Это - первое.
Между личным и общественным у меня разницы нет. А потому, когда я устаю на передумывании случившегося со мной, я отдыхаю на другом, на том, что дала мне замерзшая речка и солнечно-звеневший, почти весенний день. В этом чувстве, которое я принес и сюда, для меня, как бы внутреннее мое солнце.
Это - вторая причина. Разве я одинок?
И, наконец, я сознаю, что пока - я хозяин сам над собой. Правда, здесь надо быть очень осторожным и не довести до такого момента, когда у меня отнимут это мое преимущество. Но пока... и теоретически, да и практически, конечно, - это так. Надзиратель не бывает в бараке целыми часами. А у меня есть ремень от пояса и зацепить его или закинуть за что-нибудь уж всегда найдется. Наконец, мой страж, по просьбе, отворяет дверь и входит ко мне один. А у меня есть прекрасный кирпич, который вынимается из печи. В таком случае револьвер надзирателя может переместиться ко мне. Правда, старый полицейский Смит-Вессон, но для меня
и одного патрона хватит, а пять других могут быть раньше, как выражаются в афишах, - для почтеннейшей публики... Во всяком случае, это возможности серьезные и они придают определенный тон моему настроению.
Так ли уж, в самом деле, я одинок?
* * *
Новый день и как будто бы последний. Действительность напоминает. Утром, после поверки, около камеры моей зашаркали шаги, загремели ключи. Но, так как было утро и даже в проклятый острог день заглянул бодрящим и свежим светом, я не почувствовал никакой тревоги. Дверь отворилась, вошел холодный, небритый старик, - начальник тюрьмы. Из-под седых, клочкастых бровей поглядел на меня, как я почувствовал, испытующе и недоброжелательно. Формально спросил: нет ли заявлений. Я попросил книг. Старик сунул пальцем на старшего - дать! И все ушли.
И вот, недавно, когда потухал короткий вечер и огненным плакатом отпечатало солнце на стенке окно с решоткой, лязгнул замок и служащий арестант, вместе с ужином, протянул мне книгу.
Я помню его любопытные, чорт возьми, как у всех, глаза. Надзиратель быстро захлопнул дверь, и я не успел ничего спросить.
Однако, начальник тюрьмы - любезен. Прислал приложение к "Ниве" за 1890 год. Немного запоздало, для нашего, 1919 г. Машинально я раскрыл книгу и сразу впился глазами. На внутренней стороне обложки, торопливо и неразборчиво была свежая, как мне показалось, карандашная надпись: "Товарищ из барака N 7, (это - номер моего барака), шлем извещение, что прошлой ночью взяты и казнены десять наших товарищей. Будь прокляты убийцы. Есть сведения, что этой ночью...". Надпись оборвалась.
Я перелистал всю книгу, пересмотрел все строки, отыскивая продолжение и не нашел. Что-то, видимо, помешало моим неизвестным друзьям. А, может быть, провокация? Я с презрением посмотрел на дверь. Не испугают. Но... кому это было бы нужно?
Разве в моем положении недостаточно ясности, чтобы понадобилось прибегать к каким-то намекам?
Нет, писал не враг.
Надо приготовиться. Я принимался ходить по камере и, замечая, что непроизвольно ускоряю шаг, - садился. И думал тогда о замерзшей речке, о лучезарных, голубых и бесконечно-дорогих глазах... Мне становилось грустно и отрадно. Спокойная и мудрая смягченность осеняла душу. И незаметно подкралась ночь и все укутала глубоким, нехорошим мраком.
Теперь я мог писать лишь ощупью. Я часто отрывался от бумаги и начинал ходить. Как мне хотелось бы сейчас увидеть всех товарищей. Хоть на одно короткое мгновенье посмотреть их лица. Ну, а ее я не хотел бы видеть. Я говорю неправду - конечно бы, хотел. Всей силою хотел! Но только так, чтобы она меня не замечала. Иначе... это был бы ужас...
Какая тишина.
Я думаю, в таком безмолвии легко сойти с ума.
А интересно, больно или нет, когда тебя расстреливают? Вероятно - нет.
Но вот, когда начнут прикалывать штыками - это гадость...
Живое, мягкое и теплое тело. И железный, туповатый, твердый штык...
Как несовместимо... Однако, совмещают. Таинственно: расстреливают.
Даже говорят на воле об этом шопотом. Где? - Неизвестно. Кто? Неизвестно.
И вот, может быть, через час, через два, - ты, именно ты, думающий об этом, постигнешь тайну... Но какою ценой? Эту фразу поет кто-то в "Пиковой даме". Дорого бы дал я, чтобы сейчас послушать эту музыку...
Нет, брат, с такими удобствами не умерщвляют. Это - может быть, комфорт смертника XXII столетия, когда высокопросвещенная цивилизация вспомнит и о его печальной камере... Однако я чувствую, что совсем забыл о ремне и кирпиче... Ремень? - К чорту. Разумом верю, а существом своим не слышу смерти. Ведь только уверившийся в ней надевает на шею петлю... Кирпич? Другое
дело. Дело настроения. Но, мне кажется, я сейчас настроен слишком серьезно, чтобы думать о таких пустяках.
Но как неприятно молчит темнота...
Мне все-таки очень, очень тяжело...
...............
На этом записки Баландина обрываются.
* * *
Четверо офицеров возились с пулеметом. Неладилось в замке. Один разлегся на полу и снизу, морщась и раздражаясь, завинчивал какой-то болт.
Молоденький безусый прапорщик тоскливо отвернулся на окно.
Он боялся. Старался нарисовать себе - как это будет. Улицы, дома, люди - все, как всегда. А вот, если не остановить, не предупредить, то случится непоправимое. Будет страшная боль, кровь... Брр... морщился.
Ах, кто бы остановил течение времени, кто бы всесильный удержал, пока еще не поздно? И другие - все хмурые такие, посеревшие...
Зазвенели шпоры, в казарму вошел Полянский. Черные усы закручены вверх, румяный с мороза, руки в карманах.
- Что вы возитесь, господа? Дайте-ка...
Присел у машины, среди расступившихся офицеров.
Один взгляд - и понял.
- Поверните. Еще... так. Теперь нажимайте. Вошло?
Пружина щелкнула - все было в порядке.
Встал довольный, улыбнулся в ус.
И все повеселели, и молоденькому прапорщику теперь уже не было страшно.
Деловито, энергично - несколько приказаний. Всем дело дал, всех занял.
Некогда думать о ерунде.
- Через полчаса вернусь!
Входил в свое крыльцо:
- Немного перекушу, а там: - усилить караулы... послать разведку пропасть дела! Жена, - шутливо крикнул, бросил на рояль фуражку.
Нырнула голова прислуги из двери:
- Они в спальне, - и исчезла.
"Что такое? Чудно..."
Как был, в пальто, прошел в спальню.
Это... чужая? Платье женино, а лицо не ее... Упало сердце, в непонимающем испуге.
- Что с тобой? Маруся?!
Мария Николаевна глядела в пол, молчала.
- Ты... не здорова?
Подбежал, хотел взять руку - она отдернула и отступила.
- Да что же?
