Особенным, тоже точно и не наяву это было, представлялся в эти минуты Елизавете Петровне ее отец. Громадный, с колышимыми ветром длинными, пробитыми сединой, слегка вьющимися волосами, с прекрасным, возбужденным счастием полной победы лицом, он принял поднесенный ему серебряный плоский ковш, зачерпнул им из бочонка вина и еще раз воскликнул:
– Здравствуйте, православные!
Лес рук поднялся над головами. Черные шапки, белые платки замахали, заиграли над толпой. Раздались ликующие крики: «Виват!..»– а затем великолепное, из самой глубины человеческих душ исторгнутое:
– Ура!.. Да здравствует государь!..
Мать Елизаветы Петровны рыдала подле, не стесняясь, утирая слезы платком. Кругом тоже плакали слезами радости люди. На глазах отца крупными бриллиантами вспыхнули слезы.
Пускай она была незаконнорожденная… Но она была дочерью такого великого отца…
22 октября того же года – как Елизавете Петровне не помнить этого дня, когда ее мать, все окружающие их близкие люди столько раз рассказывали ей со всеми подробностями все это, – после обедни в том же Троицком соборе оглашали с амвона ратифицированный мирный трактат. Архиепископ Новгородский Феофан Прокопович говорил красноречивое слово, и когда он кончил, к амвону тесной толпой придвинулись в красных кафтанах сенаторы сената российского, и канцлер Головкин прерывающимся от волнения голосом начал говорить речь. Эту речь Елизавета Петровна наизусть помнит.
– Вашего царского величества славные и мужественные воинские и политические дела, через которые токмо едиными вашими неусыпными трудами и руковождением мы, ваши верные подданные, из тьмы неведения на феатр славы всего света, и тако рещи, из небытия в бытие произведены и в общество политических народов присовокуплены: и того ради, как мы возможем за то и за настоящее исходатайствование толь славного и полезного мира по достоинству возблагодарити?.. Однако ж да не явимся тщи в зазор всему свету, дерзаем мы, именем всего Всероссийского государства подданных Вашего Величества, всех чинов народа, всеподданнейше молить, да благоволите от нас, в знак нашего признания толиких отеческих нам и всему нашему отечеству показанных благодеяний, титул Отца Отечества, Петра Великого, императора всероссийского приняти! Виват, виват, виват, Петр Великий, Отец Отечества, император всероссийский!!!
Сенаторы и все, кто был в храме, подхватили торжественно признательный крик и трижды прокричали: «Виват!..»
Двадцать полков, только что пришедших из Финляндии, открыли на площади беглый огонь, загремели литавры и барабаны, ударили с крепости пушки…
Елизавете Петровне шел пятнадцатый год, когда 7 мая 1724 года ее мать была коронована императорской короной ее отцом. Может быть, когда-то она и была рожденной вне брака – бастардкой… Теперь она была дочерью Отца Отечества, Петра Великого, императора всероссийского и императрицы Екатерины…
Она была цесаревной.
Дитя любви и нарастающего, необычайного, сверхъестественного успеха, она была красива. Ей было около десяти лет, когда придворный художник Л. Каравак изобразил ее обнаженной «во образе Венеры». Она полулежала на мехе горностаевой мантии. В золотистой бронзы назад зачесанных волосах вставлены две розы, детская ручка приподнимает край драпирующей ее мантии. Даже при бедном, скромном и экономном дворе родителей ее наряжали, как куклу. В костюме итальянской рыбачки, в черном бархатном лифе, короткой красной юбке, с маленькой шапочкой на голове и парой крыльев за плечами – она казалась картинкой, мечтой, неземным созданием…
Когда ей минуло двенадцать лет, в январе 1722 года, Петр на большой ассамблее, нарочно для этого устроенной, ножницами обрезал ей эти крылышки. Она была объявлена совершеннолетней.
По смерти отца, при матери, и после, во время царствования своей двоюродной сестры, она любила наряжаться и часто носила мужской костюм, особенно шедший к ее высокому росту, прекрасному сложению и стройным прямым ногам. Она была в нем необычайно грациозна и гибка.
Саксонский агент Лефорт писал о ней: «Всегда легкая на подъем, она была легкомысленна, шаловлива и насмешлива. Она как будто создана для Франции и любит блеск остроумия…»
Английский резидент Рондо писал о ней в 1730 году: «Когда я вижу ум и красоту этой молодой женщины, я не могу не сожалеть, зная, как она себя компрометирует, потому что со временем все это будет известно…»
Уже много позднее, когда Елизавета Петровна стала императрицей и ей шел тридцать шестой год, английский посланник лорд Хиндфорд писал 30 ноября 1745 года: «Ваша светлость с трудом можете себе представить, как замечательно идет императрице военный мундир. Я уверен, что люди, которые ее не знают, приняли бы ее за молодого офицера, если бы только не ее прелестное лицо. В действительности у Ее Величества сердце мужчины и красота женщины, и она заслуживает восхищения целого света…» Враждебно относившийся к цесаревне испанский посланник де Лирия называл ее красоту «сверхъестественной». Французские резиденты Кампредон и Лави считали ее красавицей.
Ей было за сорок лет, когда Екатерина восхищалась ее красотой.
Слухи о чрезвычайной красоте цесаревны прошли по всей Европе. Любой молодой принц был готов предложить ей руку и сердце. У ее матери на этот счет были свои виды и планы.
Из своих путешествий царь Петр вынес различные впечатления. Чистота и тонкость знания морского дела в Голландии его увлекли, он восхищался немецкою аккуратностью и бережливостью, но прелесть совершеннейшей красоты он нашел и оценил во Франции, при дворе Людовика XIV. Версаль вскружил ему голову. В Петергофе, создаваемом им на берегу Финского залива, он повторял то, что видел в Версале. Прямые каналы, длинные ряды стройных фонтанов и вместо широкой дали лугов синева морская. Если сам он смотрел все-таки спокойно на Францию и, восхищаясь ею, никогда не забывал России, то жене его, Екатерине Скавронской, Франция казалась недостижимо прекрасной, какой-то высшей страной, перед которой надо было благоговеть, преклоняться и сближение с которой было бы необычайным счастием и для нее самой, и для России. У нее росла дочь, ребенком всех чаровавшая своею красотой, грацией и умом, после Короля Солнца остался его правнук, ребенок-король Людовик XV. Его носил на своем плече Петр. И не было ли в этом какого-то предопределения?..
