Страница:
— А как ваш адмирал посмотрит на обращение ваше с пленными? — неуверенно спросил Федор.
— Наш адмирал уж год как мертв, а этот красавчик… Тьфу на него! — и капитан бригантины очень похоже скривил рот, но при этом потряс руками, как кот, наступивший в дерьмо, — лапками.
Испанцы успели нажаловаться французскому адмиралу — и тот попробовал забрать четыреста тридцать испанцев на свой корабль. Но не тут-то было! Виллеганьон-младший почти ласково, как непослушному, но любимому ребенку, сказал вице-адмиралу дю Вийар-Куберену:
— Ну зачем же вы так? У них, бедняжек, так мало в запасе времени остается — а вы у них последние часы воруете. Я же теперь прикажу им всем глотки перерезать быстренько, и не о ком более разговаривать.
Вице-адмирала перекосило, лицо его пошло красными пятнами, и он тихо сказал мощному, плечистому, багровошеему де Виллеганьону:
— Шевалье, вы не понимаете… Отобранные мною испанские офицеры заявили категорически, что если их товарищей убьют — они не станут платить выкуп. А мои офицеры так на эти деньги рассчитывали… Учтите, они не столь богаты, сколь вы. И получается, что вы обидели товарищей по ремеслу, которые с вами и англичанами вместе ковали победу…
Де Виллеганьон сморщился, точно съел гадость, и сказал укоризненно:
— Бога ради, ваша светлость, перестаньте вы заниматься демагогией. Знаете ведь уже, что на меня это не действует. Скажите лучше, много ль вы лично теряете на этом деле?
— Довольно много, — уклончиво ответил старик.
— Много — это сколько? Две тысячи золотых? Пять? Десять или более? Да не утруждайте себя, я по глазам вижу. Итак, что-то около пяти тысяч. Хорошая сумма. Есть из-за чего напоминать о менее зажиточных коллегах! Ну что ж, придется распроститься с этой симпатичной суммой.
Разговор этот шел на палубе, при людях. Даже Федор его слышал — хотя от неудобства старался не смотреть на лица говорящих…
Но вот пираты с «черных бригантин» перестали гонять пленных испанцев с приборкой и теперь приказали им, каждому, нести по ядру от кулеврины (тяжеленький шарик шести дюймов в поперечнике и восемнадцати фунтов весом). Бледные, покрывающиеся на глазах обильным холодным потом, они разговаривали между собой дребезжащими старческими голосами, время от времени «пуская петухов»… Смотреть на них было и страшно, и стыдно, и какая-то неудержимая сила заставляла еще и еще таращиться на обреченных людей… Федор попытался понять, что же заставляет смотреть на них так жадно? И вдруг понял: их покорность! Их рабская готовность к смерти. А еще говорят, что испанцы горды и высокомерны. Да и не зря говорят — он и сам это видел в Севилье, Барселоне и Новом Свете. А сейчас…
Ну почему? Почему взрослые люди, почтенные отцы семейств и храбрые воины, послушны сейчас, как бараны? Совсем как замордованные российские посадские людишки. Сейчас, глядя на них, услужливо и старательно намыливающих доску, по которой их будут сталкивать в море с ядрами за пазухой — с ядрами, которые они же сами притащили от орудий! Что же с ними сталось, с этими храбрыми людьми?
Федор слонялся по галиону, любуясь тем, как ребята с «черных бригантин» споро приводят поврежденный в бою корабль в обычный вид. Обнаружилось, что грот — самый большой парус галиона — прогорел, а запасной в бою использовался свернутым в качестве заслона от пуль и весь изрешечен — так они его в считанные минуты заменили на марсель! А сколько тросов для этого нужно перевязать, кто не пробовал, тот и не поверит!
Его послал капитан Лэпсток — с миссией. Поручалось состоять при шевалье де Виллеганьоне, чтобы передать англичанам немедля, если какая в чем помощь занадобится. Но здешние французы справлялись сами, и отлично — точно всю жизнь проплавали на больших кораблях, а не завладели этим галионом едва три часа назад!
Между тем солнце село, испанцы были утоплены, и пора на «Сити оф Йорк» возвращаться. Уговорились расходиться завтра на рассвете… Сидя в шлюпке, глядя на удаляющийся величественный силуэт галиона, угольно-черный на фоне яркого, совершенно морковного цвета, заката, Федор не мог прогнать из ушей и отпихнуть из памяти вопли испанцев — он отвернулся, не смог смотреть, а французы на каждый вопль напоминали о жестокостях испанцев по отношению к своим знакомым, или к индейцам в Новом Свете, или к протестантам в Нидерландах — в ответ на нескончаемые мольбы нескончаемые напоминания… Испанцы в ответ на эти холодные и даже презрительные напоминания клялись и божились, что они лично ни в чем таком не замараны, они — честные моряки и солдаты… Французы презрительно, с ледяными насмешками отвечали: «О да, да, каждый раз мы слышим от вашего брата одно и то же. Вам верить — так получится, что ни один испанец не виноват. Вы виноваты в том, что терпите бесчеловечную тиранию и не восстаете!»
Сидя в шлюпке и позже, уже в койке, Федор долго, упорно думал о слышанном за день — это было значительнее, чем все увиденное за тот же нескончаемый день…
И он с оторопью понял, что сейчас, после четырех всего-то лет, прожитых за рубежом, он уже не может рассуждать по-русски, сбивается на здешние взгляды, оценивает события и мысли по-здешнему. «Это что же выходит? Вот я с французами говорил, и ничего, я их понимал, они — меня. И голландцев я смог бы понять. И англичан. И отчасти даже испанцев. А свои чтобы уместились в голове, все иначе нужно расставить…»
Получалось, что правы русские власти, запрещая подолгу бывать русским за рубежом. А то русским перестанешь быть… Но тогда получалось, что правильно опричники их погост под Нарвой пожгли, а его земляков истребили! Это же как в чуму: дома заболевших если безжалостно сжигать вместе с трупами, со всей утварью, какой больные пользовались, и даже с еще живыми больными, — заразу можно остановить. Спасти остальных…
И все-таки кто ж преступник больший — тот, кто восстает против власти, нарушившей законы божеские и человеческие (А ведь сказано: «Несть власти аще не от Бога!»)? Или тот, кто такую власть терпит?
