Юлий Зусманович Крелин
Суета
повесть

 
 

***

   Лев Михайлович прошел через разбитые ворота, хотя можно было пройти где угодно — забора не было, лишь кое-где сохранились остатки ограды этого когда-то весьма респектабельного парка. У входа два столбика из розоватых кирпичей торчали в кучах известково-каменной осыпи, чуть подавшись друг к другу, как бы печалясь и вспоминая ранее венчавшую их арку.
   Случайный прохожий, возможно, полюбопытствует, что за блочные дома возвышаются над верхушками прекрасных старых деревьев. Спросит не из любознательности, а по привычке, не подумав, ибо всякий горожанин знает, как выглядит типовой больничный корпус. Спросит, чтобы подтвердить себе, сколь он догадлив и сообразителен.
   Случайный прохожий, скорее всего, не поинтересуется прошлым парка, потому что на самом деле он не прохожий, не проходит он — пробегает, ему некогда, он несется, у него много дел в нашем торопящемся мире: у него работа, семья, дети, хобби, магазины, очереди, развлечения, телевизор, кино, ну и так далее — целые вороха разной суеты, необходимой или ненужной, той, что возникает по инерции в городской будничной круговерти.
   Правда, попадаются и случайные праздношатающиеся. Такие, как Лев Михайлович, который прошел меж двух столбов в глубину парка и остановился возле низенького домика из розоватого от старости кирпича. Раньше это была амбулатория старой земской больницы, построили ее в конце прошлого века; в ту пору парк считался дальним предместьем города, постепенно захватившего округу в свои вечные объятия.
   Лев Михайлович сел на скамейку вблизи этого рудиментарного осколка российского здравоохранения и огляделся. Представил себе бетонный частокол, которым в скором времени огородят парк; вообразил, каким соорудят въезд, когда вырвут два одиноких дуба, торчащих на месте ворот, и очистят все от грязи и мусора. Он закрыл глаза и увидел, как въезжает в парк карета какого-нибудь князя или графа; процокала по дорожкам лошадь с пролеткой, в которой сидел доктор, проскрипела телега с больным, привезенным в эту юдоль скорби и печали. И Лев Михайлович мысленно сравнил ушедшую красоту и наступающую целесообразность. Представил, как покатят по новым дорожкам машины «скорой помощи» в будущую фабрику силы и здоровья. Он ничему не отдал предпочтения. И то хорошо, и это…
   Перед его глазами был новый невысокий серый дом из бетонных панелей, по-видимому, морг, или, как теперь принято называть, патолого-анатомическое отделение; за ним расположились два больших корпуса: один — уже законченный терапевтический, другой — хирургический, где ему предстояло служить заведующим отделением.
   Лев Михайлович пожалел, что пришлось отдать под корпуса ту часть старого парка, где не было ни одного тополя. В июне в городе совсем не стало житья из-за пуха, который снежной метелью носился в воздухе, залетал в комнаты, палаты, даже в операционные.
   (А не так уж давно, каких-нибудь двадцать пять — тридцать лет тому, он к тополиному пуху относился совсем иначе. С радостным гиканьем в компании таких же, как он сам, юных джентльменов поджигал его и гнался за пожаром, убегавшим по асфальту вдоль тротуара. Или завороженно смотрел на мгновенно вспыхивающий и тут же исчезающий пылающий островок на голой, вытоптанной земле во дворах — там, где не могли увидеть его игры с огнем положительные и законопослушные родители.)
   Деревья в парке были запорошены строительной пылью. Но это не страшно: ближайший ливень омоет, осень сбросит попорченную листву, зима укроет снегом остатки грязи, и следом весна вызовет к жизни чистую зеленую крону, которая, наверное, знать не будет, что такое строительная пыль. Если, конечно, успеют закончить работы.
   Дорожки, газоны, кусты засыпаны, заставлены, перекопаны. Не жалели парка строители, глубоко в них засела неосознанная уверенность, что лишь только они уйдут — а быть может, еще и при них, — выведут на субботник врачей и сестер, хирурги расчистят территорию, сестры вернут благообразие обезображенным стройкой аллейкам, и все вместе проложат для себя новые тропинки между корпусами. И конечно же когда-нибудь из городского дорожного треста пришлют машины и людей, создадут асфальтовые подъезды и подходы к приемному отделению и корпусам. Все вновь обретет пристойный вид, и парк останется в своей натуральной красоте с приметами цивилизации разных времен и будет главной достопримечательностью новой больницы.
