое время умолкала.
Этим способом она, вероятно, боролась со своим горем, потому что, как только она переставала говорить, слезы текли из ее глаз. Вшебор не давал ей длинных реплик, достаточно было одного слова, чтобы нескончаемая повесть потянулась снова.
За один день он так подружился с матерью Каси, как будто бы они уже давно были знакомы.
А так как в то время люди были искреннее, чем теперь, то он мог смело навести разговор на дочку и, осыпав ее похвалами, дал матери понять, что она ему очень приглянулась.
– Ну, да ведь она еще ребенок, совсем еще незрелая и слабая, – недовольно возразила Спыткова, – ее еще рано отдавать мужчине. Ей бы еще забавляться с голубями, да песенки петь. Хозяину мало было бы от нее толку, какая она хозяйка! Да где там! Ей еще далеко до этого.
И она покачивала головой.
Вшебор не настаивал, может быть, даже радуясь в душе, что Спыткова не имела намерения поскорее сбыть дочку.
Положение Мшщуя было гораздо хуже – он прямо мучился.
Кася ему не отвечала, поэтому он сам, чтобы позабавить ее, рассказывал ей все, что приходило в голову. Иногда она приоткрывала лицо, чтобы взглянуть на мать или поправить платок, и тогда Мшщуй видел голубой глазок, часть белой шейки или румяные щечки, из-за платка выбивались колечки золотых волос, – но она крепче куталась в платок, а перед Мшщуем снова были только складки покрывала, по которому стекал дождь. И так печален был этот взгляд молоденькой, балованной девушки, столько было в нем еще неулегшегося страха и страдания!
Старый Лясота по-прежнему молчал всю дорогу. Дембец с Собеком, быстро подружившиеся между собой, шли впереди и тихонько разговаривали. Они сошлись так легко и так хорошо понимали друг друга, как будто долго ели похлебку из одной миски. Смелая вылазка Собека внушила Дембецу такое почтение к товарищу, что он стал относиться к нему, как к отцу или начальнику, и исполнял все его приказания. Собек зорко следил за тем, чтобы в пути не натолкнуться на людей и не встретиться с бродягами, поэтому он избегал лесных дорог, а шел прямо по лесу.
Все удивлялись его зоркости, тонкости слуха и остроты обоняния, позволявшим ему различать малейший свет, стук или запах. Если в воздухе чувствовался запах гари, то он уже наверное знал, где горит, – и далеко ли или близко, и что именно – дерево, мокрые листья или прогнившее дупло. Втягивая носом воздух, он узнавал, близко ли вода, нет ли где поля, и издалека, по одному виду, мог отличить лес от бора. Он первый замечал, если что-нибудь мелькало в чаще, и безошибочно узнавал, зверь это или птица, самый незначительный шум, незаметный для других, тотчас же улавливало его чуткое ухо. Иногда в кустах раздавался шелест или хлопанье птичьих крыльев, а он, не поднимая даже головы, определял, что перебежало через дорогу, и что взлетело кверху. След на земле был для него, как бы открытой книгой, в которой он спокойно читал. Он замечал все: и сломанную ветку, и брошенную подстилку, и луг, объеденный скотом, и замутившуюся воду.
Благодаря этому, у них всегда была пища: он указывал Доливам, где искать зверя, и какого именно, – а в речке сам, без всякого сачка, руками ловил рыбу. При всем своем спокойствии он никогда не оставался без дела: собирал по дороге грибы и ягоды, прислушивался, приглядывался и все это делалось с таким видом, как будто это не стоило ему ни малейшего усилия.
А Доливы, положившись на его опытность, уже не вмешивались и не дали советов, а следовали его указаниям, потому что он никогда не ошибался.
Так он подвигались понемногу в глубь леса, но несмотря на все предосторожности, все же несколько раз в продолжение дня испытали тревогу. Посреди леса Собек почуял запах гари, но уверял, что костер, наверное, давно уже потух, и остался только дым, курившийся над отсыревшими головнями. Присматриваясь внимательнее, он заметил кучу наломанного и сложенного вместе хворосту, очевидно приготовленного человеческой рукой для постройки шалаша. Осторожно приблизившись, они нашли спящего человека, который, внезапно пробудившись, сделал движение, чтобы вырваться и убежать. Но Дембец и Собек бросились на него и повалили его на землю, боясь, как бы он не донес о них врагам.
Собек едва не размозжил ему голову топором, но вовремя сообразил, что это просто беглец, скрывающийся в лесу, а вовсе не член разбойничьей шайки, грабящей города и села. На него было просто страшно глядеть, хотя он был молод и силен, – так он страшно исхудал без пищи, питаясь только водой, листьями и кореньями. Голодная лихорадка сделала его полубезумным и отняла силы. Глаза его сверкали таким страшным пламенем, как будто у него все горело внутри.
Когда путники, оправившись от испуга, поняли, с кем имеют дело, они почувствовали жалость к несчастному. Его подняли с земли, а когда подъехали остальные, Спыткова дала ему кусок черствого хлеба, на который он набросился, не помня себя, и ел его, не видя и не слыша того, что происходило вокруг.
В первую минуту от него ничего нельзя было добиться. Он жадно ел и понемногу успокаивался после испуга внезапного пробуждения от горячечного сна.
Лясота, всегда с особенной жалостью относившийся к таким же несчастным, как он сам, пристально всматривался в худое, почерневшее лицо беглеца. В изменившихся чертах его он уловил что-то знакомое, как будто где-то им виденное.
Беглец тоже взглянул на него, и из его уст вырвалось первое слово:
– Лясота!
– Боже милосердный! Да ведь это Богдан Топорчик! – крикнул старик, всплеснув руками. – Что же ты делаешь здесь, в лесу? Ведь ты же был вместе с Казимиром, и мы думали, что ты ушел с ним за границу к немцам, потому что ты был всегда при нем. Королевич любил тебя и не должен был тебя оставлять.
Только теперь развязался язык у Топорчика.
– Он и не оставил меня, – сказал он, – это добрый и богобоязненный государь, только люди нехорошо и нечестно поступили с ним! Я случайно отстал от его двора, раньше чем он уехал к матери. Потом уже не к кому было ехать, и невозможно было догнать его. Разразилась буря, и вот что сталось со мной.
