ретроспективу,не удосужившись хотя бы проглядеть её, говоря, что flashbackозначает ненужное утяжеление, хуже которого только flashforward,и место этим метаниям во времени в мусорной корзине монтажёра, а когда я бережно приоткрываю завесу моих воспоминаний и извлекаю на свет поэтичные интригующие моменты из моего прошлого, мне неминуемо приходится выслушивать, что то, чего человек не в силах представить в настоящем времени, в реальной твёрдой валюте, по большей части оказывается дерьмом и пустыми претензиями, так что этот хлам я могу захватить домой и на досуге настрогать из него любительского кино.
   Посему я возвращаюсь к Болетте, которая в первый день после войны сидит на восьмом месте справа и принимает звонки со всей страны, а сама думает о Вере. Впрочем, времени подумать о чём-то, кроме абонентов, которых нужно соединить друг с другом, нет, поскольку вся страна болтает взахлёб, а Болетта обретается в настоящем времени, в потоке событий, и она чувствует, как схватило голову и боль ползёт вверх по шее и растекается до лба, точно магнитный ветер, они называют морзянкойэту муку, которая раньше или позже, но настигает всех телефонисток, лишает многих из них сна и превращает в неврастеничек, и когда стрелка наконец доползает до часа, Болетта вместе с половиной смены идёт в комнату отдыха, но разговоры гремят и здесь, в полный голос, только Болетта молчит, она думает о Вере, о кровотечении, но никто не обращает на неё внимания, все привыкли, что Боллетта дичится, она не стала своей в этой компании настоящих сотрудниц Телеграфа, несмотря на разницу в возрасте, они все одного поля ягодки: обитательницы роскошных квартир на аллее Бюгдёй или Парквейен, часто последыши в большой семье, внезапно предоставленные сами себе. За ними числится как минимум один курортный сезон во Франции, и если они отважились выйти на пляж, в Ницце или Биаррице, то лишь прячась под зонтиком, и чем они старше, тем бледнее от всего того уксуса, который втёрли в себя. Они незамужни, бездетны, вряд ли испытали прикосновение мужской руки и бегло говорят на двух языках, одинаково поджимая губы. Болетта хоть не замужем, но растит дочь, что не только необычно, но неслыханно, особенно поскольку им не удалось докопаться до подробностей этой скандальной истории и они давно отчаялись выпытать что-то сверх того, что они знают, а это, считай, ничего. Им известно лишь, что Болетта Эбсен живёт со своей матерью, датчанкой, бывшей в молодости в некотором роде звездой немого кино, и дочерью Верой, появившейся на свет в 1925 году, и хотя все эти исхудалые барышни с телеграфа ходят по воскресеньям в церковь, читают Библию и богобоязненны до одури, в непорочное зачатие и прочие чудеса они верят слабо. Теперь они гомонят все хором, перебивая друг дружку, рассказывают о своих мужественных отцах, освобождённых из «Грини», братьях, числившихся погибшими, но неожиданно обнаружившихся в укрытии где-то на севере Нурмарка, у каждой в семье по герою и хотя бы одна потрясающая история в запасе, но вдруг все разом смолкают, как будто их отключили, и Болетта замечает, что все взгляды прикованы к двери, она тоже поворачивает голову и видит фрёкен Штанг. Начальницу, не одобряющую болтовню во время обеда и не отказавшуюся бы ввести запрет на разговоры и обет молчания. Она кивает Болетте, склонив голову набок: «Господин директор Эгеде хочет поговорить с вами. Немедленно». И фрекен Штанг удаляется к своему столу прежде, чем Болетта успевает спросить, в чём дело, и никто в комнате ничего не говорит, возможно, они думают с торжеством и злорадством, что у директора наконец лопнуло терпение, он решил навести порядок и сегодняшнее опоздание Болетты Эбсен станет последним, ибо немало найдётся девушек с незапятнанной репутацией, которые почтут за счастье получить место на Центральном телеграфе. Может, они и думают так про себя, но высказать это вслух им и в голову не приходит, потому что против Эгеде, бонзы с верхнего этажа, они выступают единым фронтом, и Болетте помогают привести в порядок причёску, суют пудреницу, её трогает это сочувствие; поднимаясь по длинной лестнице на начальственный этаж, Болетта вспоминает торопливые слова утешения, а когда она наконец собирается с духом и стучится, то тоже думает, правда, без торжества: сегодняшнее моё опоздание было последним, теперь будем на мели горе мыкать. Она слышит голос Эгеде, говорящий «Войдите», как во сне отворяет дверь, потом прикрывает её за собой. Эгеде сидит в кожаном кресле за огромным столом, Болетта подходит ближе и ловит себя на книксене, она готова лопнуть от досады на себя, что сдуру присела в книксене, как школьница перед директором, а злость всегда идёт ей на пользу.
