Заметьте: у этого тезиса есть одна черта, способная привести в замешательство. Прежде всего: он либо верен, либо неверен. Если он неверен, мы можем его попросту отбросить. Если же он верен, он непременно будет отброшен. Что касается воззрений восемнадцатого века на якобы мятежные учения, то истина не может служить защитой власти. Скорее, она будет свидетелем обвинения при рассмотрении дела о преступлениях власти (11).
   Как замечает Паренти, тот факт, что религиозные круги и консерваторы порой обвиняют СМИ в либеральном уклоне и разрушительной деятельности, вовсе не означает, что пресса на деле не допускает отклонений от истины. Это означает лишь, что отклонения допускаются не в интересах того или иного клана, тогда как эти кланы своими обвинениями предоставляют СМИ своего рода алиби и таким образом создают иллюзию объективности прессы. В действительности, согласно интерпретации Паренти, терпимость к разнообразию публично выражаемых мнений, в частности, терпимость к демократическому общественному мнению вообще, допускается только до тех пор, пока это мнение не становится серьезной оппозицией к основным государственным структурам или экономической системе капитализма.
   Ни Паренти, ни Хомский не упирают на то, что отдельные журналисты систематически представляют ложную или искаженную информацию по идеологическим причинам – хотя и такие случаи бывают. Отклонения от истины порождаются самой структурой отрасли, равно как и идейными убеждениями всех, кто в ней занят. Вопрос в том, каким образом соединяются два этих фактора. Подводя итоги анализа основных типов системных отклонений, приведенные Паренти и Хомским, можно сказать следующее.
 
   1) Средства массовой информации находятся в собственности корпораций, нередко входящих в большие финансово-промышленные группы, но и отдельные магнаты имеют над ними колоссальную власть. Члены совета директоров избираются из среды состоятельного класса; они связаны с банками, страховыми компаниями, юридическими организациями, высшей школой и т. д. Часто эти люди входят в правление сразу нескольких фирм. Кроме того, у них имеются личные связи с высокопоставленными политиками и общественными деятелями. Влияние корпораций-рекламодателей, без чьей подпитки газеты и информационные сети выжить не могут, ограничивает свободу выражения тех мнений, которые могли бы наложить негативный отпечаток на их бизнес.
 
   2) Американские журналисты в основном являются выходцами из белых семей, относящихся к среднему классу. Женщин, афроамериканцев, испаноязычных, представителей других национальных меньшинств среди них немного. Социальный состав корпорации журналистов приводит к тому, что они чаще освещают события, представляющие интерес прежде всего для зажиточных людей с белым цветом кожи. Система обучения в школах журналистики поддерживает существующую практику, представления, сложившиеся в атмосфере спонсорства определенных общественных институтов. Интересы бизнеса поддерживаются специальными программами – премиями, обедами, поездками и другими льготами для молодых журналистов.
 
   3) Журналисты могут искренне гордиться своей независимостью, поскольку в их среде культивируется воображаемая непредвзятость и автономия. Но их автономию перечеркивают требования, предъявляемые при найме, страх перед увольнением, надежда на вознаграждение и желание избежать санкций. К тому же над любым журналистом обязательно стоит редактор, наделенный полномочиями контролера. Все эти силы находят свое выражение прежде всего в самоцензуре, которую журналисты и редакторы рассматривают как необходимую часть своего ремесла. Как говорит Паренти, «профессиональная компетенция измеряется способностью журналиста представлять события под идеологически приемлемым углом зрения, так сказать, «взвешенным» и «объективным» (22). К тому же, чем выше иерархический уровень персонажей, тем строже идеологический отбор материала.
 
   4) В Штатах СМИ, как правило, с доверием относятся к представителям государства, официальных органов; в гораздо меньшей степени они готовы склонять свой слух к мнениям оппозиционеров и нонконформистов. По большей части они приветствуют деятельность Республиканской партии. Демократы также пользуются их широкой поддержкой, хотя и несколько меньшей по масштабу. Хомский называет республиканцев и демократов «единой политической партией, объединяющей два клана, управляемой сменяющими друг друга кругами делового мира» (22). Фактически СМИ не оказывают никакой поддержки небольшим оппозиционным партиям. Таким образом, сфера вопросов общественной жизни, поднимаемых СМИ, искусственно ограничивается, тем более что пресса в основном полагается на официальные источники, т. е. пресс-службы государственных институтов и корпораций.
 
