Страница:
Из других знакомых - Классон=12 живет по-прежнему, ребята уже почти все большие, самому младшему 15 1/2 лет, а моя крестница Катя выглядит совсем взрослой барышней. Очень хорошая из нее выходит девушка. Как-то был у них и видел всех в сборе, включая Сонечку, которая тоже стала как-то ровнее и симпатичнее. Работает где-то в отделе металла и скоро перейдет, вероятно, в Комиссариат внешней торговли, где в качестве заместителя орудует Жоржик=13, окончательно уже облезший и что-то постоянно прихварывающий. Вашков переходит работать в электротехнический] отд[ел] и мне придется с ним видеться почаще. Всех своих он оставил на заводе, ибо семьей жить в Москве нет никакой возможности: никаких денег не хватит, да и просто нельзя обеспечить еду и дрова.
15 февраля.
Дописываю этот листок, получивши следующее ваше письмо от 30 декабря с карточками. Очень им рад, хотя они и прошлогодние. Выросли ребята очень, Катя начинает сильно походить на маму, когда она была совсем молоденькая, но и Людмила тоже походит на одну из прежних маманиных карточек. Любана же трудно рассмотреть: он все либо спиной сидит, либо боком. Жду с нетерпением новых ваших фотографий. Письмо это посылаю через Гуковского, который будет жить в Ревеле. Он же повезет и шубу маманину. Надеюсь установить через него с вами более правильную и частую переписку. Крепко всех вас, родные мои, целую и обнимаю. Будьте здоровы, не беспокойтесь за меня. Привет Ляле и Я. П. Пишите.
Любящий вас Красин и папаня.
No 12. 21 мая 1918 года
Родные мои миланчики!
Пишу Вам эти несколько строк около 12 дня на пароходе. Еду я, пока что, отлично: хорошо выспался в каюте, утром закусил яблоками и пирожками. В 9 ч. утра приехали в Треллеборг. Поверхностный осмотр багажа в таможне и сейчас же на пароход-паром; он ходит теперь, впрочем, без вагонов, как обыкновенный пароход. Пароход новый, огромный, с великолепными каютами, роскошно оборудованные салоны etc.
Тут я основательно позавтракал (Ereecost)=14, а в 1 час дня буду еще завтракать, чтобы въехать в Германию с полным брюхом. Погода чудесная, солнце, полная тишина, и мы идем по морю, как по озеру. В Сассниц (на немецкой стороне) приезжаем в 1/2 второго или около, скорее, чем я думал. Вечером уже в Берлине - скоро. Ну вот пока мои путевые впечатления! Крепко вас всех целую и благословляю. Будьте здоровы, не скучайте, не тревожьтесь за меня. Особенно ты, милая моя маманя, не впадай в грусть, пока ведь не о г чего. Бог даст и в будущем все будет хорошо. Обнимаю вас всех еще раз и целую крепко-крепко. Кланяйтесь всем.
Ваш Красин и папа.
No 13. 25 мая 1918 года
Родной мой, милый Любинышек, дорогие мои ребятки! Всего несколько дней, а точно уже прошло полгода и вечерами или утром, пока дневная сутолока еще не завертела, я уже тоскую по вас, мои милые. Но ничего, надо крепиться и держать себя в руках: не такое сейчас время, чтобы распускаться.
Буду описывать по порядку.
Во вторник вечером подъезжал я к Берлину. На границе в Сасснице был в тот день в 2 ч[аса] дня. Вещей моих не осматривали вовсе, самого меня и подавно, хотя всех других пассажиров водили в кабинки и заставляли раздеваться. Предупредительность была, кажется, результатом не столько дипломатического моего звания, сколько герцовской бумажки=15. По дороге ничего особенного: все зеленеет, деревья в цвету, рожь начинает колоситься. Печальную картину представляют вокзалы на узловых пунктах: садятся в поезд возвращающиеся из отпуска на фронт солдаты и офицеры - загорелые закопченные лица, изношенная одежда, крепятся, а видно по глазам, сосет на сердце тоска, печаль, страх за будущее. Возвратится ли, увидит ли своих? А эти свои там, за загородкой, с детьми на руках и около (на платформу публику не пускают), с заплаканными глазами, машут платками и при отходе поезда силятся в последний раз разглядеть знакомые черты.
Трижды проклятая война!
Приближаясь к Берлину, обратил внимание на пустынный характер всех местечек и городов. Ни одно окно не освещено, улицы точно вымерли: экономят газ и электричество, сидят по домам. На Штетинцбангоф=16 прибыли в 10 ч[асов] 30 м[инут] вечера. Ни автомобиля, ни дрожек: все разобрано и заказано раньше. Кое-как нашел какого-то ободранного длинноногого парня с тачкой, сторговался с ним за 5 марок, вещи мои взвалили на тачку, и пошли мы по едва освещенным улицам по направлению к Фридрихбанхоф, мимо Werth[strasse] и дома, где жил Гриша Таубман=17. Берлин на меня произвел ошеломляющее впечатление в смысле упадка, мерзости и запустения! Невероятно, чтобы такой блестевший чистотой, светом, порядком город мог до такой степени упасть. На улицах темень, мостовые избиты, местами провалились. Лошадиный помет не убирается неделями, пыль покрывает карнизы, витрины окон сплошь и рядом пустуют, много магазинов заколочено с наклейками на окнах "сдача внаем". Выбитые стекла не вставлены, двери без ручек, головки звонков оторваны. А сами лошади! Более жалких кляч, буквально скелетов, обтянутых кожей, я не видал. Привезены лошади, награбленные в Польше и Белоруссии, ростом с зайца, но в такой степени истощения, что едва передвигают ноги. Езда шагом! Автомобили имеются, но ободраны и запущены до невозможности. Шины вместо резиновых пружинные: эластичности почти никакой, зато грохот по улице, точно пустую жестянку катят. Трамваи поминутно останавливаются из-за той или иной неисправности вагона, а то так и вовсе объявляют: выходите, трамвай сломался. Кондуктора и вожатые женщины одеты хуже наших. Все люди выглядят какими-то нищими, сброшенными=18, с унылыми лицами, много в трауре. Улицы опустели на две трети против довоенного времени. Вообще, мое впечатление такое, что Берлин больше пал и опустился, чем Петербург и Москва. Остановился я в Elit Hotel (где жила Вит. Фед.). Боже мой, как загадили этот когда-то с иголочки чистый и новый отель! Мебель избита, поцарапана, обои оборваны, в ванной все время валится с потолка, как чешуя рыбы, отмокшая побелка штукатурки. В коридоре уныло дремлет лакей, бедный иссохший детина лет 15, и только швейцар еще сохранил остатки прежнего великолепия. Не могу, впрочем, сказать, чтобы на людях заметен был очень недостаток питания. Нет, общий "пейзаж" не хуже стокгольмского, хотя, конечно, наедаются не досыта. По приезде взял ванну и завалился спать. Утром звонил Герцу, но не дозвонился и пошел к Иоффе=19. Тут меня, оказывается, давно ждали и были удивлены, что я не приехал прямо с вокзала в посольство. Познакомился с общим положением. Иоффе делает, что может, сыплет нотами и протестами, но успех, конечно, средний: Мин[истерство] иностр[анных] дел любезно расшаркивается, а войска занимают Ростов, идут на Новороссийск и грозят Баку=20.