Нет, все-таки он и впрямь помаленьку перестает быть русским. Потому что для русского человека тут и вопроса никакого быть не может. «Заворовался ты, Федор, вконец заворовался!» — подумал он. И так ничего и не решив для себя, наконец заснул.
Дальнейшее плавание шло, как обычные плавания такого рода, уже мною описанные. Поэтому распространяться о подробностях я уж не буду…
Глава 21
— Соседки меня жалеют: мол, ах ты, бедняжка, все сама и нет у тебя ни защитника, ни помощника. А на кой мне защитник, если я покуда еще в силах поднять самый большой таз с помоями и вылить на башку обидчику? А? Зато я могу гордо сказать, что нет в мире человека, имеющего право колотить меня (исключая, конечное дело, палача, если суд приговорит к бичеванию за злоязычие)! — весело выкрикивала она, не переставая яростно жамкать белье, так что пенистые брызги разлетались во все стороны и даже вверх, до оконных наличников. — А ты красивый малый! У тебя есть невеста? Нет? А что так? Ну так и что же, что иноземец? Да это, если хочешь знать, еще даже в сто раз лучше! Да. Девицы ведь племя козье по сути. Сплошь и рядом самые благонравненькие и кроткие овечки влюбляются в громил да висельников. А почему? Да потому же, почему такое случается с кроткими чаще, чем с отпетыми, вроде меня. Потому, что разбойник с большой дороги — не такой парень, как те благопристойные женихи, которых девицам сулят. И им поэтому До дрожи любопытно познакомиться поближе с разбойником. Ну, а чем такое близкое знакомство для кроткой девицы может закончиться — ты, я думаю, уже сам знаешь…
Во время этого назидательного поучения Кэтрин Уэззер — так его квартирохозяйку звали — не переставая работала, да в то же время успевала рявкать на своих неукротимых детей. А дети эти мелькали всюду, так что Федор никак не мог счесть, трое их или четверо. Все мальчишки, все одетые в обноски матросской одежи, — они вели себя в доме точь-в-точь как ландскнехты в только что завоеванном вражеском городе. То банку варенья уперли, то с чердака несут, тщетно хоронясь от матери, у которой, казалось, зоркие глаза были и на боках, и на спине (и, похоже, в каждом чулане еще по глазу, а звонкий и, в общем-то, приятный голос мог повышаться до такого пронзительного, режущего уши визга, который проникал, кажется, в самые отдаленные закоулки дома), и чернослив, и снизку сушеных яблок, и горсть вовсе несладкого, сводящего скулы барбариса… А мать, не отрывающаяся от корыта, всегда точно знает каким-то таинственным образом, что и где несут. И визжит:
— Джек, балбес этакий! Ты что это прячешь в кармане? Ах ты, негодяй! Инжиру всего-то — это на всех и на всю зиму запасено — каких-то шесть фунтов, он же ужасно дорогой! А ты его тащишь уже третий раз! Так на вас никаких денег не хватит! Неси назад и клади в тот же мешок, где взял! Или нет, стой! Так не пойдет: я ж тебя знаю, постараешься проглотить как можно больше по дороге на чердак и в конце концов подавишься и обдрищешься. Вот не стану тебе подштанники стирать, ходи в таких, вонючий и противный, пусть братья тебя налупят…
К концу тирады Джек появлялся в дверях, покаянно протягивая на грязной ладони четыре сморщенных коричнево-желтых ягодки размером чуть менее грецкого ореха каждая.
— Так не годится. Подойди ближе и выверни карманы! Так! Прекрасно! Четыре инжирины он сдаст, а двадцать четыре себе оставит! Весь в отца — тот тоже тащил что ни попадя, и бит был за эти дела неоднократно, и ничто не помогало. Его даже с коробки на берег списывали за воровитость.
— Зачем же вы за него пошли, если знали, что он вор?
— Эх, Федор, во-первых, он был красивый. Во-вторых, он меня любил. А в-третьих, я за него не «шла». Мы с ним жили, и не так уж плохо жили, ей-богу! Но я была уже вдова с малым дитем на руках, когда с ним встретилась. А впрочем, ничего б не изменило, будь я и девица. Тогда бы еще вернее клюнула на наживку. И хочешь — еще секрет, как покорять женщин и девушек?
— Конечно, хочу! — едва удерживаясь от смеха, сказал Федор. Ему нравилась эта жизнерадостная, неутомимая женщина. Он прежде думал, что женщина за тридцать — это уж старуха. А этой бабе уж давно за тридцать, и седина в волосах промелькивает, и морщинки у глаз — а сами глаза молодые, смеющиеся.
— Молодец! Так вот, слушай. Женщины ужасно любят слушать. Мужской голос — особенно. Совершенно не важно, песни ты мне поешь, про сражение рассказываешь или в любви признаешься — только говори без запинки. Безо всяких там «Э-э», «М-м-м» и «Значится, так, значит!» Понимаешь, смотреть — тоже неплохое дело, но чтобы смотреть, нужно ничем другим не заниматься (разве только вязать годится, да и то…). А слушать — я вот сейчас стираю и могу слушать. Буду гладить — и тоже могу слушать. И что угодно.
Краснея, Федор вызвался вынести во двор здоровущую корзину с бельем, развешивать. И обнаружил, что кто-то с хорошими, мастеровитыми руками поработал над тем, чтобы Кэт было всегда удобно, с мужиком в доме или без: веревки были запасованы через горденьчики, потянул за конец — и занятый стираным бельем участок веревки взмыл к блочку, намертво приколоченному к сосне настолько высоко, что ни вор не допрыгнет, ни пьяный прохожий случаем не схватится грязной лапой, ни мальчишки, играя и бегая, не замарают, а к тебе протянуло незанятую часть веревки. А чтобы спустить к рукам, чтобы снимать легче, только другой конец потяни… Да, это делал мастер…
И в Федоре шевельнулась ревность. Хотя кто ему она, эта Кэт? Не невеста, не подружка…
Кроме того, мистер Дрейк все еще воевал в Ирландии — с ним-то было бы интересно в любом рейсе, но он в море пока не спешил и команду не набирал. А без него… Хотелось уж вовсе необыкновенного чего-то…
Ну и Кэт… Веселая, неунывающая и крикливая квартирохозяйка нравилась ему все больше и больше. Не хотелось уходить на месяцы вот так, сразу, и долгие месяцы не видеть милого краснощекого лица. И догадываться, что Кэт времени даром не теряет, и нашла себе очередного утешителя. И он…
И на третий день, когда почти все дела были переделаны и был часок перед сном, когда можно посидеть спокойно у камина, глядя на неповторяющиеся узоры пламени, чувствуя, как тяжелеют разогретые жаром веки и лениво перебрасываясь ничего не значащими словами… Когда утихомирились наконец шумные дети, наступило неловкое, напряженное молчание… Кто первый скажет об этом? И в каких словах? Ведь многое зависит от того, с каких слов все начиналось.