Невольный стон вырвался из груди Богдана при этих словах. Все, стоя подле него, смотрели на него, с глубоким сочувствием. И вот маленький караван увеличился еще одним бедняком, а пока его накормили и сговорились между собой, как быть дальше, настал вечер.
Ольшовское городище было уже недалеко; надо было решить теперь же, ехать ли дальше, или переждать до следующего вечера и, с наступлением мрака, подойти к замку.
Спыткова, – неспокойная и усталая, – настаивала на том, чтобы ехать сейчас же, другие колебались. Бросить Богдася Топорчика на произвол судьбы было немыслимо, и всем невольно пришла в голову одна и та же мысль, – что чем больше народа явится в замок, тем неохотнее их примут. Теперь их было уже восемь, а в голодное время прокормить в осажденном замке столько людей – было не легкой задачей.
Белины были известны своим христианским милосердием, но и они должны были прежде всего позаботиться о безопасности и прокормлении собственной семьи.
Никто, однако, не заговаривал об этом первый – всем было неловко. Когда спросили Собека, он посоветовал ехать и не медля, пользуясь наступившей темнотой. Богдась, подкрепленный пищей и немного оживившийся, предлагал идти с ними, пока хватит силы. Спыткова достала из корзины несколько капель какого-то напитка и велела дать ослабевшему Топорчику, который почувствовал себя несколько свежее.
Перед вечером дождь затих, и не смотря на мрак, все двинулись в путь. По расчету Собека, а он никогда не ошибался, они должны были еще до рассвета подойти к долине, среди которой находилось Ольшовское городище Белинов.
Впереди шел Собек с Дембцем, за ними ехал Лясота и обе женщины, возле которых шли братья Доливы; Богдана Топорчика Мшщуй вел под руку, потому что он был еще слаб.
Лясота, отвечая на вопросы Спытковой, рассказал ей о Топорчике следующее: он вырос при дворе королевича Казимира в качестве товарища его игр, так как происходил из старого и знатного рода. Ему предсказывали блестящее будущее, учили его бенедиктинские монахи и поражались его способностям, что, однако, не помешало ему, отдаваясь науке, сохранить в себе рыцарский дух.
Во время пути Лясота подозвал его к себе, желая узнать от него, как он попал в беду, из которой спасся только чудом. Но Топорчику, видимо, не хотелось рассказывать об этом, и он всю вину свалил на собственную неосторожность, и об одном только можно было догадаться, – что его послали с целью подготовить помощь для королевича, которому угрожало такое изгнание, какому уже подверглась незадолго перед тем его мать.
И вот, принеся себя в жертву, преследуемый врагами, отрезанный от Казимира, он оказался вынужденным блуждать по лесу в то время, как вся страна была объята грабежами и пожарами, а ему оставалось только спасать свою жизнь…
При имени Маслава, Богдан затрясся всем телом, зарычал, сжал кулаки, как будто готовясь к борьбе, и громко воскликнул, что он предпочел бы погибнуть с голоду или от руки черни, чем рассчитывать на милость Маслава. – Я не мог вымолвить даже имени этого собачьего сына, так оно меня давит! – говорил он. – Он всему виною, он – изменник. Пусть вся наша кровь падет на его голову! Не может быть, чтобы Бог не покарал его! Сначала преследовали и выгнали королеву, которая презирала его, как он того и заслуживал, а потом задумал умертвить королевича и забрать власть в свои руки. Негодяй знал отлично, что когда польская кровь и страна превратятся в пустыню, то люди будут звать на помощь хоть разбойника! Но лучше уж погибнуть, чем искать у него милостей!
И по обычаю того времени, Топорчик принялся осыпать ругательствами и проклятиями Маслава, которого никто и не думал защищать.
– Он хуже пса, – это правда, – прервал его Лясота, – но если у него будет сила, то те, кому мила жизнь, придут с поклоном к нему!
– Нет, не дождется этого разбойник, не дождется, пока нас осталась хоть небольшая горсточка! – заговорил Богдан. – Разве мы не можем призвать снова внука Болеслава? Он теперь ушел от нас, но если мы его попросим, – он вернется и будет править нами, – не как отец, а как дед, потому что он рыцарь по духу, муж богобоязненный и разумный. Неужели же нас уже истребили, как пчел, всех до единого? Если сохранится хоть горсточка, император поможет ему для того, чтобы не позволить чехам чрезмерно увеличиться присоединением нашей земли. Надо идти к нему, просить и умолять!
– Да ведь он сын Рыксы! – тихо проговорил один из Долив.
– Я это знаю, – горячо прервал Топорчик, – я знаю, что у нас никто не любил королевы-матери и ей приписывали все дурное. Но я ведь там жил, я все видел. Все это иначе было! Королева – набожная и разумная, – ее не любили за то, что она была сурова к людям, но она была милостива и справедлива. Говорили про не, что она не любила наших, а окружала себя немцами, все это правда, но ведь и наши к ней не шли с доверием, а старые языческие обычаи отталкивали ее и возмущали. Она боялась наших и предпочитала проводить время с набожными и мудрыми людьми и беседовать о святых делах. У них она спрашивала совета, потому что больше не у кого было спросить. А наши косились на нее за это.
– Ах, Боже мой! – отдохнув немного, продолжал Топорчик. – Трудно понять, как все это случилось с нами! Чувствуем только, что на нас обрушился Божий гнев за то, что мы не уважали собственных государей. За это теперь чернь села нам на плечи!
После долгого и утомительного перехода, глубокой ночью, Собек приказал ехавшим впереди приостановиться, потому что лес начинал редеть, и можно было думать, что скоро откроется долина, посреди которой находится Ольшовское городище.
Небо тоже прояснило, из-за облаков выглянул край месяца. Собек снова пошел вперед, чтобы высмотреть, нет ли около замка стражи или отряда, оставленного чернью для охраны. Все притаились в чаще, а Собек, сгорбившись, вошел в кусты и пустился на разведку.
Действительно, перед ним была Ольшовская долина, пересеченная речкой Ольшанкой, а на этой речке виднелось на довольно высоком и хорошо укрепленном холме городище Белинов. Оно было окружено со всех сторон крепостным валом и рогатками, из-за которых только кое-где выглядывали крыши домов.
В долине Собек не заметил ни одной живой души, но над речкой остались свежие следы огромного табора: трава была примята, даже вытоптана, а во многих местах выжжена. Повсюду валялись потухшие головешки, виднелись выкопанные в земле ямы для костров, колья, к которым привязывали коней, остатки разрушенных шалашей и груды белых костей.