   Эгеде расплывается в улыбке и указывает ей на стул. Болетта остаётся стоять и глядит прямо на него. Когда-то он, может, и был хорош собой, но теперь поперёк себя шире, и даже мировая война не повлияла на толщину его подбородков, расплывающихся над воротником как жабо из светлого жира, который тянет голову вниз, отчего директор то и дело клюёт носом. Он не торопясь раскуривает трубку. Болетта ждёт. Она держит руки за спиной и сию секунду готова скрестить взгляды с кем угодно. — Так, так, — говорит наконец Эгеде. — Всё, слава Богу, позади. — На это Болетта не отвечает ничего. Хотя её удивляет, что он ходит вокруг да около. Ей это не по нраву. И её благая злость раскаляется пуще прежнего. Но всё же она говорит тихо: — Да, слава Богу. — Эгеде кладёт трубку в пепельницу и отирает уголки рта. — Сейчас, — догадывается Болетта, и сжимает руки за спиной в кулаки. — Сейчас он скажет, что всему есть предел. — Дома всё в порядке? — спрашивает он. Болетта не знает, что отвечать. Она кивает. — Ваша мать играла в кино, так ведь? — Болетта обескуражена. — Да, — говорит она. — Но это было очень давно. — Наверно, ещё во времена немого кино. Между нами говоря, я преклоняюсь перед Великим немым. — Директор Эгеде встаёт, на то, чтобы выбраться из кресла, уходит определённое время. — И ещё у вас есть дочь, да? — Да, есть. — Болетту опять щекочет злость. Если он решил обидеть и унизить её, прежде чем выставить за дверь, пусть попробует. Ей нечего стыдиться. Смотри, как бы я не выпотрошила трубку тебе в лицо, думает она. — Сколько ей сейчас? — Летом будет двадцать. — Эгеде качает головой и вздыхает. — Печально, когда война отбирает твою молодость. А школу она успела закончить? — Болетта теряется с каждой минутой всё больше. Она не поймёт, куда он клонит, и мучится от этого. Но решает отвечать учтиво и особо не распространяться. — Она закончила среднюю школу. — Это хорошо, — роняет Эгеде, отходя к окну. Он стоит спиной к ней и любуется городом. — А чем ваша дочь думает заняться? — Ей нравится всё, связанное с фотографией. — Эгеде поворачивается к Болетте и вдруг прыскает: — Фотографией? Так молодая леди хочет стать фотографом? — Болетта сглатывает, ей приходится сглотнуть, чтобы ответить хоть как-то, она готова растерзать эту разодетую гору жира, которая позволяет себе смеяться ей в лицо, но, заговорив, она слышит, что её голос звучит вежливо и смиренно, как будто ей стыдно, что она так завралась. — Она хочет работать в фотомагазине. — Эгеде нетерпеливо машет рукой, ему вдруг наскучили досужие разговоры, хотя он сам их завёл. Он грузно опускается в кресло, Болетта молчит, молчит мрачно, она вообще может рта не открывать. — Вы работаете на Телеграфе много лет, — говорит он неожиданно любезно, почти льстиво. У Болетты перехватывает дыхание, она понимает, что ничего не понимает. Эгеде снова раскуривает трубку, у табака не совсем свежий запах. Болетте хочется повернуться и уйти, но она остаётся стоять. Ну сейчас точно, думает она. Он вознёс её выше некуда и теперь кинет оттуда в грязь. — Этого больше не повторится, — выпаливает она. Эгеде вылупил глаза. Трубка свисает с вывороченных губ, как крючок. — Не повторится? Что не повторится? — Опоздания. Но