   Разве что Лев Михайлович и его будущие коллеги сумеют превзойти значительность парка своей удачной и — если повезет — прославленной работой. Лев Михайлович задумался о тех, с кем будет работать. Он еще никого не знал. А вдруг действительно, размечтался он, они сумеют так сработаться, что их удачливость, успешность, докторское счастье превысят значительность и известность этого великолепного парка? Вдруг врачевание их, операции окажутся приметнее роскошного обломка природы, уцелевшего среди нагромождений сегодняшней бетонной цивилизации?
   Мысль об удачливости навела его на невеселые воспоминания, отвратив от дум про будущее. Для хирургов наиболее ярким и памятным оказываются не мгновения удачи, а несчастья да промахи. О них не хочешь думать, но испытываешь желание поговорить. И все равно стараешься молчать. Невысказанные, эти думы захватывают неправомерно много места в головах, оставляя обидно мало места для хранения в памяти событий радостных и светлых. Об ошибках и промахах хирургов, докторов лучше не знать ни больному, ни мирному здоровому жителю — никому лучше не знать: кого из нас не подстерегает где-то затаившаяся болезнь!
   Последняя неудача заставила Льва Михайловича принять окончательное решение перейти в новую больницу. Старое место становилось для него несчастливым. Конечно, он понимал — виноваты в смерти не только слепой случай и неумолимая природа. Пусть исход операции всего лишь на три процента зависел от его коллеги и помощника, но именно из этой трехпроцентной ничтожной искры, может быть, и разгорелся смертельный пожар. Лев Михайлович вспомнил мучительный разговор с близкими больного… покойного. Он все говорил как надо: о природе, о неизбежности, о всемогуществе и бессилии. А может, надо было сказать прямо: вот кто виноват в смерти. И стало бы легче. Пусть каждый отвечает за себя. Иным ведь действительно становится легче, когда они узнают, кто виновен в постигшем их несчастье. Они думают, что тем постигли причину горя. Но даже если это и так, им лишь кажется, что становится легче. Лишь кажется, что, сокрушив виноватого (даже если он действительно виноват!), восстановишь мировую справедливость. Горе и несчастье останутся. Да и матери, жене, детям покойного будет тяжелее, если виноват не рок — человек.
   Да-да. Пусть каждый отвечает за себя сам. А то ведь разговаривать-то пришлось мне одному… Все попрятались кто куда. Нет личной заинтересованности — нет личной ответственности… а каждый — сам за себя. Непостижимый парадокс! Непостижимый?..
   Говорить, отвечать за все и за всех должен я, потому что — голова, потому что — хирург-оператор, потому что — заведующий отделением. Взявшись когда-то за эту работу, я возложил на себя крест и должен нести его с достоинством, с ответственностью. Адам испугался ответственности за свою греховную, плотскую человечность и свалил вину на Еву; Ева тоже заробела ответственности и решила свалить все на змия… Какая разница, кто подсунул яблоко, — ты же знал, что есть нельзя… Так человечество и считает, что главный грех, грех-отец — в желании найти, кто виноват вместо меня, свалить ответственность на другого. Не вину — ответственность.
   Семиэтажная коробка стояла пустая — окна заляпаны белой строительной грязью, стекла разбиты — и словно десятками очей вопросительно взирала на своего будущего хозяина. Лев Михайлович не смотрел на дом: пока парк был ему милее будущего бетонного прибежища.
   Сейчас ему больше мил парк… Но потом, когда обживется, — привыкнет, полюбит, узнает каждый уголок и ступеньку. Врастет в свой кабинет, сроднится со своими ребятами, коллегами, собратьями.
   К ногам Льва Михайловича подбежала маленькая собачка и стала его обнюхивать. Собачка была спокойна и ласкова. Лев любил больших собак, но сейчас вдруг понял, что дома нужнее маленькая зверушка — для ласки, а не для охраны или защиты.
   — Ты ласковая? Ты нужна для ласки?
   Песик поднялся на задние лапы и лизнул ему руку. Сзади послышалось легкое посвистывание, старческий голос прошелестел несколько раз: «Ко мне!» — и маленький комочек укатился.

ЛЕВ МИХАЙЛОВИЧ

   Итак, нас уже целый коллектив: семь мужиков-хирургов, две женщины, тоже хирурги, да главный врач.