А замок, к которому пробирался Собек, казался совершенно вымершим, – не слышно было в нем звуков жизни, не видно – огня. И только, вслушавшись хорошенько, он различил мерные шаги часовых на валах.
Разглядев, с которой стороны надо было подойти к замку, он поспешно вернулся назад, чтобы под покровом темноты, пока все было тихо вокруг, провести свой маленький отряд.
Но лишь только они выбрались из леса в долину, на валах послышались окрики: очевидно, бдительная стража, завидев их, подняла тревогу. Собек, который ночью видел так же хорошо, как кот, заметил, что над рогатками, в разных местах, показались люди. И чем ближе они подвигались к замку, тем больше усиливалось движение. К воротам вела извилистая тропинка, умышленно загроможденная камнями и бревнами и во многих местах разрытая; ехать по ней ночью было и неудобно, и не безопасно.
Старый Лясота, словно разбуженный от сна, вдруг двинулся вперед, оставляя за собой своих спутников. Его уже поджидали у ворот, потому что как только он крикнул: Белина! – из замка тотчас же отозвались.
– Кто вы и откуда?
– Раненые, несчастные, – две женщины и несколько калек, просят у вас милосердия. Помогите, кто в Бога верует, и приютите нас!
Долго не было ответа на это первое обращение. Тогда Лясота, потеряв терпение, начал звать самого Белину:
– Белина, старый друг, отзовись, ради Бога!
Опять долгое ожидание. А за воротами слышны были только тихий говор и чьи-то шаги. Наконец, наверху, на мосту, показалась какая-то темная фигура, мужчина в высокой шапке с белым посохом в руке.
– И двор, и замок наш битком набиты людьми, – хлеб в умалении. Мы бы душой рады принять еще… Но сами едва можем прокормиться…
– Позвольте же нам, хоть без хлеба, спокойно умереть у вас, чем попасть в позорную неволю к убийцам и злодеям, – крикнул Мшщуй.
Долго не было ответа. Наконец, голос сверху спросил:
– Кто вы?
Лясота назвал сначала себя, потому что они знали его и даже были с ним в родстве, потом вдову и дочь Спытка, двух братьев Долив и, наконец, Топорчика и двух слуг.
– Восемь душ! Восемь ртов! – закричали сверху. – Это невозможно, здесь не хватит места и на троих.
– Женщин возьмем! – закричал другой голос.
– Белина, старина, – заговорил Лясота, усиливая голос, в котором слышался гнев. – Ты хочешь, верно, чтобы мы полегли все здесь у ворот, и чтобы все знали, какое у тебя христианское сердце? Ладно… Мы ляжем все, пусть же нас волки сожрут у вас на глазах!
На мосту послышались крики и споры – одни требовали милосердия, другие – противились этому. Лясота и Доливы молчали. Топорчик молча сидел на земле. Спыткова громко жаловалась и причитала, а Кася потихоньку плакала.
– Пустили бы хоть нас, – говорила Спыткова, – я тогда брошусь им в ноги и выпрошу и для вас приют.
Спустя некоторое время, кто-то, нагнувшись вниз из-за рогаток, крикнул:
– Богдась Топорчик, ты ли это?
– Это я, – или тень моя, потому что я едва жив, – сказал Богдась, подняв голову. – Был бы уже мертвым, если бы не милосердие этих людей.
– Двух женщин, Лясоту и Топорчика! – крикнули сверху, – больше никого. Да будет воля Божья!
Наступило молчанье. Спыткова пошла было к воротам, но Богдась встал и сказал:
– Женщин впустите, а я не пойду без других, останусь с ними. Если бы последний из слуг должен был остаться за воротами, я останусь с ними. Или всех, или никого. Пойдем под нож к Маславу.
Ослабевший Богдась так вдруг возвысил голос, что все перепугались, – жизнь возвращалась к нему со всем пылом молодости. Наверху снова начались переговоры и споры, а ворота все еще были на запоре. Богдась заговорил с лихорадочным возбуждением.
– Впустите женщин, – пусть хоть их не бесчестит чернь и не глумится над ними. А если не хотите спасти своих же братьев христиан и разделить с ними кусок хлеба, – черт с вами! Вы стоите того, чтобы вас взяли и повырезали или угнали в неволю.
Но эти смелые слова не имели действия, – все умолкло. Потом послышался чей-то укоризненный голос, а другие замолчали. Среди этой тишины слышался плач Спытковой и гневные проклятия Мшщуя.
Усталые путники уселись на камнях и бревнах у ворот. Никому уже не хотелось больше просить о милости, страшный гнев овладел всеми.
Так продолжалось некоторое время, и никто не знал, что будет дальше, как вдруг за воротами показался свет, послышались шаги и стук отбиваемых засовов и опрокидываемых тяжестей, которыми была завалена калитка.
Никто не поднимал голоса и ни о чем не просил. Наконец, после долгой и напряженной возни у ворот, калитка с трудом открылась, и в ней показался, опираясь на меч, сам Белина, тучный, сильный, высокого роста старик с длинной белой бородой.
– Идите все, – угрюмо сказал он, – идите, но не дивитесь тому, что увидите собственными глазами.
Спыткова, увлекая за собой дочь, первая прошла в ворота и, очутившись внутри двора, упала на колени, благодаря Бога и хозяина, который стоял с опущенной головой, погруженный в свои думы.
Потом вошли Лясота, Топорчик, Доливы и двое слуг, ведших за собой коней. Двое юношей-слуг стояли с факелами у ворот, и как только все прошли в них, тотчас же снова началась работа над приведением их в прежний вид. Белина молча шел впереди, не было времени на приветствия.
Действительно, внутренность городища представляла странное и ужасное зрелище, которое могло возбудить жалость. На голой земле, на соломе и просто в грязи лежали в страшной тесноте, один к другому, люди всех возрастов и сословий, так что негде было пройти между ними. Тут были матери с детьми на руках, подростки, жавшиеся к коленям стариков, воины в разорванных кожаных панцирях, и старые сморщенные старики с непокрытыми головами и обнаженной грудью – полураздетые. Кому негде было лечь, сидели, опираясь спиной о плечи соседа или об его ноги. Некоторые от истощения, а, может быть, от голода спали так крепко, что их не могли разбудить ни свет, ни шум голосов, ни даже толчки проходивших мимо них и задевавших их ногами. Другие же, страдавшие бессонницей, сидели, подперев голову руками, с рассыпавшимися в беспорядке волосами. Еще третьи в испуге срывались с земли, не понимая, что произошло, и с криком хватаясь за дротики в защиту от неприятеля.