Мне пришлось сразу же впрячься тут в работу и уже на другой день, когда меня Герц повел по разным знатным немцам, я открыл словесную с ними драку и в очень определенной форме доказывал им всю глупость политики их военщины. Но об этом дальше. Так, я всю среду проговорил с Иоффе, а к вечеру переехал в посольство, где и еда лучше, да и в силу экстерриториальности нет возни с полицией. Герц этот переезд потом тоже одобрил.
В четверг в 9 утра встретился с Герцем, и мы где пешком, где по Untergrund[bahn]=21, где на трамвае, словом, весьма демократическим образом, поплелись за город, в Сименсштадт, где очень любезно, даже с помпой были приняты стариком Сименсом=22 и сонмом директоров, большей частью старых знакомых (некоторые толстяки превратились в стройных людей). С русским Сименсом было решено окончательно в том смысле, что они от него отказываются, предпочитая получить рубли за свои акции, чем брать дело при таком развале. Утомление войной сказывается даже в разговорах этих архисытых людей, но конца войны не видно: военщина загипнотизировала всех, верят в свою конечную победу и напрягают до последней крайности все свои силы. В тот же день, в 7 час[ов], я должен был поехать к Герцу в Груневальд обедать. Хороший особняк, обставлен дорого и с большим вкусом, небольшой садик при доме. Frau Geheimrat=23 уже с седыми волосами, некрасивое, но для немки очень интеллигентное лицо. Три дочери, старшая барышня лет 17, очень похожа на отца, хотя хорошенькая. Две других - бакфиши=24 малого калибра.
Сын где-то на стороне живет. Обед состоял из супа, спаржи с семгой, жареного мяса (баранины, кажется) и неизменного рабарбера. Зато хорошее вино из собственного виноградника. После обеда в саду пили кофе и пиво и разговаривали о политике (кроме меня был еще один немец, директор петербургского Общества Т[...]=25. Несколько конфузятся, но оправдывают наглый поход своих войск безвыходным положением: вынуждены, мол, грабить, ибо иначе пропадем.
На другой день, т. е. вчера, повел меня Герц знакомить с разными влиятельными их политиками, а сегодня два часа имел разговор с очень влиятельным же депутатом центра Эрцбергером=26. Я им всем очень обстоятельно доказывал, что даже с точки зрения их интересов они делают глупость, натягивая так струну и продолжая свое наступление. Толку из их побед на Украине не вышло, это они теперь и сами не отрицают. Так же мало даст им и дальнейшее продвижение, тогда как, прекратив всякое наступление и угрозы Питеру и Москве, они, может быть, путем торговли скорее кое-что получили бы из России.
Видимо, такая аргументация несколько действует, так как круг моих визитов все расширяется. На днях придется мне выступать перед военным министром, и уже поднят вопрос о поездке в ставку для переговоров с самим Лудендорфом=27, у которого, видимо, все нити в руках. Это пока большой секрет, и ты никому (кроме Воровского) об этом не рассказывай. Я буду настаивать на точном соблюдении границ, установленных мирным договором, прекращении всякого дальнейшего наступления и в особенности наступленья турок на Баку, потеря коего была бы смертельным ударом для всей промышленности и транспорта.
Положение сейчас поистине отчаянное, и надо во что бы то ни стало добиться хотя бы прекращения этого четвертования России, угрожающего остановкой всей жизни.
Совершенно очевидно, что ни о какой работе у Сименса или Барановского теперь не может быть и речи. Сидеть сложа руки, когда Россия будет умирать от холода и голода, я тоже не могу и не вправе, сознавая, что кое-что могу сделать и кое-чем помочь, как это мне показывают уже эти несколько дней в Берл[ине]. Иоффе упрашивает меня остаться здесь еще на неделю для участия в нескольких комиссиях, а потом я поеду в Москву и, по всей вероятности, мне придется взяться за организацию заграничного обмена и торговли. Это сейчас одна из настоятельнейших задач, и более подходящего человека у б[ольшеви]ков едва ли найдется. Тогда мне по необходимости придется бывать в Берл[ине] и в Стокгольме], и мы время от времени будем с вами видеться. Может быть, после некоторой работы и налаженья машины в Москве, Берлине и Скандинавии окажется целесообразным уехать в Америку, но, думаю, не сразу.
No 14. 31 мая 1918 года
Родной мой, любимый Любченышек! Очень я обрадовался твоему письму, спасибо тебе, мой ласковый. Мне так тоскливо и скучно бывает временами, что я плохо представляю себе, как это я без вас там буду жить. Старость это, что ли, приходит, но иногда самочувствие бывает хуже не знаю чего. А надо крепиться и не поддаваться таким настроениям: легче не будет, а только еще хуже растравляются душевные раны.
События все мрачнее и мрачнее, война тянется, и конца-краю ей не видно. У нас дома не мир и не война, а надвигается что-то еще более ужасное с этой разрухой, расстройством всех сторон хозяйственной жизни, с этой нелепой усобицей и головотяпским изживанием революции. Газеты тут были от 24 мая последние. Как будто кое в чем как бы замечается улучшение, но только что прочтешь известие, за которым будто бы брезжит какой-то свет, как сейчас же ошарашит тебя чем-нибудь так, что следа не останется от той ложки меда в бочке дегтя. Некоторое просветление в некоторой части верхов (притом весьма относительное) упирается в анархическую развращенность масс, которые, кроме чисто потребительских и стяжательских лозунгов, ничего не усвоили. Похоже, что подлинное оздоровление начнется только после каких-то еще грядущих жесточайших испытаний, голода и холода, безработицы безнадежной и для многих категорий городских рабочих окончательной. Близкая, казалось, мечта из раба подневольного стать хозяином жизни вышибла рабочего из колеи, работа нейдет, железнодорожный и производительный аппарат все более разваливаются. В то же время есть какие-то потуги организации, и саботаж честно, видимо, в самом деле слабеет. Многие старые деятели и профессора начинают входить в работу. Ленин то высказывает здравые мысли, то ляпнет что-нибудь вроде нелепого проекта замены старых денег новыми=28, проекта, из которого практически, кроме падения курса и предоставления немцам дешевых рублей, ничего не выйдет.
Пробуду здесь, чего доброго, еще с неделю. Ежедневно видаюсь со всякого рода людьми, от самых левых до весьма правых, и держу всем им речи, убеждая в необходимости немедленной приостановки всякого наступления в России. Той же политики держится Иоффе, но у него нет тех знаний страны и промышленности, и потому мне приходится выступать всюду в неофициальной роли, вместо него, по-видимому, не без результата, если судить по все новым и новым приглашениям познакомиться с тем-то или побывать в таком-то учреждении. На завтра, например, приглашают на заседанье дирекции здешней Всеобщ[ей] комп[ании] электричества=29 советоваться по поводу электрических дел.