В селе Измайловском появилась гувернантка-француженка – мадам Латур, называвшая себя графиней де Лоней, за ней появился учитель-француз Рамбур. Елизавета Петровна стала хорошо говорить по-французски, она начала читать ту легкомысленную литературу, которую в избытке поставлял ей Париж. Она умела говорить по-немецки и могла понять и несложно ответить на обращение к ней по-английски и по-испански. Она писала каламбуры и стихи на французском языке, и она с неподражаемой грацией танцевала все танцы того времени. Она могла считаться вполне образованной и могла чаровать в обществе.
Она знала, о чем мечтала ее мать. У четырнадцатилетней девочки, Великой княжны, в дорогой шкатулке хранился драгоценный портрет-миниатюра, сделанный художником Буа эмалью. Она иногда носила его на себе. В золотой овальной рамке с крупными бриллиантами, с бриллиантовыми же подвесками, на лилово-сером фоне был изображен прелестный мальчик. Завитые золотистые волосы волнистыми локонами обрамляли нежное лицо и упадали завитками на шею. Большие темные глаза смотрели не по-детски серьезно. Он был изображен в стальных рыцарских доспехах, белоснежное кружево шарфа спускалось ему на шею. Сколько грации, неги и красоты совершеннейшей было в этом образе, приехавшем в Измайловское из далекой, прекрасной Франции!..
Сколько раз рассматривала и целовала тайком этот портрет юная цесаревна, сколько раз сравнивала его со своими портретами или с отражением милого лица в зеркале!.. Голубые глаза туманились тогда мечтой, и кто знает, о чем думала в эти мгновения маленькая русская девочка, незаконная дочь Петра Великого?..
Королева Франции?!
Елизавета Петровна знала, что ее мать тоже думала и хлопотала об этом браке. 11 апреля 1725 года императрица Екатерина принимала на аудиенции французского посланника Кампредона. В те дни, после смерти Петра, в самом воздухе, казалось, носился франко-русский союз. Окруженная придворными императрица подошла к Кампредону и, зная, что тот понимает по-шведски, а кругом никто этого языка не знает, сказала ему по-шведски:
– Для меня лично дружба и союз с Францией приятнее дружественных отношений всех остальных европейских держав.
Она выразительно посмотрела на свою младшую дочь, сопровождавшую ее на выходе.
Кампредон низко и почтительно склонился перед императрицей.
Императрица проследовала дальше, но в тот же день послала к Кампредону Меншикова с прямым предложением войти с представлением к своему правительству о браке Людовика XV с принцессой Елизаветой. Кампредон рассыпался в любезностях и комплиментах по адресу Великой княжны и сказал, что все это прекрасно, но… «ввиду того, что Людовик Пятнадцатый король Франции… А король Франции?.. Принцессе Елизавете необходимо перейти в католическую веру»…
Императрица Екатерина, сама в прошлом лютеранка, над этим не задумалась, сама Великая княжна к этому времени была так влюблена в портрет Людовика и так размечталась о браке с французским королем, как можно влюбиться и мечтать в пятнадцать лет, что не видела в этом препятствия, и Кампредону дали понять, что он может посылать запрос в Версаль. Но не успел его курьер вернуться из Франции, как по Петербургу был пущен слух о предстоящем браке Людовика XV с английской принцессой.
Екатерина не сдалась. Мысль породниться с французским королевским домом крепко засела в ее голове. Она послала к Кампредону своего зятя, герцога Гольштейнского, с поручением предложить свою дочь в жены герцогу Орлеанскому.
21 мая пришел ответ. В Париже понимали, что Петр Великий умер, что будет с Россией после него – неизвестно. Принцесса Елизавета была незаконнорожденной, и если в России об этом могли забыть, этого не могли и не хотели забывать в королевской Франции. Предложения Екатерины показались в Версале навязчивыми и неуместными. Там знали, кем была она, и в королевской Франции этого не прощали. Ответ был решительный, мало смягченный обычными дипломатическими, вежливыми выражениями…
«Императрице будет неудобно перед своими подданными согласиться на переход принцессы Елизаветы в другую веру… притом же герцог Орлеанский принял другие обязательства…»
Это был жестокий, тяжкий удар по самолюбию Елизаветы Петровны. Как ни юна она была в эту пору, она поняла, что и то, что она была дочерью Отца Отечества, императора Петра Великого – не могло стереть нечто в ее прошлом, что осуждалось всеми и бросало тень на ее мать и на нее саму.
Кто знает, сколько тайных девичьих слез было пролито тогда перед портретом Буа, изображавшим мальчика в рыцарских доспехах…
Мечты были разбиты, как тонкая хрустальная ваза, упавшая на пол, разлетелись, как карточный домик от дуновенья губ. Версаль!.. Версаль!.. Его сады, фонтаны, широкий вид полей за ним, королевские охоты – вся магия самых слов этих исчезла, и ничего не осталось, кроме больного воспоминания.
Потом, и как-то очень быстро, императрица, может быть, осознавшая, какая бурная кровь течет в ее дочери, и торопившаяся выдать ее замуж, стала искать других женихов… попроще… Елизавету Петровну сватали побочному сыну Августа II – красавцу Морицу Саксонскому, но в этом помешала политика, вопрос о Курляндском герцогстве сорвал все дело.
Затем была тихая, красивая и благородная любовь уже к настоящему жениху – епископу Любской епархии Карлу Августу Гольштейнскому, младшему брату герцога Гольштейнского. И тут злой рок преследовал Елизавету Петровну. Вскоре после помолвки жених неожиданно скончался. В это же время умерла и мать Елизаветы Петровны, и та лишилась защиты и руководства. Она была предоставлена самой себе.
На престоле оказался тринадцатилетний племянник Елизаветы Петровны, сын царевича Алексея, казненного ее отцом, – император Петр II. Он без ума, как может влюбиться только мальчик, полюбил свою прелестную семнадцатилетнюю тетку, – и Остерман, вельможа, выдвигавшийся из тьмы, мечтая этим браком закрепить дело Петра Великого, хотел просватать тетку за племянника, но… их родство было слишком близко, и церковь не допустила этого брака.
