– Е, ни, Маргарита Сергеевна, – сказал он с тревогой в голосе, – треба знать все… Ума не приложу, как сие нам сделать… Все так несчастливо склалось. Ее Императорского Высочества сегодня нет в Смольном доме ее. Ее нет в городе. Она еще до рассвета уехала охотиться на чучелы за Невскую заставу и ночевать полагала в Царском Селе!
– Надо, не медля ни часа, скакать за нею.
– В такую погоду кто поскачет и куда? Вы знаете, что по распоряжению петербургского генерал-полицеймейстера все рогатки закрыты и никого без пропусков не выпускают из города. Ось подивиться, как склалося!
– Какая досада, что полицеймейстером не наш граф Антон Мануилович Дивьер, – сказал полковник Ранцев. – Будь он здесь, я мог бы его попросить.
– Да, будь он, – сказал Разумовский, – будь он… Но он в Сибири, в Охотске… Что же делать?.. Как дать знать цесаревне?
Рита выпрямилась и стала, как гренадер ее отца, – «стрелкой». Ее глаза блистали вдохновением и решимостью.
– Я знаю, что делать! – сказала она. – Где поставлены чучела для охоты ее высочества?..
– На Рожковской земле, за речкой Волковкой, в роще.
Рита сделала общий поклон отцу и Разумовскому, повернулась и скрылась за дверью. Брякнул колокольчик на пружине, Рита вышла на улицу.
Старый Ранцев одобрительно качнул головой, раскурил трубку и сказал, кивая на дверь:
– Славная у меня девка выросла, настоящая солдатская дочь… В огонь и воду, не страшась, полезет… Ей мальчишкой надо было родиться… А замуж никто не берет… Двадцать шестой пошел… Так и не выйдет. Как наша цесаревна… Будь теперь покоен. Она своего добьется…
Он окутался клубами сизого дыма и замолчал. Молчал и Разумовский. Когда Рита вышла на Мойку и налетевший шквал закрутил около ее ног епанчу, она еще не имела плана, что ей делать. План слагался в пути. Было только сознание важности во что бы то ни стало разыскать цесаревну и доставить ее во дворец. Это нужно для России. Но кто поскачет в такую погоду, кому можно поручить дело такой важности и опасности? Рита сознавала, что, если Бирон узнает про это, пощады не будет…
У Риты была детская любовь – вахмистр конной гвардии Лукьян Камынин. Когда появился в их доме Алеша Розум, Рита в сердце своем изменила Камынину, увлек ее Розум своей первобытной красотой. Потом это сгладилось, Розума она позабыла. Камынину позволяла называть себя «любезной», писать любовные письма, танцевать на куртагах и балах, быть ее кавалером на маскарадах. Она все ждала, что Камынин сделает ей предложение, но вахмистр ждал производства в офицеры, ждала и Рита: не тем было занято ее сердце. Сейчас подумала о нем. Ему-то легче всего было бы это исполнить. Но вспомнила его холеное изнеженное лицо петиметра, пудру на носу и на щеках, мушку, наклеенную где-нибудь на лице, вспомнила, что у него дядя Бестужев, и поняла, что Камынин ни за что не поскачет. Своя шкура ему Родины дороже… Был бы в Петербурге ее брат – он пешком бы побежал, преодолевая все препятствия, но Петр Ранцев был в Новой Ладоге. Ну что же, поскачет она сама.
Ветер ударил по юбке, забились, заметались камышовые фижмы. Как скакать в этом платье?.. На чем?.. На палочке верхом, что ли?
Но мысль вошла в ее голову, и Рита не хотела отказаться от нее. Все ей казалось заманчивым, походило на героизм, описываемый в романах. Она переоденется в мужской костюм, достанет лошадь, и это она, Рита Ранцева, предупредит обо всем цесаревну.
В кадетском корпусе у Камынина был брат – фельдфебель. Мальчик без ума был влюблен в Риту и называл себя ее пажом. Он-то, пожалуй, и поскакал бы, но цесаревна его не знает, ему она не поверит, да он и не найдет ее в лесах. Нет, поскачет она сама. Она ободрилась, найдя решение, и ускорила шаги. Она знала, как и где она все сделает и все для себя достанет.
Рита вышла на Неву.
Серые тучи низко неслись над рекой. Холодный ветер бил дождевыми струями в лицо Рите. Он поднял большую волну, и мосты на Васильевский остров, где помещался кадетский корпус, были разведены. Река в темных валах, шипящих пеной, с глухим шумом била в осклизлые бревна набережной. Плоты болтались у сходен. Шлюпки и ялики у пристаней были крепко привязаны. Ни одного паруса, ни одной лодки не было на Неве. На перевозах в вонючих будках, на овчинных шубах крепким сном спали яличники. Не надо было их Рите. Она родилась и выросла в Петербурге, на Неве. Петербург ей был отцом, Нева – матерью. Рита добежала, кутаясь в епанчу, до пристани, где стояли лодки Преображенского полка, вскочила в маленький, круглый и пузатый, как скорлупка грецкого ореха, тузик, вложила весла в уключины, отвязала причал и оттолкнулась от пристани.
– Ай, барышня, – кричал ей с набережной матрос, – топиться, что ль, восхотела?..
Она ничего не слышала. Плеск волн, шум ветра в ушах точно отделили ее от Петербурга. Заботная мысль, твердое решение, смелая воля заставляли ее забывать непогоду и бурю.
Тузик подбросило волной, качнуло, ударило об воду, обдало Риту брызгами. Она поддержала лодку веслами. «Петербург – отец, Нева – мать», – подумала она и гребла, не оглядываясь, по корме направляя свой путь.
На середине реки ей показалось – не справится. Волной так бросило тузик, что он сильно зачерпнул обоими бортами, но выпрямился. Нева хотела вырвать у нее из рук весла. Она смеялась: «Что ты, матушка-Нева, делаешь?.. Ишь как расшалилась!..» Под островом волна стала меньше, и Рита ловко причалила к кадетской пристани.
В корпусе она вызвала фельдфебеля Ивана Камынина. Юноша, увидав Риту, зарумянился от счастья.
– Боже мой, Риточка, – воскликнул он, – какое счастье!.. В такую погоду!.. Каким счастливым ветром тебя к нам занесло?.. Чаю, совсем промокла?..
– Слушай, Иван, – сказала Рита. Лицо ее было строго и серьезно. – Исполни без всякого возражения все, что я тебе скажу!
– Рита?!
– Поклянись, что сделаешь по моей воле!.. Ибо сие очень важно для меня.
– Ну что за тайна?.. Ну, клянусь…
– Нет, так не годится. Не «ну, клянусь», а клянись как следует. Перекрестись и Богом клянись, что все сделаешь и будешь потом молчать, как рыба нем будешь.
Кадет перекрестился на образ и серьезно сказал:
– Именем Господа Иисуса Христа обещаю исполнить, что моя маленькая повелительница мне прикажет… Ну, скажи теперь, что за тайна.