   Собственно, коллектив-то был — другие корпуса уже больше года работают. Нас не было, хирургов, — строительство хирургического корпуса только сейчас заканчивают.
   Главный врач нас по единичкам подобрал. Кто через знакомых сюда попал, некоторые из других городов приехали. А иные просто узнали, что новая больница строится, сами приехали, оставили документы и назад по домам — ждать решения.
   Главный врач сначала изучал документы сам, потом передавал их в райисполком — изучали там. Потом где-то кто-то давал разрешение на прописку, выделял в районе кому комнату, а у кого семья — две. Потом кто-то выносил вердикт, окончательно утверждающий разрешение работать в будущей больнице и жить в этом городе. А кого-то из кандидатов отвергали; иногда главному врачу объясняли причину отказа, а иногда просто говорили: «Нет».
   Нет так нет. Наш будущий начальник мало кого знал лично, и особых причин бороться за каждого у него не было. Но если кого-то он знал сам или кто-то из знакомых настоятельно рекомендовал, а то и просил, тут уж он, как говорится, перепоясывал чресла, садился на коня и скакал в инстанции.
   Так или иначе, основа будущей хирургической службы сегодня уже была, и сейчас главный врач Матвей Фомич держал тронную речь перед нами — маленьким островком нарождающегося государства. Врачи уже собрались в количестве, позволяющем говорить о наличии трудового коллектива, сообщил он нам, а вот сестер еще очень мало, и перспективы в вопросах подбора кадров среднего медперсонала весьма неутешительны. И уж совсем плохое положение с младшим персоналом. Все это дело обычное, привычное, и мы согласно и удовлетворенно кивали, нас даже грела эта привычность, обыденность, мы чувствовали себя попавшими в знакомую стихию, а не в неизведанный океан.
   То, что определяет уровень и квалификацию больницы — врачей, — можно выбирать. Нянечек, санитарок, уборщиц не выбирают — хватают всех мало-мальски подходящих, что попадутся в поле зрения. Пока же все нянечки-санитарочки уже год как осели в терапевтическом корпусе. Это было естественно, и все мы опять удовлетворенно и понимающе кивали.
   А лифтерам, оказывается, предстояло пройти курсы управления лифтами, сдать экзамены, приобрести «соответствующие навыки» — лишь после этого в корпусе пустят лифты, без которых занести и развезти оборудование по всем семи этажам довольно мудрено. Но запуск подъемной механизации в хирургическом корпусе, по-видимому, дело далекого будущего, так как пенсионеров — кандидатов на должности лифтовых водителей еще не набралось «в том минимальном количестве, когда можно уже создавать группу для прохождения курса по их подготовке…».
   Главного врача надо слушать, надо его узнать, понять, мы только начинаем работать с ним… и сколько это содружество будет длиться, неизвестно. Планировать надо на всю оставшуюся жизнь.
   Затем главный предложил всем пройти в корпус, познакомиться с местом работы, поскольку с сегодняшнего дня мы считаемся принятыми на службу. Зарплата уже капает, а делать нам пока нечего, «так что идите занимайтесь материальной базой — это, по-видимому, будет еще неопределенно долго единственной вашей заботой», — главный сокрушенно улыбнулся и сразу стал мне близок и понятен. Грустная перспектива угадывалась в его улыбке — это привлекало, хотя, может быть, никаких оснований для грусти не было. К грустным почему-то всегда влечет, пусть часто неправомерно. Впрочем, может, влечет лишь к грустным начальникам, а они, в свою очередь, мечтают о веселых подчиненных. С другой стороны, грустный вид может быть от постоянного скепсиса. Ни во что не верит человек, ни на что не надеется, каждый рассказ для него — россказни… Может, и умный он очень, может, его разумное сомнение гложет, но все радости жизни от него уходят, скучно ему, грустно. И так бывает. (Вот только почувствовал, что работы нет, что грядет безделье на неопределенное время, — тут же и начались обобщения. А от обобщения до глупости один шаг.)
   В корпус с нами пошел заместитель главного по хозяйственной части. Нынче любят называть их заместителями по общим вопросам. Это дает им право вчиняться в любое дело, командовать, управлять; они и формально таким образом получили право выходить за пределы хозяйства. (Истинный главный заместитель главного в больницах — заместитель по лечебной части, или, на нашем жаргоне, — начмед.)