С гримасой боли оторвалась, выдавила слова:
- Я давно собиралась сказать тебе... вам, что я больше не могу быть вашей женой...
- Ну... нет, - остолбенел Полянский и сам для себя незаметно упал-сел в кресло.
Она решилась, рвала себя до конца:
- Это мучит меня ужасно... Может быть, я очень скверная, дурная, что я молчала до сих пор... Но у меня не хватало сил... А теперь, я так убита, что мне все равно...
- Постой, постой, - останавливал Полянский и прекрасно зная, что это так, все-таки спрашивал, - ты... любишь другого?
- Да, - ответила она. В упор взглянула воспаленными, отчаянными глазами.
- Но... Марусечка, - чувствуя, что весь холодеет, цеплялся за тень надежды Полянский, - может быть... это не серьезно?
Только отвернулась к портьере и качнула головой отрицательно.
- Да... кто он? - с внезапным переходом к бешенству, поднялся с кресла.
Она почуяла угрозу и, мстя за собственную муку, обернувшись, с презрением бросила:
- Этого вы не узнаете.
- А-а?.. - с растущей ненавистью, догадывался он, - во-от что, вот как?
И бросился из комнаты...
Охваченная ужасом, притихшая смотрела вслед ему.
- Постойте! - и, умоляюще и слабо, - постойте!..
Хлопнула входная дверь.
Мария Николаевна подбежала к вешалке, сорвала жакетку, на бегу закрыла голову белым платком и, оттолкнув испуганную прислугу, выскользнула во двор. Не видя, не соображая ничего, поспешно перебегала до ворот и только инстинктивно поправляла съезжавший на глаза платок.
Изумленный часовой долго соображал, чего бы это значило, что барыня, так впопыхах и плача, убежала в город...
* * *
Не помнил Полянский, как попал в канцелярию, как испугал вскочившего писаря, как прошел к себе в кабинет. Точно вылили из бутылки серную кислоту туда, внутрь груди...
Схватил телефонную трубку:
- Начальник тюрьмы? Вы? Говорит начгар. Не надо мне вашего рапорта... Извольте сообщить, кого вы приняли вчера из политических?.. А? Буду ждать, поскорее...
Опустилась трубка, разжималась схватившая рука, недоуменно сам заглядывал в себя... Зазвенело.
- Слушаю. Так... дальше, дальше... Ага! Как числится? Заложником? Ну... спасибо, больше ничего... ничего.
Спрашивал, уже наполовину победив себя, спрашивал ненужное.
Ой, как горько и обидно! А больней всего малининские скверненькие намеки. Вспомнились теперь.
- Ах... беда, беда, что я делать буду?
В пустоту провалилась дальнейшая жизнь, никчемным, не своим, посторонним показались все хлопоты тревожные и приготовления.
- Мне-то что до этого? - сумасшедшей улыбкой покривились губы. Пропадут? Да и чорт с ними... Я же пропал? Разве ее убить? А зачем убивать? Разве поправишь?.. Не думать? - и громко расхохотался, так, что дежурный писарь в канцелярии задрожал от страха. - Не думать? Это славно... Правда, не буду думать...
А в груди как лапа зверя, - большой сердитой кошки, - выпустит когти и втягивает их, дерет тело в клочья...
- Ну, зачем, зачем они идут? - как-то по-детски опечалился Полянский и устало отозвался на стук в двери: - Войдите.
- Г-н полковник, - подтянулся вошедший офицер, - команда связи готова, какие будут приказания?
Даже не понял Полянский.
- Приказания... Какие приказания? - и, подметив, как показалось ему, сочувственный взгляд офицера, вскипел: - капитан Капустин приказания даст. Ко мне не смейте лезть!..
Опять тишина и постылая казенная обстановка.
- А там, дома, - еще хуже. Приду и буду один... совсем один. Постой, говорил он сам себе, - как же так, сразу?.. Ну-ка, сообрази, подумай - что делать? Надо увидеть ее, переговорить, образумить. Она - девчонка, сгоряча, не серьезно сказала...
Говорил все это вслух, как нотацию читал. А думалось не о том, припоминалась холодность, какая-то отчужденность жены за последнее время, отход от него, который не замечался в пылу работы. Вернее, не то, чтобы не замечал его, а просто не обращал внимания. Не думал, что это будет важным.
Да если бы и думал, так не сумел бы повести борьбу с этим незримым внутренним, душевным от него удалением. Что мог он сделать? Были у него слова ласковые, просительные, убеждающие, была, наконец, угроза и сила физическая, а дара в душу проникнуть к ней не было у него.
- Нет, - решил Полянский, - не к чему мне к ней итти... не с чем. Зачем буду себя унижать? И так уже...
Мимо окна торопливо прошмыгнул Малинин.
- Ко мне спешит... Боится. А узнает... первый насмеется...
Вспомнились неясные скрытые намеки. Рассказы вскользь, со смешком о прогулках на лыжах. Неистово зацарапал свирепый зверь в груди, - вскочил Полянский с кресла.
А тут, запыхавшийся, негодующий, ворвался в кабинет Малинин.
- Георгий Петрович, вы тут сидите, а там все бегают, голову потеряли с солдатами ненадежно! В городе пожар.
- Ага, - подумал со странным удовлетворением Полянский, - и у вас пожар.
- Так нельзя же так! - визгливо выкрикнул Малинин, - идите же, распорядитесь! Ведь, это красные наверное подожгли... И поймите, солдаты ропщут...
- А почему вы думаете, что это красные? - не спеша, с расстановкой, поигрывая собеседником, задал вопрос Полянский.
Малинин побагровел. Глаза совсем округлились, он только шевелил короткими пальцами.
"Ничего не знает, - решил Полянский, - только боится".
Пересилил себя и солгал обычным тоном:
- Я знаю это... Пустяки. Еще какие новости?
Малинин пришел в себя.
- Еще? Плохие. Очень плохие, - давился он словами и страхом, - в городе зачем-то собирается милиция. Все с винтовками. Прапорщика Иванова не пропустили к управлению... Надо сейчас же арестовать Шумана. Контр-разведка в городе, связь с ней потеряна... О тюрьме, - уж вы извините, - я распорядился. Чего негодяев жалеть?..
Полянский заинтересовался:
- Как распорядились? Расстрелять?
- А чего же? Целоваться с ними, что ли? Сейчас отправил туда отряд...
- Та-а-ак, - протянул Полянский, - это, все-таки, пустяки...
- Да что с вами, Георгий Петрович? - вскочил Малинин, - вы же начальник гарнизона? Что вы надо мной издеваетесь?
И, плачущим тоном, убегая к двери:
- Позову сейчас кого-нибудь из офицеров...
- Дьявольщина, - поморщился Полянский, - сейчас приведет... Вот скука! Будут спрашивать, просить..."
Тоскливо осмотрелся: деться некуда. Все противны - все.
Встал, заглянул в канцелярию. Встретился с вздрогнувшим взглядом дежурного писаря. Стало неловко, почти смутился...
- Послушай, - приказал, - пойди в казарму, попроси мне капитана Капустина.
Подождал, когда писарь хлопнул дверью, торопясь и крадучись вернулся к столу и вытащил из лежащего кобура черный наган.