сегодня все часы посбивались. — Эгеде таращится на неё, а потом вдруг снова начинает хохотать. Он откладывает трубку, хохот переходит в кашель, прокашлявшись, он спрашивает: — Вы не хотели бы подняться на пару этажей повыше? — Болетта думает, что недослышала, и подаётся вперёд. Она чувствует, что лицо растеклось в идиотскую мину. — На четвёртый этаж? — шепчет она. — Не пугайтесь уж так-то. — Болетта отступает на шаг, силясь привести лицо в порядок — Вы имеете в виду экспедицию? — Да, именно её. Нам требуется несколько операторов в этот отдел. И нам нужны женщины с опытом. Такие, как вы. У вас же огромный опыт. — Эгеде порывисто отворачивается, как будто брякнул что-то лишнее. Ей нравится видеть его таким. Она чувствует даже некоторое превосходство: она-то смогла совладать с собой. Ей должно радоваться и благодарить. У неё есть шанс подняться туда, где нет мигреней. Она улыбается: — У меня опыт только оператора на пульте. — Эгеде чуть поводит жирными плечами. — У нас есть курсы. Это не трудно. Для вас, я имею в виду. — Эгеде выбивает пепел из трубки. Мундштук весь изгрызен. И у директора свои проблемы, с совестью, думает Болетта. Внезапно в ней проклёвывается жалость к нему. У него широкая траурная кайма под ногтем на среднем пальце, которым он утрамбовывает табак в трубке. Белая пыль встаёт нимбом над тонкими, сухими волосами всякий редкий раз, что он делает резкое движение. Как сейчас, когда он поднимается рывком, словно прочитав перемену в её глазах и спеша вернуть себе главенство. — Так что вы скажете на моё предложение? — Ответ вертится у Болетты на языке, но она не спешит произнести короткое слово, ей хочется потянуть это мгновение в своё удовольствие, а Эгеде, видя, как она мнётся, тяжело оседает в кресло, будто забыв, что только вскочил, упирает локти в стол и говорит. — Конечно, конечно. У вас есть время подумать. Никакого пожара нет. Но все вакансии должны быть заняты к сентябрю.
   Эгеде опускает глаза и начинает рыться в бумагах, Болетта откланивается, на этот раз никаких книксенов, она лишь кивает и пятится к выходу. Но когда она кладёт ладонь на золочёную ручку двери кабинета директора того, что народ окрестил Телеграфным дворцом, а я про себя именую Телеграфным собором, тогда Эгеде поднимает руку и вновь устремляет взгляд на Болетту. Она отпускает ручку и стоит молча, терзаясь нарастающим беспокойством, что всё это чудесно до неправдоподобия, а жизнь научила её, что очень многие вещи оказываются слишком хороши, чтобы стать правдой, и что победы неизменно гораздо скоротечнее поражений. — Найти место продавца в фотомагазине, верно, нелегко? — спрашивает он. — Нелегко, — шепчет Болетта. Эгеде снова вылезает из-за стола и подходит к ней. — Если вы примете моё скромное предложение, в операторской освободится место, да? — спрашивает он. — Освободится, — дакает и Болетта. — И тогда его могла бы занять ваша дочь. Это тем более удачно, что вы научили бы её всем премудростям. — Болетта смотрит на него в упор и улыбается. — Это более чем любезно с вашей стороны. Но ничего не выйдет. — У Эгеде мрачно вспыхивают глаза. — Ничего не выйдет? Как так? — Как я уже сказала, у моей дочери другие планы. Но спасибо ещё раз.