Вообще рекламу мне Герц устроил на пол-Германии. Два раза был у старика Сименса, выразившего на прощанье желанье в конце лета повидаться и предложившего, в случае каких-либо затруднений с выездом, свое содействие. Видался также с Ульмановскими директорами. Все эти немцы, жившие в России, плачут или делают вид, что плачут, по поводу войны, проклинают ее наступленье и ждут не дождутся конца. Я им на это возражал, что если, мол, вы поставили себе целью ограбить весь мир, то конца этого долго не будет или он будет не такой, каким вы его себе представляете.
Особого военного энтузиазма не заметно, и вообще немец стал много скромнее, чем раньше; может быть, это только временно, под влиянием непосредственных тягот войны, а может быть, это и нечто более глубокое, остающееся. Сейчас газеты опять полны победных известий с Энны и Марны=30, но особенного восторга на улицах пока не заметно. Полууспех прошлого наступления, вероятно, заставляет более сдержанно относиться ко всем известиям. Я все еще не могу привыкнуть к необычайно унылому и запущенному виду города. Есть улицы, напр[имер] Potsdamerstrasse, где на протяжении нескольких кварталов подряд все магазин[ные] окна нижнего этажа заклеены бумагой о сдаче в наем: точно вымерла вся улица. Публика на улицах стала вовсе серая, особенно в воскресенье, когда вся фабричная молодежь, вырядившись в изрядно, впрочем, помятые, но шелковые (искусственного шелка) костюмы, наводняет и Unter den Linden=31 и Friedrichstrasse. Ужинал раз у Кемнинского=32: публика почти как в известном трактире "Классный якорь" в Москве, только с поправкой на покрой одежды.
Ну, иду спать, пока кончаю письмо. Крепко тебя и родных девченышей целую.
2 июня 1918 года.
Получил твое второе письмо, родной мой Любинышек, т. е., видимо, третье, а второе не дошло. Бедненький ты мой, что же это ты, вопреки уговору, хворать-то вздумала. Умоляю тебя, голубеныш мой, не волнуйся и не расстраивайся. Я обещаю тебе принять все меры к тому, чтобы вызволить из Питера Володю и Нину, и думаю, что это удастся. Обо мне ты тоже не беспокойся. Если я увижу, что там уж совсем плохо, то либо я переберусь в Москву, либо вообще развяжусь с Россией, либо возьму какую-либо работу вроде организации загр[аничной] торговли или консульской части, или общее руководство переговорами в разных комиссиях по Брестскому договору, что мне даст возможность бывать или даже жить в Берлине, а стало быть, и к вам наезжать время от времени.
На будущий год, мне думается, можно будет уже думать о возвращении в Россию. Даже сейчас в Питере и особенно в Москве будто бы уже больший порядок, и только вопрос продовольствия стоит плохо. Через год, может быть, в этом отношении станет уже лучше.
5 июня.
Это письмо никак не может уехать. Курьер по ошибке не взял его, а оказии здесь очень редки в Скандинавию. Я уже давно не имею от вас никаких известий и начинаю беспокоиться. Послал вчера телеграмму, утешаюсь тем, что письма посылаю с едущими в Данию. Ручаются за переотправку, но народ все вертоголовый, ни на кого нельзя положиться.
Я все по-прежнему не могу выбраться из Берлина. Ожидаю по крайней мере начала работ политической комиссии=33, без чего нельзя начать работу в России. Тут же хоть 1/2 года сиди, без дела не останешься, ибо каждый день выплывают все новые дела. Ты уж не хнычь, милый Любанаша, и не причитай надо мной: вся эта работа и перед Богом не пропадет, да и мне самому с семьей не повредит. Складывать руки еще рано: и совестно, да и нельзя, просто потому, что по-старому жизнь скоро едва ли наладится, а жить надо, и надо, стало быть, отвоевывать себе позицию и в этой всей неопределенности и сумятице. Я себя чувствую очень хорошо, очевидно хорошо отъелся и отдохнул у вас в Швеции. Здесь жаловаться тоже нельзя, хотя и не очень вкусно, но достаточно сытно кормят. По рассказам курьеров (из Москвы они являются 2 раза в неделю), в Москве с продовольствием вполне сносно и за деньги всего можно достать. В Питере хуже, но и там положение все-таки не таково, чтоб уж нечего было есть. Писал ли я тебе по поводу письма Дунаевского=34 знакомого. Дело с патентами еще не известно как-то пойдет, ехать же на ура в Америку слуга покорный. Да и вообще туда поехать сейчас удовольствие малое, ввиду опасности подводных лодок=35. Придется уж на этом берегу большой лужи переживать непогоду. Пока прощай, мой родной, любимый, дорогой мой Любан. Целую деток и тебя.
6 июня.
Пишу урывками, так как все время очень занят посещениями немцев и переговорами [то] в разных их министерствах, то дома, в посольстве, где ко мне как-то само собой начали обращаться по всяким делам. Составил им устав будущей консульской службы, набросал схему организации консульства, проэкзаменовал нескольких кандидатов на должности и пр. и пр. Вчера был у Тарцманов. Они тебе усиленно кланяются. Маялись все это время на положении цивильно пленных и лишь с осени 1917 ему разрешили опять поступить к Сименсу, и теперь он имеет сносное место марок на 600-700 в связи с организацией новых отделений в Литве и прибалтийских губерниях.
Сегодня вечером я уезжаю с одним из директоров Сименса в Бельгию, в главную квартиру, для свидания с Людендорфом. Цель поездки, как и всех моих разговоров здесь, доказать необходимость приостановления всех враждебных действий против России, как со стороны немцев, так и со стороны украинцев, финнов, турок и всей этой сволочи, которую послала на Русь Германия. Доказать, что терпенью русского народа приходит конец, что дальнейшее продвиженье вызовет уже народную войну против немцев, и пусть при этом погибнут миллионы людей и пол-России попадет в немецкую оккупацию,- мы будем бороться 5 и 10 лет, пока не утомится и немецкий народ и пока не будет заключен мир сколько-нибудь сносный и справедливый. В конце концов, оставив Россию сейчас в покое, немцы скорее выигрывают, так как путем торговли и обмена они могли бы кое-что получить от нас из сырья и товаров, между тем ведение войны отнимает у них силы и не очень-то много дает, как показывает уже опыт Украины, откуда они и при новом правительстве не очень-то много получают=36. Конечно, я не обольщаюсь никакими особыми надеждами, но если Л[юдендорф] дает мне аудиенцию в такое время, как сейчас, когда он на днях отказался за недосугом принять помощника Кюльмана=37, то это значит, что развитая мною точка зрения представляется ему достаточно интересной (на днях я имел беседу со специально присланным полковником Генер[ального] штаба, и когда он содержание ее передал по телефону в главную квартиру, последовало приглашение туда приехать). Возвратиться думаю к понедельнику или вторнику и числа 15 выеду уже в Москву.
NB. Об этой поездке пока никому не говори. Затянулось мое здесь пребывание, но ничего не поделаешь. Не знаю, когда попадет к тебе это письмо. Курьеров из М[осквы] в Стокгольм сейчас нет, а из Берлина в Стокг[ольм] посылать специально не принято (от посла к послу это не в обычае, а лишь от посла к его правительству и обратно). Получили ли дети мою открытку? Крепко всех вас целую, родные мои, золотые, ненаглядные. Соскучился очень, вспоминаю вас постоянно. Будьте здоровы, не тоскуйте и не беспокойтесь за меня. Кланяйтесь Ляле и пишите в Берлин, на посольство.