Были – остались сладким, больным воспоминанием – общие охоты пешком с мушкетом, где тетка кружила голову мальчику своим мужским костюмом и на коне с борзыми, да долгие прогулки верхом, полные вздохов, юных стихов и раздражающей близости… Императора Петра II обручили с Екатериной Алексеевной Долгоруковой – девицей из старой боярской аристократии и не батардкой… У власти стали люди, враждебные Петру Великому и его реформам. У смертного одра юноши императора, скончавшегося 19 января 1730 года, никто не вспомнил про дочь Петра Великого – престол был передан другой линии – дочери брата Петра – царя Ивана – Анне Иоанновне.
За пять лет созревания – с пятнадцати до двадцатилетнего возраста – Елизавета Петровна пережила столько взлетов и столько падений. Взлеты становились все ниже – от этого не были меньше падения. Она мечтала быть французской королевой – дорогой портрет говорил ей, что она была бы в полной гармонии с мужем-королем – ее поставили на место и оскорбили ее. И все-таки велика была ее любовь к этому никогда не виденному ею мальчику с не по-детски серьезными глазами, что она навсегда сохранила, несмотря на оскорбление, ей нанесенное, верность и любовь ко Франции. Она мечтала быть герцогиней Орлеанской и стать близкой Версальскому двору – ею пренебрегли… Она могла стать герцогиней Курляндской – ей в этом помешали ревность Польши и нежелание Курляндии иметь герцогом Морица Саксонского… Смерть отняла от нее жениха, скромного и тихого епископа, ее привели к сладостной близости с мальчиком-императором и дали ей понять, как только стало это возможно, всю силу ненависти и презрения московской боярщины к ее отцу и к ней… вне брака рожденной…
Это было, пожалуй, самое мучительное и обидное. Она чувствовала себя выше, умнее, образованнее и красивее всех этих вдруг снова появившихся с Долгоруковыми жеманных боярышень – ею пренебрегали – шепотом говорили о ней и о ее матери нечто такое скверное, что ее щеки пылали и глаза горели от негодования…
В царствование Анны Иоанновны о ней как-то позабыли. Ее старались держать подальше от двора. Она поселилась в Александровской слободе. Ее окружали слободские девушки – народ простой, рослый и красивый. Были шумные весенние хороводы, качели, деревенские танцы и песни, долгие зимние посиделки с пряниками и жамками, с вином, пивом и медом. Простые люди, окружавшие ее, ей нравились. Они благоговели перед памятью о ее отце, они, не скрывая своих чувств, обожали ее. В ней текла кровь Петра Великого, и родила ее солдатская женка. Темперамент в ней сказывался. Были страстные поцелуи в кустах сирени, когда сладостно и томно пели соловьи в высоких березах, была порывистая, сильная, горячая, грубая страсть, отвергнуть которую не хватило сил: кровь заговорила. Воспитанная французами, на французской литературе, она «бросила чепец через мельницу». Страшен был первый шаг, но когда он был сделан – выбирать было нечего, она отказалась и думать о браке. Вечная цесаревна! Высокая, красивая, с обаятельной улыбкой на губах, она ходила по избам крестьян Александровской слободы, в Петербурге бывала в солдатских слободах, крестила солдатских детей и кумой гуляла на простых незатейливых погулянках.
Ей льстило и нравилось, когда ей говорили: «В тебе течет кровь Петра Великого!.. Ты искра Петра!..» Ее обожали солдаты, духовенство ценило ее за простоту и доброту… Никто не мог ее осудить – слишком обаятелен был ее образ и прекрасны все ее поступки.
Она увлеклась Шубиным. Ей казалось – надолго. За неосторожные слова Шубина пытали и сослали. Под пыткой он не оговорил ее.
От этого еще дороже он стал ей. Ее сердце было переполнено любовью и признательностью к нему. Она серьезно готовилась поступить в монастырь – вместо того попала в объятия Разумовского. Она увидела в этом казаке такую необычайную верность, страсть и любовь, что почувствовала, что в нем нашла господина в любви и самого верного раба во всем остальном. Этот не продаст и не изменит. Она слушала его рассказы о его детстве и о том, как отец говорил о себе: «Гей, що то за голова, що то за розум!» Она поверила и доверилась «розуму» сына этого казака. Она нашла в нем тихую пристань от своих порывистых увлечений. Вскоре после сладких вьюжных дней на Дудоровой горе она назначила Разумовского управляющим своих имений, сделала его своим гоф-интендантом, осыпала его подарками и позаботилась о всей его семье.
С этого дня она стала называть его – не при людях – Алешей и в письмах писала ему: «Друг мой нелицемерный…» Казалось, угомонилась, успокоилась ее бурная кровь. Ни о чем другом она не мечтала, как жить в радости, веселье и красоте. Сама красота – она любила красоту во всех ее видах, любила она жить и умела пригоршнями брать радости и наслаждения от жизни.
В бурных плаваниях по житейскому морю Алексей Григорьевич Разумовский стал для нее надежным якорем спасения от одолевавших ее временами страстей.
Часть вторая
I
– Здравствуйте, православные!
Лес рук поднялся над головами. Черные шапки, белые платки замахали, заиграли над толпой. Раздались ликующие крики: «Виват!..»– а затем великолепное, из самой глубины человеческих душ исторгнутое:
– Ура!.. Да здравствует государь!..
Мать Елизаветы Петровны рыдала подле, не стесняясь, утирая слезы платком. Кругом тоже плакали слезами радости люди. На глазах отца крупными бриллиантами вспыхнули слезы.
Пускай она была незаконнорожденная… Но она была дочерью такого великого отца…
22 октября того же года – как Елизавете Петровне не помнить этого дня, когда ее мать, все окружающие их близкие люди столько раз рассказывали ей со всеми подробностями все это, – после обедни в том же Троицком соборе оглашали с амвона ратифицированный мирный трактат. Архиепископ Новгородский Феофан Прокопович говорил красноречивое слово, и когда он кончил, к амвону тесной толпой придвинулись в красных кафтанах сенаторы сената российского, и канцлер Головкин прерывающимся от волнения голосом начал говорить речь. Эту речь Елизавета Петровна наизусть помнит.
– Вашего царского величества славные и мужественные воинские и политические дела, через которые токмо едиными вашими неусыпными трудами и руковождением мы, ваши верные подданные, из тьмы неведения на феатр славы всего света, и тако рещи, из небытия в бытие произведены и в общество политических народов присовокуплены: и того ради, как мы возможем за то и за настоящее исходатайствование толь славного и полезного мира по достоинству возблагодарити?.. Однако ж да не явимся тщи в зазор всему свету, дерзаем мы, именем всего Всероссийского государства подданных Вашего Величества, всех чинов народа, всеподданнейше молить, да благоволите от нас, в знак нашего признания толиких отеческих нам и всему нашему отечеству показанных благодеяний, титул Отца Отечества, Петра Великого, императора всероссийского приняти! Виват, виват, виват, Петр Великий, Отец Отечества, император всероссийский!!!