Около конюшен и амбаров, в сенях, всюду виднелись целые массы этих несчастных. По их изжелта-бледным исхудалым лицам видно было, что и здесь с трудом только можно было поддерживать жизнь. Новоприбывшие, войдя в эту толпу и следуя за Белиной, часто должны были невольно наступать на ноги и руки лежавших. Белине достаточно было показать прибывшим, что у него делалось, чтобы сразу оправдаться в своем первоначальном отказе впустить их.
Пройдя другие ворота, путники очутились во внутреннем дворе, где стоял дом Белины. Они увидели несколько разбитых палаток и наскоро сложенных шалашей, но и здесь была такая же невообразимая давка: все было заполнено людьми, лошадьми, коровами и овцами. Скот прятали в хлеву и конюшне и зорко стерегли, чтобы изголодавшиеся люди, как это уже случилось несколько раз, не убивали ночью потихоньку животных себе в пищу.
В палатках жило знатнейшее рыцарство и шляхта. Их жены, дети и более слабые из них жили в самом доме. Старый хозяин с пасмурным лицом ввел их сначала в нижнюю горницу, которая в лучшие времена служила столовой. Это была большая, длинная зала с дубовыми колоннами; в ней стояли столы и лавки, а в одной стене был вделан огромный камин, обложенный камнем. Все остальные стены были увешены сверху до низу одеждой и оружием всякого рода. Здесь тоже вповалку лежали люди, разместившиеся, где попало: на полу, на лавках, на столах, а некоторые чуть не в самом камине.
– Смотрите, – сказал хозяин, обращаясь к новоприбывшим, – смотрите и не вините меня. Уже давно у нас не осталось ничего, кроме небольшого количества соленого мяса, круп и муки. Мы варим из этого похлебку и тем питаемся.
Он указал рукой на пол и пробормотал, избегая лишних объяснений.
– Размещайтесь, как и где можете. Женщин я отведу к своим. Что Бог дал, то и дал!
Люди, лежавшие на полу, на столах и на лавках, разбуженные светом и разговором, подняли головы и стали приглядываться к вошедшим. Из разных концов послышались возгласы:
– Лясота! Мшщуй! Вшебор!
Богдася Топорчика захватил в объятия сын Белины, с которым они были в большой дружбе еще при дворе королевы и королевича.
Молодой Белина обнимал друга и восклицал:
– Не вини, нас брат, не вини, а взгляни только.
Старый Лясота, едва державшийся на ногах от утомления, – ни о чем не расспрашивал, а присмотрел себе местечко среди лежавших, да тут же и свалился головой кому-то в ноги. Тот даже и не шевельнулся. Старик сейчас же громко захрапел и застонал во сне.
Проснувшиеся охотно подвинулись, давая место вновь прибывшим. Так, в тесноте и духоте провели приезжие первую ночь, расположившись, где пришлось, – молодой Томко Белина, уложив Богдася в удобном уголке, сам пошел на стражу.
Как только свет погас, все снова улеглись, а не спавшие лежали тихо, чтобы не мешать другим.
Собек и Дембец остались на первом дворе вместе с конями. Так окончилось это путешествие, исполненное опасностей, и окончилось более счастливо, чем можно было надеяться.
На другой день, уже на рассвете, многие стали подниматься и выходить из духоты, на валы, где уже слышен был говор проснувшихся людей, плач детей, монотонное убаюкивание женщин и громкие голоса споривших.
Вся эта картина днем казалась еще страшнее, чем ночью, когда нельзя было разглядеть лица человеческого, и когда сон смягчал страдания. Теперь, пробужденные от сна, все задвигались и заговорили, словами и стонами жалуясь на свою долю. Матери, имевшие грудных детей, теряли молоко, и ночью несколько новорожденных умерло от холода и голода. Громко плакали и причитали женщины, обступившие пожелтевшие и посиневшие трупики. Стонали больные, просили пищи голодные, а все, кто был еще в силах, носили воду и прислуживали немощным. Старшины, выбранные Белиной, расхаживали с посохами в руках, наводили порядок и призывали к тишине. Здесь ни одна ночь не обходились без жертв. В эту ночь умерло несколько больных взрослых и несколько детей.
Много хлопот доставляли похороны, ради которых приходилось открывать калитку в воротах; люди с лопатами шли в ближайший лес, где и погребали умерших. При этом надо было торопиться и все время быть настороже, чтобы не напала на них караулившая их чернь.
Это было первое, что бросилось в глаза прибывшим, когда они вышли утром на валы. Не успели они спуститься вниз, как раздался призыв к обедне на втором дворе; служил ежедневно бенедиктинец Гедеон, человек святой жизни, спасшийся из Пшемешеньского монастыря и пользовавшийся этим обрядом для ободрения и подкрепления несчастных.
Он один среди всех этих людей, жертв страшного разорения и уничтожения, в отчаянии своем усомнившихся в милосердии Божьем, остался тверд и спокоен и умел и в их души вливать надежду.
Для того, чтобы вся эта многочисленная толпа могла молиться в часы Великой Жертвы, алтарь был устроен на возвышенном помосте, который был виден издали. Все, кто хотел, могли видеть капеллана через широкие ворота из первого двора во второй и могли молиться вместе с ним.
Это было печальное, но и прекрасное зрелище, когда все стали тесниться, – мужчины и женщины, чтобы продвинуться поближе и вознести молитвы к тому Богу, в котором теперь была вся их надежда на спасение. Настала глубокая тишина, прерываемая только плачем и вздохами женщин.
Девушка была скромна, боязлива и поразительно молчалива, как будто не сознавала своей молодости. Может быть, впрочем, так повлияли на нее душевная боль и испуг. Долива не мог допытаться от нее ни слова, – если же она шептала что-то в ответ, то так быстро и тихо, что ничего нельзя было разобрать.