No 15. 10 июня 1918 года
Родной мой, милый, ласковый Любанчичек!
Пишу тебе коротенько, возвратившись из далекой поездки. В сопровождении одного из небольших директоров Сименса в прошлый четверг вечером выехал я из Берлина через Кельн в главную квартиру, и в пятницу в 12 дня мы прибыли в Спа=38, нечто вроде бельгийского Боржома или Виши=39- маленький городок с большим количеством минеральных источников, обилием отелей и шписбюргерских домиков, владельцы которых кормились приезжими больными. Сейчас все занято германской солдатчиной. Эта часть Бельгии пощажена войной и совершенно не пострадала. В Спа пробыли весь день, обедали, катались в автомобиле по живописным окрестностям, ужинали: пока что Людендорфа в Спа нет, и поезд отходил в 11 1/2 ночи. Была ли это конспирация или его заставил уехать на фронт одно время не очень удачный ход боев на западе, но, словом, нам пришлось вечером ехать дальше, на этот раз уже во Францию. В 7 ч[асов] утра в субботу поезд, наполненный исключит[ельно] военными, прибыл во французскую крепость Манбенде. Тут уже больше разрушений, отдельные дома и даже деревни уничтожены, но самая крепость и город мало пострадали: наступление было слишком внезапно, а поля, луга и пр. за 4 года войны успели принять мирный вид. Население тоже далеко не все бежало и странно видеть на фоне одного и того же пейзажа немецких солдат в их полуарестантской - полувоенной одежде и типичных французских рабочих или крестьянок с корзинками, в соломенных шляпах за обычной работой.
Завтракали в офицерском казино, предварительно переодевшись в длиннохвостые костюмы. В 9 ч[асов] подали автомобиль, и мы в сопровождении прикомандированного лейтенанта покатили по прекрасному французскому шоссе к неведомому месту свидания. Ехали с час, меняя направление, лейтенант все время заглядывал в карту, чтобы не сбиться с пути. Наконец, прибыли в парк, типичный французский парк, вроде Никольского под Быковом, где мы раз были; в глубине небольшой франц[узский] замок со старинной мебелью, фамильными портретами, маленькой капеллой. Абсолютно никого, кроме немецкого фельдфебеля, коменданта этого пустого необитаемого замка. Около 1/2 часу пришлось ждать, гуляя по парку, осматривая замок. Около 11 слышен автомобиль, въезжает в парк: шофер и два генерала. На портретах Людендорф мало похож. У него нет придаваемого ему демонического вида, просто жирное немецкое лицо со стальным, не мрачным, а скорее злым взглядом, кричащий голос, несколько более высокий, чем должно было бы быть по объему тела. Краткий церемониал представления, и мы, четверо (лейтенанту руки не подал, и он остался при дверях зала скучать 2 часа), входим в гостиную, где и происходил разговор. Моя речь обличительного характера длилась 1 1/2 часа, причем я лишь время от времени заглядывал в конспект, заранее составленный. Был в ударе и, как потом говорил мой провожатый, выступление в чисто ораторском смысле сделало бы честь любому природному немцу. Выслушал меня не прерывая, лишь время от времени мимикой, покачиванием головы, легкой усмешкой, выражая свое отношение к содержанию той или иной части речи. По окончании моей речи, главный смысл к[ото]рой состоял в указании на нарушение Брест-Лит[овского] договора, предупреждение, что такая политика для нас хуже открытой войны и в конце концов заставит нас эту войну принять, хотя бы ценой разрушения половины России, наконец, в ссылке на то, что установление настоящих мирных отношений было бы выгодно и для самой Германии, генерал начал свой ответ любезным обращеньем по моему лично адресу ("благодарю за откровенность и сам выскажусь столь же прямо и без обиняков"), затем сменил тон на более официальный и резкий и начал чесать уже по адресу большевистского правительства, которое своими нарушениями договора, организ[ацией] нападений и проч. будто бы и вызвало переходы всех границ и проч. и проч. Мы, говорит, не имеем ни малейшей охоты наступать и мне жаль каждого солдата, павшего на восточном фронте, но нас вынудили агрессивные поступки б[ольшеви]ков. И т. д. в этом роде. Вкратце резюмируя речь его, надо ожидать, что если в России наладится кое-какой порядок и Германия сможет получать оттуда нужное ей сырье, то, вероятно, дальнейшего наступления не последует, если же товарообмен не наладится вовсе или будет совсем незначительным, то можно ждать дальнейших нападений. Совершенный щедринский волк: "А может быть и помилую!"=40. Питер и Москву брать у нас никакого желанья нет, иначе мы, может быть, это уже сделали бы. В Крым мы пошли лишь после того, когда ваши суда начали делать набеги из Севастополя и поубивали наших людей. Конечно, мы на каждый удар отвечаем двумя ударами и не потерпим положения, при котором нам грозит какая-либо опасность. Внутренние ваши дела нам безразличны, лишь бы был от вас толк (в смысле сырья etc.) и не нарушались разными социалист[ическими] мерами интересы немецких подданных или по крайней мере производилось бы возмещение убытков=41. Все это мне было известно из других разговоров здесь, начиная с Герца, и самое интересное во всем происшествии это самый факт свидания. Если в самый разгар боев он нашел нужным потратить несколько часов на эту поездку и разговор, то, очевидно, у них все-таки есть большой интерес прийти с Россией к более или менее удовлетворительному соглашению, тем более [что] с Украиной дела у них все еще неважны. Рассказывают, что в Польше в Лодиче на мешках с хлебом рабочие при посредстве транспарантов малюют масляной краской "Ukraina" и польский хлеб имеет въехать в Берлин=42 с этой заманчивой надписью. Хотя ручаться сейчас ни за что нельзя, но похоже на то, что, если бы удалось наладить товарообмен хоть кое-какой, то, несомненно, немецкое наступление приостановилось бы и даже, может быть, кое-что они согласились бы теперь же очистить. Промышленники и банкиры утомлены этой политикой и со своей стороны усиленно настаивают на необходимости улучшения отношений с Россией. Меня уговаривают со всех сторон взяться за эту работу и, может быть, это так и будет. Тогда я и с вами, мои милые, могу еще даже, вероятно, в июле повидаться. Работаю я тут очень много и, могу сказать, не без толку. Если бы не сознание, что, не наладив дело в России хоть кое-как, здесь совсем ничего не сделать, то хоть и вовсе не уезжай отсюда: дела хватит на 1/2 года. Приехали Натансоны, проездом в Швейцарию. В Москве он болел, и Ушок там ему чем-то помогал, а потом долг оказался платежом красен: какие-то прохвосты б[ольшеви]ки задумали отнять у Красиных квартиру, и только вмешательством Натансона удалось квартиру отстоять. Вообще же, говорят, порядку стало много больше, за деньги можно все достать, и особенно в Москве даже будто бы продовольственный вопрос стоит сравнительно удовлетворительно. Видал и людей, приехавших непосредственно из Питера, никаких особых ужасов не рассказывают. Гермаша все время в Питере. О Володе и Нине пока ни от кого ничего не слыхал, но не думаю, чтобы с ними могло что-либо особое приключиться, судя по общему тону всех рассказчиков. Воровский сейчас уже, вероятно, в Москве, моя же душа еще не отпускается на покаяние, дай Бог числа 17-го выехать. Почти месяц проболтаюсь в Берлине! Ну, зато и нашумел тут порядочно.
