Потом Арнольд всегда говорил, что, когда он очнулся на дне и встал на мягком тяжёлом песке, с грузом всего Норвежского моря на плечах, тогда-то он и решил — бежать. Чем скорее, тем лучше. — Косить я не мог, — рассказывал он. — Если я шёл собирать яйца, то оставлял их в гнёздах: мне было жалко птиц. На море меня укачивало. Потроша рыбу, я отхватил себе пальцы. — При этих словах он стаскивал с правой руки сшитую на заказ перчатку и демонстрировал кривые обрубки, которые едва шевелились, и я покрывался мурашками и не мог удержаться, чтоб не рассмотреть культю поближе, пощупать зарубцевавшуюся кожу, а он вытирал слёзы и всхлипывал. — Я родился в неправильном месте, — говорил Арнольд. — У меня даже глаза не того цвета!
   И он обводил нас карими глазами, взгляд которых столько раз спасал его, и натягивал обратно перчатку, в пальцы которой он вставил пять колышков, чтобы его увечье не мозолило глаза всем и каждому.
   Но тем ранним июльским вечером, когда Арнольд, живым колесом пробороздив утёс, стоял под водой на дне и вынашивал свои предательские планы, ему на плечи легли отцовы пятерни, они втянули в лодку его, избитое и притопленное чудище, лилипутского недочеловека, Аврора с рыданиями прижала его к себе, а бабы давай вышвыривать траву из лодки, чтоб легче шла. Отец догрёб до дома так быстро, как никому не удавалось ни до, ни после, вода падала с вёсел, как с водопада, Эверт был взбешён и счастлив, в сердце радость мешалась с отчаянием, другими словами, Эверт Нильсен пребывал в полнейшем расстройстве чувств, он не знал, как ему быть с Арнольдом, как призвать к порядку и сделать человека из того единственного сына, которым Господь благословил их с Авророй. И Эверт Нильсен не в силах был отделаться от одной мысли: у меня не сын, а только полсына.
   Арнольд высушен, забинтован и укутан в шерстяной плед и овчину. В него влили спирта, Арнольд зевает и улыбается — добрый знак, радуются они. Они даже затапливают печь, чтобы не играть в кошки-мышки с коварной июльской ночью, которая может подпустить холода под дверь. Ему под бок подкладывают Жабу, охотничью собаку, похожую, как говорят, на него, она скулит тихо и потрясённо и лижет его в лицо. Аврора и Эверт бдят над ним, они тихо, никому не слышно, перешёптываются, и вдруг Эверт лезет к ней, она отпихивается, но его не унять, в конце концов она уступает его воле, и он грубо, молча кончает в секунду, по ходу с такой силой вжимая её в стену, что у неё на миг перехватывает дыхание, и она лишь молит Всемилостивого, чтоб Арнольд не проснулся сию секунду, пусть подремлет в своей полуяви, куда не проникают ни звуки, ни картинки. Но плачет после не она, а он, Эверт Нильсен, двужильный, малословный мужик, вдруг сделавшийся чужим, он опускается на стол, прячет лицо в руках, по согнутой спине пробегает дрожь, и Авроре приходится утешать его, она оправляет одежду, медленно поворачивается к мужу и кладёт руки ему на плечи. Она чувствует, как его трясёт. Он отворачивается, стесняясь встретиться с ней глазами. — Теперь уже поздно, — шепчет Аврора. — Нам надо довольствоваться одним Арнольдом.