   5) Пространственные и временные ограничения, меняющиеся представления о ценностях определяют освещение или неосвещение тех или иных тем, количество отводимого им места, их размещение на страницах газет. Часто неосвещенными остаются самые значительные события – и не из-за непреодолимых соображений дороговизны, не из-за нехватки газетного пространства или эфирного времени, а по той причине, что предпочтение отдается простым житейским историям. Представление отом, что интересует общественность, замещается представлением о том, что должно ее интересовать. Пресса неизменно уделяет огромное внимание таким стандартным мероприятиям, как съезды партий, даже если на них не происходит ничего значительного, и нередко игнорирует или необоснованно слабо освещает крупные трудовые споры, природные катастрофы, тяжелейшие проблемы больших городов.
 
   6) Издатели, редакторы, журналисты являются объектами разного рода манипуляций, а порой и испытывают давление. Они подвержены влиянию через личные связи, которые возникают во время официальных мероприятий, банкетов, формальных и неформальных приемов. Аппараты правительства, государственных органов, в том числе спецслужб, проводят пиар-кампании, выбрасывают в СМИ потоки информации. Кроме того, как замечает Паренти, «чиновники могут отказывать в интервью, преграждать доступ к информации, благоволить к одним журналистам и вводить в заблуждение других, поощрять особенно преданных журналистов и издателей, назначая их на престижные правительственные посты» (230–231). В некоторых случаях правительство использует полицейскую и судебную машину для расправы с инакомыслящими репортерами.
 