А писарь выскочил из канцелярии и с порога увидел приближавшихся офицеров с Капустиным и Малининым. Хотел отворить им дверь, да в это время грохнул в комнатах и прокатился выстрел...
* * *
- Однако, паря, пора...
- Пожди. Ешшо стемнет...
- Хорошо тебе, чорту, ждать - бородой закрылся и мороз не берет...
- Борода!.. - ухмыльнулся красивый мужик, - она, брат, у меня рощеная...
- Да драки на три хватит, - подзадоривал Кошкин.
- Уж не тебе чета, скобленое, скажем, рыло...
- Ну, распротак тебя, договорился... Айда-ка, парень, лей!..
В сырой, холодной полумгле пустого хлебного амбара запахло остро керосином. Вывернулся из полусорванной двери на минуточку Кошкин, глянуть как снаружи?
В свинцовых, мутных клубах сумерек тонул затихший город. Яркой звездочкой сверкал огонек-фонарь в тюрьме, да другой - в военном городке. Пузато покачнулась к снегу высокая громада старого хлебозапасного магазина, в сугробах, за городской чертой.
- Сожгу тебя, дьявола, - довольно оглянулся на стены Кошкин, затрещишь и там затрещат...
И смотрел на прилегший к земле город, как однажды в тайге следил за запавшей медведицей, выбирая место, куда бы половчее жигнуть ее пулей.
- Время, - сказал он, - как уговорились в аккурат... - и, бегом к двери.
- Запаливай, дядя Митрий!..
- Э-ге, - отозвался Митрий.
- Ого-го-го, - загоготал он изнутри, - пошло рвать! - и выскочил из амбара.
Удалой, разбойной глядкой мигнул Кошкину:
- Теперь куды?
- Само собой - в город. Товарищ Решетилов, гляди, сейчас начнет...
* * *
Здание милиции.
Закрылись дневные глаза, открылись вечерние - серым шолком нависли потемки.
Длинный стол завален обоймами и винтовками.
Бравый старшой, с красной ленточкой на шинели, нагнулся над ящиком с гнездами.
Вынет из гнезда рубчатую гранату, - подаст милиционеру:
- Следующий.
Шуман в синей, истертой рубашке - всюду, где нужен.
Приказывает точно, дельно, коротко. Добросовестный спец.
Мечутся ребята молодые, радостным задором закипевшие:
- Мы - восстали!
Решетилов в штатском, рабочий Федор в штатском.
Идет Решетилов к дверям, - вытягивается перед ним постовой, - боевое время, дисциплину знаю!
- Господин начальник, - козыряет вбежавший милиционер, - так что за городом пожар.
- Товарищ Шуман, - кличет Решетилов, - сигнал!
- Слушаю, - отвечает Шуман.
С топотом и лязганьем вываливается из помещения ударная группа.
Прямо в глаза Шуману, в холодные, жестко-решительные, скорее взглядом, чем словом, Решетилов сказал:
- Счастливо, - и выстроившимся милиционерам негромко да горячо: - На военный городок идете, товарищи, за власть трудящихся!
Без уговору, молча, на караул вскинули.
Ушел Шуман, ушел в темноту отряд. Поредела цепь восставших. Словно на вокзал, что ли, проводя дорогого, вошел Решетилов в помещение.
Тащут кого-то. Непосредственно к Решетилову.
- Товарищ начальник, - вот, задержали...
Бледное лицо, заметавшиеся глаза, под распахнутой барнаулкой офицерский френч.
- Куда вы шли и откуда?
Молчит, дрожат змеящиеся губы...
- Сейчас скажешь, - тянет рабочий Федор, доставая револьвер.
- Ради бога... Я... шел домой... это не мой отряд...
- А чей? - перебивает Решетилов.
- Начальник гарнизона послал... я был против...
- Куда пошел отряд?
- В... тюрьму...
Ткнул дулом револьвера Федор в откачнувшийся, потом окапленный лоб.
- Сколько человек в отряде?
- Двадцать...
- А-а-а! - за голову схватился Решетилов. Федора за руку в сторону отдернул, зашептал: - У нас сейчас двадцать бойцов. Десять я беру, иду к тюрьме. Ты - тут, распоряжайся.
Схватил попавшийся короткий карабин, засовывая по карманам обоймы, к прижатому в углу пленнику:
- Ваша фамилия?
- И-ва-нов... - еле выговорил непослушный язык.
- Врет он, товарищ начальник, - вскинулся конвоир, - это из контр-разведки, поручик Бович...
* * *
В тревоге, с каждым шагом все глубже вгрызавшейся в душу шла Мария Николаевна к Решетилову.
Шла, почти бежала, по пустынной улице, оступалась и вязла в сугробах.
И одна мысль, одна тоска стучала:
"Только бы не поздно, только бы не поздно..."
Быстро шла, а казалось, что это время - вечность. Вечность, в которой потонуло прошлое. Как на крыльях летела - легко. Потому что ничто не тащилось за ней по безлюдию снежной улицы от ворот военного городка.
Оторвался весь след недавней жизни.
"Номер сорок, - вслух повторяла она решетиловский адрес, - номер сорок..."
Не колеблясь взбежала на крыльцо, дернула за звонок.
Женская голова просунулась. Боязливо:
- Вам кого? - разглядела даму, отпустила дверь.
- Решетилов, Сергей Павлович, здесь живет?
- Здесь... Только их дома нету...
- Как нет? - с отчаянием, со слезами, не верила Мария Николаевна. - Где же он?
- Уж право... не знаю, - растерялась женщина. - Да что вы, барышня милая, бог с вами... Лица на вас нет!..
- Где же он? Где он? - умоляла Мария Николаевна.
- Ой, лихонько, - испугалась женщина, проникаясь настроением Марии Николаевны, - да как ушел с час, аль-бо с два, так и нету... Ой, да не ходили бы вы, барышня милая, - тараторила она, выскакивая на крыльцо, - на улице-то нехорошо уж больно... Глянь-ко притихло все как...
Вечерело.
Два милиционера добрались до угла, сняли с плеч винтовки и стали у забора по одну сторону угла и по другую. И когда Мария Николаевна пересекала следующую улицу, и там откуда-то взявшиеся два вооруженных человека отделились от забора и молчаливо заняли посты.
А она бежала к тюрьме, потому что некуда было больше бежать.
Не спрашивала себя зачем, а шла подгоняемая могучим инстинктом, обливаясь слезами, беспомощная и жалкая. Ни единой души не встретив, мимо наглухо замкнувшихся, черствых домов, выбрела на площадь, на крутой обрыв реки, против острога. Низким забором, жутким четырехугольником осела тюрьма.
Шла вперед, к темным полям, а оттуда, к ней, другая женщина.
Повстречались, взглянули, остановились и поняли.
И встречная обняла Марию Николаевну за плечи, тихонько повернула:
- Отойдем, голубка... гонют оттуда...
Отошли не спрашивая друг друга и сели у обрыва на лавочку, одинокие в сумерках вечера, как отставшие от пролета печальные птицы...