– Тайна вот в чем… Сегодня дневной маскарад… И мне надо одного человека там проследить и проинтриговать. У меня нет такого костюма, который бы он не знал. И я вот что придумала: ты дашь мне свой мундир, я надену его, и никогда никто меня не узнает в нем.
Камынин восхищенными глазами смотрел на Риту. Этакая затейница!.. Дать свой мундир Рите?.. Видеть ее в нем, а потом самому хранить его, как святыню!.. Так все это было прекрасно.
– Ты и парик мой надень. Никто тебя тогда не узнает. И как пойдет к твоим темным глазам… Но где ты думаешь переодеться?
– Мне нужно переодеться здесь… Дома не должны о сем знать.
– Здесь… Здесь, Рита, невозможно. Каждую минуту могут выйти воспитатели или кто из товарищей.
– Придумай что-нибудь, если меня любишь. Сие все надо сейчас сделать. Медлить я не могу.
Юноша задумался.
– Слушай, – сказал он, – у тебя деньги есть с собой?
– Есть.
– Пойдем тут рядом в нашу парикмахерскую. Там есть отдельная комната. Ты иди сейчас одна, я прибегу за тобой и все принесу.
– Принеси мне и свой ярлык, а то, сам знаешь, может кто-нибудь меня встретить, так чтобы все гладко было…
– Изволь, сейчас.
Переодеваться было тесно и неудобно. Каморка была маленькая, но в ней было зеркало, и Рита с удовольствием не узнавала себя в нем. Из зеркала смотрел на нее задорный молодец-кадет. Она позвала Камынина.
– Что, хорош?.. – сказала она, приветствуя его по-военному. – Не узнаешь?.. И мундир как по мне шит.
– Тютелька в тютельку пришелся… А ты… Прямо в гренадерскую роту… Рита… Ну, за сие!.. Один малюсенький поцелуйчик.
Рита была счастлива, что начало вышло так удачно.
– Изволь, любезный, – и она крепко в самые губы поцеловала юношу. Тот зашатался от счастья. – А теперь до свиданья.
– Рита, еще…
– Довольно, милый мальчик, – и Рита быстро выскочила на улицу. На том же тузике она переправилась обратно через Неву и на извозчичьей двуколке помчалась в Конный полк.
Когда Рита подъезжала к казармам на Таврической улице, повалил снег крупными хлопьями. Был полдень, и солдаты обедали. На сером пустынном дворе, мощенном крупным булыжником, было грязно и мокро. Стеклянная слякоть снежинок хлюпала под башмаками Риты. Закутавшись в плащ, чтобы не быть узнанной, она прошла на конюшню. Больше всего она боялась, что дежурный капрал знает в лицо брата своего вахмистра. Капрал холодно выслушал просьбу кадета дать ему лошадь, качнул головою в каске и сказал:
– Точно… Есть такой нам приказ, чтобы фельдфебелю Камынину лошадей отпускать безо всякого препятствия. Да, вишь ты, погода-то какая… Не иначе к ночи гололедица будет…
– Сие, братец, не твое уже дело. Не тебе ехать, а мне. К ночи я вернусь.
– Куда поедешь?..
– В Екатерингоф…
– Ну да ладно. И точно: мне-то что?.. Известно – не в каретах вам туда ездить… Ерзылев, – крикнул он в темный коридор конюшни, – седлай барину Лоботряса.
Когда Рита на рослом и тяжелом Лоботрясе выехала за ворота казарм, у нее отлегло на душе. На лошади она чувствовала себя как-то увереннее. Оставалась еще застава.
У пестрого городского шлагбаума вместо одинокого сторожа с алебардой она увидала часового от Онежского пехотного полка… Закутанный в бараний тулуп, в громадных валяных черных, войлочных кеньгах, он мрачно посмотрел на подъезжавшего к нему всадника и, не поднимая шлагбаума, молча брякнул ружьем «на руку».
Было сумрачно, туманно, слякотно и сыро. Дали казались кромешным адом. Было безумие ехать искать там цесаревну. Охота могла быть отставлена. Цесаревна могла прямо проехать в Царское Село. Ну что ж, она расспросит охотников и поскачет в Царское.
– Пропусти, камрад, – строго сказала Рита часовому. – Имею приказ ехать в Шлиссельбург.
Солдат не дрогнул.
– Есть приказ – никого не выпускать из города, – мрачно сказал он. Мгновение прошло в немом ожидании. Часовой был непреклонен не пропустить всадника, всадник был настойчив и не отъезжал от заставы. Наконец часовой сдал. Он взял «к ноге» и дернул за веревку колокола. Глухо и печально ударил колокол в сыром снеговом вихре: «Дзын-нь!..» В караульной избе, где за окном желтым печальным светом горела масляная лампа, открылась дощатая дверь, и капрал в голубой епанче, с мушкетом с примкнутым багинетом вышел к Рите.
– Что за человек? – спросил он. – Никого не велено пускать.
– Да ты знаешь, кто я, – отворачивая епанчу и показывая шитье обшлагов, сказала Рита, – я – фельдфебель!..
– Ну-к что из того?..
– То, что ты должен меня пропустить. В российской армии есть только три чина, начинающихся со слова «фельд»: фельдмаршал, фельдцейхмейстер и фельдфебель… Понял?..
– Ну?..
– Фельдмаршала Миниха ты знаешь?..
– Знаю.
– Фельдмаршала Миниха пропустишь?..
– Пропущу, – не колеблясь, сказал капрал.
– Ну, так и меня пропустишь, – решительно сказала Рита. – Прикажи часовому поднять шлагбаум.
«Дело, кажись, простое, – размышлял капрал, – а вишь ты, какая завертка вышла. Фельдмаршал, фельдфебель и фельд… фельд… Фу черт, и не выговоришь, какой еще там фельд объявился. Без дела кого в такую погоду понесет?.. А дело?.. Черт его знает, какое у него там дело!.. И пропустишь – ответишь, и не пропустишь – все одно шума наделает, почему его, фельда сего чертова, не пропустили, отвечать придется… И ярлык печатный сует… Фельдфебель!.. И точно какой-то тоже фельд…» Капрал мрачно покосился на розовый картонный билет, который совал ему в руки всадник на конногвардейской лошади, и махнул часовому рукой:
– Пропусти…
Шлагбаум поднялся с протяжным скрипом, и Рита, нагнувшись под ним, поехала по грязной, черной, покрытой длинными лужами дороге на Рожковскую землю.
II
III
– Надо, не медля ни часа, скакать за нею.
– В такую погоду кто поскачет и куда? Вы знаете, что по распоряжению петербургского генерал-полицеймейстера все рогатки закрыты и никого без пропусков не выпускают из города. Ось подивиться, как склалося!
– Какая досада, что полицеймейстером не наш граф Антон Мануилович Дивьер, – сказал полковник Ранцев. – Будь он здесь, я мог бы его попросить.