Если начнет она — это будет, конечно, надежнее и проще. Но как тогда быть с мужским самоуважением? Если и Сабель сама тебя выбрала и за собою потащила, а теперь вот еще и Кэт. Нет, негоже бывалому моряку отдавать боевую инициативу бабе в руки! Да и чего он боится, в самом-то деле? Обидится и с квартиры погонит? Жалко, баба хорошая и здесь у нее неплохо. Жалко, но — не смертельно. Деньги у него еще водятся, можно другую хату подыскать. (Федор еще не успел уяснить себе, что женщину нельзя обидеть изъявлением чувств, пусть даже самых низменных и грубых. Равнодушием можно, но не наоборот…)
И он рискнул и хрипло, пряча неуверенность, сказал:
— Ну, что, Кэтрин, пошли наверх? Дети вроде уже спят.
— Ого! А ты, оказывается, дерзкий! — без тени укора или неодобрения сказала Кэт. — Вот уж непохоже было. Ну, пошли. Посмотрим, что будет дальше.
Федор из этих слов, а более из интонации, с какою они были произнесены, сделал вывод, что дальнейшая дерзость будет скорее поощряться, чем осуждаться.
Кэт, поднявшись по нескрипучей лестнице, полезла в шкафчик и достала пыльную бутылку доброго испанского вина, оставшуюся от кого-то из прежних постояльцев. Федор погладил ее сзади, пока она шарила в шкафчике. Кэт мурлыкнула что-то неопределенное — и он решил идти вперед и вперед, покуда явно не остановят!
Выпив душистой пахучей жидкости, Федор нисколечко не опьянел — но виду о том не подал, ибо успел сообразить: если что вдруг не так — можно будет потом извиниться. Мол, сама такое коварное вино выставила: вот ни-че-го не помню! Правда, не больно-то это лестно, если просоленный, океанский моряк (не каботажник какой-нибудь!) с пары чарок ничего уж не помнит, — слабак!
…И он загадочно ухмыльнулся. Кэт спросила, чему он радуется — а он вместо ответа промычал: «Да так, ерунда». А самому подумалось: — «Как хорошо, что Англия и Россия не близкие соседи! А то в Польше все знают о якобы каждодневном чудовищном российском пьянстве. Сюда эти слухи и перевранными не доходят — за что слава тебе, Господи! Полячка бы не поверила, небось, что русский от красного вина виноградного может допьяна напиться…» И Федор облапил веселую вдовушку, равно готовый ко всему.
Кэт задохнулась — даже сердце под его ищущей жадной рукой остановилось на миг. Потом задрожала. Потом смущенно усмехнулась и сказала:
— Не обращай внимания. И не воображай чересчур. Просто давно с мужиком не была. Делай свое дело!
Было так хорошо, что Федор и на следующую ночь попытался уговорить Кэт. Но вдовушка непреклонно сказала:
— Нет. Хватит пока. Ты должен восстановить силы. А то протянешь ноги через неделю — чего я тебе вовсе не желаю. Да и себе. А кроме того, я еще не проголодалась в этом смысле по-настоящему.
Два месяца они с Кэт прожили, как говорится, «душа в душу» (Кэт добавляла, подмигивая: «И тело в тело»). А потом Федора отыскал конопатый Бенни Грирсон, старший канонир с хоукинзовского «Сити оф Йорка», и сказал после обычных приветов от общих приятелей и всего прочего:
— Тэд, ты ничем не связан в ближайшие год-два?
— Да пока нет, а что?
— И планов нет?
— Да можно сказать, что тоже нет. Но к. чему ты клонишь?
— Понимаешь, есть одно предложение. Довольно выгодное, но совершенно сумасшедшее…
— Я уж хотел окрыситься за «ренегата» — но он мне объяснил, что это вовсе не оскорбление, а официальное наименование для бывших христиан в Турецкой империи.
— Как «мориски» для крещеных мавров в Испанской?
— Да, примерно так. Или даже точно так. А тогда я спросил, какой нации люди преобладают среди ренегатов. Он сказал именно в том порядке, в каком я перечисляю: «Славяне, греки, албанцы, итальянцы, каталонцы». Тут-то я про тебя и вспомнил. Ведь, если я правильно понимаю, русские — тоже славяне?
— Тоже-то тоже, только вот…
— Тэд, давай рискнем? Наш великий капитан воюет с ирландскими мятежниками и нам неизвестны его планы. Хотя, если б он собирался за океан — команды бы знали. Может быть, он вовсе решил более не плавать за океан — он же теперь человек богатый, к чему рисковать своей шкурой? Он теперь может нанять наилучшего капитана. Экипажи распущены. Хоукинзы перестали набирать команды. В Англии скучно. А мы люди не семейные, терять нам — кроме как по полведра крови — нечего. А это дело такое занятное, что потом всю жизнь будет что вспомнить!
— Это-то так. Но переходить в ислам — тут я против. Еще это обрезание. Господь, сотворяя человеков, не дал ничего лишнего…
— Во! И я вербовщику ответил точно так же. А он мне: «Легковесное и непродуманное суждение. Ногти-то вы стрижете, волосы подстригаете — и, наконец, бреетесь. А разве все эти действия не есть покушения на данный вам свыше божественный образ?» И я задумался — как бы похлестче ответить, чтобы поставить на место мусульманина, — но никакого достойного возражения не придумал. Я вовсе не хочу сказать, что таких возражений нет вовсе. Мне они в голову не пришли, но я человек в Священном Писании малосведущий.