15 февраля.
Дописываю этот листок, получивши следующее ваше письмо от 30 декабря с карточками. Очень им рад, хотя они и прошлогодние. Выросли ребята очень, Катя начинает сильно походить на маму, когда она была совсем молоденькая, но и Людмила тоже походит на одну из прежних маманиных карточек. Любана же трудно рассмотреть: он все либо спиной сидит, либо боком. Жду с нетерпением новых ваших фотографий. Письмо это посылаю через Гуковского, который будет жить в Ревеле. Он же повезет и шубу маманину. Надеюсь установить через него с вами более правильную и частую переписку. Крепко всех вас, родные мои, целую и обнимаю. Будьте здоровы, не беспокойтесь за меня. Привет Ляле и Я. П. Пишите.
Любящий вас Красин и папаня.
No 12. 21 мая 1918 года
Родные мои миланчики!
Пишу Вам эти несколько строк около 12 дня на пароходе. Еду я, пока что, отлично: хорошо выспался в каюте, утром закусил яблоками и пирожками. В 9 ч. утра приехали в Треллеборг. Поверхностный осмотр багажа в таможне и сейчас же на пароход-паром; он ходит теперь, впрочем, без вагонов, как обыкновенный пароход. Пароход новый, огромный, с великолепными каютами, роскошно оборудованные салоны etc.
Тут я основательно позавтракал (Ereecost)=14, а в 1 час дня буду еще завтракать, чтобы въехать в Германию с полным брюхом. Погода чудесная, солнце, полная тишина, и мы идем по морю, как по озеру. В Сассниц (на немецкой стороне) приезжаем в 1/2 второго или около, скорее, чем я думал. Вечером уже в Берлине - скоро. Ну вот пока мои путевые впечатления! Крепко вас всех целую и благословляю. Будьте здоровы, не скучайте, не тревожьтесь за меня. Особенно ты, милая моя маманя, не впадай в грусть, пока ведь не о г чего. Бог даст и в будущем все будет хорошо. Обнимаю вас всех еще раз и целую крепко-крепко. Кланяйтесь всем.
Ваш Красин и папа.
No 13. 25 мая 1918 года
Родной мой, милый Любинышек, дорогие мои ребятки! Всего несколько дней, а точно уже прошло полгода и вечерами или утром, пока дневная сутолока еще не завертела, я уже тоскую по вас, мои милые. Но ничего, надо крепиться и держать себя в руках: не такое сейчас время, чтобы распускаться.
Буду описывать по порядку.
Во вторник вечером подъезжал я к Берлину. На границе в Сасснице был в тот день в 2 ч[аса] дня. Вещей моих не осматривали вовсе, самого меня и подавно, хотя всех других пассажиров водили в кабинки и заставляли раздеваться. Предупредительность была, кажется, результатом не столько дипломатического моего звания, сколько герцовской бумажки=15. По дороге ничего особенного: все зеленеет, деревья в цвету, рожь начинает колоситься. Печальную картину представляют вокзалы на узловых пунктах: садятся в поезд возвращающиеся из отпуска на фронт солдаты и офицеры - загорелые закопченные лица, изношенная одежда, крепятся, а видно по глазам, сосет на сердце тоска, печаль, страх за будущее. Возвратится ли, увидит ли своих? А эти свои там, за загородкой, с детьми на руках и около (на платформу публику не пускают), с заплаканными глазами, машут платками и при отходе поезда силятся в последний раз разглядеть знакомые черты.
Трижды проклятая война!
Приближаясь к Берлину, обратил внимание на пустынный характер всех местечек и городов. Ни одно окно не освещено, улицы точно вымерли: экономят газ и электричество, сидят по домам. На Штетинцбангоф=16 прибыли в 10 ч[асов] 30 м[инут] вечера. Ни автомобиля, ни дрожек: все разобрано и заказано раньше. Кое-как нашел какого-то ободранного длинноногого парня с тачкой, сторговался с ним за 5 марок, вещи мои взвалили на тачку, и пошли мы по едва освещенным улицам по направлению к Фридрихбанхоф, мимо Werth[strasse] и дома, где жил Гриша Таубман=17. Берлин на меня произвел ошеломляющее впечатление в смысле упадка, мерзости и запустения! Невероятно, чтобы такой блестевший чистотой, светом, порядком город мог до такой степени упасть. На улицах темень, мостовые избиты, местами провалились. Лошадиный помет не убирается неделями, пыль покрывает карнизы, витрины окон сплошь и рядом пустуют, много магазинов заколочено с наклейками на окнах "сдача внаем". Выбитые стекла не вставлены, двери без ручек, головки звонков оторваны. А сами лошади! Более жалких кляч, буквально скелетов, обтянутых кожей, я не видал. Привезены лошади, награбленные в Польше и Белоруссии, ростом с зайца, но в такой степени истощения, что едва передвигают ноги. Езда шагом! Автомобили имеются, но ободраны и запущены до невозможности. Шины вместо резиновых пружинные: эластичности почти никакой, зато грохот по улице, точно пустую жестянку катят. Трамваи поминутно останавливаются из-за той или иной неисправности вагона, а то так и вовсе объявляют: выходите, трамвай сломался. Кондуктора и вожатые женщины одеты хуже наших. Все люди выглядят какими-то нищими, сброшенными=18, с унылыми лицами, много в трауре. Улицы опустели на две трети против довоенного времени. Вообще, мое впечатление такое, что Берлин больше пал и опустился, чем Петербург и Москва. Остановился я в Elit Hotel (где жила Вит. Фед.). Боже мой, как загадили этот когда-то с иголочки чистый и новый отель! Мебель избита, поцарапана, обои оборваны, в ванной все время валится с потолка, как чешуя рыбы, отмокшая побелка штукатурки. В коридоре уныло дремлет лакей, бедный иссохший детина лет 15, и только швейцар еще сохранил остатки прежнего великолепия. Не могу, впрочем, сказать, чтобы на людях заметен был очень недостаток питания. Нет, общий "пейзаж" не хуже стокгольмского, хотя, конечно, наедаются не досыта. По приезде взял ванну и завалился спать. Утром звонил Герцу, но не дозвонился и пошел к Иоффе=19. Тут меня, оказывается, давно ждали и были удивлены, что я не приехал прямо с вокзала в посольство. Познакомился с общим положением. Иоффе делает, что может, сыплет нотами и протестами, но успех, конечно, средний: Мин[истерство] иностр[анных] дел любезно расшаркивается, а войска занимают Ростов, идут на Новороссийск и грозят Баку=20.
Мне пришлось сразу же впрячься тут в работу и уже на другой день, когда меня Герц повел по разным знатным немцам, я открыл словесную с ними драку и в очень определенной форме доказывал им всю глупость политики их военщины. Но об этом дальше. Так, я всю среду проговорил с Иоффе, а к вечеру переехал в посольство, где и еда лучше, да и в силу экстерриториальности нет возни с полицией. Герц этот переезд потом тоже одобрил.