Незнакомые и разные - Мария Николаевна, жена начальника гарнизона, и просто Федосья, жена деповского смазчика, и вместе родные и близкие единым чувством, единым сердцем, - две измученные женщины смотрели скорбно на черный острог.
Темнело быстро, молчал проклятый город...
* * *
Мещанин Опенкин, старожил и домовладелец, обитал напротив ворот военного городка. И сейчас, завернувшись в тулуп, стоял за забором в своей ограде и, сквозь щель, терпеливо смотрел на улицу.
Больше всего он боялся, как бы не повредили заново сложенную дымовую трубу. И без хозяйского глаза в такую ночь свой дом и усадьбу оставить не мог. Потому и торчал на дворе уже с час, ожидая, что будет.
У ворот городка обычно маячил один часовой.
Теперь их было трое и ружья держали они в руках.
Глотала ночь последний слабый свет, поскрипывал морозец.
Недавно был слышен говор, выклики, движение солдат. Теперь и это стихло и над городом словно закрылась стеклянная крышка, отгородившая его от звуков.
Против этого затишья даже каленые нервы Опенкина боязливо настораживались. Что еще будет?..
Обернулся, удивился: за сараем небо расцветало огненным заревом.
"Где же горит?" - соображал Опенкин.
А медно-красный полог огня дышал и расширялся, как северное сияние. Уже пламя жгло тело города, а он все молчал, окованный
мертвым оцепенением. И, наконец, откуда-то с колокольни, сорвался несмело набатный, словно пробный удар, повторился еще и смолк, испуганный молчанием...
Освещались кровавым, зловещим блеском кирпичные корпуса и не было почему-то теперь часовых у ворот.
И внезапно, издали, со стороны тюрьмы, трескуче рассыпался ружейный залп... И, вдобавок, пощелкали одиночные выстрелы.
Опять замерло.
С тупым любопытством ожидал Опенкин.
От ворот городка отделились три фигуры, перебежали на сторону опенкинского дома и, хоронясь в тени, остановились как раз против щели. Стояли и один у другого поспешно срывали погоны. Потом убежали, оставив прислоненной к заплоту винтовку.
И вскоре, другие, темные фигуры, горбясь и пригибаясь, как призраки, заскользили вдоль стен.
Приостанавливались у раскрытых ворот городка и таяли в их мраке.
Вот крикнул кто-то, и Опенкин подскочил от оглушительно ахнувшего выстрела...
Ожила, пробудилась ночь, наконец-то развязался узел молчания.
Жиденько в начале, поднялось ура. Перекинулось подхваченное...
Шум окреп.
Ура расло, вливались новые глотки, разрастался грозный гул...
Ударил выстрел - потонул в человеческом реве.
Резко, перебивая голоса, как сорвавшийся с цепи, загрохотал пулемет и тут же стих, точно подавился.
В бездне двора металась неясная, разъяренная масса, точно озеро разбушевавшееся билось в берега.
В окнах, вверху мелькали и тухли нервные вспышки огней. Бежали там, внутри со свечами. Уже переплескиваются в улицу брызги людской волны выскакивают за ворота одиночные люди. Поминутно то там, то здесь властно прокатывается выстрел, алей и ярче полыхает зарево на кирпичных стенах, слившихся с ночью.
Визги, крики. Несется к опенкинскому забору раздерганная кучка людей, спинами ударяются в затрещавшие доски. Короткими револьверными хлопками огрызаются на со всех сторон наседающую массу.
- Братцы, спасите, спасите, - пронзительно верещит знакомый Опенкину голос, голос Малинина, городского головы...
И тут же, словно прорвав плотину, поток солдат, винтовки наперевес, обрушивается на прижатых к забору...
* * *
Их девять человек.
Это их, отворив свой зев, выбросила тюрьма в темень ночи.
По трое в ряд. Руки скручены за спиною.
Мерно шагают, идут - куда?
Как гроба заколоченные дома - отклика не дождешься.
Предали их ночной пустыне, от живых еще отрешились люди, позабыли.
Уже умерли они для тех, кто, связанных, передал их конвою смертников.
Вывели в расход, и дела о них, вероятно, складываются сейчас в архиве. Осталась пустая формальность - расстрел...
Баландин шагал во втором ряду с краю. Около путался в длинной шинели, оступался в снегу и шашкой звенел конвойный. Или палач?
Бесконечно высоко, бесконечно чуждо искрились в бархате неба прекрасные, безучастные звезды. Жестко и больно схватила запястья грубая веревка - на расстрел идущего вязали, - не все ли равно?
И эта саднящая боль и широко раздавший грудь морозный, вольный воздух после спертой тюремной вони, - странно заслонили почти физическую осязаемость грядущей казни. И это тихое ночное шествие развеяло кошмар пережитых часов. Сосед Баландина шатался, старался не отстать и что-то глухо бормотал все время.
- Гляди, горит... - внезапно выговорил он ясно.
Баландин оторвался от бездумной путаницы мыслей. Со всех углов в его мозгу слетались мысли, куда-то устремлялись и,
натыкаясь на какой-то выросший заслон, бессильно падали и путались перед его стеною.
И оттого, хоть мозг работал страшно, - было полное бездумье.
С трудом приподнял голову. На черном горизонте восходило небывалое светило, пламенным багровым глазом моргавшее издали...
- Сворачивай налево!
И, замедляя шаг, процессия влилась в ущелье переулка, кончавшегося лесом. Раздвинулись в ухабах и сугробах, точно пьяные избушки, как кладбище разбитых кораблей. Пахнуло издали родным, сосновым бором...
А шедший впереди Баландина вдруг спотыкнулся и упал. И все остановились.
Конвойцы подбежали подымать.
Мучительная, смертная тоска змеиными глазами поглядела на Баландина.
Он стиснул зубы. Крепче-крепче.
И знал, что если чуть поколебаться, малость приослабнуть - и сразу распадется все и онемеют ноги.
- Пошел, пошел! - заторопили сзади.
Как тяжело, как неохотно шевельнулось тело, приходя в движенье...
И, совершенно неожиданно, как будто сверху, звенящий крик:
- Товарищи, ложись!..
Мысль - молния: - Решетилов!
Слепо бросился в снег и, в тот же миг, над ним из-за сугробов хлобыстнул огнистый залп...
Прыжками, через городьбу сбегались люди, совались на колено и гулко разрывали пламенной иглою темноту.
- Сдавайся, суки!..
Некому сдаваться, кто может - убегает.
К Баландину вплотную подскочил солдат, штык близко, - беспощадная стремительность замаха... Удержался:
- Лежи, товарищ, сейчас развяжем...
Кричит Решетилов:
- Баландин тут?..
Душа взорвана радостью звериной, с земли кричит, отзывается:
- Здесь, здесь!..
Кругом смеются, выкликают, истерически рыдают вырванные от расстрела люди.
- Да стой, чорт! - ворчит Решетилов, - стой, Николаха, дай руки-то развязать...
А за домами рос пожар волнистой буйной гривой. Послышалась далекая стрельба...
И вдруг - глаза Баландина радостно схватили бегущую к ним из переулка, спотыкающуюся по сугробам женскую фигуру в белом платке и знакомо-родном жакете...