Сенаторы и все, кто был в храме, подхватили торжественно признательный крик и трижды прокричали: «Виват!..»
Двадцать полков, только что пришедших из Финляндии, открыли на площади беглый огонь, загремели литавры и барабаны, ударили с крепости пушки…
Елизавете Петровне шел пятнадцатый год, когда 7 мая 1724 года ее мать была коронована императорской короной ее отцом. Может быть, когда-то она и была рожденной вне брака – бастардкой… Теперь она была дочерью Отца Отечества, Петра Великого, императора всероссийского и императрицы Екатерины…
Она была цесаревной.
Дитя любви и нарастающего, необычайного, сверхъестественного успеха, она была красива. Ей было около десяти лет, когда придворный художник Л. Каравак изобразил ее обнаженной «во образе Венеры». Она полулежала на мехе горностаевой мантии. В золотистой бронзы назад зачесанных волосах вставлены две розы, детская ручка приподнимает край драпирующей ее мантии. Даже при бедном, скромном и экономном дворе родителей ее наряжали, как куклу. В костюме итальянской рыбачки, в черном бархатном лифе, короткой красной юбке, с маленькой шапочкой на голове и парой крыльев за плечами – она казалась картинкой, мечтой, неземным созданием…
Когда ей минуло двенадцать лет, в январе 1722 года, Петр на большой ассамблее, нарочно для этого устроенной, ножницами обрезал ей эти крылышки. Она была объявлена совершеннолетней.
По смерти отца, при матери, и после, во время царствования своей двоюродной сестры, она любила наряжаться и часто носила мужской костюм, особенно шедший к ее высокому росту, прекрасному сложению и стройным прямым ногам. Она была в нем необычайно грациозна и гибка.
Саксонский агент Лефорт писал о ней: «Всегда легкая на подъем, она была легкомысленна, шаловлива и насмешлива. Она как будто создана для Франции и любит блеск остроумия…»
Английский резидент Рондо писал о ней в 1730 году: «Когда я вижу ум и красоту этой молодой женщины, я не могу не сожалеть, зная, как она себя компрометирует, потому что со временем все это будет известно…»
Уже много позднее, когда Елизавета Петровна стала императрицей и ей шел тридцать шестой год, английский посланник лорд Хиндфорд писал 30 ноября 1745 года: «Ваша светлость с трудом можете себе представить, как замечательно идет императрице военный мундир. Я уверен, что люди, которые ее не знают, приняли бы ее за молодого офицера, если бы только не ее прелестное лицо. В действительности у Ее Величества сердце мужчины и красота женщины, и она заслуживает восхищения целого света…» Враждебно относившийся к цесаревне испанский посланник де Лирия называл ее красоту «сверхъестественной». Французские резиденты Кампредон и Лави считали ее красавицей.
Ей было за сорок лет, когда Екатерина восхищалась ее красотой.
Слухи о чрезвычайной красоте цесаревны прошли по всей Европе. Любой молодой принц был готов предложить ей руку и сердце. У ее матери на этот счет были свои виды и планы.
Из своих путешествий царь Петр вынес различные впечатления. Чистота и тонкость знания морского дела в Голландии его увлекли, он восхищался немецкою аккуратностью и бережливостью, но прелесть совершеннейшей красоты он нашел и оценил во Франции, при дворе Людовика XIV. Версаль вскружил ему голову. В Петергофе, создаваемом им на берегу Финского залива, он повторял то, что видел в Версале. Прямые каналы, длинные ряды стройных фонтанов и вместо широкой дали лугов синева морская. Если сам он смотрел все-таки спокойно на Францию и, восхищаясь ею, никогда не забывал России, то жене его, Екатерине Скавронской, Франция казалась недостижимо прекрасной, какой-то высшей страной, перед которой надо было благоговеть, преклоняться и сближение с которой было бы необычайным счастием и для нее самой, и для России. У нее росла дочь, ребенком всех чаровавшая своею красотой, грацией и умом, после Короля Солнца остался его правнук, ребенок-король Людовик XV. Его носил на своем плече Петр. И не было ли в этом какого-то предопределения?..
В селе Измайловском появилась гувернантка-француженка – мадам Латур, называвшая себя графиней де Лоней, за ней появился учитель-француз Рамбур. Елизавета Петровна стала хорошо говорить по-французски, она начала читать ту легкомысленную литературу, которую в избытке поставлял ей Париж. Она умела говорить по-немецки и могла понять и несложно ответить на обращение к ней по-английски и по-испански. Она писала каламбуры и стихи на французском языке, и она с неподражаемой грацией танцевала все танцы того времени. Она могла считаться вполне образованной и могла чаровать в обществе.
Она знала, о чем мечтала ее мать. У четырнадцатилетней девочки, Великой княжны, в дорогой шкатулке хранился драгоценный портрет-миниатюра, сделанный художником Буа эмалью. Она иногда носила его на себе. В золотой овальной рамке с крупными бриллиантами, с бриллиантовыми же подвесками, на лилово-сером фоне был изображен прелестный мальчик. Завитые золотистые волосы волнистыми локонами обрамляли нежное лицо и упадали завитками на шею. Большие темные глаза смотрели не по-детски серьезно. Он был изображен в стальных рыцарских доспехах, белоснежное кружево шарфа спускалось ему на шею. Сколько грации, неги и красоты совершеннейшей было в этом образе, приехавшем в Измайловское из далекой, прекрасной Франции!..
Сколько раз рассматривала и целовала тайком этот портрет юная цесаревна, сколько раз сравнивала его со своими портретами или с отражением милого лица в зеркале!.. Голубые глаза туманились тогда мечтой, и кто знает, о чем думала в эти мгновения маленькая русская девочка, незаконная дочь Петра Великого?..
Королева Франции?!
Елизавета Петровна знала, что ее мать тоже думала и хлопотала об этом браке. 11 апреля 1725 года императрица Екатерина принимала на аудиенции французского посланника Кампредона. В те дни, после смерти Петра, в самом воздухе, казалось, носился франко-русский союз. Окруженная придворными императрица подошла к Кампредону и, зная, что тот понимает по-шведски, а кругом никто этого языка не знает, сказала ему по-шведски:
– Для меня лично дружба и союз с Францией приятнее дружественных отношений всех остальных европейских держав.