   Болетта снова берётся за ручку и в эту секунду чувствует его руку на своём плече. Она медленно поворачивается и видит его пальцы, они висят, как гигантское насекомое, по ошибке заползшее на неё. Теперь ясно, чего ему надобно — взять её за жабры. — Я сообщу вам завтра, — говорит она. — Не спешите. Думайте, сколько вам надо. — Рука Эгеде скользит вниз по её руке, жёлтый ноготь скребёт материю с глухим шуршанием. — Я могу идти? — Директор вынимает часы, откидывает крышку и долго изучает стрелки. Потом хлопает крышкой и прячет часы в карман жилетки. Он смотрит на Болетту, в глазах ни следа тёмного мерцания, директор сер и бесстрастен. — Жаль, — говорит он. — Вашей дочери здесь наверняка было бы хорошо. Но она хоть не собирается выскочить за первого встречного? — Болетта смеётся. Она смеётся и зажимает рот рукой. Она никак не возьмёт в толк, что он такое несёт. — Нет, не собирается? А то с такими станется! — Теперь хохочет Эгеде, он хохочет, колыша подбородками, но вдруг замолкает, повесив голову, как будто выдохшись. — И то правда — кто возьмёт в жёны незаконнорождённую? — шепчет он. — Что вы сказали? — Можете идти. — Моя дочь рождена по тем же законам, что и все!
   Болетта слышит, что за ней захлопывается дверь. Она идёт по кафельному полу под звук собственных шагов, они долетают с опозданием, будто все чувства остались сзади. Из комнаты правления выходят трое мужчин, на неё они не обращают внимания. На лестнице она вцепляется в перила. Между этажами туалетная комната, она заворачивает туда, моет руки, от них разит пеплом, табаком, а из зеркала на неё глядит лицо, в котором она едва узнаёт своё. Её тошнит, но она справляется с рвотой, выпив холодной воды, потом ждёт, пока восстановится дыхание, приглаживает волосы, поправляет платье, одолевает полпролета до операторской и садится на место, а все косятся на неё, умирая от любопытства: что она делала у Эгеде стольковремени? Того гляди, сама Госпожа начальница опустится до расспросов, но Болетта сидит как истукан, вперившись в никуда, не замечая ничьих взглядов, и никогда и никому не станет она рассказывать о беседе с директором Эгеде. Зато она делает то, что делать запрещено, но она уверена, что ей больше терять нечего, и потому набирает свой номер, она вклинивается в очередь и ныряет в паутину хитроумной сети, и в гулких комнатах на Киркевейен начинает трезвонить чёрный телефонный аппарат.