   Наш зам по общим вопросам — полковник в отставке, — кажется, уже отвоевался: грузный, немолодой, около семидесяти годков. Он привел нас в корпус и передал на руки завхозу — самой маленькой сошке в общих делах больницы. Но, как очень скоро стало ясно, всеми материальными делами большого хозяйства занимался именно он. Завхоза звали Святославом. Отчеством его поначалу не баловали. Не знали. Зам окликал его просто Светом. Был он лет на десять моложе самого младшего из нас, хирургов. Полковника мы после этого, пожалуй, больше не встречали. Замы менялись, но руководил всеми хозяйственными, то бишь общими, делами по-прежнему Свет, впоследствии Святослав Эдуардович.
   Свет шел быстро, почти перебегая от одного «экспоната» к другому. Собственно, смотреть пока было не на что. Бетонная коробка, перегороженная стенами да освещенная лампочками, правда уже укрытыми металлическими колпаками в будущих палатах и белым пластиком в коридоре, там лампы были другие, дневного света.
   Начали с операционных, с верхнего этажа. Операционных всего шесть.
   — Свет, а не мало ли на такое количество коек? — усомнился один из наших докторов.
   Свет обернулся к нему.
   — Это вы меня спрашиваете? Руслан… э-э?
   — Васильевич.
   — Да, Руслан Васильевич. Я ведь только завхоз, — пожал плечами Свет. — Заведую хозяйством, которое уже есть, правильнее сказать — которое мне дадено. Есть еще ваше, которое надо будет занести, пока оно у меня на складе. Все остальное, все претензии — к строителям, к проекту. А сколько же вам нужно операционных? У меня на складе только шесть столов.
   — Так и я о проекте…
   Все помолчали и прошли в ближайшую операционную, где рабочие возились с проводкой. Завхоз был здесь своим человеком.
   — Здорово, кореша! Ну как? Как служба идет?
   — Все путем. Спирт еще не получили?
   — «Спирт»! Вы еще и коек не занесли. А спирт дается, когда больные уже лежат.
   Глаза одного из моих коллег, Федора Сергеевича, загорелись техническим блеском. Такой блеск часто видишь у докторов-автолюбителей, выглядывающих из-под капотов машин. Неестественный блеск. Не тому человек обучен, а интересно, нужно.
   — А что это вы здесь делаете?
   — Да пустое. Подводка всяких газов к операционным столам. Это кислород, это закись азота. — Свет все знал. Он был опытным гидом: должно быть, мы не первые праздношатающиеся по новому корпусу.
   — Чего ж пустое? Очень даже важно для нас. — Руслан уже виден: деловит, увесист, все знает и знаниям своим верит.
   — Это что? Доктора, что ли? — спросил один из рабочих, не оглядываясь на нас, а обративши свой лик к Свету и продолжая прикручивать на полу газовые краники.
   — Ну! А кто ж?.. — Свет с нами и с рабочими говорил на разных языках.
   — Так ты им скажи, Свет, чтоб они на эти штуки не рассчитывали — работать не будут.
   Я пока молчу. Чего раньше времени в дурачки попадать? Федор Сергеевич все с тем же техническим блеском в очах поинтересовался, на чем основана столь нерадостная предопределенность.
   Свет снисходительно улыбался.
   — Да потому что ломать будете столами, баллонами, аппаратами, наступать будете, — лениво объяснил рабочий. — Мы ж не первую больницу строим. Всюду так. В стену надо.
   — Так зачем же делать в полу? Делали б сразу в стену.
   — По проекту — в полу. Не нам, косорылым, проект переделывать. Мы лучше вам потом перенесем в стены. Договоримся. Не прогадаете. — Строитель жизнеутверждающе подмигнул.
   Свет, не стирая с лица снисходительной улыбки, сказал:
   — Нельзя проект менять, коллеги. Если сделать в стене, то шланги, провода всякие будут тянуться к столу через всю операционную. Так говорится в проекте.
   — Так говорит Заратустра. — Федора Сергеевича не поняли. — А если не будет работать?
   — Точно, не будет, — раздался голос от пола.
   — Не будет, так баллоны сюда подтащим. — Улыбка Света чуть изменилась, появился иронический излом верхней губы. — Дорогие доктора, почти коллеги, проект утвержден уже более десяти лет назад. Все давно утрясено, во всех инстанциях. Там проектируют. Они строят. Мы принимаем. Таков порядок, и ничто его не изменит.