В четверг в 9 утра встретился с Герцем, и мы где пешком, где по Untergrund[bahn]=21, где на трамвае, словом, весьма демократическим образом, поплелись за город, в Сименсштадт, где очень любезно, даже с помпой были приняты стариком Сименсом=22 и сонмом директоров, большей частью старых знакомых (некоторые толстяки превратились в стройных людей). С русским Сименсом было решено окончательно в том смысле, что они от него отказываются, предпочитая получить рубли за свои акции, чем брать дело при таком развале. Утомление войной сказывается даже в разговорах этих архисытых людей, но конца войны не видно: военщина загипнотизировала всех, верят в свою конечную победу и напрягают до последней крайности все свои силы. В тот же день, в 7 час[ов], я должен был поехать к Герцу в Груневальд обедать. Хороший особняк, обставлен дорого и с большим вкусом, небольшой садик при доме. Frau Geheimrat=23 уже с седыми волосами, некрасивое, но для немки очень интеллигентное лицо. Три дочери, старшая барышня лет 17, очень похожа на отца, хотя хорошенькая. Две других - бакфиши=24 малого калибра.
Сын где-то на стороне живет. Обед состоял из супа, спаржи с семгой, жареного мяса (баранины, кажется) и неизменного рабарбера. Зато хорошее вино из собственного виноградника. После обеда в саду пили кофе и пиво и разговаривали о политике (кроме меня был еще один немец, директор петербургского Общества Т[...]=25. Несколько конфузятся, но оправдывают наглый поход своих войск безвыходным положением: вынуждены, мол, грабить, ибо иначе пропадем.
На другой день, т. е. вчера, повел меня Герц знакомить с разными влиятельными их политиками, а сегодня два часа имел разговор с очень влиятельным же депутатом центра Эрцбергером=26. Я им всем очень обстоятельно доказывал, что даже с точки зрения их интересов они делают глупость, натягивая так струну и продолжая свое наступление. Толку из их побед на Украине не вышло, это они теперь и сами не отрицают. Так же мало даст им и дальнейшее продвижение, тогда как, прекратив всякое наступление и угрозы Питеру и Москве, они, может быть, путем торговли скорее кое-что получили бы из России.
Видимо, такая аргументация несколько действует, так как круг моих визитов все расширяется. На днях придется мне выступать перед военным министром, и уже поднят вопрос о поездке в ставку для переговоров с самим Лудендорфом=27, у которого, видимо, все нити в руках. Это пока большой секрет, и ты никому (кроме Воровского) об этом не рассказывай. Я буду настаивать на точном соблюдении границ, установленных мирным договором, прекращении всякого дальнейшего наступления и в особенности наступленья турок на Баку, потеря коего была бы смертельным ударом для всей промышленности и транспорта.
Положение сейчас поистине отчаянное, и надо во что бы то ни стало добиться хотя бы прекращения этого четвертования России, угрожающего остановкой всей жизни.
Совершенно очевидно, что ни о какой работе у Сименса или Барановского теперь не может быть и речи. Сидеть сложа руки, когда Россия будет умирать от холода и голода, я тоже не могу и не вправе, сознавая, что кое-что могу сделать и кое-чем помочь, как это мне показывают уже эти несколько дней в Берл[ине]. Иоффе упрашивает меня остаться здесь еще на неделю для участия в нескольких комиссиях, а потом я поеду в Москву и, по всей вероятности, мне придется взяться за организацию заграничного обмена и торговли. Это сейчас одна из настоятельнейших задач, и более подходящего человека у б[ольшеви]ков едва ли найдется. Тогда мне по необходимости придется бывать в Берл[ине] и в Стокгольме], и мы время от времени будем с вами видеться. Может быть, после некоторой работы и налаженья машины в Москве, Берлине и Скандинавии окажется целесообразным уехать в Америку, но, думаю, не сразу.
No 14. 31 мая 1918 года
Родной мой, любимый Любченышек! Очень я обрадовался твоему письму, спасибо тебе, мой ласковый. Мне так тоскливо и скучно бывает временами, что я плохо представляю себе, как это я без вас там буду жить. Старость это, что ли, приходит, но иногда самочувствие бывает хуже не знаю чего. А надо крепиться и не поддаваться таким настроениям: легче не будет, а только еще хуже растравляются душевные раны.
События все мрачнее и мрачнее, война тянется, и конца-краю ей не видно. У нас дома не мир и не война, а надвигается что-то еще более ужасное с этой разрухой, расстройством всех сторон хозяйственной жизни, с этой нелепой усобицей и головотяпским изживанием революции. Газеты тут были от 24 мая последние. Как будто кое в чем как бы замечается улучшение, но только что прочтешь известие, за которым будто бы брезжит какой-то свет, как сейчас же ошарашит тебя чем-нибудь так, что следа не останется от той ложки меда в бочке дегтя. Некоторое просветление в некоторой части верхов (притом весьма относительное) упирается в анархическую развращенность масс, которые, кроме чисто потребительских и стяжательских лозунгов, ничего не усвоили. Похоже, что подлинное оздоровление начнется только после каких-то еще грядущих жесточайших испытаний, голода и холода, безработицы безнадежной и для многих категорий городских рабочих окончательной. Близкая, казалось, мечта из раба подневольного стать хозяином жизни вышибла рабочего из колеи, работа нейдет, железнодорожный и производительный аппарат все более разваливаются. В то же время есть какие-то потуги организации, и саботаж честно, видимо, в самом деле слабеет. Многие старые деятели и профессора начинают входить в работу. Ленин то высказывает здравые мысли, то ляпнет что-нибудь вроде нелепого проекта замены старых денег новыми=28, проекта, из которого практически, кроме падения курса и предоставления немцам дешевых рублей, ничего не выйдет.
Пробуду здесь, чего доброго, еще с неделю. Ежедневно видаюсь со всякого рода людьми, от самых левых до весьма правых, и держу всем им речи, убеждая в необходимости немедленной приостановки всякого наступления в России. Той же политики держится Иоффе, но у него нет тех знаний страны и промышленности, и потому мне приходится выступать всюду в неофициальной роли, вместо него, по-видимому, не без результата, если судить по все новым и новым приглашениям познакомиться с тем-то или побывать в таком-то учреждении. На завтра, например, приглашают на заседанье дирекции здешней Всеобщ[ей] комп[ании] электричества=29 советоваться по поводу электрических дел.
Вообще рекламу мне Герц устроил на пол-Германии. Два раза был у старика Сименса, выразившего на прощанье желанье в конце лета повидаться и предложившего, в случае каких-либо затруднений с выездом, свое содействие. Видался также с Ульмановскими директорами. Все эти немцы, жившие в России, плачут или делают вид, что плачут, по поводу войны, проклинают ее наступленье и ждут не дождутся конца. Я им на это возражал, что если, мол, вы поставили себе целью ограбить весь мир, то конца этого долго не будет или он будет не такой, каким вы его себе представляете.