Между личным и общественным у меня разницы нет. А потому, когда я устаю на передумывании случившегося со мной, я отдыхаю на другом, на том, что дала мне замерзшая речка и солнечно-звеневший, почти весенний день. В этом чувстве, которое я принес и сюда, для меня, как бы внутреннее мое солнце.
Это - вторая причина. Разве я одинок?
И, наконец, я сознаю, что пока - я хозяин сам над собой. Правда, здесь надо быть очень осторожным и не довести до такого момента, когда у меня отнимут это мое преимущество. Но пока... и теоретически, да и практически, конечно, - это так. Надзиратель не бывает в бараке целыми часами. А у меня есть ремень от пояса и зацепить его или закинуть за что-нибудь уж всегда найдется. Наконец, мой страж, по просьбе, отворяет дверь и входит ко мне один. А у меня есть прекрасный кирпич, который вынимается из печи. В таком случае револьвер надзирателя может переместиться ко мне. Правда, старый полицейский Смит-Вессон, но для меня
и одного патрона хватит, а пять других могут быть раньше, как выражаются в афишах, - для почтеннейшей публики... Во всяком случае, это возможности серьезные и они придают определенный тон моему настроению.
Так ли уж, в самом деле, я одинок?
* * *
Новый день и как будто бы последний. Действительность напоминает. Утром, после поверки, около камеры моей зашаркали шаги, загремели ключи. Но, так как было утро и даже в проклятый острог день заглянул бодрящим и свежим светом, я не почувствовал никакой тревоги. Дверь отворилась, вошел холодный, небритый старик, - начальник тюрьмы. Из-под седых, клочкастых бровей поглядел на меня, как я почувствовал, испытующе и недоброжелательно. Формально спросил: нет ли заявлений. Я попросил книг. Старик сунул пальцем на старшего - дать! И все ушли.
И вот, недавно, когда потухал короткий вечер и огненным плакатом отпечатало солнце на стенке окно с решоткой, лязгнул замок и служащий арестант, вместе с ужином, протянул мне книгу.
Я помню его любопытные, чорт возьми, как у всех, глаза. Надзиратель быстро захлопнул дверь, и я не успел ничего спросить.
Однако, начальник тюрьмы - любезен. Прислал приложение к "Ниве" за 1890 год. Немного запоздало, для нашего, 1919 г. Машинально я раскрыл книгу и сразу впился глазами. На внутренней стороне обложки, торопливо и неразборчиво была свежая, как мне показалось, карандашная надпись: "Товарищ из барака N 7, (это - номер моего барака), шлем извещение, что прошлой ночью взяты и казнены десять наших товарищей. Будь прокляты убийцы. Есть сведения, что этой ночью...". Надпись оборвалась.
Я перелистал всю книгу, пересмотрел все строки, отыскивая продолжение и не нашел. Что-то, видимо, помешало моим неизвестным друзьям. А, может быть, провокация? Я с презрением посмотрел на дверь. Не испугают. Но... кому это было бы нужно?
Разве в моем положении недостаточно ясности, чтобы понадобилось прибегать к каким-то намекам?
Нет, писал не враг.
Надо приготовиться. Я принимался ходить по камере и, замечая, что непроизвольно ускоряю шаг, - садился. И думал тогда о замерзшей речке, о лучезарных, голубых и бесконечно-дорогих глазах... Мне становилось грустно и отрадно. Спокойная и мудрая смягченность осеняла душу. И незаметно подкралась ночь и все укутала глубоким, нехорошим мраком.
Теперь я мог писать лишь ощупью. Я часто отрывался от бумаги и начинал ходить. Как мне хотелось бы сейчас увидеть всех товарищей. Хоть на одно короткое мгновенье посмотреть их лица. Ну, а ее я не хотел бы видеть. Я говорю неправду - конечно бы, хотел. Всей силою хотел! Но только так, чтобы она меня не замечала. Иначе... это был бы ужас...
Какая тишина.
Я думаю, в таком безмолвии легко сойти с ума.
А интересно, больно или нет, когда тебя расстреливают? Вероятно - нет.
Но вот, когда начнут прикалывать штыками - это гадость...
Живое, мягкое и теплое тело. И железный, туповатый, твердый штык...
Как несовместимо... Однако, совмещают. Таинственно: расстреливают.
Даже говорят на воле об этом шопотом. Где? - Неизвестно. Кто? Неизвестно.
И вот, может быть, через час, через два, - ты, именно ты, думающий об этом, постигнешь тайну... Но какою ценой? Эту фразу поет кто-то в "Пиковой даме". Дорого бы дал я, чтобы сейчас послушать эту музыку...
Нет, брат, с такими удобствами не умерщвляют. Это - может быть, комфорт смертника XXII столетия, когда высокопросвещенная цивилизация вспомнит и о его печальной камере... Однако я чувствую, что совсем забыл о ремне и кирпиче... Ремень? - К чорту. Разумом верю, а существом своим не слышу смерти. Ведь только уверившийся в ней надевает на шею петлю... Кирпич? Другое
дело. Дело настроения. Но, мне кажется, я сейчас настроен слишком серьезно, чтобы думать о таких пустяках.
Но как неприятно молчит темнота...
Мне все-таки очень, очень тяжело...
...............
На этом записки Баландина обрываются.
* * *
Четверо офицеров возились с пулеметом. Неладилось в замке. Один разлегся на полу и снизу, морщась и раздражаясь, завинчивал какой-то болт.
Молоденький безусый прапорщик тоскливо отвернулся на окно.
Он боялся. Старался нарисовать себе - как это будет. Улицы, дома, люди - все, как всегда. А вот, если не остановить, не предупредить, то случится непоправимое. Будет страшная боль, кровь... Брр... морщился.
Ах, кто бы остановил течение времени, кто бы всесильный удержал, пока еще не поздно? И другие - все хмурые такие, посеревшие...
Зазвенели шпоры, в казарму вошел Полянский. Черные усы закручены вверх, румяный с мороза, руки в карманах.
- Что вы возитесь, господа? Дайте-ка...
Присел у машины, среди расступившихся офицеров.
Один взгляд - и понял.
- Поверните. Еще... так. Теперь нажимайте. Вошло?
Пружина щелкнула - все было в порядке.
Встал довольный, улыбнулся в ус.
И все повеселели, и молоденькому прапорщику теперь уже не было страшно.
Деловито, энергично - несколько приказаний. Всем дело дал, всех занял.
Некогда думать о ерунде.
- Через полчаса вернусь!
Входил в свое крыльцо:
- Немного перекушу, а там: - усилить караулы... послать разведку пропасть дела! Жена, - шутливо крикнул, бросил на рояль фуражку.
Нырнула голова прислуги из двери:
- Они в спальне, - и исчезла.
"Что такое? Чудно..."
Как был, в пальто, прошел в спальню.
Это... чужая? Платье женино, а лицо не ее... Упало сердце, в непонимающем испуге.
- Что с тобой? Маруся?!
Мария Николаевна глядела в пол, молчала.
- Ты... не здорова?
Подбежал, хотел взять руку - она отдернула и отступила.
- Да что же?