А хочешь знать, что меня по-настоящему соблазнило в его предложении? Деньги — тьфу, деньги можно и в Проливе добыть, была бы удача. А без удачи их все равно не будет, хоть ты за край света заберись. Меня вот что привлекло. Шлюхи надоели — а найти порядочную женщину мне, с моей конопатой рожей да вдобавок с неделикатным обхождением, так непросто, что времени на это требуется куда больше, чем у меня бывает между рейсами. Да и сам знаешь, куда уходит время моряка на берегу. Иное дело — в море, вдали от берегов, при ровном ветре и отсутствии неприятеля. Тут времени свободного столько, что впору сказки друг другу рассказывать. Вот, а у этих сарацинов поганых с этим делом куда как проще: деньжат добыл — купил себе жену по вкусу, и никому дела нет до того, ей поглянулась ли моя непригожая морда или нет. Купил — и обязана любить. Не понравилась — прогнал и пошел на базар, новую выбрал. Или хоть три сразу. Тебе-то это пока еще все равно, что турецкий язык. Ты у нас молодой, красивый, говоришь складно, бабы от тебя прямо млеют. Не отпирайся, по твоей хозяйке видно, что у вас с нею круглосуточная дружба. Но какому мужику не хочется испробовать многоженство? Если честно, а?
Да-а, тут было над чем поразмыслить. С одной стороны, плавать по Средиземному морю — дело интересное, другого пути, видимо, нет там побывать. Он краем глаза видел, в Барселоне только… С другой стороны — риск уж больно велик! Никто же толком не знает, какие у них порядки. Вербовщик, понятное дело, обещает всякое и говорит: «Если понравится — можете в дальнейшем принять ислам и хоть насовсем у нас оставаться». А как до места доберешься — может оказаться, что переходить в ислам нужно сразу и независимо от того, нравится тебе это или нет. А уж там поворачивать назад будет поздно. Не зря же никто никогда не видел бывшего турецкого пирата. В турецкие пираты люди уходили, нечасто, но бывало. А вот чтоб вернулся кто из ушедших — что-то не слышно. Почему? Федор решил, что тут может быть или одно, или другое. Или там всех убивают рано или поздно — или же, наоборот, там так хорошо, что возвращаться в христианский мир никто не желает.
Конечно, понятно, почему Бенни Грирсон не хочет идти на такое рисковое дело в одиночку. И мужик он что надо. Но…
Опять же Кэт… Она, конечно, немолодая, но ему с нею уютно. Он бы предпочел пожить с нею еще… Какое-то время.
Так идти к туркам или нет?
Если б можно было знать точно, что сходишь и -коли не понравилось — назад вернешься. Так ведь нет: басурманы эти могут, небось, сгубить невзирая на договоры…
И он вспомнил все, что знал о 1571 годе…
Крымский хан Давлет-Гирей пришел на Русь с не столь уж и большим войском. Но дошел сквозь все заставы до Москвы и взял первопрестольную. Из-за измены. Предатели показали татаровьям лучшие броды через все реки. Такие, что в пору весеннего паводка всадником проходимы.
И Федька, отчасти, предателей этих понимал. Ведь ясно ж что это за людишки были! Падкие на золото да на мед хмельной? Ой, нет! Ведь за такую измену не только всю семью, а и всю родню, и всю свойню (то есть женину родню, и родню всех снох) под корень изведут! Решиться на такое мог только человек отчаявшийся, изобиженный до смерти. Получивший от царя, что — Федька-то знал — вполне вероятная вещь, за службу верную и царству многополезную, за раны, принятые на той службе православному государю и отечеству, не награду, а плети, пытки, поджог двора… И главное — человек, оставленный царевыми слугами на земле одиноким. Случайно уцелевший от опричного погрома или опалы своему барину (а опала — барину, дворовым же людям, челяди и холопам опального, — беды и казни вовсе безвинные). Такой, как Федька. Он вот, уцелев случайно, из целой деревни один, в заграницы убег. А у кого не было в пору разорения лодьи с добрыми товарищами — тому как быть?
И Федор задумался над тем, что ж для государства опаснее: одного виноватого казнить, безвинных людей из его семьи, села или двора отнюдь не трогать — или же извести под корень всех, кто связан был с виновным, дабы мстить за него на земле было уж некому?
И пришел он вот к какому выводу. Если над сим помышление праздное иметь — надумаешь, что, ясное дело, полезнее изводить всех под корень, чтоб потом уж не бороться с мстителями. А невинную кровь попы отмолят.
Но если опыт свой, хотя небольшой, иметь — поймешь, что несравнимо лучше казнить одного виновного и никак не примучивать присных его. Почему? Да потому, что властям будет очень трудно установить весь круг возможных мстителей. Друзья есть у человека, сочувствующие, братья невесты… А еще земляки, соседи. Чтобы по каждому изменному делу весь круг возможных мстителей выкосить дочиста — это ж всю страну обезлюдить придется! Тогда уж лучше власти считать, что чем менее казненных — тем менее и мстителей. Ведь тут точно то же, что у Дрейка с испанцами: те, кто с симаррунами до последней капли крови сражались, часто Дрейку сдавались без выстрела. Потому что знали о нем: хотя и смертельный враг Испанского королевства и католической религии — а людей зря не обижает. Тут и из мстителей кой-кто передумает. Верно?
— Наш адмирал уж год как мертв, а этот красавчик… Тьфу на него! — и капитан бригантины очень похоже скривил рот, но при этом потряс руками, как кот, наступивший в дерьмо, — лапками.
Испанцы успели нажаловаться французскому адмиралу — и тот попробовал забрать четыреста тридцать испанцев на свой корабль. Но не тут-то было! Виллеганьон-младший почти ласково, как непослушному, но любимому ребенку, сказал вице-адмиралу дю Вийар-Куберену:
— Ну зачем же вы так? У них, бедняжек, так мало в запасе времени остается — а вы у них последние часы воруете. Я же теперь прикажу им всем глотки перерезать быстренько, и не о ком более разговаривать.
Вице-адмирала перекосило, лицо его пошло красными пятнами, и он тихо сказал мощному, плечистому, багровошеему де Виллеганьону:
— Шевалье, вы не понимаете… Отобранные мною испанские офицеры заявили категорически, что если их товарищей убьют — они не станут платить выкуп. А мои офицеры так на эти деньги рассчитывали… Учтите, они не столь богаты, сколь вы. И получается, что вы обидели товарищей по ремеслу, которые с вами и англичанами вместе ковали победу…
Де Виллеганьон сморщился, точно съел гадость, и сказал укоризненно:
— Бога ради, ваша светлость, перестаньте вы заниматься демагогией. Знаете ведь уже, что на меня это не действует. Скажите лучше, много ль вы лично теряете на этом деле?