Особого военного энтузиазма не заметно, и вообще немец стал много скромнее, чем раньше; может быть, это только временно, под влиянием непосредственных тягот войны, а может быть, это и нечто более глубокое, остающееся. Сейчас газеты опять полны победных известий с Энны и Марны=30, но особенного восторга на улицах пока не заметно. Полууспех прошлого наступления, вероятно, заставляет более сдержанно относиться ко всем известиям. Я все еще не могу привыкнуть к необычайно унылому и запущенному виду города. Есть улицы, напр[имер] Potsdamerstrasse, где на протяжении нескольких кварталов подряд все магазин[ные] окна нижнего этажа заклеены бумагой о сдаче в наем: точно вымерла вся улица. Публика на улицах стала вовсе серая, особенно в воскресенье, когда вся фабричная молодежь, вырядившись в изрядно, впрочем, помятые, но шелковые (искусственного шелка) костюмы, наводняет и Unter den Linden=31 и Friedrichstrasse. Ужинал раз у Кемнинского=32: публика почти как в известном трактире "Классный якорь" в Москве, только с поправкой на покрой одежды.
Ну, иду спать, пока кончаю письмо. Крепко тебя и родных девченышей целую.
2 июня 1918 года.
Получил твое второе письмо, родной мой Любинышек, т. е., видимо, третье, а второе не дошло. Бедненький ты мой, что же это ты, вопреки уговору, хворать-то вздумала. Умоляю тебя, голубеныш мой, не волнуйся и не расстраивайся. Я обещаю тебе принять все меры к тому, чтобы вызволить из Питера Володю и Нину, и думаю, что это удастся. Обо мне ты тоже не беспокойся. Если я увижу, что там уж совсем плохо, то либо я переберусь в Москву, либо вообще развяжусь с Россией, либо возьму какую-либо работу вроде организации загр[аничной] торговли или консульской части, или общее руководство переговорами в разных комиссиях по Брестскому договору, что мне даст возможность бывать или даже жить в Берлине, а стало быть, и к вам наезжать время от времени.
На будущий год, мне думается, можно будет уже думать о возвращении в Россию. Даже сейчас в Питере и особенно в Москве будто бы уже больший порядок, и только вопрос продовольствия стоит плохо. Через год, может быть, в этом отношении станет уже лучше.
5 июня.
Это письмо никак не может уехать. Курьер по ошибке не взял его, а оказии здесь очень редки в Скандинавию. Я уже давно не имею от вас никаких известий и начинаю беспокоиться. Послал вчера телеграмму, утешаюсь тем, что письма посылаю с едущими в Данию. Ручаются за переотправку, но народ все вертоголовый, ни на кого нельзя положиться.
Я все по-прежнему не могу выбраться из Берлина. Ожидаю по крайней мере начала работ политической комиссии=33, без чего нельзя начать работу в России. Тут же хоть 1/2 года сиди, без дела не останешься, ибо каждый день выплывают все новые дела. Ты уж не хнычь, милый Любанаша, и не причитай надо мной: вся эта работа и перед Богом не пропадет, да и мне самому с семьей не повредит. Складывать руки еще рано: и совестно, да и нельзя, просто потому, что по-старому жизнь скоро едва ли наладится, а жить надо, и надо, стало быть, отвоевывать себе позицию и в этой всей неопределенности и сумятице. Я себя чувствую очень хорошо, очевидно хорошо отъелся и отдохнул у вас в Швеции. Здесь жаловаться тоже нельзя, хотя и не очень вкусно, но достаточно сытно кормят. По рассказам курьеров (из Москвы они являются 2 раза в неделю), в Москве с продовольствием вполне сносно и за деньги всего можно достать. В Питере хуже, но и там положение все-таки не таково, чтоб уж нечего было есть. Писал ли я тебе по поводу письма Дунаевского=34 знакомого. Дело с патентами еще не известно как-то пойдет, ехать же на ура в Америку слуга покорный. Да и вообще туда поехать сейчас удовольствие малое, ввиду опасности подводных лодок=35. Придется уж на этом берегу большой лужи переживать непогоду. Пока прощай, мой родной, любимый, дорогой мой Любан. Целую деток и тебя.
6 июня.
Пишу урывками, так как все время очень занят посещениями немцев и переговорами [то] в разных их министерствах, то дома, в посольстве, где ко мне как-то само собой начали обращаться по всяким делам. Составил им устав будущей консульской службы, набросал схему организации консульства, проэкзаменовал нескольких кандидатов на должности и пр. и пр. Вчера был у Тарцманов. Они тебе усиленно кланяются. Маялись все это время на положении цивильно пленных и лишь с осени 1917 ему разрешили опять поступить к Сименсу, и теперь он имеет сносное место марок на 600-700 в связи с организацией новых отделений в Литве и прибалтийских губерниях.
Сегодня вечером я уезжаю с одним из директоров Сименса в Бельгию, в главную квартиру, для свидания с Людендорфом. Цель поездки, как и всех моих разговоров здесь, доказать необходимость приостановления всех враждебных действий против России, как со стороны немцев, так и со стороны украинцев, финнов, турок и всей этой сволочи, которую послала на Русь Германия. Доказать, что терпенью русского народа приходит конец, что дальнейшее продвиженье вызовет уже народную войну против немцев, и пусть при этом погибнут миллионы людей и пол-России попадет в немецкую оккупацию,- мы будем бороться 5 и 10 лет, пока не утомится и немецкий народ и пока не будет заключен мир сколько-нибудь сносный и справедливый. В конце концов, оставив Россию сейчас в покое, немцы скорее выигрывают, так как путем торговли и обмена они могли бы кое-что получить от нас из сырья и товаров, между тем ведение войны отнимает у них силы и не очень-то много дает, как показывает уже опыт Украины, откуда они и при новом правительстве не очень-то много получают=36. Конечно, я не обольщаюсь никакими особыми надеждами, но если Л[юдендорф] дает мне аудиенцию в такое время, как сейчас, когда он на днях отказался за недосугом принять помощника Кюльмана=37, то это значит, что развитая мною точка зрения представляется ему достаточно интересной (на днях я имел беседу со специально присланным полковником Генер[ального] штаба, и когда он содержание ее передал по телефону в главную квартиру, последовало приглашение туда приехать). Возвратиться думаю к понедельнику или вторнику и числа 15 выеду уже в Москву.
NB. Об этой поездке пока никому не говори. Затянулось мое здесь пребывание, но ничего не поделаешь. Не знаю, когда попадет к тебе это письмо. Курьеров из М[осквы] в Стокгольм сейчас нет, а из Берлина в Стокг[ольм] посылать специально не принято (от посла к послу это не в обычае, а лишь от посла к его правительству и обратно). Получили ли дети мою открытку? Крепко всех вас целую, родные мои, золотые, ненаглядные. Соскучился очень, вспоминаю вас постоянно. Будьте здоровы, не тоскуйте и не беспокойтесь за меня. Кланяйтесь Ляле и пишите в Берлин, на посольство.
No 15. 10 июня 1918 года
Родной мой, милый, ласковый Любанчичек!