(пуговица)
   Вера услышала звонок — где-то далеко, по ту сторону сна и войны звонил телефон, но никто не брал трубку. Она встала, медленно, удивляясь, пошла на звук и тут же очутилась в коридоре, она не заметила пути от кровати сюда, не прожила этих секунд, как будто её вырезали из одной комнаты и вмонтировали в следующую. Телефон не смолкал, а в столовой она увидела бабушку, та лежала на диване спиной к ней, а на плечах серел огромный воротник волос. Думала ли Вера, что это звонит Рахиль, её подружка-еврейка? Когда б Рахиль вернулась, она не стала бы звонить, она бы опрометью кинулась через двор, взлетела по кухонной лестнице и бросилась подруге на шею, и Вера выложила бы ей всё. Но может, с ней что-то приключилось, ногу сломала, например, и поэтому вынуждена звонить, подумала Вера и сняла трубку с рычага чёрного телефонного аппарата со смещённым циферблатом, где, если сунуть палец в девятку, отвести диск в сторону до упора и отпустить, он, возвращаясь на место, тренькал вместо девяти раз всего лишь один, и импульс на телефонную станцию уходил тоже лишь один, так что девятка получалась единицей, восемь двойкой, семь тройкой и так далее, и когда Вера приложила ухо к трубке этого задом-наперёд-телефона, что тоже случилось внезапно, как по мановению волшебной палочки, словно время распалось на несвязные нити, она услышала только гудки, только дыхание телефона, шелест ветра в электрическом лесу, куда её не пустили, не пустили поговорить, и она тут же бросила трубку. Тишина гуляла по комнатам и оставляла следы в потоках света. Пра по-прежнему лежала на диване. Почему она спит в столовой в такое время? И почему её шёлковая китайская рубашка на Вере? Ходики от страхового общества «Bien» пробили полчаса. Вера резко дёрнулась в их сторону, и воспоминания заныли, точно она содрала корочку с раны. Она ринулась в ванную, припала к раковине и стала пить из-под крана. Посмотреть в зеркало она не решилась. Но осторожно сунула руку под рубашку и потрогала повязку, сухая, из неё не льётся. Там не больно. Это показалось Вере странным. Её должна раздирать боль. Она бы помогла ей забыть. А так только жажда. В ванне широкая сальная полоса, как будто вода по краю засохла и превратилась в грязь. Вера распахнула шкаф над раковиной, дохнуло тяжёлыми духами Болетты. Ей стало дурно. А вдруг Рахиль звонила из-за границы, издалека, и связь внезапно прервалась, но она позвонит снова, едва окажется рядом с телефоном где-нибудь поближе, в Дании или Швеции, где связь лучше. На миг утешенное этой мыслью сердце скакнуло от радости. Она взяла гребень с бабушкиной полки, закрыла шкаф и всё-таки посмотрелась в зеркало: призвук синевы на щеке, ссадина на лбу. Если запудрить, никто не обратит внимания. А на что обратит? На глаза? На рот, когда она открывает его? На язык? Неужели он залезал и туда, в рот? Вера не помнила. В память врезалось лишь, что на руке недоставало пальца, а на верёвке сидела птица. Она подошла к дивану, пристроилась рядом с Пра, нежно взяла в руки седые космы и принялась расчёсывать их. Часы в коридоре пробили два раза. Старушечьи волосы пахли сладостью, землёй и листвой. — Ты думала, я сплю? — шепнула Пра. Но Вера не ответила. Она расчёсывала волосы, и губы были стиснуты. — Ты же знаешь, — продолжала старуха, — я никогда не сплю по-настоящему. Мой сон — ещё один способ ждать. — Пра вздохнула и приподняла голову. — Мне так приятно, когда ты расчёсываешь меня. Это напоминает мне море. Песок. Самые мои лучшие воспоминания. А потом я что-нибудь сделаю с твоими волосами. Не нужна нам никакая парикмахерша, правда? — Пра прислушалась — ничего, только снуют Верины пальцы. — Мне ты можешь всё рассказать. Я же ничего не слышу. Я оглохла, ты помнишь, от этого жуткого взрыва ещё в сорок третьем. Правда, я не помню, какое это было ухо, да не важно, с тех пор и другое вышло из строя. Так что ты можешь рассказать мне всё-всё-всё, Вера, я ничего не услышу.
   Но Вера молчит. Пра ждёт. Снова бьют часы. Время свернуло на новый круг. — Ну не хочешь — не надо. Тогда я тебе расскажу. Ты хоть и не говоришь, но слышишь вроде хорошо? Телефон же ты услышала. — Пра чувствует рывок за волосы, гребень застревает, но Вера резко и решительно дёргает его вниз. — Дорогая, так ты снимешь с меня скальп. Кстати, а кто, ты думаешь, это был? Кто звонил? Болетта? Ей нельзя. Но это, конечно, была она. А потом её отсоединили. Ненавижу я телефоны. Глаз собеседника не видишь и вечно брякнешь из-за этого какую-нибудь глупость. Потому что разговаривают не словами, а глазами. Мне ли этого не знать, а, Вера? Было время, я тоже жила в немоте, на экране. В кино я молчала, но за меня говорили глаза. Мы красили веки зелёным, чтобы сильнее сияли. Я могла бы стать звездой первой величины. Больше и Греты, и Сары. Правда! Если б глаза не потухли. В какой-то день они не засияли, и всё, хотя я накрасила их так, что едва могла смотреть.