За то мать говорила за двоих. Вшебор мог узнать от нее не только все, что было ему нужно, но и ненужное. Марта Спыткова рассказала ему про свою молодость, проведенную на Руси, про первое сватовство, свадьбу, отъезд в Польшу, – про жизнь свою с мужем и все свои и его приключения до самых последних событий, – и не раз, а несколько раз, все с новыми добавлениями, рассказала она ему всю историю своей жизни. При этом она то плакала, то смеялась, вспоминая что-нибудь веселое и забывая о печальном, потом опять плакала, и опять смеялась, поблескивая черными глазами, как будто еще чувствуя себя молодой.
Рассказывала о себе, о муже, о всех своих поклонниках, которые готовы были влюбиться в нее, если бы только она позволила, и обо всем, что только приходило ей на память. Эти разговоры, видимо, были ей необходимы, потому что, если не было при ней Доливы, она подзывала Собека, обращалась к дочери и только на короткое время умолкала.
Этим способом она, вероятно, боролась со своим горем, потому что, как только она переставала говорить, слезы текли из ее глаз. Вшебор не давал ей длинных реплик, достаточно было одного слова, чтобы нескончаемая повесть потянулась снова.
За один день он так подружился с матерью Каси, как будто бы они уже давно были знакомы.
А так как в то время люди были искреннее, чем теперь, то он мог смело навести разговор на дочку и, осыпав ее похвалами, дал матери понять, что она ему очень приглянулась.
– Ну, да ведь она еще ребенок, совсем еще незрелая и слабая, – недовольно возразила Спыткова, – ее еще рано отдавать мужчине. Ей бы еще забавляться с голубями, да песенки петь. Хозяину мало было бы от нее толку, какая она хозяйка! Да где там! Ей еще далеко до этого.
И она покачивала головой.
Вшебор не настаивал, может быть, даже радуясь в душе, что Спыткова не имела намерения поскорее сбыть дочку.
Положение Мшщуя было гораздо хуже – он прямо мучился.
Кася ему не отвечала, поэтому он сам, чтобы позабавить ее, рассказывал ей все, что приходило в голову. Иногда она приоткрывала лицо, чтобы взглянуть на мать или поправить платок, и тогда Мшщуй видел голубой глазок, часть белой шейки или румяные щечки, из-за платка выбивались колечки золотых волос, – но она крепче куталась в платок, а перед Мшщуем снова были только складки покрывала, по которому стекал дождь. И так печален был этот взгляд молоденькой, балованной девушки, столько было в нем еще неулегшегося страха и страдания!
Старый Лясота по-прежнему молчал всю дорогу. Дембец с Собеком, быстро подружившиеся между собой, шли впереди и тихонько разговаривали. Они сошлись так легко и так хорошо понимали друг друга, как будто долго ели похлебку из одной миски. Смелая вылазка Собека внушила Дембецу такое почтение к товарищу, что он стал относиться к нему, как к отцу или начальнику, и исполнял все его приказания. Собек зорко следил за тем, чтобы в пути не натолкнуться на людей и не встретиться с бродягами, поэтому он избегал лесных дорог, а шел прямо по лесу.
Все удивлялись его зоркости, тонкости слуха и остроты обоняния, позволявшим ему различать малейший свет, стук или запах. Если в воздухе чувствовался запах гари, то он уже наверное знал, где горит, – и далеко ли или близко, и что именно – дерево, мокрые листья или прогнившее дупло. Втягивая носом воздух, он узнавал, близко ли вода, нет ли где поля, и издалека, по одному виду, мог отличить лес от бора. Он первый замечал, если что-нибудь мелькало в чаще, и безошибочно узнавал, зверь это или птица, самый незначительный шум, незаметный для других, тотчас же улавливало его чуткое ухо. Иногда в кустах раздавался шелест или хлопанье птичьих крыльев, а он, не поднимая даже головы, определял, что перебежало через дорогу, и что взлетело кверху. След на земле был для него, как бы открытой книгой, в которой он спокойно читал. Он замечал все: и сломанную ветку, и брошенную подстилку, и луг, объеденный скотом, и замутившуюся воду.
Благодаря этому, у них всегда была пища: он указывал Доливам, где искать зверя, и какого именно, – а в речке сам, без всякого сачка, руками ловил рыбу. При всем своем спокойствии он никогда не оставался без дела: собирал по дороге грибы и ягоды, прислушивался, приглядывался и все это делалось с таким видом, как будто это не стоило ему ни малейшего усилия.
А Доливы, положившись на его опытность, уже не вмешивались и не дали советов, а следовали его указаниям, потому что он никогда не ошибался.
Так он подвигались понемногу в глубь леса, но несмотря на все предосторожности, все же несколько раз в продолжение дня испытали тревогу. Посреди леса Собек почуял запах гари, но уверял, что костер, наверное, давно уже потух, и остался только дым, курившийся над отсыревшими головнями. Присматриваясь внимательнее, он заметил кучу наломанного и сложенного вместе хворосту, очевидно приготовленного человеческой рукой для постройки шалаша. Осторожно приблизившись, они нашли спящего человека, который, внезапно пробудившись, сделал движение, чтобы вырваться и убежать. Но Дембец и Собек бросились на него и повалили его на землю, боясь, как бы он не донес о них врагам.
Собек едва не размозжил ему голову топором, но вовремя сообразил, что это просто беглец, скрывающийся в лесу, а вовсе не член разбойничьей шайки, грабящей города и села. На него было просто страшно глядеть, хотя он был молод и силен, – так он страшно исхудал без пищи, питаясь только водой, листьями и кореньями. Голодная лихорадка сделала его полубезумным и отняла силы. Глаза его сверкали таким страшным пламенем, как будто у него все горело внутри.
Когда путники, оправившись от испуга, поняли, с кем имеют дело, они почувствовали жалость к несчастному. Его подняли с земли, а когда подъехали остальные, Спыткова дала ему кусок черствого хлеба, на который он набросился, не помня себя, и ел его, не видя и не слыша того, что происходило вокруг.
В первую минуту от него ничего нельзя было добиться. Он жадно ел и понемногу успокаивался после испуга внезапного пробуждения от горячечного сна.
Лясота, всегда с особенной жалостью относившийся к таким же несчастным, как он сам, пристально всматривался в худое, почерневшее лицо беглеца. В изменившихся чертах его он уловил что-то знакомое, как будто где-то им виденное.
Беглец тоже взглянул на него, и из его уст вырвалось первое слово:
– Лясота!
– Боже милосердный! Да ведь это Богдан Топорчик! – крикнул старик, всплеснув руками. – Что же ты делаешь здесь, в лесу? Ведь ты же был вместе с Казимиром, и мы думали, что ты ушел с ним за границу к немцам, потому что ты был всегда при нем. Королевич любил тебя и не должен был тебя оставлять.