– Да, будь он, – сказал Разумовский, – будь он… Но он в Сибири, в Охотске… Что же делать?.. Как дать знать цесаревне?
Рита выпрямилась и стала, как гренадер ее отца, – «стрелкой». Ее глаза блистали вдохновением и решимостью.
– Я знаю, что делать! – сказала она. – Где поставлены чучела для охоты ее высочества?..
– На Рожковской земле, за речкой Волковкой, в роще.
Рита сделала общий поклон отцу и Разумовскому, повернулась и скрылась за дверью. Брякнул колокольчик на пружине, Рита вышла на улицу.
Старый Ранцев одобрительно качнул головой, раскурил трубку и сказал, кивая на дверь:
– Славная у меня девка выросла, настоящая солдатская дочь… В огонь и воду, не страшась, полезет… Ей мальчишкой надо было родиться… А замуж никто не берет… Двадцать шестой пошел… Так и не выйдет. Как наша цесаревна… Будь теперь покоен. Она своего добьется…
Он окутался клубами сизого дыма и замолчал. Молчал и Разумовский. Когда Рита вышла на Мойку и налетевший шквал закрутил около ее ног епанчу, она еще не имела плана, что ей делать. План слагался в пути. Было только сознание важности во что бы то ни стало разыскать цесаревну и доставить ее во дворец. Это нужно для России. Но кто поскачет в такую погоду, кому можно поручить дело такой важности и опасности? Рита сознавала, что, если Бирон узнает про это, пощады не будет…
У Риты была детская любовь – вахмистр конной гвардии Лукьян Камынин. Когда появился в их доме Алеша Розум, Рита в сердце своем изменила Камынину, увлек ее Розум своей первобытной красотой. Потом это сгладилось, Розума она позабыла. Камынину позволяла называть себя «любезной», писать любовные письма, танцевать на куртагах и балах, быть ее кавалером на маскарадах. Она все ждала, что Камынин сделает ей предложение, но вахмистр ждал производства в офицеры, ждала и Рита: не тем было занято ее сердце. Сейчас подумала о нем. Ему-то легче всего было бы это исполнить. Но вспомнила его холеное изнеженное лицо петиметра, пудру на носу и на щеках, мушку, наклеенную где-нибудь на лице, вспомнила, что у него дядя Бестужев, и поняла, что Камынин ни за что не поскачет. Своя шкура ему Родины дороже… Был бы в Петербурге ее брат – он пешком бы побежал, преодолевая все препятствия, но Петр Ранцев был в Новой Ладоге. Ну что же, поскачет она сама.
Ветер ударил по юбке, забились, заметались камышовые фижмы. Как скакать в этом платье?.. На чем?.. На палочке верхом, что ли?
Но мысль вошла в ее голову, и Рита не хотела отказаться от нее. Все ей казалось заманчивым, походило на героизм, описываемый в романах. Она переоденется в мужской костюм, достанет лошадь, и это она, Рита Ранцева, предупредит обо всем цесаревну.
В кадетском корпусе у Камынина был брат – фельдфебель. Мальчик без ума был влюблен в Риту и называл себя ее пажом. Он-то, пожалуй, и поскакал бы, но цесаревна его не знает, ему она не поверит, да он и не найдет ее в лесах. Нет, поскачет она сама. Она ободрилась, найдя решение, и ускорила шаги. Она знала, как и где она все сделает и все для себя достанет.
Рита вышла на Неву.
Серые тучи низко неслись над рекой. Холодный ветер бил дождевыми струями в лицо Рите. Он поднял большую волну, и мосты на Васильевский остров, где помещался кадетский корпус, были разведены. Река в темных валах, шипящих пеной, с глухим шумом била в осклизлые бревна набережной. Плоты болтались у сходен. Шлюпки и ялики у пристаней были крепко привязаны. Ни одного паруса, ни одной лодки не было на Неве. На перевозах в вонючих будках, на овчинных шубах крепким сном спали яличники. Не надо было их Рите. Она родилась и выросла в Петербурге, на Неве. Петербург ей был отцом, Нева – матерью. Рита добежала, кутаясь в епанчу, до пристани, где стояли лодки Преображенского полка, вскочила в маленький, круглый и пузатый, как скорлупка грецкого ореха, тузик, вложила весла в уключины, отвязала причал и оттолкнулась от пристани.
– Ай, барышня, – кричал ей с набережной матрос, – топиться, что ль, восхотела?..
Она ничего не слышала. Плеск волн, шум ветра в ушах точно отделили ее от Петербурга. Заботная мысль, твердое решение, смелая воля заставляли ее забывать непогоду и бурю.
Тузик подбросило волной, качнуло, ударило об воду, обдало Риту брызгами. Она поддержала лодку веслами. «Петербург – отец, Нева – мать», – подумала она и гребла, не оглядываясь, по корме направляя свой путь.
На середине реки ей показалось – не справится. Волной так бросило тузик, что он сильно зачерпнул обоими бортами, но выпрямился. Нева хотела вырвать у нее из рук весла. Она смеялась: «Что ты, матушка-Нева, делаешь?.. Ишь как расшалилась!..» Под островом волна стала меньше, и Рита ловко причалила к кадетской пристани.
В корпусе она вызвала фельдфебеля Ивана Камынина. Юноша, увидав Риту, зарумянился от счастья.
– Боже мой, Риточка, – воскликнул он, – какое счастье!.. В такую погоду!.. Каким счастливым ветром тебя к нам занесло?.. Чаю, совсем промокла?..
– Слушай, Иван, – сказала Рита. Лицо ее было строго и серьезно. – Исполни без всякого возражения все, что я тебе скажу!
– Рита?!
– Поклянись, что сделаешь по моей воле!.. Ибо сие очень важно для меня.
– Ну что за тайна?.. Ну, клянусь…
– Нет, так не годится. Не «ну, клянусь», а клянись как следует. Перекрестись и Богом клянись, что все сделаешь и будешь потом молчать, как рыба нем будешь.
Кадет перекрестился на образ и серьезно сказал:
– Именем Господа Иисуса Христа обещаю исполнить, что моя маленькая повелительница мне прикажет… Ну, скажи теперь, что за тайна.
– Тайна вот в чем… Сегодня дневной маскарад… И мне надо одного человека там проследить и проинтриговать. У меня нет такого костюма, который бы он не знал. И я вот что придумала: ты дашь мне свой мундир, я надену его, и никогда никто меня не узнает в нем.
Камынин восхищенными глазами смотрел на Риту. Этакая затейница!.. Дать свой мундир Рите?.. Видеть ее в нем, а потом самому хранить его, как святыню!.. Так все это было прекрасно.
– Ты и парик мой надень. Никто тебя тогда не узнает. И как пойдет к твоим темным глазам… Но где ты думаешь переодеться?
– Мне нужно переодеться здесь… Дома не должны о сем знать.
– Здесь… Здесь, Рита, невозможно. Каждую минуту могут выйти воспитатели или кто из товарищей.