Она выразительно посмотрела на свою младшую дочь, сопровождавшую ее на выходе.
Кампредон низко и почтительно склонился перед императрицей.
Императрица проследовала дальше, но в тот же день послала к Кампредону Меншикова с прямым предложением войти с представлением к своему правительству о браке Людовика XV с принцессой Елизаветой. Кампредон рассыпался в любезностях и комплиментах по адресу Великой княжны и сказал, что все это прекрасно, но… «ввиду того, что Людовик Пятнадцатый король Франции… А король Франции?.. Принцессе Елизавете необходимо перейти в католическую веру»…
Императрица Екатерина, сама в прошлом лютеранка, над этим не задумалась, сама Великая княжна к этому времени была так влюблена в портрет Людовика и так размечталась о браке с французским королем, как можно влюбиться и мечтать в пятнадцать лет, что не видела в этом препятствия, и Кампредону дали понять, что он может посылать запрос в Версаль. Но не успел его курьер вернуться из Франции, как по Петербургу был пущен слух о предстоящем браке Людовика XV с английской принцессой.
Екатерина не сдалась. Мысль породниться с французским королевским домом крепко засела в ее голове. Она послала к Кампредону своего зятя, герцога Гольштейнского, с поручением предложить свою дочь в жены герцогу Орлеанскому.
21 мая пришел ответ. В Париже понимали, что Петр Великий умер, что будет с Россией после него – неизвестно. Принцесса Елизавета была незаконнорожденной, и если в России об этом могли забыть, этого не могли и не хотели забывать в королевской Франции. Предложения Екатерины показались в Версале навязчивыми и неуместными. Там знали, кем была она, и в королевской Франции этого не прощали. Ответ был решительный, мало смягченный обычными дипломатическими, вежливыми выражениями…
«Императрице будет неудобно перед своими подданными согласиться на переход принцессы Елизаветы в другую веру… притом же герцог Орлеанский принял другие обязательства…»
Это был жестокий, тяжкий удар по самолюбию Елизаветы Петровны. Как ни юна она была в эту пору, она поняла, что и то, что она была дочерью Отца Отечества, императора Петра Великого – не могло стереть нечто в ее прошлом, что осуждалось всеми и бросало тень на ее мать и на нее саму.
Кто знает, сколько тайных девичьих слез было пролито тогда перед портретом Буа, изображавшим мальчика в рыцарских доспехах…
Мечты были разбиты, как тонкая хрустальная ваза, упавшая на пол, разлетелись, как карточный домик от дуновенья губ. Версаль!.. Версаль!.. Его сады, фонтаны, широкий вид полей за ним, королевские охоты – вся магия самых слов этих исчезла, и ничего не осталось, кроме больного воспоминания.
Потом, и как-то очень быстро, императрица, может быть, осознавшая, какая бурная кровь течет в ее дочери, и торопившаяся выдать ее замуж, стала искать других женихов… попроще… Елизавету Петровну сватали побочному сыну Августа II – красавцу Морицу Саксонскому, но в этом помешала политика, вопрос о Курляндском герцогстве сорвал все дело.
Затем была тихая, красивая и благородная любовь уже к настоящему жениху – епископу Любской епархии Карлу Августу Гольштейнскому, младшему брату герцога Гольштейнского. И тут злой рок преследовал Елизавету Петровну. Вскоре после помолвки жених неожиданно скончался. В это же время умерла и мать Елизаветы Петровны, и та лишилась защиты и руководства. Она была предоставлена самой себе.
На престоле оказался тринадцатилетний племянник Елизаветы Петровны, сын царевича Алексея, казненного ее отцом, – император Петр II. Он без ума, как может влюбиться только мальчик, полюбил свою прелестную семнадцатилетнюю тетку, – и Остерман, вельможа, выдвигавшийся из тьмы, мечтая этим браком закрепить дело Петра Великого, хотел просватать тетку за племянника, но… их родство было слишком близко, и церковь не допустила этого брака.
Были – остались сладким, больным воспоминанием – общие охоты пешком с мушкетом, где тетка кружила голову мальчику своим мужским костюмом и на коне с борзыми, да долгие прогулки верхом, полные вздохов, юных стихов и раздражающей близости… Императора Петра II обручили с Екатериной Алексеевной Долгоруковой – девицей из старой боярской аристократии и не батардкой… У власти стали люди, враждебные Петру Великому и его реформам. У смертного одра юноши императора, скончавшегося 19 января 1730 года, никто не вспомнил про дочь Петра Великого – престол был передан другой линии – дочери брата Петра – царя Ивана – Анне Иоанновне.
За пять лет созревания – с пятнадцати до двадцатилетнего возраста – Елизавета Петровна пережила столько взлетов и столько падений. Взлеты становились все ниже – от этого не были меньше падения. Она мечтала быть французской королевой – дорогой портрет говорил ей, что она была бы в полной гармонии с мужем-королем – ее поставили на место и оскорбили ее. И все-таки велика была ее любовь к этому никогда не виденному ею мальчику с не по-детски серьезными глазами, что она навсегда сохранила, несмотря на оскорбление, ей нанесенное, верность и любовь ко Франции. Она мечтала быть герцогиней Орлеанской и стать близкой Версальскому двору – ею пренебрегли… Она могла стать герцогиней Курляндской – ей в этом помешали ревность Польши и нежелание Курляндии иметь герцогом Морица Саксонского… Смерть отняла от нее жениха, скромного и тихого епископа, ее привели к сладостной близости с мальчиком-императором и дали ей понять, как только стало это возможно, всю силу ненависти и презрения московской боярщины к ее отцу и к ней… вне брака рожденной…
Это было, пожалуй, самое мучительное и обидное. Она чувствовала себя выше, умнее, образованнее и красивее всех этих вдруг снова появившихся с Долгоруковыми жеманных боярышень – ею пренебрегали – шепотом говорили о ней и о ее матери нечто такое скверное, что ее щеки пылали и глаза горели от негодования…
В царствование Анны Иоанновны о ней как-то позабыли. Ее старались держать подальше от двора. Она поселилась в Александровской слободе. Ее окружали слободские девушки – народ простой, рослый и красивый. Были шумные весенние хороводы, качели, деревенские танцы и песни, долгие зимние посиделки с пряниками и жамками, с вином, пивом и медом. Простые люди, окружавшие ее, ей нравились. Они благоговели перед памятью о ее отце, они, не скрывая своих чувств, обожали ее. В ней текла кровь Петра Великого, и родила ее солдатская женка. Темперамент в ней сказывался. Были страстные поцелуи в кустах сирени, когда сладостно и томно пели соловьи в высоких березах, была порывистая, сильная, горячая, грубая страсть, отвергнуть которую не хватило сил: кровь заговорила. Воспитанная французами, на французской литературе, она «бросила чепец через мельницу». Страшен был первый шаг, но когда он был сделан – выбирать было нечего, она отказалась и думать о браке. Вечная цесаревна! Высокая, красивая, с обаятельной улыбкой на губах, она ходила по избам крестьян Александровской слободы, в Петербурге бывала в солдатских слободах, крестила солдатских детей и кумой гуляла на простых незатейливых погулянках.