Только теперь развязался язык у Топорчика.
– Он и не оставил меня, – сказал он, – это добрый и богобоязненный государь, только люди нехорошо и нечестно поступили с ним! Я случайно отстал от его двора, раньше чем он уехал к матери. Потом уже не к кому было ехать, и невозможно было догнать его. Разразилась буря, и вот что сталось со мной.
Невольный стон вырвался из груди Богдана при этих словах. Все, стоя подле него, смотрели на него, с глубоким сочувствием. И вот маленький караван увеличился еще одним бедняком, а пока его накормили и сговорились между собой, как быть дальше, настал вечер.
Ольшовское городище было уже недалеко; надо было решить теперь же, ехать ли дальше, или переждать до следующего вечера и, с наступлением мрака, подойти к замку.
Спыткова, – неспокойная и усталая, – настаивала на том, чтобы ехать сейчас же, другие колебались. Бросить Богдася Топорчика на произвол судьбы было немыслимо, и всем невольно пришла в голову одна и та же мысль, – что чем больше народа явится в замок, тем неохотнее их примут. Теперь их было уже восемь, а в голодное время прокормить в осажденном замке столько людей – было не легкой задачей.
Белины были известны своим христианским милосердием, но и они должны были прежде всего позаботиться о безопасности и прокормлении собственной семьи.
Никто, однако, не заговаривал об этом первый – всем было неловко. Когда спросили Собека, он посоветовал ехать и не медля, пользуясь наступившей темнотой. Богдась, подкрепленный пищей и немного оживившийся, предлагал идти с ними, пока хватит силы. Спыткова достала из корзины несколько капель какого-то напитка и велела дать ослабевшему Топорчику, который почувствовал себя несколько свежее.
Перед вечером дождь затих, и не смотря на мрак, все двинулись в путь. По расчету Собека, а он никогда не ошибался, они должны были еще до рассвета подойти к долине, среди которой находилось Ольшовское городище Белинов.
Впереди шел Собек с Дембцем, за ними ехал Лясота и обе женщины, возле которых шли братья Доливы; Богдана Топорчика Мшщуй вел под руку, потому что он был еще слаб.
Лясота, отвечая на вопросы Спытковой, рассказал ей о Топорчике следующее: он вырос при дворе королевича Казимира в качестве товарища его игр, так как происходил из старого и знатного рода. Ему предсказывали блестящее будущее, учили его бенедиктинские монахи и поражались его способностям, что, однако, не помешало ему, отдаваясь науке, сохранить в себе рыцарский дух.
Во время пути Лясота подозвал его к себе, желая узнать от него, как он попал в беду, из которой спасся только чудом. Но Топорчику, видимо, не хотелось рассказывать об этом, и он всю вину свалил на собственную неосторожность, и об одном только можно было догадаться, – что его послали с целью подготовить помощь для королевича, которому угрожало такое изгнание, какому уже подверглась незадолго перед тем его мать.
И вот, принеся себя в жертву, преследуемый врагами, отрезанный от Казимира, он оказался вынужденным блуждать по лесу в то время, как вся страна была объята грабежами и пожарами, а ему оставалось только спасать свою жизнь…
При имени Маслава, Богдан затрясся всем телом, зарычал, сжал кулаки, как будто готовясь к борьбе, и громко воскликнул, что он предпочел бы погибнуть с голоду или от руки черни, чем рассчитывать на милость Маслава. – Я не мог вымолвить даже имени этого собачьего сына, так оно меня давит! – говорил он. – Он всему виною, он – изменник. Пусть вся наша кровь падет на его голову! Не может быть, чтобы Бог не покарал его! Сначала преследовали и выгнали королеву, которая презирала его, как он того и заслуживал, а потом задумал умертвить королевича и забрать власть в свои руки. Негодяй знал отлично, что когда польская кровь и страна превратятся в пустыню, то люди будут звать на помощь хоть разбойника! Но лучше уж погибнуть, чем искать у него милостей!
И по обычаю того времени, Топорчик принялся осыпать ругательствами и проклятиями Маслава, которого никто и не думал защищать.
– Он хуже пса, – это правда, – прервал его Лясота, – но если у него будет сила, то те, кому мила жизнь, придут с поклоном к нему!
– Нет, не дождется этого разбойник, не дождется, пока нас осталась хоть небольшая горсточка! – заговорил Богдан. – Разве мы не можем призвать снова внука Болеслава? Он теперь ушел от нас, но если мы его попросим, – он вернется и будет править нами, – не как отец, а как дед, потому что он рыцарь по духу, муж богобоязненный и разумный. Неужели же нас уже истребили, как пчел, всех до единого? Если сохранится хоть горсточка, император поможет ему для того, чтобы не позволить чехам чрезмерно увеличиться присоединением нашей земли. Надо идти к нему, просить и умолять!
– Да ведь он сын Рыксы! – тихо проговорил один из Долив.
– Я это знаю, – горячо прервал Топорчик, – я знаю, что у нас никто не любил королевы-матери и ей приписывали все дурное. Но я ведь там жил, я все видел. Все это иначе было! Королева – набожная и разумная, – ее не любили за то, что она была сурова к людям, но она была милостива и справедлива. Говорили про не, что она не любила наших, а окружала себя немцами, все это правда, но ведь и наши к ней не шли с доверием, а старые языческие обычаи отталкивали ее и возмущали. Она боялась наших и предпочитала проводить время с набожными и мудрыми людьми и беседовать о святых делах. У них она спрашивала совета, потому что больше не у кого было спросить. А наши косились на нее за это.
– Ах, Боже мой! – отдохнув немного, продолжал Топорчик. – Трудно понять, как все это случилось с нами! Чувствуем только, что на нас обрушился Божий гнев за то, что мы не уважали собственных государей. За это теперь чернь села нам на плечи!
После долгого и утомительного перехода, глубокой ночью, Собек приказал ехавшим впереди приостановиться, потому что лес начинал редеть, и можно было думать, что скоро откроется долина, посреди которой находится Ольшовское городище.
Небо тоже прояснило, из-за облаков выглянул край месяца. Собек снова пошел вперед, чтобы высмотреть, нет ли около замка стражи или отряда, оставленного чернью для охраны. Все притаились в чаще, а Собек, сгорбившись, вошел в кусты и пустился на разведку.