– Придумай что-нибудь, если меня любишь. Сие все надо сейчас сделать. Медлить я не могу.
Юноша задумался.
– Слушай, – сказал он, – у тебя деньги есть с собой?
– Есть.
– Пойдем тут рядом в нашу парикмахерскую. Там есть отдельная комната. Ты иди сейчас одна, я прибегу за тобой и все принесу.
– Принеси мне и свой ярлык, а то, сам знаешь, может кто-нибудь меня встретить, так чтобы все гладко было…
– Изволь, сейчас.
Переодеваться было тесно и неудобно. Каморка была маленькая, но в ней было зеркало, и Рита с удовольствием не узнавала себя в нем. Из зеркала смотрел на нее задорный молодец-кадет. Она позвала Камынина.
– Что, хорош?.. – сказала она, приветствуя его по-военному. – Не узнаешь?.. И мундир как по мне шит.
– Тютелька в тютельку пришелся… А ты… Прямо в гренадерскую роту… Рита… Ну, за сие!.. Один малюсенький поцелуйчик.
Рита была счастлива, что начало вышло так удачно.
– Изволь, любезный, – и она крепко в самые губы поцеловала юношу. Тот зашатался от счастья. – А теперь до свиданья.
– Рита, еще…
– Довольно, милый мальчик, – и Рита быстро выскочила на улицу. На том же тузике она переправилась обратно через Неву и на извозчичьей двуколке помчалась в Конный полк.
Когда Рита подъезжала к казармам на Таврической улице, повалил снег крупными хлопьями. Был полдень, и солдаты обедали. На сером пустынном дворе, мощенном крупным булыжником, было грязно и мокро. Стеклянная слякоть снежинок хлюпала под башмаками Риты. Закутавшись в плащ, чтобы не быть узнанной, она прошла на конюшню. Больше всего она боялась, что дежурный капрал знает в лицо брата своего вахмистра. Капрал холодно выслушал просьбу кадета дать ему лошадь, качнул головою в каске и сказал:
– Точно… Есть такой нам приказ, чтобы фельдфебелю Камынину лошадей отпускать безо всякого препятствия. Да, вишь ты, погода-то какая… Не иначе к ночи гололедица будет…
– Сие, братец, не твое уже дело. Не тебе ехать, а мне. К ночи я вернусь.
– Куда поедешь?..
– В Екатерингоф…
– Ну да ладно. И точно: мне-то что?.. Известно – не в каретах вам туда ездить… Ерзылев, – крикнул он в темный коридор конюшни, – седлай барину Лоботряса.
Когда Рита на рослом и тяжелом Лоботрясе выехала за ворота казарм, у нее отлегло на душе. На лошади она чувствовала себя как-то увереннее. Оставалась еще застава.
У пестрого городского шлагбаума вместо одинокого сторожа с алебардой она увидала часового от Онежского пехотного полка… Закутанный в бараний тулуп, в громадных валяных черных, войлочных кеньгах, он мрачно посмотрел на подъезжавшего к нему всадника и, не поднимая шлагбаума, молча брякнул ружьем «на руку».
Было сумрачно, туманно, слякотно и сыро. Дали казались кромешным адом. Было безумие ехать искать там цесаревну. Охота могла быть отставлена. Цесаревна могла прямо проехать в Царское Село. Ну что ж, она расспросит охотников и поскачет в Царское.
– Пропусти, камрад, – строго сказала Рита часовому. – Имею приказ ехать в Шлиссельбург.
Солдат не дрогнул.
– Есть приказ – никого не выпускать из города, – мрачно сказал он. Мгновение прошло в немом ожидании. Часовой был непреклонен не пропустить всадника, всадник был настойчив и не отъезжал от заставы. Наконец часовой сдал. Он взял «к ноге» и дернул за веревку колокола. Глухо и печально ударил колокол в сыром снеговом вихре: «Дзын-нь!..» В караульной избе, где за окном желтым печальным светом горела масляная лампа, открылась дощатая дверь, и капрал в голубой епанче, с мушкетом с примкнутым багинетом вышел к Рите.
– Что за человек? – спросил он. – Никого не велено пускать.
– Да ты знаешь, кто я, – отворачивая епанчу и показывая шитье обшлагов, сказала Рита, – я – фельдфебель!..
– Ну-к что из того?..
– То, что ты должен меня пропустить. В российской армии есть только три чина, начинающихся со слова «фельд»: фельдмаршал, фельдцейхмейстер и фельдфебель… Понял?..
– Ну?..
– Фельдмаршала Миниха ты знаешь?..
– Знаю.
– Фельдмаршала Миниха пропустишь?..
– Пропущу, – не колеблясь, сказал капрал.
– Ну, так и меня пропустишь, – решительно сказала Рита. – Прикажи часовому поднять шлагбаум.
«Дело, кажись, простое, – размышлял капрал, – а вишь ты, какая завертка вышла. Фельдмаршал, фельдфебель и фельд… фельд… Фу черт, и не выговоришь, какой еще там фельд объявился. Без дела кого в такую погоду понесет?.. А дело?.. Черт его знает, какое у него там дело!.. И пропустишь – ответишь, и не пропустишь – все одно шума наделает, почему его, фельда сего чертова, не пропустили, отвечать придется… И ярлык печатный сует… Фельдфебель!.. И точно какой-то тоже фельд…» Капрал мрачно покосился на розовый картонный билет, который совал ему в руки всадник на конногвардейской лошади, и махнул часовому рукой:
– Пропусти…
Шлагбаум поднялся с протяжным скрипом, и Рита, нагнувшись под ним, поехала по грязной, черной, покрытой длинными лужами дороге на Рожковскую землю.
II
Эти места Рита знала хорошо. Не раз она бывала здесь в свите императрицы на охотах. Вправо пойдет дорога через березовую рощу, за рощей будет поле, за полем сосновый лес, а там и речка Волковка. Охоты всегда там заканчивались.
У въезда в березовую рощу лошадь заупрямилась, и Рита ее ударила хлыстом… Та пошла, храпя, тяжелым, настороженным шагом. В лесу снег не таял и лежал блестящими полосами на сухих листьях. От снега, от белых стволов берез, от безлиственных тонких ветвей здесь было светлее, и казалось, что прояснивает. Дорога, топкая и грязная, углублялась в лес. В глубоких длинных колеях чернела вода. Копыта лошади хлюпали по размокшей земле. Рита рассчитывала, успеет ли она захватить цесаревну у Волковки, где должны быть ягдвагены, или ей придется догонять ее по дороге в Царское Село. О том, что она, девушка, одна, переодетая в кадетский мундир едет по глухому лесу, она не думала. Приближающееся достижение цели влекло ее.