С гримасой боли оторвалась, выдавила слова:
- Я давно собиралась сказать тебе... вам, что я больше не могу быть вашей женой...
- Ну... нет, - остолбенел Полянский и сам для себя незаметно упал-сел в кресло.
Она решилась, рвала себя до конца:
- Это мучит меня ужасно... Может быть, я очень скверная, дурная, что я молчала до сих пор... Но у меня не хватало сил... А теперь, я так убита, что мне все равно...
- Постой, постой, - останавливал Полянский и прекрасно зная, что это так, все-таки спрашивал, - ты... любишь другого?
- Да, - ответила она. В упор взглянула воспаленными, отчаянными глазами.
- Но... Марусечка, - чувствуя, что весь холодеет, цеплялся за тень надежды Полянский, - может быть... это не серьезно?
Только отвернулась к портьере и качнула головой отрицательно.
- Да... кто он? - с внезапным переходом к бешенству, поднялся с кресла.
Она почуяла угрозу и, мстя за собственную муку, обернувшись, с презрением бросила:
- Этого вы не узнаете.
- А-а?.. - с растущей ненавистью, догадывался он, - во-от что, вот как?
И бросился из комнаты...
Охваченная ужасом, притихшая смотрела вслед ему.
- Постойте! - и, умоляюще и слабо, - постойте!..
Хлопнула входная дверь.
Мария Николаевна подбежала к вешалке, сорвала жакетку, на бегу закрыла голову белым платком и, оттолкнув испуганную прислугу, выскользнула во двор. Не видя, не соображая ничего, поспешно перебегала до ворот и только инстинктивно поправляла съезжавший на глаза платок.
Изумленный часовой долго соображал, чего бы это значило, что барыня, так впопыхах и плача, убежала в город...
* * *
Не помнил Полянский, как попал в канцелярию, как испугал вскочившего писаря, как прошел к себе в кабинет. Точно вылили из бутылки серную кислоту туда, внутрь груди...
Схватил телефонную трубку:
- Начальник тюрьмы? Вы? Говорит начгар. Не надо мне вашего рапорта... Извольте сообщить, кого вы приняли вчера из политических?.. А? Буду ждать, поскорее...
Опустилась трубка, разжималась схватившая рука, недоуменно сам заглядывал в себя... Зазвенело.
- Слушаю. Так... дальше, дальше... Ага! Как числится? Заложником? Ну... спасибо, больше ничего... ничего.
Спрашивал, уже наполовину победив себя, спрашивал ненужное.
Ой, как горько и обидно! А больней всего малининские скверненькие намеки. Вспомнились теперь.
- Ах... беда, беда, что я делать буду?
В пустоту провалилась дальнейшая жизнь, никчемным, не своим, посторонним показались все хлопоты тревожные и приготовления.
- Мне-то что до этого? - сумасшедшей улыбкой покривились губы. Пропадут? Да и чорт с ними... Я же пропал? Разве ее убить? А зачем убивать? Разве поправишь?.. Не думать? - и громко расхохотался, так, что дежурный писарь в канцелярии задрожал от страха. - Не думать? Это славно... Правда, не буду думать...
А в груди как лапа зверя, - большой сердитой кошки, - выпустит когти и втягивает их, дерет тело в клочья...
- Ну, зачем, зачем они идут? - как-то по-детски опечалился Полянский и устало отозвался на стук в двери: - Войдите.
- Г-н полковник, - подтянулся вошедший офицер, - команда связи готова, какие будут приказания?
Даже не понял Полянский.
- Приказания... Какие приказания? - и, подметив, как показалось ему, сочувственный взгляд офицера, вскипел: - капитан Капустин приказания даст. Ко мне не смейте лезть!..
Опять тишина и постылая казенная обстановка.
- А там, дома, - еще хуже. Приду и буду один... совсем один. Постой, говорил он сам себе, - как же так, сразу?.. Ну-ка, сообрази, подумай - что делать? Надо увидеть ее, переговорить, образумить. Она - девчонка, сгоряча, не серьезно сказала...
Говорил все это вслух, как нотацию читал. А думалось не о том, припоминалась холодность, какая-то отчужденность жены за последнее время, отход от него, который не замечался в пылу работы. Вернее, не то, чтобы не замечал его, а просто не обращал внимания. Не думал, что это будет важным.
Да если бы и думал, так не сумел бы повести борьбу с этим незримым внутренним, душевным от него удалением. Что мог он сделать? Были у него слова ласковые, просительные, убеждающие, была, наконец, угроза и сила физическая, а дара в душу проникнуть к ней не было у него.
- Нет, - решил Полянский, - не к чему мне к ней итти... не с чем. Зачем буду себя унижать? И так уже...
Мимо окна торопливо прошмыгнул Малинин.
- Ко мне спешит... Боится. А узнает... первый насмеется...
Вспомнились неясные скрытые намеки. Рассказы вскользь, со смешком о прогулках на лыжах. Неистово зацарапал свирепый зверь в груди, - вскочил Полянский с кресла.
А тут, запыхавшийся, негодующий, ворвался в кабинет Малинин.
- Георгий Петрович, вы тут сидите, а там все бегают, голову потеряли с солдатами ненадежно! В городе пожар.
- Ага, - подумал со странным удовлетворением Полянский, - и у вас пожар.
- Так нельзя же так! - визгливо выкрикнул Малинин, - идите же, распорядитесь! Ведь, это красные наверное подожгли... И поймите, солдаты ропщут...
- А почему вы думаете, что это красные? - не спеша, с расстановкой, поигрывая собеседником, задал вопрос Полянский.
Малинин побагровел. Глаза совсем округлились, он только шевелил короткими пальцами.
"Ничего не знает, - решил Полянский, - только боится".
Пересилил себя и солгал обычным тоном:
- Я знаю это... Пустяки. Еще какие новости?
Малинин пришел в себя.
- Еще? Плохие. Очень плохие, - давился он словами и страхом, - в городе зачем-то собирается милиция. Все с винтовками. Прапорщика Иванова не пропустили к управлению... Надо сейчас же арестовать Шумана. Контр-разведка в городе, связь с ней потеряна... О тюрьме, - уж вы извините, - я распорядился. Чего негодяев жалеть?..
Полянский заинтересовался:
- Как распорядились? Расстрелять?
- А чего же? Целоваться с ними, что ли? Сейчас отправил туда отряд...
- Та-а-ак, - протянул Полянский, - это, все-таки, пустяки...
- Да что с вами, Георгий Петрович? - вскочил Малинин, - вы же начальник гарнизона? Что вы надо мной издеваетесь?
И, плачущим тоном, убегая к двери:
- Позову сейчас кого-нибудь из офицеров...
- Дьявольщина, - поморщился Полянский, - сейчас приведет... Вот скука! Будут спрашивать, просить..."
Тоскливо осмотрелся: деться некуда. Все противны - все.
Встал, заглянул в канцелярию. Встретился с вздрогнувшим взглядом дежурного писаря. Стало неловко, почти смутился...
- Послушай, - приказал, - пойди в казарму, попроси мне капитана Капустина.
Подождал, когда писарь хлопнул дверью, торопясь и крадучись вернулся к столу и вытащил из лежащего кобура черный наган.