   Разумеется, печатные органы и вещательные компании не находятся под идеологическим прессом постоянно. В условиях либерально-демокра-тического общества пресса располагает некоторым пространством для маневра; контроль над ней имеет непрямой и неявный характер. В отдельных случаях профессионалы идут на риск, жертвуют своей карьерой. СМИ могут реагировать на серьезные изменения общественного мнения в таких важнейших вопросах, как, скажем, гражданские права и свободы. Они имеют возможность защищать свои интересы, когда речь заходит о конфиденциальности источников информации или полицейских преследованиях журналистов. Так, курс Белого дома по внешнеполитическим проблемам нередко подвергают критике за огрехи исполнения, реже – за его принципы. Тем не менее, исключения не могут быть основанием для отрицания того, что система существует. Может быть, она становится только сильнее, так как подобные примеры ее терпимости к свободомыслию являются исключениями из общего правила.
   Отсюда можно сделать следующий вывод: по взглядам Паренти, свобода прессы является скорее иллюзией, нежели реальностью, существует множество разнообразных источников идеологических искажений информации, мотивы, побуждающие людей искажать информацию, индивидуальны и неочевидны. При этом весьма немногие деятели информационной сферы, включая собственников СМИ, согласятся, что создают мифы ради достижения конкретных политических целей. Структуры, прецеденты, профессиональные нормы, внешние воздействия, взаимоотношения людей на всех уровнях – все это приводит к эффектам идеологического толка, которые, возможно, непосредственные участники процесса не замечают, но которые очевидны для наблюдателей, ориентированных в ином идеологическом ключе. Вот какими видятся Хомскому плоды, возникающие из столь сложной комбинации факторов:
   Важна здесь не искренность выражаемых мнений, не честность поставщиков информации, а выбор предметов и угол зрения, под которым они преподносятся; спектр мнений, дозволенных для открытого выражения; не подвергаемые сомнению аксиомы, определяющие способ подачи информации и характер комментариев; рамки, ограничивающие публичное представление взгляда на мир» (12).
   Надо сказать, что возникновение мифов может быть обусловлено и более сложными комбинациями обстоятельств, чем те, что описаны Паренти и Хомским. Следующий пример иллюстрирует тезис о том, что мифотворческий эффект может рождаться в течение долгого времени. Олив Андерсон, исследовательница «второстепенного политического мифа и его историографии» (1974:185), опровергает устоявшееся мнение отом, что принятый в 1868 г. в Великобритании Акт об отмене обязательных церковных пошлин, устранивший угрозу преследований нонконформистов [12] и других общественных групп, члены которых отказывались или были не в состоянии платить местные налоги в пользу господствующей англиканской церкви, являлся личным триумфом Уильяма Гладстона [13] (другие мифы о Гладстоне приведены в: Хеймер 1978). Проведенный Андерсон пересмотр данного вопроса дал ей возможность указать четыре типа интерпретаций, подпитывавших миф.
   Одна историографическая традиция, объявляющая либерализм двигателем реформ, традиция, которая жила по крайней мере до 1950-х гг., относила названный Акт к заслугам прославленного либерального правительства 1868–1874 гг. Историки этой ориентации рассматривают этот Акт как первое событие в ряду крупных реформ, сделавших Англию современным демократическим государством. И тем не менее, хотя Гладстон действительно оказал поддержку законодательной инициативе некоего рядового члена парламента, Акт был принят в конце июля 1868 г., то есть при консервативном правительстве Бенджамина Дизраэли [14]; либералы пришли к власти лишь в декабре того года. Андерсон говорит, что «отмена обязательных церковных пошлин не только не была одним из достижений первого правительства Гладстона. Она не была достижением никакого конкретного кабинета, никакой партии. Эта мера была результатом некоего общенационального соглашения, инициаторами которого были носители умеренных воззрений, занимавшие передние скамьи с обеих сторон зала заседаний Парламента» [15] (1974:193).
   Андерсон объясняет, что отчасти этот миф обязан своим появлением схематичностью мышления современных исследователей. Он сложился как результат «изменений спроса и предложения на рынке политических интерпретаций» в середине девятнадцатого столетия (192). Кроме того, она усматривает причину возникновения мифа в том, что историков английского либерализма завело в тупик их умонастроение в целом. Именно оно заставило специалистов воспринимать новейшую историю Англии как историю демократических реформ, которые они приписали законодательству, принимавшемуся по инициативе либералов или их исторических предшественников – вигов. К тому же историки этого толка исходили из неверных посылок о сущности законодательной процедуры восемнадцатого века, когда любой член Палаты общин мог провести свой законопроект.