Действительно, перед ним была Ольшовская долина, пересеченная речкой Ольшанкой, а на этой речке виднелось на довольно высоком и хорошо укрепленном холме городище Белинов. Оно было окружено со всех сторон крепостным валом и рогатками, из-за которых только кое-где выглядывали крыши домов.
В долине Собек не заметил ни одной живой души, но над речкой остались свежие следы огромного табора: трава была примята, даже вытоптана, а во многих местах выжжена. Повсюду валялись потухшие головешки, виднелись выкопанные в земле ямы для костров, колья, к которым привязывали коней, остатки разрушенных шалашей и груды белых костей.
А замок, к которому пробирался Собек, казался совершенно вымершим, – не слышно было в нем звуков жизни, не видно – огня. И только, вслушавшись хорошенько, он различил мерные шаги часовых на валах.
Разглядев, с которой стороны надо было подойти к замку, он поспешно вернулся назад, чтобы под покровом темноты, пока все было тихо вокруг, провести свой маленький отряд.
Но лишь только они выбрались из леса в долину, на валах послышались окрики: очевидно, бдительная стража, завидев их, подняла тревогу. Собек, который ночью видел так же хорошо, как кот, заметил, что над рогатками, в разных местах, показались люди. И чем ближе они подвигались к замку, тем больше усиливалось движение. К воротам вела извилистая тропинка, умышленно загроможденная камнями и бревнами и во многих местах разрытая; ехать по ней ночью было и неудобно, и не безопасно.
Старый Лясота, словно разбуженный от сна, вдруг двинулся вперед, оставляя за собой своих спутников. Его уже поджидали у ворот, потому что как только он крикнул: Белина! – из замка тотчас же отозвались.
– Кто вы и откуда?
– Раненые, несчастные, – две женщины и несколько калек, просят у вас милосердия. Помогите, кто в Бога верует, и приютите нас!
Долго не было ответа на это первое обращение. Тогда Лясота, потеряв терпение, начал звать самого Белину:
– Белина, старый друг, отзовись, ради Бога!
Опять долгое ожидание. А за воротами слышны были только тихий говор и чьи-то шаги. Наконец, наверху, на мосту, показалась какая-то темная фигура, мужчина в высокой шапке с белым посохом в руке.
– И двор, и замок наш битком набиты людьми, – хлеб в умалении. Мы бы душой рады принять еще… Но сами едва можем прокормиться…
– Позвольте же нам, хоть без хлеба, спокойно умереть у вас, чем попасть в позорную неволю к убийцам и злодеям, – крикнул Мшщуй.
Долго не было ответа. Наконец, голос сверху спросил:
– Кто вы?
Лясота назвал сначала себя, потому что они знали его и даже были с ним в родстве, потом вдову и дочь Спытка, двух братьев Долив и, наконец, Топорчика и двух слуг.
– Восемь душ! Восемь ртов! – закричали сверху. – Это невозможно, здесь не хватит места и на троих.
– Женщин возьмем! – закричал другой голос.
– Белина, старина, – заговорил Лясота, усиливая голос, в котором слышался гнев. – Ты хочешь, верно, чтобы мы полегли все здесь у ворот, и чтобы все знали, какое у тебя христианское сердце? Ладно… Мы ляжем все, пусть же нас волки сожрут у вас на глазах!
На мосту послышались крики и споры – одни требовали милосердия, другие – противились этому. Лясота и Доливы молчали. Топорчик молча сидел на земле. Спыткова громко жаловалась и причитала, а Кася потихоньку плакала.
– Пустили бы хоть нас, – говорила Спыткова, – я тогда брошусь им в ноги и выпрошу и для вас приют.
Спустя некоторое время, кто-то, нагнувшись вниз из-за рогаток, крикнул:
– Богдась Топорчик, ты ли это?
– Это я, – или тень моя, потому что я едва жив, – сказал Богдась, подняв голову. – Был бы уже мертвым, если бы не милосердие этих людей.
– Двух женщин, Лясоту и Топорчика! – крикнули сверху, – больше никого. Да будет воля Божья!
Наступило молчанье. Спыткова пошла было к воротам, но Богдась встал и сказал:
– Женщин впустите, а я не пойду без других, останусь с ними. Если бы последний из слуг должен был остаться за воротами, я останусь с ними. Или всех, или никого. Пойдем под нож к Маславу.
Ослабевший Богдась так вдруг возвысил голос, что все перепугались, – жизнь возвращалась к нему со всем пылом молодости. Наверху снова начались переговоры и споры, а ворота все еще были на запоре. Богдась заговорил с лихорадочным возбуждением.
– Впустите женщин, – пусть хоть их не бесчестит чернь и не глумится над ними. А если не хотите спасти своих же братьев христиан и разделить с ними кусок хлеба, – черт с вами! Вы стоите того, чтобы вас взяли и повырезали или угнали в неволю.
Но эти смелые слова не имели действия, – все умолкло. Потом послышался чей-то укоризненный голос, а другие замолчали. Среди этой тишины слышался плач Спытковой и гневные проклятия Мшщуя.
Усталые путники уселись на камнях и бревнах у ворот. Никому уже не хотелось больше просить о милости, страшный гнев овладел всеми.
Так продолжалось некоторое время, и никто не знал, что будет дальше, как вдруг за воротами показался свет, послышались шаги и стук отбиваемых засовов и опрокидываемых тяжестей, которыми была завалена калитка.
Никто не поднимал голоса и ни о чем не просил. Наконец, после долгой и напряженной возни у ворот, калитка с трудом открылась, и в ней показался, опираясь на меч, сам Белина, тучный, сильный, высокого роста старик с длинной белой бородой.
– Идите все, – угрюмо сказал он, – идите, но не дивитесь тому, что увидите собственными глазами.
Спыткова, увлекая за собой дочь, первая прошла в ворота и, очутившись внутри двора, упала на колени, благодаря Бога и хозяина, который стоял с опущенной головой, погруженный в свои думы.
Потом вошли Лясота, Топорчик, Доливы и двое слуг, ведших за собой коней. Двое юношей-слуг стояли с факелами у ворот, и как только все прошли в них, тотчас же снова началась работа над приведением их в прежний вид. Белина молча шел впереди, не было времени на приветствия.