А писарь выскочил из канцелярии и с порога увидел приближавшихся офицеров с Капустиным и Малининым. Хотел отворить им дверь, да в это время грохнул в комнатах и прокатился выстрел...
* * *
- Однако, паря, пора...
- Пожди. Ешшо стемнет...
- Хорошо тебе, чорту, ждать - бородой закрылся и мороз не берет...
- Борода!.. - ухмыльнулся красивый мужик, - она, брат, у меня рощеная...
- Да драки на три хватит, - подзадоривал Кошкин.
- Уж не тебе чета, скобленое, скажем, рыло...
- Ну, распротак тебя, договорился... Айда-ка, парень, лей!..
В сырой, холодной полумгле пустого хлебного амбара запахло остро керосином. Вывернулся из полусорванной двери на минуточку Кошкин, глянуть как снаружи?
В свинцовых, мутных клубах сумерек тонул затихший город. Яркой звездочкой сверкал огонек-фонарь в тюрьме, да другой - в военном городке. Пузато покачнулась к снегу высокая громада старого хлебозапасного магазина, в сугробах, за городской чертой.
- Сожгу тебя, дьявола, - довольно оглянулся на стены Кошкин, затрещишь и там затрещат...
И смотрел на прилегший к земле город, как однажды в тайге следил за запавшей медведицей, выбирая место, куда бы половчее жигнуть ее пулей.
- Время, - сказал он, - как уговорились в аккурат... - и, бегом к двери.
- Запаливай, дядя Митрий!..
- Э-ге, - отозвался Митрий.
- Ого-го-го, - загоготал он изнутри, - пошло рвать! - и выскочил из амбара.
Удалой, разбойной глядкой мигнул Кошкину:
- Теперь куды?
- Само собой - в город. Товарищ Решетилов, гляди, сейчас начнет...
* * *
Здание милиции.
Закрылись дневные глаза, открылись вечерние - серым шолком нависли потемки.
Длинный стол завален обоймами и винтовками.
Бравый старшой, с красной ленточкой на шинели, нагнулся над ящиком с гнездами.
Вынет из гнезда рубчатую гранату, - подаст милиционеру:
- Следующий.
Шуман в синей, истертой рубашке - всюду, где нужен.
Приказывает точно, дельно, коротко. Добросовестный спец.
Мечутся ребята молодые, радостным задором закипевшие:
- Мы - восстали!
Решетилов в штатском, рабочий Федор в штатском.
Идет Решетилов к дверям, - вытягивается перед ним постовой, - боевое время, дисциплину знаю!
- Господин начальник, - козыряет вбежавший милиционер, - так что за городом пожар.
- Товарищ Шуман, - кличет Решетилов, - сигнал!
- Слушаю, - отвечает Шуман.
С топотом и лязганьем вываливается из помещения ударная группа.
Прямо в глаза Шуману, в холодные, жестко-решительные, скорее взглядом, чем словом, Решетилов сказал:
- Счастливо, - и выстроившимся милиционерам негромко да горячо: - На военный городок идете, товарищи, за власть трудящихся!
Без уговору, молча, на караул вскинули.
Ушел Шуман, ушел в темноту отряд. Поредела цепь восставших. Словно на вокзал, что ли, проводя дорогого, вошел Решетилов в помещение.
Тащут кого-то. Непосредственно к Решетилову.
- Товарищ начальник, - вот, задержали...
Бледное лицо, заметавшиеся глаза, под распахнутой барнаулкой офицерский френч.
- Куда вы шли и откуда?
Молчит, дрожат змеящиеся губы...
- Сейчас скажешь, - тянет рабочий Федор, доставая револьвер.
- Ради бога... Я... шел домой... это не мой отряд...
- А чей? - перебивает Решетилов.
- Начальник гарнизона послал... я был против...
- Куда пошел отряд?
- В... тюрьму...
Ткнул дулом револьвера Федор в откачнувшийся, потом окапленный лоб.
- Сколько человек в отряде?
- Двадцать...
- А-а-а! - за голову схватился Решетилов. Федора за руку в сторону отдернул, зашептал: - У нас сейчас двадцать бойцов. Десять я беру, иду к тюрьме. Ты - тут, распоряжайся.
Схватил попавшийся короткий карабин, засовывая по карманам обоймы, к прижатому в углу пленнику:
- Ваша фамилия?
- И-ва-нов... - еле выговорил непослушный язык.
- Врет он, товарищ начальник, - вскинулся конвоир, - это из контр-разведки, поручик Бович...
* * *
В тревоге, с каждым шагом все глубже вгрызавшейся в душу шла Мария Николаевна к Решетилову.
Шла, почти бежала, по пустынной улице, оступалась и вязла в сугробах.
И одна мысль, одна тоска стучала:
"Только бы не поздно, только бы не поздно..."
Быстро шла, а казалось, что это время - вечность. Вечность, в которой потонуло прошлое. Как на крыльях летела - легко. Потому что ничто не тащилось за ней по безлюдию снежной улицы от ворот военного городка.
Оторвался весь след недавней жизни.
"Номер сорок, - вслух повторяла она решетиловский адрес, - номер сорок..."
Не колеблясь взбежала на крыльцо, дернула за звонок.
Женская голова просунулась. Боязливо:
- Вам кого? - разглядела даму, отпустила дверь.
- Решетилов, Сергей Павлович, здесь живет?
- Здесь... Только их дома нету...
- Как нет? - с отчаянием, со слезами, не верила Мария Николаевна. - Где же он?
- Уж право... не знаю, - растерялась женщина. - Да что вы, барышня милая, бог с вами... Лица на вас нет!..
- Где же он? Где он? - умоляла Мария Николаевна.
- Ой, лихонько, - испугалась женщина, проникаясь настроением Марии Николаевны, - да как ушел с час, аль-бо с два, так и нету... Ой, да не ходили бы вы, барышня милая, - тараторила она, выскакивая на крыльцо, - на улице-то нехорошо уж больно... Глянь-ко притихло все как...
Вечерело.
Два милиционера добрались до угла, сняли с плеч винтовки и стали у забора по одну сторону угла и по другую. И когда Мария Николаевна пересекала следующую улицу, и там откуда-то взявшиеся два вооруженных человека отделились от забора и молчаливо заняли посты.
А она бежала к тюрьме, потому что некуда было больше бежать.
Не спрашивала себя зачем, а шла подгоняемая могучим инстинктом, обливаясь слезами, беспомощная и жалкая. Ни единой души не встретив, мимо наглухо замкнувшихся, черствых домов, выбрела на площадь, на крутой обрыв реки, против острога. Низким забором, жутким четырехугольником осела тюрьма.
Шла вперед, к темным полям, а оттуда, к ней, другая женщина.
Повстречались, взглянули, остановились и поняли.
И встречная обняла Марию Николаевну за плечи, тихонько повернула:
- Отойдем, голубка... гонют оттуда...
Отошли не спрашивая друг друга и сели у обрыва на лавочку, одинокие в сумерках вечера, как отставшие от пролета печальные птицы...