— Довольно много, — уклончиво ответил старик.
— Много — это сколько? Две тысячи золотых? Пять? Десять или более? Да не утруждайте себя, я по глазам вижу. Итак, что-то около пяти тысяч. Хорошая сумма. Есть из-за чего напоминать о менее зажиточных коллегах! Ну что ж, придется распроститься с этой симпатичной суммой.
Разговор этот шел на палубе, при людях. Даже Федор его слышал — хотя от неудобства старался не смотреть на лица говорящих…
Но вот пираты с «черных бригантин» перестали гонять пленных испанцев с приборкой и теперь приказали им, каждому, нести по ядру от кулеврины (тяжеленький шарик шести дюймов в поперечнике и восемнадцати фунтов весом). Бледные, покрывающиеся на глазах обильным холодным потом, они разговаривали между собой дребезжащими старческими голосами, время от времени «пуская петухов»… Смотреть на них было и страшно, и стыдно, и какая-то неудержимая сила заставляла еще и еще таращиться на обреченных людей… Федор попытался понять, что же заставляет смотреть на них так жадно? И вдруг понял: их покорность! Их рабская готовность к смерти. А еще говорят, что испанцы горды и высокомерны. Да и не зря говорят — он и сам это видел в Севилье, Барселоне и Новом Свете. А сейчас…
Ну почему? Почему взрослые люди, почтенные отцы семейств и храбрые воины, послушны сейчас, как бараны? Совсем как замордованные российские посадские людишки. Сейчас, глядя на них, услужливо и старательно намыливающих доску, по которой их будут сталкивать в море с ядрами за пазухой — с ядрами, которые они же сами притащили от орудий! Что же с ними сталось, с этими храбрыми людьми?
Федор слонялся по галиону, любуясь тем, как ребята с «черных бригантин» споро приводят поврежденный в бою корабль в обычный вид. Обнаружилось, что грот — самый большой парус галиона — прогорел, а запасной в бою использовался свернутым в качестве заслона от пуль и весь изрешечен — так они его в считанные минуты заменили на марсель! А сколько тросов для этого нужно перевязать, кто не пробовал, тот и не поверит!
Его послал капитан Лэпсток — с миссией. Поручалось состоять при шевалье де Виллеганьоне, чтобы передать англичанам немедля, если какая в чем помощь занадобится. Но здешние французы справлялись сами, и отлично — точно всю жизнь проплавали на больших кораблях, а не завладели этим галионом едва три часа назад!
Между тем солнце село, испанцы были утоплены, и пора на «Сити оф Йорк» возвращаться. Уговорились расходиться завтра на рассвете… Сидя в шлюпке, глядя на удаляющийся величественный силуэт галиона, угольно-черный на фоне яркого, совершенно морковного цвета, заката, Федор не мог прогнать из ушей и отпихнуть из памяти вопли испанцев — он отвернулся, не смог смотреть, а французы на каждый вопль напоминали о жестокостях испанцев по отношению к своим знакомым, или к индейцам в Новом Свете, или к протестантам в Нидерландах — в ответ на нескончаемые мольбы нескончаемые напоминания… Испанцы в ответ на эти холодные и даже презрительные напоминания клялись и божились, что они лично ни в чем таком не замараны, они — честные моряки и солдаты… Французы презрительно, с ледяными насмешками отвечали: «О да, да, каждый раз мы слышим от вашего брата одно и то же. Вам верить — так получится, что ни один испанец не виноват. Вы виноваты в том, что терпите бесчеловечную тиранию и не восстаете!»
Сидя в шлюпке и позже, уже в койке, Федор долго, упорно думал о слышанном за день — это было значительнее, чем все увиденное за тот же нескончаемый день…
18
И только когда судовой колокол отбил уже полуночные склянки, он вспомнил, что сам-то уж четыре года в том же точно, до мелочей точно, положении, что и французы, пережившие Варфоломеевскую ночь. Ну да, конечно. Его законный монарх пошел войной на собственных подданных, добропорядочных и законопослушных. И его слуги истребили всех Фединых родственников, односельчан, друзей. Так что, он за это вправе восстать (или даже, как говорили ребята с «черных бригантин», обязан восстать)? Федор расвспоминался. Как бы на родину сплавал. И вспомнил, что его ж замучили бы — не за восстание, а уже за одно то, что сбежал от опричников. Хоть бы их самих всех уже показнили — все равно.И он с оторопью понял, что сейчас, после четырех всего-то лет, прожитых за рубежом, он уже не может рассуждать по-русски, сбивается на здешние взгляды, оценивает события и мысли по-здешнему. «Это что же выходит? Вот я с французами говорил, и ничего, я их понимал, они — меня. И голландцев я смог бы понять. И англичан. И отчасти даже испанцев. А свои чтобы уместились в голове, все иначе нужно расставить…»
Получалось, что правы русские власти, запрещая подолгу бывать русским за рубежом. А то русским перестанешь быть… Но тогда получалось, что правильно опричники их погост под Нарвой пожгли, а его земляков истребили! Это же как в чуму: дома заболевших если безжалостно сжигать вместе с трупами, со всей утварью, какой больные пользовались, и даже с еще живыми больными, — заразу можно остановить. Спасти остальных…
И все-таки кто ж преступник больший — тот, кто восстает против власти, нарушившей законы божеские и человеческие (А ведь сказано: «Несть власти аще не от Бога!»)? Или тот, кто такую власть терпит?
Нет, все-таки он и впрямь помаленьку перестает быть русским. Потому что для русского человека тут и вопроса никакого быть не может. «Заворовался ты, Федор, вконец заворовался!» — подумал он. И так ничего и не решив для себя, наконец заснул.