Ей льстило и нравилось, когда ей говорили: «В тебе течет кровь Петра Великого!.. Ты искра Петра!..» Ее обожали солдаты, духовенство ценило ее за простоту и доброту… Никто не мог ее осудить – слишком обаятелен был ее образ и прекрасны все ее поступки.
Она увлеклась Шубиным. Ей казалось – надолго. За неосторожные слова Шубина пытали и сослали. Под пыткой он не оговорил ее.
От этого еще дороже он стал ей. Ее сердце было переполнено любовью и признательностью к нему. Она серьезно готовилась поступить в монастырь – вместо того попала в объятия Разумовского. Она увидела в этом казаке такую необычайную верность, страсть и любовь, что почувствовала, что в нем нашла господина в любви и самого верного раба во всем остальном. Этот не продаст и не изменит. Она слушала его рассказы о его детстве и о том, как отец говорил о себе: «Гей, що то за голова, що то за розум!» Она поверила и доверилась «розуму» сына этого казака. Она нашла в нем тихую пристань от своих порывистых увлечений. Вскоре после сладких вьюжных дней на Дудоровой горе она назначила Разумовского управляющим своих имений, сделала его своим гоф-интендантом, осыпала его подарками и позаботилась о всей его семье.
С этого дня она стала называть его – не при людях – Алешей и в письмах писала ему: «Друг мой нелицемерный…» Казалось, угомонилась, успокоилась ее бурная кровь. Ни о чем другом она не мечтала, как жить в радости, веселье и красоте. Сама красота – она любила красоту во всех ее видах, любила она жить и умела пригоршнями брать радости и наслаждения от жизни.
В бурных плаваниях по житейскому морю Алексей Григорьевич Разумовский стал для нее надежным якорем спасения от одолевавших ее временами страстей.
Часть вторая
I
Рита, сбросив на руки солдата епанчу, покрытую дождевой сыростью, быстрыми, мужскими шагами вошла в гостиную. Она остановилась в удивлении. В глубине комнаты, в углу, где стоял небольшой стол палисандрового дерева на круглой тумбе, покрытой резьбой, в креслах против ее отца сидел высокий, статный человек в простом черном кафтане и шелковых панталонах. Он был в гладком белом парике с буклями. От парика чернее и гуще казался широкий дугообразный размах темных бровей. Тихий огонь прекрасных глаз, сиявших на матово-бледном красивом лице, вспыхнул навстречу Рите. Она сейчас же узнала гостя: их прежний постоялец, бывший певчий Алеша Розум, теперь фаворит цесаревны Елизаветы Петровны, ее придворный интендант и богатый владелец многих имений, подаренных ему цесаревной.
Рита смутилась. Она не знала, как теперь себя держать с ним. Тогда… но ведь это было десять лет тому назад, и они тогда были так наивны и молоды… Теперь его положение так круто изменилось… Столько воды утекло!
Разумовский встал ей навстречу, подошел и просто и сердечно протянул ей обе свои красивые, с длинными пальцами руки.
– Не признаете меня, Маргарита Сергеевна, – сказал он, и она услышала милый, глубокий звук его голоса и чуть заметный малороссийский акцент в русских словах. Так много это все ей напомнило.
– Как не узнать, сударь Алексей Григорьевич… Конечно же сразу, как вошла, так и узнала, и так порадовалась, что вы нас не забыли и в своем возвышении не гнушаетесь нами, простыми солдатами.
– Могу ли я забыть благодеяния вашей семьи в начале жизненной карьеры моей, меня озарившей… Я помню, как вы учили меня… И танцевать… и стихи придумывать… Представьте, ведь пригодилось…
Рита смутилась и покраснела:
– Да, вот как, – сказала она, потупив глаза. – По-прежнему поете…
– Увы, Маргарита Сергеевна, совсем больше спивать не могу. Так иногда на бандуре потешу Ее Императорское Высочество, думку ей вполголоса скажу, а чтобы по-настоящему… как бывало у вас… – он махнул рукой. – Говорят: пропил голос, – помолчав, добавил он с веселой улыбкой. Рита с волнением ожидала, как назовет он ту, о связи с кем и она, – хотя и были у ней от таких слухов уши сережками завешены, – слышала и боялась, что назовет ее просто, фамильярно, по-панибратски, по-хамски, каким-нибудь уменьшительным простым именем, и успокоилась и даже покраснела от удовольствия, когда услышала, как твердо и уверенно выговорил он полный титул обожаемой ею цесаревны. Она отошла к окну и, стараясь скрыть смущение, стала поправлять цветы.
Разумовский вернулся в кресло и, продолжая разговор, обратился к Ранцеву:
– Да, итак, все строимся, – сказал он. – На мызе Гостилицы пруды копаем, ну – чистые озера!.. А дом – дворец!.. Но главное – это Перово, под Москвой. Ее высочеству угодно было там оранжереи ставить, чтобы свои апельсины и лимоны иметь. Очень они полюбили чай пить с лимоном. Кто-то им сказывать изволил, будто от простого чая, да ежели он к тому еще и крепкий, цвет лица испортить можно. Да, очень там хороший дом ставим… и церковь приукрасили знатно. Уж очень там охота примечательная… И для собак гарно. Сюда примчались, верите ли, всего четыре дня скакали. Не чаяли, что здоровье Ее Императорского Величества столь плохое. Бачили, и писаки цидулки писали из Петербурха, что-де критический женский возраст наступил и переносить-де сие время Ее Величеству тяжко… Но чтобы полагать, что опасное – никак и в думах того не было.