   — А баллоны здесь не опасны?
   — Опасны.
   — Да не бойтесь, доктора! Договоримся, все сделаем, — наконец-то строитель обратился к нам.
   Свет улыбался.
   Мы вышли из будущей операционной.
   А в конторе в это время государственная комиссия принимала строительство. Приняли. Правда, составили дефектную ведомость с пятьюдесятью семью мелкими недочетами. Строители обязались все устранить в течение сорока дней. Корпус приняли — иначе рабочие не получат премию, а оставлять их на одной только ставке и выработке нельзя. «Не по-человечески, — сказали представители стройтреста. — Совсем плохо будут работать. Еще и уйдут». Все поняли и пошли навстречу.
   На нижнем этаже, оказывается, уже работал телефон.
   — Святослав Эдуардович, вас.
   — Я слушаю. А-а. Это я по местному говорю?.. Подождите тогда. Сейчас я посмотрю, какой тут городской, и пусть перезвонят.
   Зазвонил другой аппарат.
   — Слушаю вас… Да, я… Хорошо… Записываю адрес… И телефон на всякий случай… Пожалуйста… Сейчас еду. Нет-нет. Машины не надо. — Свет положил трубку, улыбнулся с предельной доброжелательностью и сообщил, что «ненадолго вынужден отъехать». — Вы меня извините, коллеги, — поскольку мы, по-видимому, еще долго все в равной степени будем заниматься только хозяйством, а не больными, я позволю себе обращаться к вам таким образом.
   — Что, оборудование какое-нибудь? — Руслан уверенно налаживал контакты.
   — Нет, коллега. — Свет поправил волосы, взглянув на свое отражение в дверном стекле. — Просят заморозить умершего. Здесь неподалеку. Я скоро.
   — А вы умеете?
   — Интеллигентный человек должен уметь все. Я в больницах уже больше десяти лет работаю. По образованию фельдшер и совсем не скован докторскими ограничениями и запретами. И к хозяйству очень приспособлен. Характер у меня такой.
   Я посмотрел ему вслед и подумал, что к его гладкой темной прическе очень пойдет легкая седина. Чего это мне вдруг стукнуло в голову, не знаю.
   Единственный объединяющий нас персонаж исчез, и нам не оставалось ничего другого, как знакомиться самостоятельно.
   Вспомнив, что меня приняли на работу в качестве заведующего, я позволил себе говорить и действовать так, будто действительно знаю и умею больше других, хотя знания других были мне абсолютно неизвестны. Я повел себя то ли как тамада, то ли как конферансье. Ничего, обошлось. Может, они сочли это правильным, а может, интеллигентность помогла им скрыть недоумение. Таковы, наверное, порядки человеческие — раз ты начальник, то и иди впереди. А коль я иду впереди, то и вынужден быть ведущим.
   Мы уселись в комнате, которая скоро станет моим кабинетом. Двое водрузились на подоконник, двое устроились на козлах — атрибуте завершаемого строительства. Еще была грязная, пятнистая, как леопард, от засохшей краски табуретка. И полы в кабинете еще не отмыты, в пятнах, тоже под леопарда, но ощущения, будто ходишь по леопардовой шкуре, не было, и присесть на пол желания не возникало. Это мы так шутили. Впрочем, мы еще не были настолько знакомы, чтобы позволить себе такую раскованность и сесть на пол. Но шутить на эту тему уже себе позволяли.
   Беседа поначалу не выстраивалась.
   Федор Сергеевич предложил отметить знакомство и выразил готовность сгонять в магазин.
   Я больше всего боюсь питья на работе. Сразу же все может покатиться не по тем рельсам. Сразу надо пресечь, поставить вне закона. В хирургическом отделении это особенно важно. Больные, умиленные собственным выздоровлением, в какой-то степени даже ошеломленные счастливым исходом операции (перспективой которой они были, естественно, напуганы, как все нормальные люди, не для разрезания рожденные), перед выпиской не знают, как проявить свою вековечную благодарность и, в восторге от собственной оригинальной фантазии, обычно гонят близких в ближайший магазин за бутылкой коньяка. Надо быть готовым к этой грядущей опасности для отделения. Преследовать, запрещать тоже нельзя. Во-первых, собственно, почему? А во-вторых, иным больным это просто необходимо. Им необходимо.