Незнакомые и разные - Мария Николаевна, жена начальника гарнизона, и просто Федосья, жена деповского смазчика, и вместе родные и близкие единым чувством, единым сердцем, - две измученные женщины смотрели скорбно на черный острог.
Темнело быстро, молчал проклятый город...
* * *
Мещанин Опенкин, старожил и домовладелец, обитал напротив ворот военного городка. И сейчас, завернувшись в тулуп, стоял за забором в своей ограде и, сквозь щель, терпеливо смотрел на улицу.
Больше всего он боялся, как бы не повредили заново сложенную дымовую трубу. И без хозяйского глаза в такую ночь свой дом и усадьбу оставить не мог. Потому и торчал на дворе уже с час, ожидая, что будет.
У ворот городка обычно маячил один часовой.
Теперь их было трое и ружья держали они в руках.
Глотала ночь последний слабый свет, поскрипывал морозец.
Недавно был слышен говор, выклики, движение солдат. Теперь и это стихло и над городом словно закрылась стеклянная крышка, отгородившая его от звуков.
Против этого затишья даже каленые нервы Опенкина боязливо настораживались. Что еще будет?..
Обернулся, удивился: за сараем небо расцветало огненным заревом.
"Где же горит?" - соображал Опенкин.
А медно-красный полог огня дышал и расширялся, как северное сияние. Уже пламя жгло тело города, а он все молчал, окованный
мертвым оцепенением. И, наконец, откуда-то с колокольни, сорвался несмело набатный, словно пробный удар, повторился еще и смолк, испуганный молчанием...
Освещались кровавым, зловещим блеском кирпичные корпуса и не было почему-то теперь часовых у ворот.
И внезапно, издали, со стороны тюрьмы, трескуче рассыпался ружейный залп... И, вдобавок, пощелкали одиночные выстрелы.
Опять замерло.
С тупым любопытством ожидал Опенкин.
От ворот городка отделились три фигуры, перебежали на сторону опенкинского дома и, хоронясь в тени, остановились как раз против щели. Стояли и один у другого поспешно срывали погоны. Потом убежали, оставив прислоненной к заплоту винтовку.
И вскоре, другие, темные фигуры, горбясь и пригибаясь, как призраки, заскользили вдоль стен.
Приостанавливались у раскрытых ворот городка и таяли в их мраке.
Вот крикнул кто-то, и Опенкин подскочил от оглушительно ахнувшего выстрела...
Ожила, пробудилась ночь, наконец-то развязался узел молчания.
Жиденько в начале, поднялось ура. Перекинулось подхваченное...
Шум окреп.
Ура расло, вливались новые глотки, разрастался грозный гул...
Ударил выстрел - потонул в человеческом реве.
Резко, перебивая голоса, как сорвавшийся с цепи, загрохотал пулемет и тут же стих, точно подавился.
В бездне двора металась неясная, разъяренная масса, точно озеро разбушевавшееся билось в берега.
В окнах, вверху мелькали и тухли нервные вспышки огней. Бежали там, внутри со свечами. Уже переплескиваются в улицу брызги людской волны выскакивают за ворота одиночные люди. Поминутно то там, то здесь властно прокатывается выстрел, алей и ярче полыхает зарево на кирпичных стенах, слившихся с ночью.
Визги, крики. Несется к опенкинскому забору раздерганная кучка людей, спинами ударяются в затрещавшие доски. Короткими револьверными хлопками огрызаются на со всех сторон наседающую массу.
- Братцы, спасите, спасите, - пронзительно верещит знакомый Опенкину голос, голос Малинина, городского головы...
И тут же, словно прорвав плотину, поток солдат, винтовки наперевес, обрушивается на прижатых к забору...
* * *
Их девять человек.
Это их, отворив свой зев, выбросила тюрьма в темень ночи.
По трое в ряд. Руки скручены за спиною.
Мерно шагают, идут - куда?
Как гроба заколоченные дома - отклика не дождешься.
Предали их ночной пустыне, от живых еще отрешились люди, позабыли.
Уже умерли они для тех, кто, связанных, передал их конвою смертников.
Вывели в расход, и дела о них, вероятно, складываются сейчас в архиве. Осталась пустая формальность - расстрел...
Баландин шагал во втором ряду с краю. Около путался в длинной шинели, оступался в снегу и шашкой звенел конвойный. Или палач?
Бесконечно высоко, бесконечно чуждо искрились в бархате неба прекрасные, безучастные звезды. Жестко и больно схватила запястья грубая веревка - на расстрел идущего вязали, - не все ли равно?
И эта саднящая боль и широко раздавший грудь морозный, вольный воздух после спертой тюремной вони, - странно заслонили почти физическую осязаемость грядущей казни. И это тихое ночное шествие развеяло кошмар пережитых часов. Сосед Баландина шатался, старался не отстать и что-то глухо бормотал все время.
- Гляди, горит... - внезапно выговорил он ясно.
Баландин оторвался от бездумной путаницы мыслей. Со всех углов в его мозгу слетались мысли, куда-то устремлялись и,
натыкаясь на какой-то выросший заслон, бессильно падали и путались перед его стеною.
И оттого, хоть мозг работал страшно, - было полное бездумье.
С трудом приподнял голову. На черном горизонте восходило небывалое светило, пламенным багровым глазом моргавшее издали...
- Сворачивай налево!
И, замедляя шаг, процессия влилась в ущелье переулка, кончавшегося лесом. Раздвинулись в ухабах и сугробах, точно пьяные избушки, как кладбище разбитых кораблей. Пахнуло издали родным, сосновым бором...
А шедший впереди Баландина вдруг спотыкнулся и упал. И все остановились.
Конвойцы подбежали подымать.
Мучительная, смертная тоска змеиными глазами поглядела на Баландина.
Он стиснул зубы. Крепче-крепче.
И знал, что если чуть поколебаться, малость приослабнуть - и сразу распадется все и онемеют ноги.
- Пошел, пошел! - заторопили сзади.
Как тяжело, как неохотно шевельнулось тело, приходя в движенье...
И, совершенно неожиданно, как будто сверху, звенящий крик:
- Товарищи, ложись!..
Мысль - молния: - Решетилов!
Слепо бросился в снег и, в тот же миг, над ним из-за сугробов хлобыстнул огнистый залп...
Прыжками, через городьбу сбегались люди, совались на колено и гулко разрывали пламенной иглою темноту.
- Сдавайся, суки!..
Некому сдаваться, кто может - убегает.
К Баландину вплотную подскочил солдат, штык близко, - беспощадная стремительность замаха... Удержался:
- Лежи, товарищ, сейчас развяжем...
Кричит Решетилов:
- Баландин тут?..
Душа взорвана радостью звериной, с земли кричит, отзывается:
- Здесь, здесь!..
Кругом смеются, выкликают, истерически рыдают вырванные от расстрела люди.
- Да стой, чорт! - ворчит Решетилов, - стой, Николаха, дай руки-то развязать...
А за домами рос пожар волнистой буйной гривой. Послышалась далекая стрельба...
И вдруг - глаза Баландина радостно схватили бегущую к ним из переулка, спотыкающуюся по сугробам женскую фигуру в белом платке и знакомо-родном жакете...