Пишу тебе коротенько, возвратившись из далекой поездки. В сопровождении одного из небольших директоров Сименса в прошлый четверг вечером выехал я из Берлина через Кельн в главную квартиру, и в пятницу в 12 дня мы прибыли в Спа=38, нечто вроде бельгийского Боржома или Виши=39- маленький городок с большим количеством минеральных источников, обилием отелей и шписбюргерских домиков, владельцы которых кормились приезжими больными. Сейчас все занято германской солдатчиной. Эта часть Бельгии пощажена войной и совершенно не пострадала. В Спа пробыли весь день, обедали, катались в автомобиле по живописным окрестностям, ужинали: пока что Людендорфа в Спа нет, и поезд отходил в 11 1/2 ночи. Была ли это конспирация или его заставил уехать на фронт одно время не очень удачный ход боев на западе, но, словом, нам пришлось вечером ехать дальше, на этот раз уже во Францию. В 7 ч[асов] утра в субботу поезд, наполненный исключит[ельно] военными, прибыл во французскую крепость Манбенде. Тут уже больше разрушений, отдельные дома и даже деревни уничтожены, но самая крепость и город мало пострадали: наступление было слишком внезапно, а поля, луга и пр. за 4 года войны успели принять мирный вид. Население тоже далеко не все бежало и странно видеть на фоне одного и того же пейзажа немецких солдат в их полуарестантской - полувоенной одежде и типичных французских рабочих или крестьянок с корзинками, в соломенных шляпах за обычной работой.
Завтракали в офицерском казино, предварительно переодевшись в длиннохвостые костюмы. В 9 ч[асов] подали автомобиль, и мы в сопровождении прикомандированного лейтенанта покатили по прекрасному французскому шоссе к неведомому месту свидания. Ехали с час, меняя направление, лейтенант все время заглядывал в карту, чтобы не сбиться с пути. Наконец, прибыли в парк, типичный французский парк, вроде Никольского под Быковом, где мы раз были; в глубине небольшой франц[узский] замок со старинной мебелью, фамильными портретами, маленькой капеллой. Абсолютно никого, кроме немецкого фельдфебеля, коменданта этого пустого необитаемого замка. Около 1/2 часу пришлось ждать, гуляя по парку, осматривая замок. Около 11 слышен автомобиль, въезжает в парк: шофер и два генерала. На портретах Людендорф мало похож. У него нет придаваемого ему демонического вида, просто жирное немецкое лицо со стальным, не мрачным, а скорее злым взглядом, кричащий голос, несколько более высокий, чем должно было бы быть по объему тела. Краткий церемониал представления, и мы, четверо (лейтенанту руки не подал, и он остался при дверях зала скучать 2 часа), входим в гостиную, где и происходил разговор. Моя речь обличительного характера длилась 1 1/2 часа, причем я лишь время от времени заглядывал в конспект, заранее составленный. Был в ударе и, как потом говорил мой провожатый, выступление в чисто ораторском смысле сделало бы честь любому природному немцу. Выслушал меня не прерывая, лишь время от времени мимикой, покачиванием головы, легкой усмешкой, выражая свое отношение к содержанию той или иной части речи. По окончании моей речи, главный смысл к[ото]рой состоял в указании на нарушение Брест-Лит[овского] договора, предупреждение, что такая политика для нас хуже открытой войны и в конце концов заставит нас эту войну принять, хотя бы ценой разрушения половины России, наконец, в ссылке на то, что установление настоящих мирных отношений было бы выгодно и для самой Германии, генерал начал свой ответ любезным обращеньем по моему лично адресу ("благодарю за откровенность и сам выскажусь столь же прямо и без обиняков"), затем сменил тон на более официальный и резкий и начал чесать уже по адресу большевистского правительства, которое своими нарушениями договора, организ[ацией] нападений и проч. будто бы и вызвало переходы всех границ и проч. и проч. Мы, говорит, не имеем ни малейшей охоты наступать и мне жаль каждого солдата, павшего на восточном фронте, но нас вынудили агрессивные поступки б[ольшеви]ков. И т. д. в этом роде. Вкратце резюмируя речь его, надо ожидать, что если в России наладится кое-какой порядок и Германия сможет получать оттуда нужное ей сырье, то, вероятно, дальнейшего наступления не последует, если же товарообмен не наладится вовсе или будет совсем незначительным, то можно ждать дальнейших нападений. Совершенный щедринский волк: "А может быть и помилую!"=40. Питер и Москву брать у нас никакого желанья нет, иначе мы, может быть, это уже сделали бы. В Крым мы пошли лишь после того, когда ваши суда начали делать набеги из Севастополя и поубивали наших людей. Конечно, мы на каждый удар отвечаем двумя ударами и не потерпим положения, при котором нам грозит какая-либо опасность. Внутренние ваши дела нам безразличны, лишь бы был от вас толк (в смысле сырья etc.) и не нарушались разными социалист[ическими] мерами интересы немецких подданных или по крайней мере производилось бы возмещение убытков=41. Все это мне было известно из других разговоров здесь, начиная с Герца, и самое интересное во всем происшествии это самый факт свидания. Если в самый разгар боев он нашел нужным потратить несколько часов на эту поездку и разговор, то, очевидно, у них все-таки есть большой интерес прийти с Россией к более или менее удовлетворительному соглашению, тем более [что] с Украиной дела у них все еще неважны. Рассказывают, что в Польше в Лодиче на мешках с хлебом рабочие при посредстве транспарантов малюют масляной краской "Ukraina" и польский хлеб имеет въехать в Берлин=42 с этой заманчивой надписью. Хотя ручаться сейчас ни за что нельзя, но похоже на то, что, если бы удалось наладить товарообмен хоть кое-какой, то, несомненно, немецкое наступление приостановилось бы и даже, может быть, кое-что они согласились бы теперь же очистить. Промышленники и банкиры утомлены этой политикой и со своей стороны усиленно настаивают на необходимости улучшения отношений с Россией. Меня уговаривают со всех сторон взяться за эту работу и, может быть, это так и будет. Тогда я и с вами, мои милые, могу еще даже, вероятно, в июле повидаться. Работаю я тут очень много и, могу сказать, не без толку. Если бы не сознание, что, не наладив дело в России хоть кое-как, здесь совсем ничего не сделать, то хоть и вовсе не уезжай отсюда: дела хватит на 1/2 года. Приехали Натансоны, проездом в Швейцарию. В Москве он болел, и Ушок там ему чем-то помогал, а потом долг оказался платежом красен: какие-то прохвосты б[ольшеви]ки задумали отнять у Красиных квартиру, и только вмешательством Натансона удалось квартиру отстоять. Вообще же, говорят, порядку стало много больше, за деньги можно все достать, и особенно в Москве даже будто бы продовольственный вопрос стоит сравнительно удовлетворительно. Видал и людей, приехавших непосредственно из Питера, никаких особых ужасов не рассказывают. Гермаша все время в Питере. О Володе и Нине пока ни от кого ничего не слыхал, но не думаю, чтобы с ними могло что-либо особое приключиться, судя по общему тону всех рассказчиков. Воровский сейчас уже, вероятно, в Москве, моя же душа еще не отпускается на покаяние, дай Бог числа 17-го выехать. Почти месяц проболтаюсь в Берлине! Ну, зато и нашумел тут порядочно.