   — Нет. Давайте сразу решим: в этих помещениях не пить никогда. С самого начала договоримся. Чтобы здесь не гулялось ни по каким самым уважительным причинам — ни в дни рождения, ни в женский праздник, ни в рождество… Хотите выпить? Пожалуйста, пошли, вон напротив кафе. И опять сразу же договоримся — чтобы весь коньяк, который неминуемо будут приносить, в тот же день исчезал из отделения. Домой, домой. Извините, говорю жестко и ответственно, потому как опыт имею. Пару бутылок где-нибудь у старшей в сейфе… Для дела. Чтоб не было в заводе спирт брать.
   Вещаю, как павлин. Считаю себя, так сказать, в своем праве. Инициатор, так я стал про себя называть Федора Сергеевича, тотчас меня поддержал:
   — Верно. Так и постановим…
   — Ха! А у нас после работы, — не оставил тему втуне Руслан Васильевич, — всегда все оставались и ликвидировали принесенное за день.
   — Вот этого я и боюсь. Во-первых, после рюмки день уже пропал для любого дела. Во-вторых, если что случится, а мы тут, не ушли… Ведь придется включиться, а мы уже поддавшие. Скандал. И вообще привычка плохая.
   Беседа вроде бы завязалась, хоть и без выпивки, но не без ее косвенной помощи. И потянулась она, неспешная, ужом по траве, не оставляя следа. Руслан Васильевич стал рассказывать про условия работы на Севере, где он после института вкалывал почти десять лет. Там для врачей свои прелести и печали. Платят побольше, полярные, что ли, называются, так что можно поднакопить на машину. Еще одна особенность — молодой контингент, почти нет больных стариков; как дело к старости, даже к поздней зрелости, так тут же норовят отмахнуть куда-нибудь южнее. Ну и смертей там, конечно, после операций меньше. «Уезжает больничная летальность. Другая у нас статистика», — закончил свою информацию Руслан и перешел на случаи из практики. Хирурги нередко напоминают охотников, когда начинают травить свои «случаи».
   Так прошел наш первый рабочий день. Началась новая служба, новая жизнь.
   И я поехал к Марте.
 
   Зарплаты моей явно не хватало на жизнь и возрастающие потребности, и мне как-то устроили несколько подрядов на сценарии для научно-популярных фильмов по медицине. То ли у меня оказался талант, то ли Марта мне хорошо помогала, но эти поделки пошли хорошо, я стал прилично добирать к своему скромному доходу от хирургии. Давно меня удивляет, что иные побочные работы (можно, конечно, хоть это и неправильно, назвать их халтурой, поскольку основное время и душа все же отдаются главному делу — скажем, для меня хирургии) оказываются лучше оплачиваемыми, чем дело жизни.
   Сегодня Марта у себя в библиотеке подобрала нужные книги, и я — кровь из носу — за эту неделю должен закончить сценарий об аллергии. Конечно, если б не Марта, никогда бы я не сумел столь ловко печь свои научно-популярные поп-сценарии. У меня ни времени, ни сил не хватило бы на поиск нужных книг, да и ездить по студиям, редакторам я бы тоже не успевал. Особенно трудно будет сейчас, когда рождается новая больница, работать придется с новыми людьми — тысяча новых забот. Вроде бы на черта мне лезть в это пекло? Есть же — было, вернее! — свое, привычное, накатанное… Нет. Амбиции, когда речь идет о твоем основном деле, видно, не имеют предела.
   До вечера я у нее поработаю, а потом пилить домой надо.
   Совместная такая работа до добра не доводит. Впрочем, неизвестно, что есть добро, а что зло. Поди-ка разберись… Что хорошо, что дурно… Ох, не заснуть бы. Вон сколько собак бегает по улицам. А иные не могут собак дома держать: астма не позволяет, аллергия развивается. Вот и говорят мне, что киношки мои — вещь полезная, нужная, интересная и сделаны хорошо, профессионально крепко. И жаргон у них, у киношников, свой. Мы никогда не говорим: «Резекция сделана крепко». Хотя, может, и уместно было бы: операция должна быть крепко сделана или, лучше, крепко сшита. А вот я, оказывается, сценарии крепко делаю. Стал в некотором роде специалистом в столь узкой сфере. В некотором роде популярен по этому делу, что твой тенор. Как говорит один мой приятель: широко известен в узких кругах… Сейчас совсем усну. Хороший чай делает Марта, крепкий. Вот выпью и взбодрюсь.