   Вторую традицию, поддерживающую миф, представляют биографии Гладстона. В них Акт изображается как подтверждение политического дрейфа Гладстона влево, начиная с 1859 г., и его альянс с нонконформистами, все более и более тесный с 1864 г. На самом деле, Акт в его окончательной редакции был поражением Гладстона, так как только одна из девяти его статей осталась в неприкосновенности после рассмотрения в парламенте, где различные группировки объединялись во временные союзы с единственной целью – переиграть правительство. Впоследствии Гладстон и его окружение были заинтересованы в том, чтобы стереть память общественности об этой неприятной правде. К тому же их желания совпадали со стремлением Общества освобождения представить Акт как торжество нонконформистов и важнейший шаг к утверждению религиозного равноправия. А между тем истина состояла в том, что Гладстон искал компромисса, поскольку его эволюция отношения к важнейшим политическим переменам происходила медленнее и позднее, чем было принято считать в последующие годы. Иными словами, сподвижники Гладстона скрыли правду, желая сохранить представление о мудрости и полновластии либералов, активно создавая образ будущих победителей. Созданный тогда миф сохранился в биографиях и исторических очерках, авторы которых задавали не слишком много неудобных вопросов и не обращали большого внимания на процессы, происходившие за кулисами парламентских слушаний, предшествовавших окончательному принятию закона.
   Третья, менее отчетливо выраженная традиция апеллирует по преимуществу к обретению личных свобод, отказу от привилегий и строгих ограничений на выражение мировоззрения. Здесь Акт рассматривается как важный этап на пути избавления от гонений на диссентеров [16]. Но действительность была более сложной. Вопреки пропагандистским усилиям Общества освобождения, Акт на деле не удовлетворял его требований полной отмены церковных пошлин; весь аппарат, созданный для сбора этих пошлин, сохранился в неприкосновенности. Он представлял собой компромисс; его авторы пошли на серьезные уступки англиканской церкви. Андерсон полагает, что Акт воспринимался бы совершенно по-иному, если бы был выпущен под другим, менее радикальным названием, также предлагавшимся в ходе обсуждения: Акт о регулировании церковных пошлин. И опять-таки, его тенденциозные, идеологизированные интерпретации, предложенные участниками дискуссий, успешно выстояли под натиском историков. Таким образом, Андерсон показывает, что искажения истины, имевшие место на рубеже XIX–XX вв., неразрывно связаны с историографическими тенденциями, поскольку история церкви оказалась в это время на периферии политической истории как науки. Этот процесс совпал по времени с «вытеснением трактовки мифа, представленной прессой вигов, по-настоящему либеральной, демократической версией» (195–196).
   И, наконец, четвертая традиция. Исторические исследования последних лет выявили роль диссентеров в становлении Либеральной партии и во внепарламентском лоббировании решений политического характера. Акт представляется как свидетельство мощи воинствующих нонконформистов и силы лоббистов. И все же нельзя считать Акт прямым доказательством как того, так и другого. У Гладстона не было намерений становиться символом исполнения требований радикальных противников церковных пошлин. Он возражал против преследований неплательщиков пошлин, вот и все. И снова Андерсон вскрывает сущность заблуждений, порожденных рассказами заинтересованных современников и недостатком исторических свидетельств. Так подпитывались концепции позднейших историков, использовавших совершенно определенные типы объяснений.
   Этот миф иллюстрирует тезис о сложном сочетании факторов, нередко порождающем идеологически маркированное восприятие политических событий. Свою роль здесь играет пропаганда, а также образы происходящего, преломленные под влиянием идеологии. Имеют значение, конечно, вопросы компетентности авторов, надежности и доступности исторических свидетельств, отбора и организации материалов, расстановки приоритетов, равно как и индивидуальное видение исторической перспективы. Но здесь, наряду с тем, что нам предлагается, существует и, так сказать, скрытый спрос, выраженный в форме общественных ожиданий, предположений, концепций, которые обществу хочется принять на веру. Все эти факторы могут приводить к «преувеличениям, искажениям и исключениям из сферы внимания» (Андерсон 1974: 197) и таким образом подпитывать и поддерживать мифы.
   Следует заметить, что политические повествования могут быть идеологически маркированы в неодинаковой степени. Так, исследователи, провозглашающие своей целью объективность, стараются изгнать из своих работ собственные идеологические пристрастия. Успех здесь зависит оттого, в какой степени сами ученые сознают, в какой сфере лежат их идеологические приоритеты и убеждения. То же верно и в отношении журналистов, претендующих на независимость и неидеологизированность. С другой стороны, политический памфлет или предвыборная речь часто носят открыто партийный характер, но это не означает, что их авторы непременно сочиняли заведомую ложь или намеренно извращали правду.