Навстречу ей по лесу шел человек. Будто нищий, каких Рита видала на паперти Преображенского собора. Невысокого роста, сутулый, одетый в рваный полушубок и в лапти, в свалянной, собачьего меха шапчонке, с лицом, обросшим косматой бородой, с дубинкой в руках, он шел, переваливаясь, навстречу Рите и зорко поглядывал по сторонам. Но он ничуть не показался страшным Рите. Шагах в десяти от Риты он приостановился, как бы раздумывая, уступать ли ему дорогу всаднику и становиться в грязные лужи. Потом вдруг вложил пальцы в рот и так пронзительно свистнул, что лошадь Риты остановилась как вкопанная и затряслась. В тот же миг с гомоном и криками к Рите бросилось из леса пять таких же оборванцев. Они в одно мгновение окружили ее. Кто-то схватил ее за ногу, кто-то ударил ее под грудь. У Риты потемнело в глазах. Она потеряла сознание, и последняя мысль была: «А кто же даст знать цесаревне?»
– Я как вдарил яво под микитки, провел рукою повыше, гля-кося что у яво!.. Баба!.. – смеясь, говорил чернобородый оборванец, тащивший Риту за плечи. – Вот так добыча…
Другой, несший Риту за ноги, с веселым смехом отвечал:
– А ножки!.. Глянь, робя, махонькие какие… Не иначе как боярская чья дочь.
– Вот энто, братцы, будет, значит, в нашем стану ба-альшая потеха, – сказал шедший сзади всех маленький, крепкий, белобрысый мужичок с белесыми волосами и свиными белыми ресницами на припухших красных веках.
– В сторожку ее, товарищи, там таперя в такую погодь никто не заглянет. Там и разделаем, кому что…
Радостные голоса гулко звучали по затихшему лесу и эхом отдавались вдали.
– Кому – клин, кому – стан, кому – цельный сарафан.
– Знатная, братцы, девчонка… И куда она так переодевалась?..
– Ярема, а коня?.. – кричал возившийся подле Лоботряса оборванец. – Конь-от солдатской.
– Вяди и коня к сторожке. По сумам надоть пошукать, не найдем ли чего гожего бродячей артели. Апосля и коня и всадника там и бросим. И концы, значит, в воду… Коня живого, а тую…
– Звесно, коня что ж… Конь не скажет.
– Даже боле того: конь – отвод глаз. Улик не на нас.
– Знатная добыча… Нежданно-негаданно.
Раскрыли двери в сторожке, внесли добычу в чистую бревенчатую избу. Осенние сумерки пасмурного непогожего дня тусклым светом освещали внутренность небольшой горницы. Разбойники столпились около добычи, огляделись и притихли.
В растерзанной одежде, со сбитым набок париком с косой, из-под которого разметались темные женские волосы, на грязной епанче, на широкой сосновой лавке жалкая и беспомощная, как малый ребенок, лежала молодая девушка. Темный синяк вздулся над глазом, по щекам текли тонкие струйки алой крови.
– Ай померла? – спросил рыжий оборванец, привязавший коня к дереву и вошедший последним в избу. Его голос был робок, и сам он испуганно смотрел на девушку, распростертую на лавке.
На него цыкнули.
– Ну, чаво?.. Ничаво не померла! Дышит.
– А белая какая…
– Красивая.
– Хоть куда девка.
Пять взрослых, немолодых, голодных самцов толкались подле лежащей без сознания женщины, и томное, мучительное вожделение все сильнее охватывало их.
– Что ж, – задыхаясь, проговорил чернобородый, тот, кто первый ударил Риту под грудь, – так приступать, что ль, али погодить, пока совсем отойдет?
– То-то приступать!.. Ты, что ль, приступать-то будешь?..
– Ну, я.
– А почему ты? Ты что за атаман, что тебе первому и добыча?..
– Кажному хочется первому.
– Сие, братцы, жребий надоть кинуть… Канаться…
– Сказал тожа – канаться!.. Я первой увидал, я первой тревогу исделал, я первой вдарил, я определил, что-де за солдат такой едет с бабьими грудями… А ты что?.. Коня вязал! С конем и вожжайся.
– Постойте, погодите, ребятки, чаво там шумите!.. Допрежь всего надо на сторожу кого ни на есть поставить. А то нехорошо так… Неладно, ежели кто войдет…
– Ну, сказал – войдет!.. Кто сюда в этакую чащу заглянет. Опять же по всему Питеру заставы понаставлены, никого не пропускают… Да и погода!..
– Точно, что погода, – вздохнул белобрысый, до сих пор безучастно стоявший у дверей.
– Да, погодка, – согласились все. – Ну-к что ж, раздевать будем.
– Погодь!.. Раньше – канаться!..
– Чего там канаться!.. Я первой подозрил, я первой вдарил, я и первой…
Чернобородый подошел к девушке и стал стягивать с нее разорванный кадетский кафтан. Опять посыпались советы и споры. Разбойники топтались кругом, возбужденные, жадные, совсем осатанелые. Изба наполнялась смрадом мокрых онучей, полушубков, немытых, грязных, потных тел.
– Хоть бы рожу ей обмыли!
– И так ладна будет.
– А ну, коли мертва?
– У, дурья голова, заладил одно – мертва да мертва! Не видишь, что ли, кровь капит.
Рубашку под алым камзолом сорвали и на миг оцепенели при виде молодой белой груди, под которой темным пятном вспух синяк.
– Ишь, как ударил-то, варнак!
– Вы постойте, товарищи… Вы погодите, чего зря лезете. Не мешайте, кому череда нет.
– Он все свое!.. Черед какой!..
– Канаться!..
Дикий, громкий хохот потряс избу. В жадные минуты безумного вожделения всякая осторожность была оставлена и позабыта. Девушку приподнимали, чтобы стянуть с нее рубашку, толкали, тащили с ног тяжелые, набухшие на дожде башмаки, и от этих толчков, от шума, от крепких разбойничьих щипков Рита очнулась Темные, налитые страданием глаза раскрылись и несколько мгновений смотрели безумно. Рита ничего еще не понимала, ничего не соображала, потом вздохнула тяжело, вспомнив и поняв, что произошло, и начала сопротивляться. – А кусается, стерва!..
– Ишь, живучая какая сука!..
– Ты ее, Андрон, за локти ее, за локти!..
– Голову запрокинь!..
– Ишь, склизкая какая, что твоя змея!..
Закусив губы, Рита билась смертным боем, билась за себя и за то, чтобы освободиться, ибо если не она – кто же скажет цесаревне о том, что ее ждут во дворце, где, может быть, судьбы российские решаются!
Она уже понимала, что за тем, что будет – будет и смерть… Но ни смерть, ни муки, ни отвращение не так мучили ее, как сознание, что не одолеть ей варнаков, что еще несколько мгновений – и она снова потеряет сознание, на этот раз уже навсегда. Со жгучей, молниеносной, страстной, ужасной по своему напряжению, немой мольбой она обратилась к Богу и просила, чтобы дал ей Он, Всемогущий, хотя бы и ценой позора и смерти, исполнить свой долг перед цесаревной и Родиной… В этой мольбе исходила ее душа, отделялась от тела, и с исходом ее слабело ее сопротивление одолевавшим ее разбойникам. Она задыхалась в отвратительной вони и снова теряла сознание.