   Наутро Арнольд как бревно, он не шевелит даже пальцем и, лёжа на узкой лежанке, кажется ещё меньше прежнего, как будто его сгорбило в воде или он растерял пару-тройку бесценных сантиметров в падении. Пёс сбежал, они слышат, что он как безумный заливается на кладбище. Они наклоняются к сыну, он смотрит сквозь них коричневыми пустышками глаз. Они посылают за доктором. Он приплывает через два дня. Доктор Паульсен из заполярного Будё сходит с корабля на этот островок, не предназначенный для людей, а лишь для птиц, глупых псов и потерпевших кораблекрушение, которые с глубокой благодарностью и ликованием должны были покинуть эту скалу при первой возможности, а вместо этого зачем-то угнездились тут и болтаются, уцепившись пальцами за тончайшую веточку географии. Сыплет дождь, поджарый немногословный мужик немедленно раскрывает зонтик над головой доктора, но у него уже мокрые плечи, и он догадывается, что, едва жалкое население островка завидит его, тут же вскроется уйма других несчастий и хворей, болящие выстроятся в очередь, а ему придётся проявить жёсткость, неизлечимых он лечить не умеет, чудесами с воскрешением пусть Всемогущий занимается, хватит того, что он месит ногами позабытую им полоску тверди, прикрытый наполовину зонтом и с мечтой о приёмных часах в столичном кабинете, заказанном в ресторане столике и тёплой операционной. — Надеюсь, — ворчит доктор, — дело и впрямь серьёзно. Раз я сюда притащился. — Эверт Нильсен идёт под дождём и крепко держит зонтик над доктором. — Мы не можем привести в себя сына, — мямлит он. — Даже не можем определить, жив он или умер. — А это здесь не всё равно? — злится доктор и протискивается, топая башмаками, в тесную комнату, стряхивает воду с пальто, требует полной тишины раньше, чем кто-нибудь успевает открыть рот, и поворачивается к Арнольду, тот недвижно лежит запеленутый в шерстяные пледы, его не сразу заметишь. Доктор делает шаг в его сторону и хмурится: — Ну распакуйте его хотя бы! Я что, приехал сюда грязные тряпки трясти? — Аврора, застыдившись, опускает голову и принимается разворачивать Арнольда, теперь он лежит голый на виду у всех. Эверт отводит взгляд, он смотрит в дверь, на косой дождь, море, белым воротником охватившее маяк, собаку, бегущую краем отлива. Мать рыдает над сыном, маленьким мальчиком почти синего цвета, лежащим в кровати так смирно, как вряд ли в состоянии лежать живое существо. Доктор Паульсен на миг поддаётся человечности и сочувствию. — Ничего, ничего, — бормочет он. — Сейчас мы посмотрим. — Он открывает свой кожаный чемоданчик, присаживается к кровати на приготовленный стул, достаёт инструменты и начинает детальный осмотр Арнольдова тела. Мимо окна проплывают лица, мельком заглядывают в комнату и исчезают. Кручина, сосед, всегда богатый на дурные вести и обожающий ими делиться, приклеивается к окну надолго, пока Эверт не прогоняет его. Доктор Паульсен мерит температуру. Осторожно дёргает пациента за правое ухо. Затягивает петлю из верёвки на указательном пальце. Подносит к его губам карманное зеркальце. Наконец выпрямляется и обращается к Эверту: — А спирт в этой хибаре имеется? — Эверт немедленно наливает ему, но доктор не торопится выпить. Сперва он ставит стакан Арнольду на грудь, наклоняется и внимательно изучает вид напитка. Потом опрокидывает его в себя и просит повторить. Эверт неохотно наливает, на этот раз полстакана. И снова доктор ставит стакан на Арнольда и надевает очки, чтобы лучше рассмотреть, что уж он там видит. Наконец он поднимает стакан и опорожняет его. — Оцепенение! — восклицает он наконец. — Мальчик всего-навсего впал в спячку! — Аврора валится у кровати на колени и плачет: — Это опасно? — Опасно, не опасно, — отвечает доктор Паульсен. — Я б не советовал всем и каждому цепенеть по любому поводу. Но мальчик скорее жив, чем мёртв, то есть — далёк от смерти. — Слава Богу! — шепчет Аврора. — Спасибо, доктор! — Он вздыхает: — Вы что, не видели, как колыхался спирт? Точно буря в капле моря. Как волна у него в груди. Давайте-ка я вам снова покажу. Если в бутылке ещё что-нибудь осталось. — Эверт молчит и мнётся. Бутылки должно хватить и на Рождество, и на Новый год. Доктор видит его нежелание и морщит лоб: — Мне что, тыкать мальчишку шляпными булавками, чтобы продемонстрировать, как сокращается сердечная мышца? — И в третий раз Эверт наливает в стакан, доктор ставит его Арнольду на грудь, все наклоняются посмотреть, не замерла ли жидкость, как примёрзшая, и своими глазами видят, как глянцевую поверхность коробит волна, она идёт из Арнольда, как быстрый толчок, и доктор Паульсен, дав всем наглядеться всласть, опрокидывает в себя и эту каплю моря. — Сердце бьётся, — говорит он и поднимается. — А сколько ему лет? — Десять, — мгновенно отвечает Эверт и громко повторяет, не давая встрять Авроре: — Летом исполнилось десять. — Доктор расплывается в улыбке и проводит взглядом по неприкрытому телу Арнольда: — Ростом ваш парень не вышел. Зато оснастка дай Боже! — Доктор поворачивается к Эверту, тот кивает, Аврора заливается краской и аккуратно закрывает сына пледом, отводя глаза.