   Пра умолкла. Она почувствовала, что Верины руки застыли на месте. — Ну что, фру парикмахер, я уже хороша, как майский цвет, или тебя просто утомила моя старушечья болтовня? Я и сама от неё устала. Всё, что я говорю, я слышала раньше. И не по одному разу. Ничего нового в голову уже не приходит. Дружок, ты не принесёшь мне бутылочку «Малаги»? Она стоит в полке за Йенсеном.
   Вера бросила чесать волосы и пошла в столовую за бутылкой. Пра села. Она сгорбилась больше обычного, вот-вот носом в землю уткнётся. Утром она улеглась, не сняв красных тапок, и теперь ноги заснули, только они у неё и спали. Она попробовала растереть их, да не дотянулась, как ни пригнуло её к земле. Пра оставалось сидеть и ждать, пока кровь прильёт к ногам. Вот она, старость: дожидаться, пока проснутся твои ноги. Гребень валялся у подушки, весь в длинных серых волосах, похожий на дохлую зверюшку. Она быстренько обобрала волосы с гребня и сунула их за диван. Было зябко, она накинула плед. Она слышала, как Вера двигает тома «Потерянной земли» и «Ледника», наконец она появилась с бутылкой и стаканом, осторожно налила в него вина и протянула старухе. А та подняла стакан и посмотрела вино на свет, как солнце сочится сквозь коричневое зелье и оседает на дно, точно пыль красного дерева. Налюбовавшись, она неторопливо влила его в себя, и спина стала гибкой, как лоза, а маленькие в шишках ноги ожили, готовые вот-вот пуститься в путь. — Посиди со мной, — попросила Пра. — Торопиться нам сегодня некуда. Может, нам сфотографироваться всем втроём, а? Когда Болетта вернётся? — Вера присела к Пра и опять стала расчёсывать её. Волосы, тонкие, пушистые, и так приятно струятся между пальцев. — Вера, а ты рада, что снова можно ходить в кино? Давай, отведёшь меня в «Пэле». Или в «Колизей». Я ведь не была в кино с тех пор, как оно заговорило. Представляешь? Последнее, что я видела, — «Виктория». С Луизой Ульрих в главной роли. Она ничего, только немка, к сожалению. Нет, зря они кино озвучили. Глаза исчезли. И глаза, и танец пропали, теперь только рот. Знаешь, как они использовали кинотеатр «Пэле» все эти годы? Хранили там картошку! Но у тебя, поди, есть с кем сходить в кино и кроме такой старой клюшки? Да и ноги у меня наверняка заснут.
   Старуха вздохнула и положила руку на Верино плечо. — Кстати, твои кавалеры искали тебя вчера. Ты уж перебирай их медленно, одного за одним. Только не спеши. Ради Бога — не спеши! Мужики — они такие фальшивки, на них жалко даже той бумаги, на которой их малюют. За исключением Вильхельма, конечно. Поверь мне, иногда гораздо больше удовольствия ответить «нет», чем «да». Честное слово.
   Вера трепыхнулась, и старухе пришлось поддержать её на миг. Она потёрлась щекой об острое внучкино плечо, потрепала её по спине, разгладила складки шёлка. — Эту рубашку подарил мне Вильгельм, как только мы познакомились. Ты можешь себе представить — подарить девице ночную рубашку ещё до свадьбы?! Стоит ли удивляться, что я каждую ночь запирала дверь на все запоры, чтоб быть уверенной, что никто не проберётся в комнату. Ну ладно. Может, почитаем вечером его письма? Начнём с того, где они завязли во льдах.