Она закрыла, глаза, потом на миг открыла их и в этот миг увидела свершившееся чудо.
Дверь избы с треском распахнулась, в мутном свете умирающего дня Рита увидала, как в избу вошла закутанная по подбородок в серебристой парчи на собольем меху епанчу, в черной шляпе с белым намокшим пером цесаревна.
Рита хотела ей крикнуть, чтобы она ехала скорее во дворец, протянула руки к этому, быть может, призраку или видению, вызванному ее молитвами, и свалилась без чувств.
У въезда в березовую рощу лошадь заупрямилась, и Рита ее ударила хлыстом… Та пошла, храпя, тяжелым, настороженным шагом. В лесу снег не таял и лежал блестящими полосами на сухих листьях. От снега, от белых стволов берез, от безлиственных тонких ветвей здесь было светлее, и казалось, что прояснивает. Дорога, топкая и грязная, углублялась в лес. В глубоких длинных колеях чернела вода. Копыта лошади хлюпали по размокшей земле. Рита рассчитывала, успеет ли она захватить цесаревну у Волковки, где должны быть ягдвагены, или ей придется догонять ее по дороге в Царское Село. О том, что она, девушка, одна, переодетая в кадетский мундир едет по глухому лесу, она не думала. Приближающееся достижение цели влекло ее.
Навстречу ей по лесу шел человек. Будто нищий, каких Рита видала на паперти Преображенского собора. Невысокого роста, сутулый, одетый в рваный полушубок и в лапти, в свалянной, собачьего меха шапчонке, с лицом, обросшим косматой бородой, с дубинкой в руках, он шел, переваливаясь, навстречу Рите и зорко поглядывал по сторонам. Но он ничуть не показался страшным Рите. Шагах в десяти от Риты он приостановился, как бы раздумывая, уступать ли ему дорогу всаднику и становиться в грязные лужи. Потом вдруг вложил пальцы в рот и так пронзительно свистнул, что лошадь Риты остановилась как вкопанная и затряслась. В тот же миг с гомоном и криками к Рите бросилось из леса пять таких же оборванцев. Они в одно мгновение окружили ее. Кто-то схватил ее за ногу, кто-то ударил ее под грудь. У Риты потемнело в глазах. Она потеряла сознание, и последняя мысль была: «А кто же даст знать цесаревне?»
– Я как вдарил яво под микитки, провел рукою повыше, гля-кося что у яво!.. Баба!.. – смеясь, говорил чернобородый оборванец, тащивший Риту за плечи. – Вот так добыча…
Другой, несший Риту за ноги, с веселым смехом отвечал:
– А ножки!.. Глянь, робя, махонькие какие… Не иначе как боярская чья дочь.
– Вот энто, братцы, будет, значит, в нашем стану ба-альшая потеха, – сказал шедший сзади всех маленький, крепкий, белобрысый мужичок с белесыми волосами и свиными белыми ресницами на припухших красных веках.
– В сторожку ее, товарищи, там таперя в такую погодь никто не заглянет. Там и разделаем, кому что…
Радостные голоса гулко звучали по затихшему лесу и эхом отдавались вдали.
– Кому – клин, кому – стан, кому – цельный сарафан.
– Знатная, братцы, девчонка… И куда она так переодевалась?..
– Ярема, а коня?.. – кричал возившийся подле Лоботряса оборванец. – Конь-от солдатской.
– Вяди и коня к сторожке. По сумам надоть пошукать, не найдем ли чего гожего бродячей артели. Апосля и коня и всадника там и бросим. И концы, значит, в воду… Коня живого, а тую…
– Звесно, коня что ж… Конь не скажет.
– Даже боле того: конь – отвод глаз. Улик не на нас.
– Знатная добыча… Нежданно-негаданно.
Раскрыли двери в сторожке, внесли добычу в чистую бревенчатую избу. Осенние сумерки пасмурного непогожего дня тусклым светом освещали внутренность небольшой горницы. Разбойники столпились около добычи, огляделись и притихли.
В растерзанной одежде, со сбитым набок париком с косой, из-под которого разметались темные женские волосы, на грязной епанче, на широкой сосновой лавке жалкая и беспомощная, как малый ребенок, лежала молодая девушка. Темный синяк вздулся над глазом, по щекам текли тонкие струйки алой крови.
– Ай померла? – спросил рыжий оборванец, привязавший коня к дереву и вошедший последним в избу. Его голос был робок, и сам он испуганно смотрел на девушку, распростертую на лавке.
На него цыкнули.
– Ну, чаво?.. Ничаво не померла! Дышит.
– А белая какая…
– Красивая.
– Хоть куда девка.
Пять взрослых, немолодых, голодных самцов толкались подле лежащей без сознания женщины, и томное, мучительное вожделение все сильнее охватывало их.
– Что ж, – задыхаясь, проговорил чернобородый, тот, кто первый ударил Риту под грудь, – так приступать, что ль, али погодить, пока совсем отойдет?
– То-то приступать!.. Ты, что ль, приступать-то будешь?..
– Ну, я.
– А почему ты? Ты что за атаман, что тебе первому и добыча?..
– Кажному хочется первому.
– Сие, братцы, жребий надоть кинуть… Канаться…
– Сказал тожа – канаться!.. Я первой увидал, я первой тревогу исделал, я первой вдарил, я определил, что-де за солдат такой едет с бабьими грудями… А ты что?.. Коня вязал! С конем и вожжайся.
– Постойте, погодите, ребятки, чаво там шумите!.. Допрежь всего надо на сторожу кого ни на есть поставить. А то нехорошо так… Неладно, ежели кто войдет…
– Ну, сказал – войдет!.. Кто сюда в этакую чащу заглянет. Опять же по всему Питеру заставы понаставлены, никого не пропускают… Да и погода!..
– Точно, что погода, – вздохнул белобрысый, до сих пор безучастно стоявший у дверей.
– Да, погодка, – согласились все. – Ну-к что ж, раздевать будем.
– Погодь!.. Раньше – канаться!..
– Чего там канаться!.. Я первой подозрил, я первой вдарил, я и первой…
Чернобородый подошел к девушке и стал стягивать с нее разорванный кадетский кафтан. Опять посыпались советы и споры. Разбойники топтались кругом, возбужденные, жадные, совсем осатанелые. Изба наполнялась смрадом мокрых онучей, полушубков, немытых, грязных, потных тел.
– Хоть бы рожу ей обмыли!
– И так ладна будет.
– А ну, коли мертва?
– У, дурья голова, заладил одно – мертва да мертва! Не видишь, что ли, кровь капит.
Рубашку под алым камзолом сорвали и на миг оцепенели при виде молодой белой груди, под которой темным пятном вспух синяк.
– Ишь, как ударил-то, варнак!