   Всё это Арнольд слышит. Из своего оцепенения он слышит все эти неслыханные загадочные слова. Как отец врёт, преуменьшая его возраст, и незнакомый голос доктора, произносящий непонятное «оснастка дай Боже». Он впал в спячку, хотя оснащён дай Боже. А теперь тот же доктор втирает ему в лоб мазь, говоря: — У мальчика заторможено сознание, это результат длительного пребывания под водой. Ему нужен покой, чистота и регулярный стул. Он придёт в себя сам. — У Авроры пресекается голос: — Здесь всегда чисто! Извольте откушать кофе! — С этими словами она уходит, хлопнув дверью, и оставляет доктора наедине с мужем, потому что оцепенелого Арнольда они в расчёт не принимают. — Как вы думаете, доктор, могут ли небеса послать нам с Авророй ещё детей? — спрашивает Эверт, прядя руками. — За темпераментом у неё дело не станет, — отзывается доктор и прибавляет. — А годов ей сколько? — Эверт задумывается: — Женаты мы шестнадцать лет. — Теперь очередь доктора думать, он делает это долго. — Не стройте больших на-дежд, — говорит он в конце концов. И когда вечером того же дня, раздав весь хинин и глауберову соль, доктор Паульсен вновь ступает на материк, Арнольд всё ещё ощущает давление его большого пальца на глаз, тяжесть стакана на груди, дурманящий запах алкоголя, врезавшуюся в палец нитку и отражение своего лица в слепом зеркальце доктора, которое он запомнил навсегда. — Оцепенение! — шепчет Арнольд. — Я полумёртв и оснащён дай Боже.
   Потом Арнольд Нильсен рассказывал, что так хорошо, как тогда, ему не было никогда. — Я был прям принцем, — говорил он. — Нет, бери выше — королём! А ближе к Богу, пока не умер совсем, не пробраться. Это были самые лучшие недели детства. Честное слово! Я рекомендую мнимую смерть всем, кто хочет покоя. Это было здорово! Как в отеле!
   Поэтому Арнольд всё ещё валяется в кровати в оцепенении, когда учитель Холст, раскормленный выпускник университета, что ни сентябрь — истовый оптимист, а к июню опасный даже для самого себя, прибывает в Рёст, дабы четырнадцать дней кряду сеять в головах местных оболтусов разумное и вечное. По истечение этих четырнадцати дней Холст в изнеможении убывает на материк, отлично зная, что все его наставления и премудрости выветриваются из их голов раньше, чем он скрывается из виду, и предоставляя им набираться ума-разума в школе, которую ещё называют жизнью, где из обязательных предметов — море, трава и птичьи скалы. Через две недели он возвращается, ещё более побледневший и ещё более замученный морской болезнью, ибо таков ритм: то книги, то работа, то указка, то перемёт, так что в учительской голове дни тоже делаются короче и короче, и он всё мрачнее косится на по-прежнему пустующее место Арнольда, который лежит себе дома, а Аврора обихаживает его, тревожась чем дальше, тем больше, ибо ей уже едва удаётся влить ему в рот ложечку пюре или тёплого рыбного супчика. Эверт стоит в тени у двери, смотрит на увечного сына и видит, что ничего не меняется и в Авроре тоже, никакой тяжести в талии, и он думает с возмущением даже: «Сколько можно валяться в оцепенении?» Такой сын выводит Эверта из терпения. И живой, и мёртвый, он — горе семьи, крест, который надо нести, но эту его полусмерть вынести почти невозможно. К тому же уже поползли кривотолки. Он наталкивается на пересуды о своём сыне везде, куда б ни пошёл. И каждый четырнадцатый день учитель Холст переправляет эти сплетни на материк.
   Аврора отирает Арнольду рот, бережно чмокает его в лоб и шепчет: — Я всегда буду ухаживать за тобой! — Проходя мимо Эверта с тазом, тряпками, бельём и недоеденной едой, она не глядит в его сторону. Вечером того октябрьского дня Эверт принимает решение. Он посылает за самим пастором.