Дальнейшее плавание шло, как обычные плавания такого рода, уже мною описанные. Поэтому распространяться о подробностях я уж не буду…
Глава 21
БЕРБЕРИЙСКИЕ БЕРЕГА
1
После плавания с Хоукинзом Федор снял комнатку в Плимуте, в аккуратном домике с каркасом из дубовых балок, расчерчивающих беленый фасад на треугольники. Хозяйка — вдова тридцати трех лет, краснощекая, крепкая, стирала матросские робы для казенных судов и с того жила. Как сама говорила, гордая тем, что никто ей не нужен, ни от кого она не зависит, сама себя содержит и ни в ком не нуждается:— Соседки меня жалеют: мол, ах ты, бедняжка, все сама и нет у тебя ни защитника, ни помощника. А на кой мне защитник, если я покуда еще в силах поднять самый большой таз с помоями и вылить на башку обидчику? А? Зато я могу гордо сказать, что нет в мире человека, имеющего право колотить меня (исключая, конечное дело, палача, если суд приговорит к бичеванию за злоязычие)! — весело выкрикивала она, не переставая яростно жамкать белье, так что пенистые брызги разлетались во все стороны и даже вверх, до оконных наличников. — А ты красивый малый! У тебя есть невеста? Нет? А что так? Ну так и что же, что иноземец? Да это, если хочешь знать, еще даже в сто раз лучше! Да. Девицы ведь племя козье по сути. Сплошь и рядом самые благонравненькие и кроткие овечки влюбляются в громил да висельников. А почему? Да потому же, почему такое случается с кроткими чаще, чем с отпетыми, вроде меня. Потому, что разбойник с большой дороги — не такой парень, как те благопристойные женихи, которых девицам сулят. И им поэтому До дрожи любопытно познакомиться поближе с разбойником. Ну, а чем такое близкое знакомство для кроткой девицы может закончиться — ты, я думаю, уже сам знаешь…
Во время этого назидательного поучения Кэтрин Уэззер — так его квартирохозяйку звали — не переставая работала, да в то же время успевала рявкать на своих неукротимых детей. А дети эти мелькали всюду, так что Федор никак не мог счесть, трое их или четверо. Все мальчишки, все одетые в обноски матросской одежи, — они вели себя в доме точь-в-точь как ландскнехты в только что завоеванном вражеском городе. То банку варенья уперли, то с чердака несут, тщетно хоронясь от матери, у которой, казалось, зоркие глаза были и на боках, и на спине (и, похоже, в каждом чулане еще по глазу, а звонкий и, в общем-то, приятный голос мог повышаться до такого пронзительного, режущего уши визга, который проникал, кажется, в самые отдаленные закоулки дома), и чернослив, и снизку сушеных яблок, и горсть вовсе несладкого, сводящего скулы барбариса… А мать, не отрывающаяся от корыта, всегда точно знает каким-то таинственным образом, что и где несут. И визжит:
— Джек, балбес этакий! Ты что это прячешь в кармане? Ах ты, негодяй! Инжиру всего-то — это на всех и на всю зиму запасено — каких-то шесть фунтов, он же ужасно дорогой! А ты его тащишь уже третий раз! Так на вас никаких денег не хватит! Неси назад и клади в тот же мешок, где взял! Или нет, стой! Так не пойдет: я ж тебя знаю, постараешься проглотить как можно больше по дороге на чердак и в конце концов подавишься и обдрищешься. Вот не стану тебе подштанники стирать, ходи в таких, вонючий и противный, пусть братья тебя налупят…
К концу тирады Джек появлялся в дверях, покаянно протягивая на грязной ладони четыре сморщенных коричнево-желтых ягодки размером чуть менее грецкого ореха каждая.
— Так не годится. Подойди ближе и выверни карманы! Так! Прекрасно! Четыре инжирины он сдаст, а двадцать четыре себе оставит! Весь в отца — тот тоже тащил что ни попадя, и бит был за эти дела неоднократно, и ничто не помогало. Его даже с коробки на берег списывали за воровитость.
— Зачем же вы за него пошли, если знали, что он вор?
— Эх, Федор, во-первых, он был красивый. Во-вторых, он меня любил. А в-третьих, я за него не «шла». Мы с ним жили, и не так уж плохо жили, ей-богу! Но я была уже вдова с малым дитем на руках, когда с ним встретилась. А впрочем, ничего б не изменило, будь я и девица. Тогда бы еще вернее клюнула на наживку. И хочешь — еще секрет, как покорять женщин и девушек?
— Конечно, хочу! — едва удерживаясь от смеха, сказал Федор. Ему нравилась эта жизнерадостная, неутомимая женщина. Он прежде думал, что женщина за тридцать — это уж старуха. А этой бабе уж давно за тридцать, и седина в волосах промелькивает, и морщинки у глаз — а сами глаза молодые, смеющиеся.
— Молодец! Так вот, слушай. Женщины ужасно любят слушать. Мужской голос — особенно. Совершенно не важно, песни ты мне поешь, про сражение рассказываешь или в любви признаешься — только говори без запинки. Безо всяких там «Э-э», «М-м-м» и «Значится, так, значит!» Понимаешь, смотреть — тоже неплохое дело, но чтобы смотреть, нужно ничем другим не заниматься (разве только вязать годится, да и то…). А слушать — я вот сейчас стираю и могу слушать. Буду гладить — и тоже могу слушать. И что угодно.
Краснея, Федор вызвался вынести во двор здоровущую корзину с бельем, развешивать. И обнаружил, что кто-то с хорошими, мастеровитыми руками поработал над тем, чтобы Кэт было всегда удобно, с мужиком в доме или без: веревки были запасованы через горденьчики, потянул за конец — и занятый стираным бельем участок веревки взмыл к блочку, намертво приколоченному к сосне настолько высоко, что ни вор не допрыгнет, ни пьяный прохожий случаем не схватится грязной лапой, ни мальчишки, играя и бегая, не замарают, а к тебе протянуло незанятую часть веревки. А чтобы спустить к рукам, чтобы снимать легче, только другой конец потяни… Да, это делал мастер…
И в Федоре шевельнулась ревность. Хотя кто ему она, эта Кэт? Не невеста, не подружка…
2
Он прожил под крышей миссис Кэт Уэззер два дня и три ночи. Деньги у него были пока. И он не спешил с устройством на коробку. Потому, что соскучился по мирной жизни, хотелось отдохнуть, покуда не перестанут во сне видеться залитые кровью палубы, испанцы с белыми лицами и восемнадцатифунтовыми ядрами в руках, раны колотые, раны стреляные и самые неприглядные, самые кровавые — раны рваные. А еще раны рубленые — тоже отвратительное зрелище…Кроме того, мистер Дрейк все еще воевал в Ирландии — с ним-то было бы интересно в любом рейсе, но он в море пока не спешил и команду не набирал. А без него… Хотелось уж вовсе необыкновенного чего-то…
Ну и Кэт… Веселая, неунывающая и крикливая квартирохозяйка нравилась ему все больше и больше. Не хотелось уходить на месяцы вот так, сразу, и долгие месяцы не видеть милого краснощекого лица. И догадываться, что Кэт времени даром не теряет, и нашла себе очередного утешителя. И он…
И на третий день, когда почти все дела были переделаны и был часок перед сном, когда можно посидеть спокойно у камина, глядя на неповторяющиеся узоры пламени, чувствуя, как тяжелеют разогретые жаром веки и лениво перебрасываясь ничего не значащими словами… Когда утихомирились наконец шумные дети, наступило неловкое, напряженное молчание… Кто первый скажет об этом? И в каких словах? Ведь многое зависит от того, с каких слов все начиналось.