– Вы постойте, товарищи… Вы погодите, чего зря лезете. Не мешайте, кому череда нет.
– Он все свое!.. Черед какой!..
– Канаться!..
Дикий, громкий хохот потряс избу. В жадные минуты безумного вожделения всякая осторожность была оставлена и позабыта. Девушку приподнимали, чтобы стянуть с нее рубашку, толкали, тащили с ног тяжелые, набухшие на дожде башмаки, и от этих толчков, от шума, от крепких разбойничьих щипков Рита очнулась Темные, налитые страданием глаза раскрылись и несколько мгновений смотрели безумно. Рита ничего еще не понимала, ничего не соображала, потом вздохнула тяжело, вспомнив и поняв, что произошло, и начала сопротивляться. – А кусается, стерва!..
– Ишь, живучая какая сука!..
– Ты ее, Андрон, за локти ее, за локти!..
– Голову запрокинь!..
– Ишь, склизкая какая, что твоя змея!..
Закусив губы, Рита билась смертным боем, билась за себя и за то, чтобы освободиться, ибо если не она – кто же скажет цесаревне о том, что ее ждут во дворце, где, может быть, судьбы российские решаются!
Она уже понимала, что за тем, что будет – будет и смерть… Но ни смерть, ни муки, ни отвращение не так мучили ее, как сознание, что не одолеть ей варнаков, что еще несколько мгновений – и она снова потеряет сознание, на этот раз уже навсегда. Со жгучей, молниеносной, страстной, ужасной по своему напряжению, немой мольбой она обратилась к Богу и просила, чтобы дал ей Он, Всемогущий, хотя бы и ценой позора и смерти, исполнить свой долг перед цесаревной и Родиной… В этой мольбе исходила ее душа, отделялась от тела, и с исходом ее слабело ее сопротивление одолевавшим ее разбойникам. Она задыхалась в отвратительной вони и снова теряла сознание.
Она закрыла, глаза, потом на миг открыла их и в этот миг увидела свершившееся чудо.
Дверь избы с треском распахнулась, в мутном свете умирающего дня Рита увидала, как в избу вошла закутанная по подбородок в серебристой парчи на собольем меху епанчу, в черной шляпе с белым намокшим пером цесаревна.
Рита хотела ей крикнуть, чтобы она ехала скорее во дворец, протянула руки к этому, быть может, призраку или видению, вызванному ее молитвами, и свалилась без чувств.
III
С утра охота была удачна. В лесу было тихо. Ветер глухо шумел по вершинам сосен, в туманном утре русаки поднимались с лежек неохотно и бежали, припадая к земле и приостанавливаясь… Голоса загонщиков таяли в мутном воздухе, казались далекими и почти не были слышны на номерах.
В таинственной тишине леса звери появлялись неожиданно. Цесаревна била без промаха. Обер-егерь Бем стоял сзади нее, подавая заряженные, богато отделанные, с золотой насечкой и фигурными ложами ружья сестрорецкого завода. Он заряжал их с поразительной быстротой. Два раза цесаревна дуплетом положила зайцев. Уже отправлялись с загонов мужики и несли охотничью добычу к речке Волковке, где началась охота, и там складывали дичь в великокняжеских «ягдвагенах».
Но с полудня посыпал мокрый снег, и все изменилось. Как ни берегла цесаревна курки и полки под полами епанчи, осечки стали все чаще и чаще. Кремень выбивал искру, но порох не загорался, и была только досада от хорошо выцеленного, но не раздавшегося выстрела. Бем успевал подать ей другое ружье, но пока она его принимала, или зверь уходил, или большая хрустальная снежинка упадала на полку и мочила затравку.
Но сделали еще два загона, все удаляясь от Волковки. Стало темнеть, и, как это часто бывает в Петербурге в октябре, вместе с дождем и снегом опустилась на землю темная хмаря, и стало трудно видеть в кустах бегущего зверя. На втором загоне большой, матерый волк, нагнув лобастую голову, сторожко бежал прямо на Елизавету Петровну. Та прекрасно выцелила его, нажала собачку, под самым ее глазом синим огоньком вспыхнула искра свежего кремня, «пш-ш», – чуть зашипело у затравки – и… осечка. Цесаревна успела переменить ружье, повела стволом за зверем, уже прорвавшим линию стрелков, и снова спустила курок. Опять то же предательское, издевательское – «пш-ш», выстрел не раздался.
– Но милый Карл Федорович, что же это такое? – с капризной гримасой сказала цесаревна.
– Ничего не поделаешь, Ваше Высочество, – отвечал обер-егерь. – Очень сильная дождя и большая снега. Я берегу, но ничего не поделай. Очень темно… Я удивляюсь, как Ваше Высочество еще видите зверя.
– Что же, будем кончать, – отдавая ружье Бему, сказала цесаревна.
– Я думаю, Ваше Высочество… но… вы хорошо поохотились. Шестьдесят две зайцы, один дикий коз… Хорошо.
– Но как далеко идти назад… И тут на дожде дожидаться не сладко.
– Ваше Высочество, тут – и полверсты не будет – есть заброшенная сторожка, – по-немецки сказал Бем. – Лет десять тому назад герцог Бирон приказал ее поставить для охоты Ее Величества, но она как-то не пригодилась, и ее бросили. Там никого нет и холодно, но вы будете все-таки под крышей. Я пошлю за яхтвагенами, и вам их туда подадут.
– Так, хорошо. Куда же идти?
– Я скажу егерю, он вас проведет.
– Скажите Лестоку, чтобы шел за мной.
По узкой, едва приметной в снегу тропинке, продираясь через кусты, по болотным кочкам, где душно пахло спиртовым запахом раздавленного можжевельника и мокрый мох пищал под ногами, цесаревна шла за егерем. Тот отводил от нее ветки мокрых осин и покрытых синим стеклярусом снега елей. Когда вышли на опушку, там оказалась грязная, размытая дорога с глубокими, залитыми водой колеями. Егерь пропустил цесаревну вперед.
– Ваше Императорское Высочество, все прямо по дороге. Сейчас и сторожка будет.
Быстро темнело. В лесной тишине было слышно, как шагали за цесаревной егерь и Лесток. Дождь перестал, ветер стих, с деревьев падали капли. Чуть в стороне от дороги показалась сторожка. Большая, солдатская вороная лошадь была привязана подле нее. Цесаревна не обратила на нее внимания, лошадь могла быть от охоты. За дверью избушки были слышны голоса. Это могли быть загонщики, забравшиеся в нее раньше цесаревны. Дверь распахнулась от сильного толчка цесаревниной руки. Смрад ударил ей в свежее от воздуха лицо. В избе со света казалось темно. Цесаревна с трудом различила много людей, толпившихся возле лавки.
– Эй, кто там еще? – грубо крикнули из темноты.
Бывшие у лавки люди расступились, открывая окно.
В мутном свете его цесаревна увидала полуобнаженную девушку, смотрящую на нее испуганными, безумными, восторженными, громадными глазами.