Действительно, внутренность городища представляла странное и ужасное зрелище, которое могло возбудить жалость. На голой земле, на соломе и просто в грязи лежали в страшной тесноте, один к другому, люди всех возрастов и сословий, так что негде было пройти между ними. Тут были матери с детьми на руках, подростки, жавшиеся к коленям стариков, воины в разорванных кожаных панцирях, и старые сморщенные старики с непокрытыми головами и обнаженной грудью – полураздетые. Кому негде было лечь, сидели, опираясь спиной о плечи соседа или об его ноги. Некоторые от истощения, а, может быть, от голода спали так крепко, что их не могли разбудить ни свет, ни шум голосов, ни даже толчки проходивших мимо них и задевавших их ногами. Другие же, страдавшие бессонницей, сидели, подперев голову руками, с рассыпавшимися в беспорядке волосами. Еще третьи в испуге срывались с земли, не понимая, что произошло, и с криком хватаясь за дротики в защиту от неприятеля.
Около конюшен и амбаров, в сенях, всюду виднелись целые массы этих несчастных. По их изжелта-бледным исхудалым лицам видно было, что и здесь с трудом только можно было поддерживать жизнь. Новоприбывшие, войдя в эту толпу и следуя за Белиной, часто должны были невольно наступать на ноги и руки лежавших. Белине достаточно было показать прибывшим, что у него делалось, чтобы сразу оправдаться в своем первоначальном отказе впустить их.
Пройдя другие ворота, путники очутились во внутреннем дворе, где стоял дом Белины. Они увидели несколько разбитых палаток и наскоро сложенных шалашей, но и здесь была такая же невообразимая давка: все было заполнено людьми, лошадьми, коровами и овцами. Скот прятали в хлеву и конюшне и зорко стерегли, чтобы изголодавшиеся люди, как это уже случилось несколько раз, не убивали ночью потихоньку животных себе в пищу.
В палатках жило знатнейшее рыцарство и шляхта. Их жены, дети и более слабые из них жили в самом доме. Старый хозяин с пасмурным лицом ввел их сначала в нижнюю горницу, которая в лучшие времена служила столовой. Это была большая, длинная зала с дубовыми колоннами; в ней стояли столы и лавки, а в одной стене был вделан огромный камин, обложенный камнем. Все остальные стены были увешены сверху до низу одеждой и оружием всякого рода. Здесь тоже вповалку лежали люди, разместившиеся, где попало: на полу, на лавках, на столах, а некоторые чуть не в самом камине.
– Смотрите, – сказал хозяин, обращаясь к новоприбывшим, – смотрите и не вините меня. Уже давно у нас не осталось ничего, кроме небольшого количества соленого мяса, круп и муки. Мы варим из этого похлебку и тем питаемся.
Он указал рукой на пол и пробормотал, избегая лишних объяснений.
– Размещайтесь, как и где можете. Женщин я отведу к своим. Что Бог дал, то и дал!
Люди, лежавшие на полу, на столах и на лавках, разбуженные светом и разговором, подняли головы и стали приглядываться к вошедшим. Из разных концов послышались возгласы:
– Лясота! Мшщуй! Вшебор!
Богдася Топорчика захватил в объятия сын Белины, с которым они были в большой дружбе еще при дворе королевы и королевича.
Молодой Белина обнимал друга и восклицал:
– Не вини, нас брат, не вини, а взгляни только.
Старый Лясота, едва державшийся на ногах от утомления, – ни о чем не расспрашивал, а присмотрел себе местечко среди лежавших, да тут же и свалился головой кому-то в ноги. Тот даже и не шевельнулся. Старик сейчас же громко захрапел и застонал во сне.
Проснувшиеся охотно подвинулись, давая место вновь прибывшим. Так, в тесноте и духоте провели приезжие первую ночь, расположившись, где пришлось, – молодой Томко Белина, уложив Богдася в удобном уголке, сам пошел на стражу.
Как только свет погас, все снова улеглись, а не спавшие лежали тихо, чтобы не мешать другим.
Собек и Дембец остались на первом дворе вместе с конями. Так окончилось это путешествие, исполненное опасностей, и окончилось более счастливо, чем можно было надеяться.
На другой день, уже на рассвете, многие стали подниматься и выходить из духоты, на валы, где уже слышен был говор проснувшихся людей, плач детей, монотонное убаюкивание женщин и громкие голоса споривших.
Вся эта картина днем казалась еще страшнее, чем ночью, когда нельзя было разглядеть лица человеческого, и когда сон смягчал страдания. Теперь, пробужденные от сна, все задвигались и заговорили, словами и стонами жалуясь на свою долю. Матери, имевшие грудных детей, теряли молоко, и ночью несколько новорожденных умерло от холода и голода. Громко плакали и причитали женщины, обступившие пожелтевшие и посиневшие трупики. Стонали больные, просили пищи голодные, а все, кто был еще в силах, носили воду и прислуживали немощным. Старшины, выбранные Белиной, расхаживали с посохами в руках, наводили порядок и призывали к тишине. Здесь ни одна ночь не обходились без жертв. В эту ночь умерло несколько больных взрослых и несколько детей.
Много хлопот доставляли похороны, ради которых приходилось открывать калитку в воротах; люди с лопатами шли в ближайший лес, где и погребали умерших. При этом надо было торопиться и все время быть настороже, чтобы не напала на них караулившая их чернь.
Это было первое, что бросилось в глаза прибывшим, когда они вышли утром на валы. Не успели они спуститься вниз, как раздался призыв к обедне на втором дворе; служил ежедневно бенедиктинец Гедеон, человек святой жизни, спасшийся из Пшемешеньского монастыря и пользовавшийся этим обрядом для ободрения и подкрепления несчастных.
Он один среди всех этих людей, жертв страшного разорения и уничтожения, в отчаянии своем усомнившихся в милосердии Божьем, остался тверд и спокоен и умел и в их души вливать надежду.
Для того, чтобы вся эта многочисленная толпа могла молиться в часы Великой Жертвы, алтарь был устроен на возвышенном помосте, который был виден издали. Все, кто хотел, могли видеть капеллана через широкие ворота из первого двора во второй и могли молиться вместе с ним.
Это было печальное, но и прекрасное зрелище, когда все стали тесниться, – мужчины и женщины, чтобы продвинуться поближе и вознести молитвы к тому Богу, в котором теперь была вся их надежда на спасение. Настала глубокая тишина, прерываемая только плачем и вздохами женщин.