   И как раз той ночью Арнольд начинает скучать. Он не только коронован на постельное царствование, но и помазан на самое абсолютное из всех одиночеств: он слышит, но не говорит. Что-то в нежных словах матери перепугало его, теперь в душе скребёт неприкаянность, невыносимое беспокойство. Он слышит, что мать плачет в комнате, собака скулит под дверью, отец стучит кулаком по столу. Утром Арнольд различает тяжёлые шлёпки вёсел, ритмичные крики рулевых и псалом, перекрывающий бурю и заглушающий плеск прибоя: Бог есть Бог, хоть вся земля пустыня.
   Арнольд не может удержаться. Он встаёт. Восстаёт с одра оцепенения и глядит в тёмное окно. К пристани идёт баркас, гребцы взмахивают вёслами в круге белого моря, а на носу стоит, воздев руки, могучая фигура, похожая на огромную скалу, на чёрный парус, это сам пастор, и он поёт Бог есть Бог, хоть люди все мертвы.У Арнольда душа отлетает в пятки, и он вопит — Жирный едет! Жирный!
   Тогда из тени выходит отец, хватает Арнольда и отвешивает ему оплеуху, пощёчину, которая жжёт щёку сына так же, как ладонь родителя, ведь он бил в гневливом восторге, в оторопи и ужасе, чья-то чужая воля направляла в эту минуту его руку, а он сам смотрит на сына, который замер на кровати как громом поражённый, мягко, почти сконфуженно: — Дурак! Он не жирный, он пастор! — Затем Эверт хватает обомлевшую Аврору и бегом тянет за собой на пристань — встретить пастора да побыстрей спровадить его назад: Арнольд ожил, заговорил, пастор никому не нужен. — Парень поднялся! — кричит Эверт всем. — Уезжайте, пока не поздно! — Но пастор уже на пристани, он кладёт руки на плечи дрожащего Эверта и говорит — Ну, ну, сын мой. С чудом исцелённым мальчиком я непременно должен поговорить сам.
   Когда пастор напрашивается в дом, отказать ему не может никто. И вот уже весь остров направляется к дому Нильсенов. Мужики побросали инструменты, бабы кинули мокнуть стирку, а ребятня счастлива опоздать на первый урок к Холсту, тем более он сам, запыхавшийся, замыкает собой растянутую, снедаемую ожиданием процессию, превратившую обычное октябрьское утро в церковный ход.
   Арнольд видит их в окно. Он видит укрупняющиеся лица, красное лицо пастора в обрамлении чёрной бороды, беспокойные руки родителей, быструю ухмылку этого Кручины, мокрую шляпу на жидких волосёнках учителя Холста, все идут, подавшись вперёд, будто их толкают в спину, и Арнольд сразу и окончательно понимает, что его догнали и обложили, он было потерялся, но теперь Арнольд Нильсен найден, и с этой минуты начинается его вторая жизнь.
   Он укладывается, зажмуривается и слышит, как пастор шепчет на крыльце: — Я буду говорить с мальчиком наедине. — Когда Арнольд открывает глаза, пастор наклоняется к нему во всём своём величии и говорит: — Скажи мне, что такое оцепенение? — Арнольд не знает, что ответить, и решает не открывать рта. Большая голова ждёт, нависнув над ним, Арнольд высматривает знак, сигнал, движение лица, чтоб он угадал, что сказать, а о чём промолчать. Из блестящего носа пастора падает могучая капля и прямо Арнольду на лоб. Пастор поднимает полу пальто и отирает увесистую каплю. — Сначала было хорошо, — говорит Арнольд. — Но потом стало скучнее. — Пастор степенно кивает: — Понимаю. Господь и тот выдержал всего три дня. — Арнольд садится в кровати, пастор кладёт руку ему на голову, склоняющуюся под ней. — Смотри мне в глаза, — велит пастор. Арнольд через не могу поднимает глаза и устремляет их на пастора. — Ты должен чтить своих отца и мать. — Да, — шепчет Арнольд. Ещё ты должен чтить море, прибежище рыб, и небо, пристанище птиц. — Конечно, — бормочет Арнольд. — Истину чти! — И её тоже, — сипит Арнольд. Пастор придвинулся вплотную, они разговаривают нос к носу. — Как минимумтоже! — ревёт пастор. Арнольд отстраняется, но и пастор придвигается ещё ближе. — И какова истина? — спрашивает он. Арнольд задумывается. Он не знает. И чувствует себя виноватым. Поэтому отвечает вопросом: — Я не знаю, смеяться или плакать? — Взгляд пастора смягчается, губы изгибает улыбка. Он вздыхает, проводит рукой по глазам и улыбается, а улыбка пастора — та же дуга, натянутая между смехом и плачем. — Вот именно, говорит пастор. Этого-то мы, грешные, и не знаем — смеяться нам или плакать? — Пастор встаёт, он стоит посреди комнаты спиной к мальчику. Затянутый в пальто, как в чёрную колонну. Стук в дверь. Снова тишина. Наконец пастор поворачивается к Арнольду, он хочет сказать ещё что-то, но Арнольд опережает его, ему надо облегчить душу. — Я хотел убежать отсюда прочь, — говорит он. — В этом истина. — Пастор выслушивает признание и ещё раз улыбается. — Ты побывал далеко, Арнольд. Только дорога, мальчик мой, оказалась неверной. — Спасибо, — шепчет Арнольд. И снова на голову ему ложится рука пастора. — Но теперь тебе пора возвращаться к людям, — говорит он. — Здесь наша обитель.
   На следующее утро Арнольд возникает на пороге школы, все оборачиваются в его сторону, и кто-то кричит с Камчатки: — Жирный едет! Жирный! — Класс покатывается, Арнольд смеётся тоже, и тут до него доходит, что они знают о нём почти всё: за исключением тайного помысла, доверенного одному пастору, всё остальное знают про него все вокруг, этого более чем достаточно, учитывая, что каждое слово, которое он говорит, сказал или скажет, включая и те, которые он не собирался произносить вслух, передаются из уст в уста и застревают в сплетнях, как рыба в чужом неводе. Хохоча, Арнольд думает: тут слишком тесно, тут кучно. И заливается громче всех. Учитель Холст стукает указкой по кафедре и в выбитой тишине кивает Арнольду: — С возвращением, Нильсен. Поди сядь на место, а то стоишь, будто опять хочешь нас покинуть. — Арнольд идёт между рядов к своей парте. Она также высока, как до каникул. Если не выше. Он не достаёт ногами до пола. Они болтаются в воздухе, тяжёлые, как брёвна. Подходит учитель Холст. Руки он заложил за спину. И улыбается. Улыбается, наверно, в предвкушении предстоящего уже вечером отъезда на Лофотен и четырнадцати благословенных дней отдыха. Учитель останавливается перед Арнольдом. — Значит, ты будешь продавать ветер? — говорит учитель, и смех рассыпается по новой. Смех тоже впадал в спячку, а теперь очнулся. Учитель даёт смеху погулять, сколько считает нужным, и гулко топает ногой, смех смолкает. — Но у меня вопрос: ты собираешься продавать его килограммами или литрами? — Арнольд не успевает открыть рта, учитель Холст нашёл себе потеху, и его несёт: — Знаю, знаю! Ты будешь продавать ветер бочками! Набьёшь его в бочки, пошлёшь на юг, и когда в Осло-фьорде ляжет штиль, а там это обычная беда, и все корабли встанут, тут-то они откупорят бочку, и — ура — ветер раздувает паруса! — Класс гогочет. Они пластаются по партам и ржут. Учитель Холст разглядывает Арнольда с высоты своего роста, просовывает указку ему под подбородок, насильно заставляя поднять глаза, и Арнольд чувствует, как остриё упирается ему в горло, в адамово яблоко, а смех кругами расходится вокруг. — Но как, малютка Арнольд, ты сумеешь заткнуть бочку прежде, чем ветер разлетится, а? — Теперь Арнольдов черёд, и его хохот перекрывает смех всего класса: — Очень просто — я заткну бочку вашей жирной задницей! — Делается совершенно тихо. Учитель Холст роняет указку. Медленно-медленно наклоняется и поднимает её, дышит он короткими всхлипами. — Что ты сказал, Арнольд Нильсен? — Что я заткну бочку вашей большущей задницей. — Арнольд хохочет, и посреди хохота ему на нос обрушивается указка. Арнольд ошарашенно таращится на учителя, который уже летит к кафедре, открывает толстый кондуит и макает перо в чернильницу. Только тогда Арнольда пронзает боль, отложенная, отсроченная, опоздавшая, но нехорошая, кровь льётся откуда-то изнутри лба и капает в рот и кляксами на пол, он сползает со стула, встаёт как в тумане и бредёт вон из класса, где висит безмерная тишина и учитель Холст не отвлекается удержать его, он слишком занят скрупулёзным описанием обстоятельств происшествия, он спешит оградить потомков от самой возможности превратного истолкования истории и дать им зримое и чёткое, как чернила, которыми он выводит длинные столбцы своего памфлета рядом со столбиками не радующих глаз отметок, представление о том, в каких варварских условиях нёс он эту службу на краю моря.
   Арнольд останавливается на крыльце. Внизу, у пристани, он видит отца и спускается к нему. Тот оборачивается: — Опять упал? — Арнольд качает головой, едва-едва, но кровь снова показывается под носом, и он запрокидывает голову и смотрит в свинцовое небо. — Нет, — шепчет он. — Я не падал. — Отец подходит на шаг ближе и говорит нетерпеливо: — А тогда что случилось? — Учитель Холст заехал указкой. — Отец наклоняется: — Ты хочешь сказать, он тебя ударил? — Арнольд кивает осторожнее некуда, как будто всё в лице держится на соплях и в любую секунду может разъехаться. Отец вынимает из кармана тряпицу, быстро мочит её в воде и протягивает сыну. Арнольд вытирает кровь и начинает плакать, хотя решил крепиться, но жжёт нестерпимо и глубоко, что-то в нём сломалось. — Мне кажется, нос скособочило, — говорит отец, забирает у Арнольда окровавленную тряпку, плюёт на неё и стирает кровавую росу с его подбородка, и Арнольда поражает, что такие огромные лапищи могут касаться так легко. — Ты не плачешь? — Нет, — отвечает Арнольд и сглатывает. — Уже нет. — Ладно. От кривого носа ты не помрёшь. Он правда стукнул тебя указкой? — Да. С размаху. — Отец задумывается на минуту, а потом шагает в сторону от пристани. — Ты куда? — кричит Арнольд. — Не ходи! — Отец не оборачивается. — Потолкую с Холстом, — говорит он.
   Арнольд рысит за отцом, прикрыв рукой расшатавшийся и оплывший нос. Отец останавливается только на пороге класса и вперивает взгляд в учителя Холста, как раз захлопывающего кондуит. — Я отец Арнольда Нильсена, — говорит он громко и ясно. Учитель Холст смотрит на него и чуть-чуть теряет уверенность, глаза начинают бегать, но потом он заглядывает в журнал и улыбается. — Как же, как же. Эверт Нильсен. Я знаю отцов моих дорогих учеников. — Учитель Холст встаёт: — Ваш сын получил необходимый урок. Но я, со своей стороны, считаю вопрос исчерпанным и не собираюсь раздувать шум ни здесь, ни по инстанциям. — Эверт Нильсен стоит молча и угрюмо, как будто забывшись, вроде как забыв, зачем он сюда попал. Широкоплечая фигура отбрасывает в комнату длинную, серую тень. Арнольд ждёт, спрятавшись за отцом. Он изо всех сил тянет его за куртку, потому что он знает: отец не выносит так много слов зараз, они его утомляют и заводят. — Так, продолжаем урок, — говорит учитель Холст, глядя мимо Эверта Нильсена. — Арнольд, дорогой, быстренько садись на место. — Но отец останавливает сына. И сам идёт к кафедре меж рядов замерших учеников, уже догадавшихся, что сейчас случится нечто труднозабываемое. Эверт Нильсен ничего не говорит. Всё давно сказано. Учитель Холст глядит на него в изумлении. А Эверт Нильсен берёт указку и бьёт учителя по лбу, удар не особо силён, но Холст всё же оседает с воплем скорее потрясения, чем боли, и закрывает лицо, а Арнольд думает, что сперва его ударил отец, потом — учитель Холст, а теперь отец побил Холста, как если бы одно влекло за собой другое и было проявлением справедливой закономерности, которую Арнольд не в силах уразуметь. Эверт Нильсен ломает указку, швыряет обе половинки в учителя Холста, по-прежнему стоящего на коленях перед всеми, покидает класс и уводит с собой Арнольда вон, на ветродуй, где места полно для всех — В школу больше не пойдёшь, — говорит отец.