– Что вы тут делаете? – строго спросила цесаревна.
– А тебе что за дело? – выхватывая из-за голенища сапога кривой нож, крикнул чернобородый, длиннорукий разбойник. – Откеля ты взялся?.. Проваливай, пока цел.
– Кому говоришь? – гневно сказала цесаревна. – Ошалел совсем. Ай не видишь, с кем говоришь? Кто я?
– А кто?.. Кто?.. Мало всякого народа по лесу шатается. Какому еще лешему надо нос совать, куда не спрашивают?
– Я – цесаревна…
– Ну-к что ж, – чуть отступая, сказал чернобородый.
Белобрысый, со свинячьими глазами в набрякших красных веках, с белыми ресницами, самый молодой и самый распаленный бросился к цесаревне с диким криком:
– Знаем мы таких наставников-цесаревен! Ишь ты какая выискалась, чистая лесачиха! Шкура барабанная…
Но продолжать скверную ругань ему не пришлось. Маленькая, поразительной красоты ручка, затянутая в кожаную шведскую перчатку с раструбами, с петровской силой ударила его по щеке. Голова его мотнулась в сторону от сильного удара, сухо, по-волчьи лязгнули зубы, и сам он отлетел в сторону. В тот же миг в дверях показались Лесток и егерь с ружьями.
В таинственной тишине леса звери появлялись неожиданно. Цесаревна била без промаха. Обер-егерь Бем стоял сзади нее, подавая заряженные, богато отделанные, с золотой насечкой и фигурными ложами ружья сестрорецкого завода. Он заряжал их с поразительной быстротой. Два раза цесаревна дуплетом положила зайцев. Уже отправлялись с загонов мужики и несли охотничью добычу к речке Волковке, где началась охота, и там складывали дичь в великокняжеских «ягдвагенах».
Но с полудня посыпал мокрый снег, и все изменилось. Как ни берегла цесаревна курки и полки под полами епанчи, осечки стали все чаще и чаще. Кремень выбивал искру, но порох не загорался, и была только досада от хорошо выцеленного, но не раздавшегося выстрела. Бем успевал подать ей другое ружье, но пока она его принимала, или зверь уходил, или большая хрустальная снежинка упадала на полку и мочила затравку.
Но сделали еще два загона, все удаляясь от Волковки. Стало темнеть, и, как это часто бывает в Петербурге в октябре, вместе с дождем и снегом опустилась на землю темная хмаря, и стало трудно видеть в кустах бегущего зверя. На втором загоне большой, матерый волк, нагнув лобастую голову, сторожко бежал прямо на Елизавету Петровну. Та прекрасно выцелила его, нажала собачку, под самым ее глазом синим огоньком вспыхнула искра свежего кремня, «пш-ш», – чуть зашипело у затравки – и… осечка. Цесаревна успела переменить ружье, повела стволом за зверем, уже прорвавшим линию стрелков, и снова спустила курок. Опять то же предательское, издевательское – «пш-ш», выстрел не раздался.
– Но милый Карл Федорович, что же это такое? – с капризной гримасой сказала цесаревна.
– Ничего не поделаешь, Ваше Высочество, – отвечал обер-егерь. – Очень сильная дождя и большая снега. Я берегу, но ничего не поделай. Очень темно… Я удивляюсь, как Ваше Высочество еще видите зверя.
– Что же, будем кончать, – отдавая ружье Бему, сказала цесаревна.
– Я думаю, Ваше Высочество… но… вы хорошо поохотились. Шестьдесят две зайцы, один дикий коз… Хорошо.
– Но как далеко идти назад… И тут на дожде дожидаться не сладко.
– Ваше Высочество, тут – и полверсты не будет – есть заброшенная сторожка, – по-немецки сказал Бем. – Лет десять тому назад герцог Бирон приказал ее поставить для охоты Ее Величества, но она как-то не пригодилась, и ее бросили. Там никого нет и холодно, но вы будете все-таки под крышей. Я пошлю за яхтвагенами, и вам их туда подадут.
– Так, хорошо. Куда же идти?
– Я скажу егерю, он вас проведет.
– Скажите Лестоку, чтобы шел за мной.
По узкой, едва приметной в снегу тропинке, продираясь через кусты, по болотным кочкам, где душно пахло спиртовым запахом раздавленного можжевельника и мокрый мох пищал под ногами, цесаревна шла за егерем. Тот отводил от нее ветки мокрых осин и покрытых синим стеклярусом снега елей. Когда вышли на опушку, там оказалась грязная, размытая дорога с глубокими, залитыми водой колеями. Егерь пропустил цесаревну вперед.
– Ваше Императорское Высочество, все прямо по дороге. Сейчас и сторожка будет.
Быстро темнело. В лесной тишине было слышно, как шагали за цесаревной егерь и Лесток. Дождь перестал, ветер стих, с деревьев падали капли. Чуть в стороне от дороги показалась сторожка. Большая, солдатская вороная лошадь была привязана подле нее. Цесаревна не обратила на нее внимания, лошадь могла быть от охоты. За дверью избушки были слышны голоса. Это могли быть загонщики, забравшиеся в нее раньше цесаревны. Дверь распахнулась от сильного толчка цесаревниной руки. Смрад ударил ей в свежее от воздуха лицо. В избе со света казалось темно. Цесаревна с трудом различила много людей, толпившихся возле лавки.
– Эй, кто там еще? – грубо крикнули из темноты.
Бывшие у лавки люди расступились, открывая окно.
В мутном свете его цесаревна увидала полуобнаженную девушку, смотрящую на нее испуганными, безумными, восторженными, громадными глазами.
– Что вы тут делаете? – строго спросила цесаревна.
– А тебе что за дело? – выхватывая из-за голенища сапога кривой нож, крикнул чернобородый, длиннорукий разбойник. – Откеля ты взялся?.. Проваливай, пока цел.
– Кому говоришь? – гневно сказала цесаревна. – Ошалел совсем. Ай не видишь, с кем говоришь? Кто я?
– А кто?.. Кто?.. Мало всякого народа по лесу шатается. Какому еще лешему надо нос совать, куда не спрашивают?
– Я – цесаревна…
– Ну-к что ж, – чуть отступая, сказал чернобородый.
Белобрысый, со свинячьими глазами в набрякших красных веках, с белыми ресницами, самый молодой и самый распаленный бросился к цесаревне с диким криком:
– Знаем мы таких наставников-цесаревен! Ишь ты какая выискалась, чистая лесачиха! Шкура барабанная…
Но продолжать скверную ругань ему не пришлось. Маленькая, поразительной красоты ручка, затянутая в кожаную шведскую перчатку с раструбами, с петровской силой ударила его по щеке. Голова его мотнулась в сторону от сильного удара, сухо, по-волчьи лязгнули зубы, и сам он отлетел в сторону. В тот же миг в дверях показались Лесток и егерь с ружьями.