Если начнет она — это будет, конечно, надежнее и проще. Но как тогда быть с мужским самоуважением? Если и Сабель сама тебя выбрала и за собою потащила, а теперь вот еще и Кэт. Нет, негоже бывалому моряку отдавать боевую инициативу бабе в руки! Да и чего он боится, в самом-то деле? Обидится и с квартиры погонит? Жалко, баба хорошая и здесь у нее неплохо. Жалко, но — не смертельно. Деньги у него еще водятся, можно другую хату подыскать. (Федор еще не успел уяснить себе, что женщину нельзя обидеть изъявлением чувств, пусть даже самых низменных и грубых. Равнодушием можно, но не наоборот…)
И он рискнул и хрипло, пряча неуверенность, сказал:
— Ну, что, Кэтрин, пошли наверх? Дети вроде уже спят.
— Ого! А ты, оказывается, дерзкий! — без тени укора или неодобрения сказала Кэт. — Вот уж непохоже было. Ну, пошли. Посмотрим, что будет дальше.
Федор из этих слов, а более из интонации, с какою они были произнесены, сделал вывод, что дальнейшая дерзость будет скорее поощряться, чем осуждаться.
Кэт, поднявшись по нескрипучей лестнице, полезла в шкафчик и достала пыльную бутылку доброго испанского вина, оставшуюся от кого-то из прежних постояльцев. Федор погладил ее сзади, пока она шарила в шкафчике. Кэт мурлыкнула что-то неопределенное — и он решил идти вперед и вперед, покуда явно не остановят!
Выпив душистой пахучей жидкости, Федор нисколечко не опьянел — но виду о том не подал, ибо успел сообразить: если что вдруг не так — можно будет потом извиниться. Мол, сама такое коварное вино выставила: вот ни-че-го не помню! Правда, не больно-то это лестно, если просоленный, океанский моряк (не каботажник какой-нибудь!) с пары чарок ничего уж не помнит, — слабак!
…И он загадочно ухмыльнулся. Кэт спросила, чему он радуется — а он вместо ответа промычал: «Да так, ерунда». А самому подумалось: — «Как хорошо, что Англия и Россия не близкие соседи! А то в Польше все знают о якобы каждодневном чудовищном российском пьянстве. Сюда эти слухи и перевранными не доходят — за что слава тебе, Господи! Полячка бы не поверила, небось, что русский от красного вина виноградного может допьяна напиться…» И Федор облапил веселую вдовушку, равно готовый ко всему.
Кэт задохнулась — даже сердце под его ищущей жадной рукой остановилось на миг. Потом задрожала. Потом смущенно усмехнулась и сказала:
— Не обращай внимания. И не воображай чересчур. Просто давно с мужиком не была. Делай свое дело!
Было так хорошо, что Федор и на следующую ночь попытался уговорить Кэт. Но вдовушка непреклонно сказала:
— Нет. Хватит пока. Ты должен восстановить силы. А то протянешь ноги через неделю — чего я тебе вовсе не желаю. Да и себе. А кроме того, я еще не проголодалась в этом смысле по-настоящему.
Два месяца они с Кэт прожили, как говорится, «душа в душу» (Кэт добавляла, подмигивая: «И тело в тело»). А потом Федора отыскал конопатый Бенни Грирсон, старший канонир с хоукинзовского «Сити оф Йорка», и сказал после обычных приветов от общих приятелей и всего прочего:
— Тэд, ты ничем не связан в ближайшие год-два?
— Да пока нет, а что?
— И планов нет?
— Да можно сказать, что тоже нет. Но к. чему ты клонишь?
— Понимаешь, есть одно предложение. Довольно выгодное, но совершенно сумасшедшее…
3
Предложение, сделанное Бенджамену в кабачке кривого Джошуа, что за военными доками в Портсмуте, было действительно того… Бену предложили завербоваться в пираты… Что, скажете: «Эка невидаль! Не девочка же — моряк дальнего плавания этот Грирсон. Дядя взрослый, соображает, что есть что. Дело-то добровольное: хочешь — иди, не хочешь — подожди другого предложения, поинтереснее». Но дело в том, что Бенджамена вербовали не к кому из известных или покуда неизвестных английских капитанов. И не к голландцу либо французу. Даже не к португальцу, итальянцу или там немцу. А к… туркам! А? Каково? «Если тебе у нас понравится — можешь принять ислам, сделать обрезание и остаться навсегда. У нас высоко ценят ренегатов!»— Я уж хотел окрыситься за «ренегата» — но он мне объяснил, что это вовсе не оскорбление, а официальное наименование для бывших христиан в Турецкой империи.
— Как «мориски» для крещеных мавров в Испанской?
— Да, примерно так. Или даже точно так. А тогда я спросил, какой нации люди преобладают среди ренегатов. Он сказал именно в том порядке, в каком я перечисляю: «Славяне, греки, албанцы, итальянцы, каталонцы». Тут-то я про тебя и вспомнил. Ведь, если я правильно понимаю, русские — тоже славяне?
— Тоже-то тоже, только вот…
— Тэд, давай рискнем? Наш великий капитан воюет с ирландскими мятежниками и нам неизвестны его планы. Хотя, если б он собирался за океан — команды бы знали. Может быть, он вовсе решил более не плавать за океан — он же теперь человек богатый, к чему рисковать своей шкурой? Он теперь может нанять наилучшего капитана. Экипажи распущены. Хоукинзы перестали набирать команды. В Англии скучно. А мы люди не семейные, терять нам — кроме как по полведра крови — нечего. А это дело такое занятное, что потом всю жизнь будет что вспомнить!