Постскриптум: заметки о политическом вымысле

   Модель политического мифа, представленная в этой книге, исключает заведомо вымышленные рассказы. Если публично признается, что то или иное произведение основано на вымысле, то мифом оно считаться не может, но может, тем не менее, иметь неявную мифологическую составляющую. Рассказ о вымышленных персонажах или фантастических событиях может быть вплетен в контекст мифологического восприятия определенного исторического периода. Такая черта чрезвычайно характерна для идеологически ангажированных романов. Возьмем в качестве примеpa роман французского коммуниста Поля Низана «Антуан Блуайе» (1933). В него входят длинные экскурсы в историю индустриальной революции во Франции, в особенности в историю железных дорог от середины девятнадцатого столетия до начала двадцатого. Эти экскурсы составляют фон истории центрального персонажа (прототипом которого послужил отец Низана), образованного человека, использованного, а затем уничтоженного безжалостной капиталистической системой времен Третьей республики.
   Современник Низана Робер Брасильяк в романе «Семь цветов» (1939) описывает историю обращения к фашизму двух мужчин, и эта история разворачивается в условиях Франции, Италии, Германии и Испании межвоенных десятилетий. Роман написан на основе собственных дневников автора, опубликованных под названием «Предвоенная история» («Notre Avantguerre», 1941). Мы можем заключить, что как утопии, так и антиутопии могут неявно выполнять мифологические функции постольку, поскольку представленный в них воображаемый миропорядок может быть воспринят как предсказание будущего (об утопиях см.: Кумар 1987,1991; Левитас 1990).
   Есть много произведений, располагающихся буквально на грани художественной литературы, документалистики и философского анализа. Такое определение можно применить к фильму Сергея Эйзенштейна «Октябрь» (1927), изображающему драматические события русской революции, «JFK» Оливера Стоуна (1992) или к «Товарищам» (1987) Билла Дугласа, где рассказывается история Мучеников Толпаддла – группы английских сельскохозяйственных рабочих, которые в 1834 г. были преданы суду за попытку создать профессиональный союз. К созданиям мифов причастно также и телевидение, которое ставит по собственным сценариям художественные фильмы, основанные на известных исторических событиях, и биографические фильмы о таких известных личностях, как Ганди, Черчилль или Наполеон. Даже тогда, когда сюжет фильма всего лишь стилизован, в какой-то степени отнесен к событиям определенного исторического периода, но его персонажи и их действия могут быть соотнесены с персонажами и обстоятельствами политического мифа, фильм может сыграть квазимифологическую роль. Такую характеристику можно отнести к фильмам и романам о становлении Америки (Мейнард 1934; Рашинг 1983) или о войне во Вьетнаме (Хеллман 1986; Лувр и Уолш 1988; Уолш и Олич 1988). Понятно, что в вопросе о передаче идеологических мифов имеют решающее значение способы использования невымышленных образов в обстоятельствах, приближенных к реальным, – и представленным в невымышленных мифологических обстоятельствах.
   Случается даже и так, что художественное произведение может стать причиной возникновения политического мифа. Это происходит в том случае, если повествование (или какая-либо его часть) принимается некоей социальной группой за истину. Норман Кон (1970b: 38–45) приводит в пример роман «Биарриц», принадлежащий перу Германа Гедше, изгнанного из почтовой службы в Пруссии, и изданный в Берлине в 1868 г. (автор скрылся под псевдонимом «Сэр Джон Рэтклифф»). Действие одной из глав происходит в Праге в середине XIX в. на еврейском кладбище. Около одной из могил тайно собрались представители двенадцати колен Израилевых плюс тринадцатый – представитель евреев, томящихся в изгнании. Такие встречи происходят раз в столетие на протяжении тысячи лет. На них обсуждаются пути избранного народа к власти и благоденствию и его стратегия в его непрерывной битве за покорение христианского мира. В 1870-х гг. в Санкт-Петербурге, Москве, Одессе и Праге был опубликован памфлет, представляющий тайные действия еврейской цивилизации. Хотя сюжет этого памфлета вымышлен, в тексте утверждалось, что он основывается на фактах. В июле 1881 г. французский журнал «Контемпорен» данный эпизод преподнес как исторический факт, о котором рассказал некий британский дипломат по имени сэр Джон Редклиф. В этой версии речи всех двенадцати представителей колен Израилевых были слиты воедино. Эта большая речь была перепечатана в 1896 г. в антисемитском труде Франсуа Бурнана «Евреи – наши современники». Она имела широкое хождение даже после Первой мировой войны, в первую очередь в Германии. В шведском издании, увидевшем свет в 1933 г., говорилось, что сэр Джон был убит при загадочных обстоятельствах. «Речь раввина» (такое название этот текст получил впоследствии) часто использовалась как доказательство подлинности «Протоколов сионских мудрецов», которые сами являются фальшивкой.
   И все же мы должны принимать во внимание различие между текстами, которые открыто декларируются как вымысел, и текстами, имеющими статус документальных. Понятие мифа окажется значительно размытым, если мы просто определим его как идеологическое верование, которое может быть облечено в словесную форму, и представим его как искаженное и эмоционально насыщенное повествование – неважно, художественное или документальное (см., напр., Ривьер 1991). Даже если мы дадим мифу более строгое определение – идеологически окрашенное повествование, – и тогда нам придется иметь в виду упомянутое разграничение, коль скоро мы согласимся с тезисом о том, что мифы соответствуют глубинным психологическим или культурным архетипам, лежащим в основе как художественного, так и документального повествования (напр., Янарелла и Сайджелмен 1988; Джуэтт и Лоуренс 1977; Жирарде 1986).

Глава 4
Вера в мифы

   Для верящих политический миф не имеет автора. Какой автор может быть у истины? Говорящий (пишущий) просто передает, сообщает, интерпретирует правду. Но с точки зрения скептиков, миф обязательно имеет источник: намеренное или случайное искажение правды, единожды совершенное определенным лицом. Верующему ясно, что он верует, потому что ему известна правда; скептик, напротив, задается вопросом: отчего люди доверяют фальсификациям или значительным искажениям? Ученый аналитик, которому по определению полагается быть скептиком, может также спросить, какие внешние обстоятельства способствуют вере людей в мифы. Поскольку систематические исследования этих проблем не проводились, каждый может дать на поставленные вопросы любой ответ. Тем не менее мы могли бы сделать некоторые предположения.

Иррациональная вера?