– Отчего вы остановились в городе, а не во дворце? – спросил Ранцев.
– Помилуй, Сергей Петрович, где же там. Все переполнено. Герцог Курляндский неотлучно ныне там пребывать изволит, Ее Высочество, герцогиня Брауншвейгская Анна Леопольдовна, племянница императрицы с мужем и дитем. Все покои заняты… Да притом… Что говорить!.. Чай, и сам знаешь, какое там наше положение.
Разумовский с досадой махнул рукой и замолчал. Ранцев строго посмотрел на него и с суровым блеском глаз сказал:
– Сударь, меня достаточно знаешь. Я не из тех, кто притворной и фальшивой рукой доносы пишет… Я великой скорби о Родине моей полон и с тобой особливо хотел обо всем поговорить. Ты по своему положению многое можешь…
Разумовский перебил его:
– Положение… Хорошо положение… Ось подивиться! Мы три недели здесь и добиться не можем, чтобы государыня императрица Ее Императорское Высочество принять соизволила… Три недели выслушиваем один ответ: недужится, дескать, Ее Величеству и не может она видеть государыню цесаревну. Что они там уси, посказились?.. Ведь сестры они двоюродные, одного деда внучки!.. Так вишь ты – не хочет…
Старый Ранцев, слушавший с низко опущенной головой, поднял чисто бритое, посеревшее лицо и с глубокой печалью сказал:
– Нельзя ее винить ни в чем… Не в своей она воле. Может, что и думает, а сказать, хотя и самодержица, не смеет. Одолели ее проклятые немцы… Всегда она на людях… Без своего надзора ни на миг ее не оставляют. Войди в ее положение.
Рита быстро повернулась от окна и выпрямилась. Ее голос прозвенел в комнате, глубокий и сильный. В нем послышались затаенное страдание и слезы:
– Батюшка, то все неправда, что не хочет матушка государыня видеть сестрицу свою. Все си дни я была на дежурстве при Ее Императорском Величестве и только одно от нее и слышала: почему-де не приезжает цесаревна… Я хочу… Мне надо ее видеть… Вы слышите, Алексей Григорьевич, ей надо видеть цесаревну. Алексей Григорьевич, ведь судьбы российские решаются…
– Да нешто так плохо, – вставая от стола, сказал Разумовский. – Подумайте, она уже год как верхом на лошадь не садится. Это она-то, кто так обожает езду и лошадей. А каких ей жеребцов из Дании понавели!.. Да если увидите ее – не узнаете, так она переменилась. – Ну… а врачи… Что говорят врачи?..
– Разве могут они что понять?.. Врачи не боги… и притом все иностранцы… Нашли камни в почках и печени. Боли ужасные. Инде начнет кричать, так мороз по коже продирает. Ни шутов, ни карликов своих и видеть не желает. Всех прогнала. Только комнатных служительниц Анну Федоровну и Авдотью Андреевну и допускает к себе. Шестого октября, когда садилась императрица за стол, сделалось с нею дурно. Ее без памяти отнесли в постель. Первый медик Фишер сказал Бирону, что-де очень сие дурно, что ежели болезнь усилится, за духовником посылать надобно, а португалец Антоний Рибейро Санхец, придворный врач, доложил герцогу, что-де пустяки сие все, без следа само собою пройдет… Как же при таких-то обстоятельствах цесаревне не повидать Ее Величество?! Верное твое слово, Маргарита Сергеевна, а не придумаем, как сие исполнить. Не силой же врываться ее высочеству к императрице. Всякий раз, как Ее Высочество жаловать изволили во дворец, ее встречал или Бирон, или Остерман и доступа к Ее Величеству не давали.
Рита внимательно и строго посмотрела в глаза Разумовскому.
– Ах, так… – сказала она и продолжала тоном приказания: – Я подлинно знаю, сегодня в сенате в четыре часа будет какое-то особое совещание. Его собирает сам герцог Курляндский Бирон. Приглашены герцог Брауншвейгский Антон Ульрих, фельдмаршал Миних, Трубецкой, кабинет-министр Остерман, князь Остерман, князь Черкасский, Бестужев, адмирал Головин, граф Головкин, князь Куракин, Нарышкин, генерал Ушаков… Их никого во дворце не будет. Принцесса Анна не в счет… Часовые цесаревну знают и пропустят ее беспрепятственно. Так важно, Алексей Григорьевич, чтобы они повидались и поговорили. Вспомните, сколько бед произошло через то, что Петр Великий не успел сказать своего последнего слова. То же самое повторяется. Опять слово сие скажут те, кому далеко благо государства Российского. Бирон и Остерман завладеют властью… Боже!.. Боже!.. Неужели Ее Высочество не хочет внять мольбам тех, кого она так сама любит: солдат ее отца!..
Разумовский был в большом смущении. Он, видимо, тронут был и до глубины сердца почувствовал то, что сказала ему Рита. Он прошелся по комнате, ломая пальцы, и остановился против Риты.
Рита смутилась. Она не знала, как теперь себя держать с ним. Тогда… но ведь это было десять лет тому назад, и они тогда были так наивны и молоды… Теперь его положение так круто изменилось… Столько воды утекло!
Разумовский встал ей навстречу, подошел и просто и сердечно протянул ей обе свои красивые, с длинными пальцами руки.
– Не признаете меня, Маргарита Сергеевна, – сказал он, и она услышала милый, глубокий звук его голоса и чуть заметный малороссийский акцент в русских словах. Так много это все ей напомнило.
– Как не узнать, сударь Алексей Григорьевич… Конечно же сразу, как вошла, так и узнала, и так порадовалась, что вы нас не забыли и в своем возвышении не гнушаетесь нами, простыми солдатами.
– Могу ли я забыть благодеяния вашей семьи в начале жизненной карьеры моей, меня озарившей… Я помню, как вы учили меня… И танцевать… и стихи придумывать… Представьте, ведь пригодилось…
Рита смутилась и покраснела:
– Да, вот как, – сказала она, потупив глаза. – По-прежнему поете…
– Увы, Маргарита Сергеевна, совсем больше спивать не могу. Так иногда на бандуре потешу Ее Императорское Высочество, думку ей вполголоса скажу, а чтобы по-настоящему… как бывало у вас… – он махнул рукой. – Говорят: пропил голос, – помолчав, добавил он с веселой улыбкой. Рита с волнением ожидала, как назовет он ту, о связи с кем и она, – хотя и были у ней от таких слухов уши сережками завешены, – слышала и боялась, что назовет ее просто, фамильярно, по-панибратски, по-хамски, каким-нибудь уменьшительным простым именем, и успокоилась и даже покраснела от удовольствия, когда услышала, как твердо и уверенно выговорил он полный титул обожаемой ею цесаревны. Она отошла к окну и, стараясь скрыть смущение, стала поправлять цветы.
Разумовский вернулся в кресло и, продолжая разговор, обратился к Ранцеву:
– Да, итак, все строимся, – сказал он. – На мызе Гостилицы пруды копаем, ну – чистые озера!.. А дом – дворец!.. Но главное – это Перово, под Москвой. Ее высочеству угодно было там оранжереи ставить, чтобы свои апельсины и лимоны иметь. Очень они полюбили чай пить с лимоном. Кто-то им сказывать изволил, будто от простого чая, да ежели он к тому еще и крепкий, цвет лица испортить можно. Да, очень там хороший дом ставим… и церковь приукрасили знатно. Уж очень там охота примечательная… И для собак гарно. Сюда примчались, верите ли, всего четыре дня скакали. Не чаяли, что здоровье Ее Императорского Величества столь плохое. Бачили, и писаки цидулки писали из Петербурха, что-де критический женский возраст наступил и переносить-де сие время Ее Величеству тяжко… Но чтобы полагать, что опасное – никак и в думах того не было.
– Отчего вы остановились в городе, а не во дворце? – спросил Ранцев.
– Помилуй, Сергей Петрович, где же там. Все переполнено. Герцог Курляндский неотлучно ныне там пребывать изволит, Ее Высочество, герцогиня Брауншвейгская Анна Леопольдовна, племянница императрицы с мужем и дитем. Все покои заняты… Да притом… Что говорить!.. Чай, и сам знаешь, какое там наше положение.
Разумовский с досадой махнул рукой и замолчал. Ранцев строго посмотрел на него и с суровым блеском глаз сказал:
– Сударь, меня достаточно знаешь. Я не из тех, кто притворной и фальшивой рукой доносы пишет… Я великой скорби о Родине моей полон и с тобой особливо хотел обо всем поговорить. Ты по своему положению многое можешь…
Разумовский перебил его:
– Положение… Хорошо положение… Ось подивиться! Мы три недели здесь и добиться не можем, чтобы государыня императрица Ее Императорское Высочество принять соизволила… Три недели выслушиваем один ответ: недужится, дескать, Ее Величеству и не может она видеть государыню цесаревну. Что они там уси, посказились?.. Ведь сестры они двоюродные, одного деда внучки!.. Так вишь ты – не хочет…
Старый Ранцев, слушавший с низко опущенной головой, поднял чисто бритое, посеревшее лицо и с глубокой печалью сказал:
– Нельзя ее винить ни в чем… Не в своей она воле. Может, что и думает, а сказать, хотя и самодержица, не смеет. Одолели ее проклятые немцы… Всегда она на людях… Без своего надзора ни на миг ее не оставляют. Войди в ее положение.
Рита быстро повернулась от окна и выпрямилась. Ее голос прозвенел в комнате, глубокий и сильный. В нем послышались затаенное страдание и слезы:
– Батюшка, то все неправда, что не хочет матушка государыня видеть сестрицу свою. Все си дни я была на дежурстве при Ее Императорском Величестве и только одно от нее и слышала: почему-де не приезжает цесаревна… Я хочу… Мне надо ее видеть… Вы слышите, Алексей Григорьевич, ей надо видеть цесаревну. Алексей Григорьевич, ведь судьбы российские решаются…
– Да нешто так плохо, – вставая от стола, сказал Разумовский. – Подумайте, она уже год как верхом на лошадь не садится. Это она-то, кто так обожает езду и лошадей. А каких ей жеребцов из Дании понавели!.. Да если увидите ее – не узнаете, так она переменилась. – Ну… а врачи… Что говорят врачи?..
– Разве могут они что понять?.. Врачи не боги… и притом все иностранцы… Нашли камни в почках и печени. Боли ужасные. Инде начнет кричать, так мороз по коже продирает. Ни шутов, ни карликов своих и видеть не желает. Всех прогнала. Только комнатных служительниц Анну Федоровну и Авдотью Андреевну и допускает к себе. Шестого октября, когда садилась императрица за стол, сделалось с нею дурно. Ее без памяти отнесли в постель. Первый медик Фишер сказал Бирону, что-де очень сие дурно, что ежели болезнь усилится, за духовником посылать надобно, а португалец Антоний Рибейро Санхец, придворный врач, доложил герцогу, что-де пустяки сие все, без следа само собою пройдет… Как же при таких-то обстоятельствах цесаревне не повидать Ее Величество?! Верное твое слово, Маргарита Сергеевна, а не придумаем, как сие исполнить. Не силой же врываться ее высочеству к императрице. Всякий раз, как Ее Высочество жаловать изволили во дворец, ее встречал или Бирон, или Остерман и доступа к Ее Величеству не давали.
Рита внимательно и строго посмотрела в глаза Разумовскому.
– Ах, так… – сказала она и продолжала тоном приказания: – Я подлинно знаю, сегодня в сенате в четыре часа будет какое-то особое совещание. Его собирает сам герцог Курляндский Бирон. Приглашены герцог Брауншвейгский Антон Ульрих, фельдмаршал Миних, Трубецкой, кабинет-министр Остерман, князь Остерман, князь Черкасский, Бестужев, адмирал Головин, граф Головкин, князь Куракин, Нарышкин, генерал Ушаков… Их никого во дворце не будет. Принцесса Анна не в счет… Часовые цесаревну знают и пропустят ее беспрепятственно. Так важно, Алексей Григорьевич, чтобы они повидались и поговорили. Вспомните, сколько бед произошло через то, что Петр Великий не успел сказать своего последнего слова. То же самое повторяется. Опять слово сие скажут те, кому далеко благо государства Российского. Бирон и Остерман завладеют властью… Боже!.. Боже!.. Неужели Ее Высочество не хочет внять мольбам тех, кого она так сама любит: солдат ее отца!..
Разумовский был в большом смущении. Он, видимо, тронут был и до глубины сердца почувствовал то, что сказала ему Рита. Он прошелся по комнате, ломая пальцы, и остановился против Риты.