— Это-то так. Но переходить в ислам — тут я против. Еще это обрезание. Господь, сотворяя человеков, не дал ничего лишнего…
— Во! И я вербовщику ответил точно так же. А он мне: «Легковесное и непродуманное суждение. Ногти-то вы стрижете, волосы подстригаете — и, наконец, бреетесь. А разве все эти действия не есть покушения на данный вам свыше божественный образ?» И я задумался — как бы похлестче ответить, чтобы поставить на место мусульманина, — но никакого достойного возражения не придумал. Я вовсе не хочу сказать, что таких возражений нет вовсе. Мне они в голову не пришли, но я человек в Священном Писании малосведущий.
А хочешь знать, что меня по-настоящему соблазнило в его предложении? Деньги — тьфу, деньги можно и в Проливе добыть, была бы удача. А без удачи их все равно не будет, хоть ты за край света заберись. Меня вот что привлекло. Шлюхи надоели — а найти порядочную женщину мне, с моей конопатой рожей да вдобавок с неделикатным обхождением, так непросто, что времени на это требуется куда больше, чем у меня бывает между рейсами. Да и сам знаешь, куда уходит время моряка на берегу. Иное дело — в море, вдали от берегов, при ровном ветре и отсутствии неприятеля. Тут времени свободного столько, что впору сказки друг другу рассказывать. Вот, а у этих сарацинов поганых с этим делом куда как проще: деньжат добыл — купил себе жену по вкусу, и никому дела нет до того, ей поглянулась ли моя непригожая морда или нет. Купил — и обязана любить. Не понравилась — прогнал и пошел на базар, новую выбрал. Или хоть три сразу. Тебе-то это пока еще все равно, что турецкий язык. Ты у нас молодой, красивый, говоришь складно, бабы от тебя прямо млеют. Не отпирайся, по твоей хозяйке видно, что у вас с нею круглосуточная дружба. Но какому мужику не хочется испробовать многоженство? Если честно, а?
Да-а, тут было над чем поразмыслить. С одной стороны, плавать по Средиземному морю — дело интересное, другого пути, видимо, нет там побывать. Он краем глаза видел, в Барселоне только… С другой стороны — риск уж больно велик! Никто же толком не знает, какие у них порядки. Вербовщик, понятное дело, обещает всякое и говорит: «Если понравится — можете в дальнейшем принять ислам и хоть насовсем у нас оставаться». А как до места доберешься — может оказаться, что переходить в ислам нужно сразу и независимо от того, нравится тебе это или нет. А уж там поворачивать назад будет поздно. Не зря же никто никогда не видел бывшего турецкого пирата. В турецкие пираты люди уходили, нечасто, но бывало. А вот чтоб вернулся кто из ушедших — что-то не слышно. Почему? Федор решил, что тут может быть или одно, или другое. Или там всех убивают рано или поздно — или же, наоборот, там так хорошо, что возвращаться в христианский мир никто не желает.
Конечно, понятно, почему Бенни Грирсон не хочет идти на такое рисковое дело в одиночку. И мужик он что надо. Но…
Опять же Кэт… Она, конечно, немолодая, но ему с нею уютно. Он бы предпочел пожить с нею еще… Какое-то время.
Так идти к туркам или нет?
Если б можно было знать точно, что сходишь и -коли не понравилось — назад вернешься. Так ведь нет: басурманы эти могут, небось, сгубить невзирая на договоры…
И он вспомнил все, что знал о 1571 годе…
4
Самого-то его в России к нашествию татар 1571 года уже два года, почитай, как не было. Но он слышал от людей, собирая всякое слово, сравнивая свидетельства различных людей, сопоставляя эти свидетельства и одними подтверждая либо опровергая другие. Можно сказать, что это был самый первый для Федора опыт такого рода деятельности, вообще-то не моряку нужный, а, скорее, специалисту из ведомства господина Уолсингема. Итак, отбросив явную брехню, каковой и в сведениях иностранцев, в то лето в России побывавших, и россказнях московских гостей, бывших в заграницах позже нашествия, было в преизбытке, Федор вызнал вот что.Крымский хан Давлет-Гирей пришел на Русь с не столь уж и большим войском. Но дошел сквозь все заставы до Москвы и взял первопрестольную. Из-за измены. Предатели показали татаровьям лучшие броды через все реки. Такие, что в пору весеннего паводка всадником проходимы.
И Федька, отчасти, предателей этих понимал. Ведь ясно ж что это за людишки были! Падкие на золото да на мед хмельной? Ой, нет! Ведь за такую измену не только всю семью, а и всю родню, и всю свойню (то есть женину родню, и родню всех снох) под корень изведут! Решиться на такое мог только человек отчаявшийся, изобиженный до смерти. Получивший от царя, что — Федька-то знал — вполне вероятная вещь, за службу верную и царству многополезную, за раны, принятые на той службе православному государю и отечеству, не награду, а плети, пытки, поджог двора… И главное — человек, оставленный царевыми слугами на земле одиноким. Случайно уцелевший от опричного погрома или опалы своему барину (а опала — барину, дворовым же людям, челяди и холопам опального, — беды и казни вовсе безвинные). Такой, как Федька. Он вот, уцелев случайно, из целой деревни один, в заграницы убег. А у кого не было в пору разорения лодьи с добрыми товарищами — тому как быть?
И Федор задумался над тем, что ж для государства опаснее: одного виноватого казнить, безвинных людей из его семьи, села или двора отнюдь не трогать — или же извести под корень всех, кто связан был с виновным, дабы мстить за него на земле было уж некому?
И пришел он вот к какому выводу. Если над сим помышление праздное иметь — надумаешь, что, ясное дело, полезнее изводить всех под корень, чтоб потом уж не бороться с мстителями. А невинную кровь попы отмолят.
Но если опыт свой, хотя небольшой, иметь — поймешь, что несравнимо лучше казнить одного виновного и никак не примучивать присных его. Почему? Да потому, что властям будет очень трудно установить весь круг возможных мстителей. Друзья есть у человека, сочувствующие, братья невесты… А еще земляки, соседи. Чтобы по каждому изменному делу весь круг возможных мстителей выкосить дочиста — это ж всю страну обезлюдить придется! Тогда уж лучше власти считать, что чем менее казненных — тем менее и мстителей. Ведь тут точно то же, что у Дрейка с испанцами: те, кто с симаррунами до последней капли крови сражались, часто Дрейку сдавались без выстрела. Потому что знали о нем: хотя и смертельный враг Испанского королевства и католической религии — а людей зря не обижает. Тут и из мстителей кой-кто передумает. Верно?