   Есть точка зрения, согласно которой вера в мифы является иррациональной компонентой человеческого поведения. Жорж Сорель создал теорию мифа, на которую до сих пор опираются некоторые авторы (напр., Гриффин 1991). Сорель полагал, что миф живет потому, что люди нуждаются в вере. Основываясь на примерах ранних христиан, деятелей Реформации, участников Великой французской революции, сподвижников Мадзини [17] в его борьбе за объединение Италии, Сорель утверждает, что «участники значительных общественных движений всегда представляют свою деятельность как битву, которая рано или поздно увенчается триумфом» (41–42). Повторяющиеся неудачи не разрушают по-настоящему крепкий миф. В качестве примера Сорель приводит католиков, которые рассматривают историю церкви как непрекращающуюся войну против Сатаны, где «каждое осложнение есть лишь эпизод войны, которая должна закончиться победой католицизма» (42). Излишняя детализация способна лишь повредить концепции. И не только потому, говорит Сорель, что миф отступает перед критикой разума, но еще и потому, что такая критика лишает миф его драматизма, а значит, и силы его воздействия. Для того чтобы быть живым, миф должен воплощать скрытые устремления общественной группы; только в этом случае он будет движущей силой и источником веры. По словам Сореля, сторонники социального позитивизма считают «ясность объяснения его истинностью» (142). Однако при этом попытки объяснить все, устранить все неясности бесплодны и, конечно же, не могут побудить людей к действиям. Так, Сорель упрекает философа Эрнеста Ренана [18] в неспособности понять Джордано Бруно, который, в отличие от Галилея, пошел на костер, но не отказался от своего учения.
   Сравнивая Джордано Бруно, который «позволил себе сгореть на костре» на Кампо ди Фьоре в Риме, с Галилеем, склонившимся перед Святой инквизицией, Ренан встает на сторону последнего, поскольку, по словам Ренана, для обоснования своей доктрины ученый не нуждается ни в чем, кроме весомых аргументов. Ренан считал, что итальянский философ хотел подкрепить своей жертвой недостаточно убедительные доказательства своей правоты и потому выдвинул следующий высокомерный тезис: «Человек становится мучеником исключительно ради истин, в которых он не уверен». Здесь Ренан смешивает убежденность, которая обрела такую необыкновенную силу в случае Бруно, с уверенностью в верности принятых в науке и распространяемых в школах теорий. Трудно найти в истории человечества более красноречивый пример действия силы, воистину толкающей человека в объятия заблуждения (44–45).
   Таким образом, рационализм мышления Ренана лишает его способности осознать мощь мифа, помогающего социалистам пронести свои идеи через горнило реальных поражений.
   С великим удивлением Ренан обнаружил, что социалистов невозможно смутить. «После каждого катастрофического эксперимента они вновь принимались за работу: пусть решение еще не найдено, но оно будет найдено. Им не приходит в голову, что решения может вообще не существовать; в этом их сила». Объяснение Ренана поверхностно. Оно состоит в том, что социализм есть утопия, то есть нечто сопоставимое с существующей реальностью. Если бы это было верно, едва ли мы смогли бы понять, как убежденность социалистов одолела столь обширный отрицательный опыт. Но на стороне утопий всегда стоит миф, способный поднять рабочих на борьбу. На протяжении долгого времени мифы основывались на легендах о [Великой французской] революции и сохраняли свою силу, пока эти легенды оставались непоколебимы. Сегодня же уверенность социалистов в своей правоте сильнее, чем когда-либо, поскольку миф о всеобщей забастовке полностью завладел умами рабочих. Никакая неудача не может служить доказательством несостоятельности социалистической доктрины, так как социалистическая пропаганда стала восприниматься как подготовка к революционным выступлениям. Провал доказывает лишь то, что период ученичества был недостаточен, что следует приняться за новые труды с еще большим мужеством, большим упорством и большей уверенностью… (52, перевод исправлен).
   Сорель считает доказанным историческим фактом, что люди готовы умирать за предмет своей веры, но не за предмет научного анализа. Они продолжают верить вопреки всякой очевидности, потому что факты, доказывающие обратное, интерпретируются в свете их веры. Более того, считает Сорель, в любой достаточно сложной области знания, будь то философия, религия, право, экономика или искусство, имеются некие темные области. При этом за каждой из них стоит некая сфера реальности, не менее значительная оттого, что мы не в состоянии ее объяснить. У социализма есть свои загадки, неподвластные интеллектуальному анализу; тем не менее их можно понять при помощи веры в миф. Сорель считает свой подход подлинно научным, поскольку он основывается на предположении о том, что науке известно – благодаря осмыслению опыта, – какие силы существуют в мире и каким образом мы можем их использовать. Он говорит: «Пусть мы знаем, что всеобщая забастовка – это миф. Тем не менее, принимая идею всеобщей забастовки, мы поступаем так же, как поступает физик, который верит в основы своей науки, хотя и знает, что в будущем они будут восприниматься как устаревшие» (150).
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента