Страница:
В наших играх принимали участие и девочки - Катя и ее две подруги Варенька и Юлия. Катя была незаменимым товарищем для игр, лучше нельзя было и желать, но любовью нашей пользовалась ее подруга Варенька, красивая, серьезная девочка. В нее одновременно были влюблены брат Кати Толмачовой и мой брат Саша, а потом и я разделил их участь. Нужно заметить, что Варенька была на два года старше самого старшего из нас, ей было около пятнадцати лет, а нам лет по двенадцати-тринадцати. Варенька не обращала на своих поклонников ни малейшего внимания и смотрела на нас как на мальчишек. Ее же подруга Юленька замечала нашу влюбленность, зло вышучивала нас и очень ревновала к своей подруге.
Однажды мы втроем - брат Кати Толмачовой, мой брат Саша и я - созвали "совет" и решили похитить Вареньку и Юленьку и заманить их в разбойничью пещеру, и там заставить Вареньку поцеловать каждого из нас. Мы выработали очень сложный стратегический план по образцу тех, о которых мы читали в истории о войнах древних персов с греками. Наш план удался. Мы заманили девочек к сторожке и, к ужасу Кати, похитили ее двух подруг. Но Катя храбро ворвалась в разбойничью пещеру на защиту своих подруг и стала отбивать Вареньку. Юленька вырвалась и, плача, побежала жаловаться Пулэну. Я не знаю, чем кончилась бы вся эта история, если бы сама Катя Толмачова не примирила всех нас. После этого мы перестали дразнить Юлию, a Вареньку стали "обожать" еще больше. Но вскоре наступила осень, и мы переехали в Москву и здесь скоро ее забыли.
Усадьба Толмачовых не отличалась чистотой и порядком. Коровы, гуси и куры свободно разгуливали по двору, а на обширном дворе достраивалась огромная постройка. Старый генерал очень любил живопись, и, когда он жил в Петербурге, он накупил сотни разных картин, большей частью довольно плохие копии с полотен старых мастеров. Все стены его небольшого дома были увешаны картинами, а многие из них лежали нераспакованными в ящиках в амбаре.
И вот генералу пришла мысль выстроить для картин специальный дом и устроить там своего рода "картинную галерею". Я никогда не видел более безобразной постройки в смешанном стиле барокко и готики. Нет надобности, конечно, говорить, что здание строилось трудом крепостных, и крестьяне Толмачовых не одну зиму возили кирпич и известь для дома из Калуги, отстоявшей за двадцать верст.
Другой наш сосед по имению построил свою усадьбу среди огромного парка с бесконечным числом аллей, с прекрасным цветником, беседками, теплицами и вырытыми прудами.
Он был также военным, генералом от артиллерии, и поэтому в парке устроил небольшую крепость с настоящими укреплениями и несколькими пушками, из которых делали салюты в дни семейных торжеств.
Освобождение крестьян в 1861 году положило конец всем таким затеям. Картинная галерея у Толмачовых так и осталась незаконченной, а крепость вскоре обратилась в бесформенную груду валов. Пруды заросли камышом и осокой, а памятники былого свидетельствовали лишь о сумасбродных затеях бывших владельцев крепостных.
Всего печальнее было то, что все эти затеи исполнялись подневольным трудом крепостных в ущерб их хозяйству. Обычно все поместья, где помещики вели сытую и привольную жизнь, состояли из небольших деревень в двести триста душ, и на долю крестьян этих деревень выпадала тяжелая обязанность три дня в неделю отдавать работе на помещика. Крестьянские девушки и женщины кроме сельских работ выполняли еще различные рукоделия, ткали холст и т. д.
Все имения у большинства помещиков были заложены и перезаложены. И все наши соседи были похожи в этом отношении друг на друга. Молодые помещики немногим чем отличались от старых. Один из таких помещиков, получивший высшее образование в Петербурге, поселившись в имении, решил вести хозяйство на новых началах.
Прежде всего он выписал английские машины и пригласил немца в управляющие. Но машины оказались не под силу для изнуренных крестьянских лошадей, и в случае поломки машины приходилось посылать для ремонта чуть ли не в Москву. Немец-управляющий так восстановил крестьян против себя своим презрительным отношением, что помещик вынужден был ему отказать от места. После неудачных попыток вести хозяйство на новых началах молодой помещик снова взял бывшего управляющего своего отца, ловкого и хитрого мужика, который своей жестокостью нагонял страх на крепостных. И так кончались почти все опыты во многих имениях.
Нам, детям, больше всего нравилась семья небогатой помещицы Сорокиной. Мать, старая вдова, сама вела хозяйство и на небольшой доход, получаемый от имения, воспитывала семь дочерей и одного сына, который был студентом в Московском университете. Моя сестра Елена и я сам больше всего любили бывать в этой семье, хотя наш отец не любил старую помещицу и называл ее "гордячкой". Но нам, детям, бесконечно нравился ее небольшой домик и старый запущенный сад.
Все в этой семье, начиная со старшего сына-студента и старшей дочери, учившейся вместе с моей сестрой Еленой в институте, интересовались серьезными вопросами и любили литературу.
Это было одно из тех семейств, которые описывал Тургенев в своих произведениях. Тургенев был любимым писателем и в этой семье. Как часто мы, сидя за круглым столом, читали повести Тургенева, а также последнюю книжку толстого журнала. Какую массу сведений о жизни мы почерпнули в этой семье. Из таких-то семей и вышли потом молодые интеллигентные силы, когда наступила пора действовать. Это произошло через несколько лет после освобождения крестьян от крепостной зависимости.
VIII.
Крепостное право. - Макар. - Браки по приказу. - Андрей-портной. Сдача в солдаты. - Горничная Поля. - Саша-доктор. - Герасим Круглов. - Как Маша получила вольную
Осенью 1852 года Александр поступил в кадетский корпус, и с тех пор мы видались лишь на праздниках да иногда по воскресеньям. До кадетского корпуса от нашего дома было верст семь, и хотя у нас держали десяток лошадей, но всегда как-то выходило, что, когда следовало послать сани в корпус за братом, все лошади были в разгоне. Николай приезжал домой очень редко. Относительная свобода, которую Александр нашел в военном училище, а в особенности влияние двух преподавателей литературы быстро содействовали его развитию. Дальше мне придется еще сказать о том благотворном влиянии, которое имел он на мое развитие. Мне выпало на долю большое счастье иметь любящего, развитого старшего брата.
Я тем временем оставался дома. Приходилось дожидаться, покуда придет мой черед поступить в Пажеский корпус, а он пришел, когда мне было почти пятнадцать лет. Пулэн уже в 1853 году получил отставку, и вместо него пригласили учителя-немца Карла Ивановича, оказавшегося одним из тех идеалистов, которые нередко встречаются среди немцев. В особенности помню я, как он читал Шиллера: наивная его декламация приводила меня в восторг. Прожил он у нас только одну зиму.
Осенью 1853 года я поступил учиться в Первую московскую гимназию, а для домашних уроков отец пригласил студента Московского университета Н. П. Смирнова. Гимназия помещалась тогда на Пречистенке, почти рядом с нашим домом. Меня приняли в третий класс, мне было всего 11 лет, а уже приходилось проходить целый ряд предметов, большей частью выше детского понимания. Преподавались же все предметы самым бессмысленным образом. Геометрии нас учил некто Невенгловский, шутливо-грубо обращавшийся с учениками. Большинство из нас ничего не понимало в тех премудростях, которые он вычерчивал на доске, и мы заучивали на память по книжке мудреные теоремы Эвклида. Мне Невенгловский ставил "пять", но я решительно не знаю за что. Я ровно ничему не выучился в гимназии из геометрии, и, когда четыре года спустя я снова стал учиться геометрии в Пажеском корпусе, все - с самых первых определений - было для меня совершенно ново. Я знал хорошо только четыре правила арифметики.
Всего лучше обстояло дело с русским языком. Писал я совершенно правильно под диктовку, и "сочинения" на заданные темы вполне удовлетворяли учителя Магницкого, который был грозой всего класса, но мне он всегда ставил "пятерки" вплоть до экзамена, когда я жестоко срезался на каких-то деепричастиях и мне поставили "двойку".
По истории дела у меня шли из рук вон плохо. История преподавалась у нас таким образом: в класс приносилась доска, разграфленная на квадратики, каждые сто квадратиков изображали столетие, а каждый квадратик - год. Как только доску устанавливали, начиналась пытка. Во всех квадратиках были изображены значки: кружочки, палочки, кресты. Учитель брал трость и тыкал ею то в палочку, обозначавшую вступление на престол какого-нибудь царя, то в кружочек, обозначивший какую-либо войну, и грозно спрашивал: "Григорьев, что это обозначает; Николаев, а это что" и т. д.
Начиналось всеобщее нервничанье. Отвечать надо было сразу, и хотя кружок или палочка уже по самому своему положению обозначали год и то, что в этом году произошла война, но второпях каждый из нас отвечал невпопад, на столетие раньше или позже. Мы перевирали войны и "вступления на престол", и "единицы" и "двойки" так и сыпались в классный журнал. По истории у меня неизменно красовалась "двойка" вплоть до экзамена. На экзамене мне досталось царствование Александра I и война 1812 года, и мой связный и одушевленный рассказ о наполеоновских войнах, о которых я так много слышал от Пулэна, так понравился экзаменаторам, что мне единодушно поставили "пять", да еще с плюсом, уничтожая таким образом все следы моих неизменных "двоек".
Горе у меня было также и с географией. Я любил географию и учился с удовольствием. Я с моим другом Николаевым составил даже географию нашей гимназии. Написали целый курс с картами и планами. Помню, наш третий класс мы описывали так: "С юга он омывается морем - "Пречистенкой", на востоке граничит с государством второклассников, а с запада прилегает к обширному государству четвероклассников, говорящих на чужестранном языке, именуемом латынью".
Описывалась и "поверхность" нашего класса с "горою" - кафедрой, "вулканами", классной доской, перечислялись и "долины" между партами и характеризовались их "обитатели" - смирные и степенные на первой скамье и все более и более буйные по мере удаления от главного "залива", в который приплывают чужестранцы, сиречь учителя, несущие страх и смятение в нашу страну. Тут же мы рассказывали историю нашей страны и описывали, как один из чужестранцев был сброшен вместе со своим троном с горы-кафедры злокозненным обществом горных стрелков, которые ухитрились прорыть "канал" между кафедрой и стеной, то есть попросту отодвинули кафедру несколько от стены, поставили трон чужестранца на самый край "обрыва", вследствие чего иностранец, не заметивший козней своих врагов, усевшись, по обычаю, на трон, полетел на землю и стукнулся головой о стену. "Казенной" географии я тоже хорошо учился и вычерчивал очень тщательно карты. Но все-таки я был на дурном счету у "чужестранца", учившего нас географии, и за что - за излишнее усердие.
Учитель географии задавал нам чертить карты разных государств, но он заставлял нас просто копировать карты с географического атласа. Меня это не удовлетворяло, и поэтому я вместе с Н. П. Смирновым чертил карты на географической сетке и раскрашивал их. Когда я принес изящно раскрашенную карту Англии и преподнес ее учителю, он ужасно рассердился и, к великому моему огорчению, поставил мне "двойку".
Научился я в гимназии очень немногому, но зима, проведенная в школе среди других мальчиков, бывших большей частью гораздо старше меня, - все это дало толчок моему развитию. С этих пор начинается моя сознательная жизнь. Все, что я помню из моего раннего детства, рисуется мне в виде отдельных сцен, отделенных друг от друга большими пробелами.
С весны же 1854 года, то есть с одиннадцати с половиной лет, я начинаю помнить все события, год за годом. Люди вокруг меня, их лица, их манеры все стало врезаться мне в память. С этих пор я стал более или менее сознательно читать, и с этих же пор начинаются мои первые детские литературные упражнения, которые развивал во мне мой учитель Н. П. Смирнов.
Отсюда начинается переход от детства к отрочеству, и я расскажу теперь то, что я наблюдал вокруг себя в эти три года - лучшие годы моего детства, которые пронеслись между гимназией и Пажеским корпусом.
Мой учитель Н. П. Смирнов к тому времени кончил университет и получил небольшое место в гражданской палате, где проводил все утро, я же оставался один до обеда. После приготовления уроков и прогулки у меня оставалось еще много времени, чтобы читать и в особенности чтоб писать. Осенью же, когда учитель возвращался в Москву, а мы все еще продолжали жить в деревне, я опять оставался один. Уроков никаких не было, и, поболтавши в семье и поигравши с маленькой сестрой Полинькой, я мог вволю отдаваться чтению и письму.
Крепостное право доживало тогда последние годы. Все это было еще так недавно, точно вчера, а между тем немногие в России ясно сознают, чем было крепостное право. Большинство, конечно, знает, что тогдашние условия были плохи; но как сказывались эти условия физически и нравственно на живых существах, едва ли многие понимают. Просто поразительно видеть, как быстро было забыто учреждение и общественные условия, порожденные им, едва только учреждение перестало существовать. Так быстро меняются обстоятельства и люди! Постараюсь поэтому рассказать, как жили при крепостном праве. Буду передавать не то, что слышал, а то, что сам видел.
Ключница Ульяна стоит в коридоре, ведущем в кабинет отца, и крестится. Она не смеет ни войти, ни повернуть назад. Наконец она прочитывает молитву, входит в кабинет и едва слышным голосом докладывает, что запас чая почти на исходе, что сахара осталось всего лишь фунтов двадцать и что остальная провизия также скоро выйдет.
- Воры! Грабители! - кричит отец. - А ты заодно с ними!
Голос его гремит на весь дом. Мачеха послала Ульяну, чтобы на ней разразилась гроза
- Фрол, позови княгиню! - кричит отец. - Где она? - И когда мачеха входит, он встречает ее таким же образом.
- И ты заодно с хамовым отродьем! Ты заступаешься за них! - И так далее в продолжение целого получаса, а иногда и больше.
Затем отец принимается проверять счета. При этом он вспоминает о сене. Посылается Фрол перевесить, сколько осталось его; мачехе приказывается присутствовать при взвешивании, а отец вычисляет, сколько должно быть сена на сеновале. Выходит, по-видимому, что исчезло много пудов, а Ульяна не может сказать, как израсходовано несколько фунтов какой-то провизии. Голос отца становится все более и более грозным. Ульяна трепещет. Теперь зовут к допросу кучера. На нем разражается гроза. Отец бросается на него и принимается бить. Кучер твердит одно: "Ваше сиятельство, изволили ошибиться".
Отец снова принимается считать. На этот раз выходит, что на сеновале больше сена, чем следовало. Крики продолжаются. Теперь отец ругает кучера за то, что он задает лошадям меньше корма, чем надлежит, но кучер призывает в свидетели всех святых, что лошади получают корма сколько следует. Фрол призывает в свидетельницы богородицу, что кучер говорит правду.
Но отец не желает угомониться. Он призывает настройщика и поддворецкого Макара и высчитывает ему все недавние проступки и прегрешения. Макар на прошлой неделе напился и, наверное, был пьян также вчера, потому что разбил несколько тарелок. В сущности, разбитые тарелки были первопричиной всей тревоги. Мачеха сообщила об этом отцу утром; в силу этого Ульяна была встречена большею бранью, чем обыкновенно в подобных случаях; в силу этого состоялась проверка сена. Отец продолжал кричать, что хамово отродье заслуживает всяческого наказания.
Внезапно наступает затишье. Отец садится за стол и пишет записку.
- Послать Макара с этой запиской на съезжую. Там ему закатят сто розог.
В доме ужас и оцепенение.
Бьет четыре. Мы все спускаемся к обеду, но ни у кого нет охоты есть. Никто не дотрагивается до супа. Нас за столом десять человек. За каждым стоит "скрипка" или "тромбон" с чистой тарелкой в левой руке, но Макара нет.
- Где Макар? - спрашивает мачеха. - Позвать его.
Макар не является, и приказ отдается снова. Входит Макар, бледный, с искаженным лицом, пристыженный, с опущенными глазами. Отец глядит в тарелку. Мачеха, видя, что никто из нас не дотронулся до супа, пробует оживить нас.
- Не находите ли вы, дети, - говорит она по-французски, - что суп сегодня превосходный?
Слезы душат меня. После обеда я выбегаю, нагоняю Макара в темном коридоре и хочу поцеловать его руку; но он вырывает ее и говорит не то с упреком, не то вопросительно:
- Оставь меня, небось, когда вырастешь, и ты такой же будешь?
- Нет, нет, никогда!
А между тем отец мой был не из жестоких помещиков. Наоборот, слуги даже и мужики считали его хорошим барином. Но то, что я только что описал, происходило всюду, часто в гораздо более жестокой форме. Сечение крепостных входило в круг обязанностей полиции и пожарных.
Один помещик раз спросил другого:
- Почему это в нашем имении число душ так медленно прибывает? Вы, по всей вероятности, мало следите за тем, чтобы люди женились?
Через несколько дней после этого генерал возвратился в свою деревню. Он велел принести себе список всех крестьян, отметил имена всех парней, достигших восемнадцати лет, и девушек, которым исполнилось шестнадцать, то есть всех тех, которых по закону можно венчать. Затем генерал отдал приказ: "Ивану жениться на Анне, Павлу на Парашке, Федору на Прасковье" и т. д. Так он наметил пять пар. "Пять свадеб, - гласил приказ, должны состояться в воскресенье, через десять дней".
Вой поднялся по всей деревне. В каждой избе вопили женщины, молодые и старые. Анна надеялась выйти за Григория. Павловы старики уже сговорились с Федотовыми насчет их дочери, которая скоро входила в возраст. На придачу время было пахать, а не свадьбы играть! Да и как можно приготовиться к свадьбе в десять дней Десятки крестьян приходили, чтобы повидать барина. Группы баб с кусками тонкого полотна в руках дожидались у черного входа барыни, чтобы заручиться ее заступничеством. Но все было напрасно. Помещик заявил, что свадьбы должны быть через десять дней; так оно и быть должно.
В назначенный день свадебные процессии, скорее напоминавшие похороны, направились в церковь. Женщины вопили и причитывали, как по покойникам. Одного из лакеев командировали в церковь, чтобы доложить, когда обряд свершится. Скоро, однако, лакеи прибежал, бледный и расстроенный, с шапкой в руках.
- Парашка упрямится, доложил он - Она не хочет выходить за Павла. Когда батюшка спросил: "Согласна ты?", она громко крикнула: "Нет, не согласна!"
Помещик рассвирепел.
- Ступай и скажи ему, долгогривому, что, если он не обвенчает Парашку, я донесу на него архиерею, он - пьяница. Как смеет он, мерзавец, не слушаться меня. Скажи, что я его сгною в монастыре. Парашкиных же родителей сошлю в степную деревню.
Лакей передал приказ. Парашку обступили поп и родные. Мать на коленях молила дочь не губить всех. Девушка твердила "не хочу", но все более и более слабым голосом, потом шепотом, наконец совсем замолчала. Ей возложили венец... Она не сопротивлялась. Лакей помчался в барский дом с докладом: "Повенчали".
Полчаса спустя у ворот помещичьего дома забряцали бубенчиками свадебных поездов. Пять пар слезли с телег, перешли двор и вошли в переднюю. Помещик принял их и велел поднести по рюмке водки. Родители, стоявшие позади плакавших дочерей, велели им кланяться в ноги барину.
Свадьбы по приказу составляли такое обычное явление, что среди наших дворовых не любившие друг друга, но предвидевшие, что их велят обвенчать, обыкновенно кумились. По закону венчание становилось невозможным. Хитрость обыкновенно удавалась, но раз такая хитрость в нашем доме закончилась трагедией. Портной Андрей полюбил девушку, принадлежащую соседнему помещику. Он надеялся, что отец отпустит его на оброк и что, работая усердно, он сможет скопить денег на вольную для девушки. Иначе, выйдя замуж за отцовского крепостного, она тоже стала бы крепостной отца. А так как Андрей предвидел, что ему могут приказать обвенчаться с одной из наших горничных, он решил заранее покумиться с ней. Случилось именно то, чего они опасались. Раз их позвали в кабинет к отцу и отдали приказ повенчаться.
- Мы всегда рады выполнить вашу волю, ответили они, да несколько недель тому назад мы вместе крестили.
Андрей также сообщил о своем намерении... Кончилось тем, что его сдали в солдаты.
При Николае I не было всеобщей воинской повинности, как теперь. Дворяне и купцы не были обязаны служить. Когда объявляли новый набор, помещики должны были доставить известное число рекрут. Обыкновенно в каждой деревне крестьяне сами вырабатывали черед; но дворовые зависели всецело от произвола помещика. Если барин был недоволен дворовым, он отправлял его в воинское присутствие и получал рекрутскую квитанцию, которая представляла значительную денежную стоимость, так как ее можно было продать одному из тех, кому предстояло идти в солдаты.
Солдатская служба в то время была ужасна, она продолжалась двадцать пять лет. Стать солдатом значило навсегда оторваться от родной деревни и от родных и находиться в полной власти у такого командира, как, например, Тимофеев, о котором я уже говорил. Побои, розги, палки сыпались каждый день. Жестокость при этом превосходила все, что можно себе представить. Даже в кадетских корпусах, в которых воспитывались дети дворян, присуждалась иногда тысяча розог - в присутствии всего корпуса - за папиросу. Доктор стоял возле истязаемого мальчика и останавливал наказание только тогда, когда пульс почти переставал биться. Окровавленную жертву в обмороке уносили в госпиталь. Великий князь Михаил, начальник военных училищ, быстро удалил бы директора, у которого не было хоть одного или двух подобных случаев в течение года. "Дисциплины нет!" - сказал бы он.
С простыми солдатами поступали, конечно, еще хуже. Если кто попадал под военный суд, приговор был почти всегда - прогнать сквозь строй. Тогда выстраивали в два ряда тысячу солдат, вооруженных палками толщиной в мизинец (они сохранили свое немецкое название шпицрутены) Осужденного проволакивали сквозь строй три, четыре, пять и семь раз, причем каждый солдат опускал каждый раз по удару. Унтер-офицеры следили за тем, чтобы солдаты били изо всех сил. После одной или двух тысяч палок харкающую кровью жертву уносили в госпиталь, где ее лечили только для того, чтобы наказание могло быть доведено до конца, как только солдат немного оправится. Если он умирал под палками, окончание приговора производилось над трупом, привязанным к тачке. Николай I и брат его Михаил были безжалостны. Никакое смягчение наказания не было даже возможно.
"Я тебя прогоню сквозь строй. Я тебе шкуру спущу под палками!" - такова была обычная угроза в то время.
Мрачный ужас охватывал весь наш дом, когда становилось известно, что кого-нибудь из прислуги отправляют в военное присутствие. Его заковывали и сажали в контору под караулом, чтобы помешать ему наложить на себя руки. Затем к дверям конторы подъезжала телега, и сдаваемого выводили в сопровождении двух караульных. Все дворовые окружали его. Он кланялся всем низко и просил каждого простить ему вольные и невольные прегрешения. Если родители сдаваемого жили в деревне, они приходили также, чтобы проводить. Тогда он клал родителям низкий поклон, причем мать и родственницы начинали причитывать, как по покойнику: "На кого ты нас покинул? Кто порадеет о нас на чужой сторонке? Кто нас, сиротушек, от людей злых да укроет?.."
Таким образом, Андрею предстояло двадцать пять лет тянуть солдатскую лямку. Все его мечты о счастье рухнули сразу.
Свадьба одной из горничных, Пелагеи, или Поли, как ее звали, была еще более трагична. В детстве ее сдали в магазин, где она в совершенстве изучила тонкое вышивание. В Никольском ее пяльцы стояли в комнате сестры Лены. Она обыкновенно принимала участие в разговорах между Леной и жившей в той же комнате сестрой мачехи. Как по разговору, так и по манерам Поля скорее была похожа на барышню, чем на горничную.
С ней случилось несчастье она убедилась, что должна скоро стать матерью. Тогда она рассказала все мачехе, которая разразилась упреками "Не хочу больше иметь в доме эту тварь! Не допущу подобного стыда в моем доме. Бесстыдница, дрянь!" и т. д. На слезы Лены не обратили внимания. Поле отрезали косы и сослали на скотный двор. Но так как она как раз в то время вышивала удивительную юбку, то работу приказано было кончать на скотном, в грязной избе, у крошечного оконца. Поля закончила работу и сделала еще много других тонких вышивок в надежде получить прощение. Но оно не приходило. Отец ребенка, дворовый нашего соседа, молил о разрешении жениться. Но так как у него не было денег, чтобы выкупить Полю, то разрешения не дали. "Дворянские манеры" Поли приняли как отягчающие вину обстоятельства, и ей приготовили горькую долю. Среди наших дворовых был один, который за малый рост ездил форейтором. Звали его Филька Косолапый. В детстве его жестоко зашибла лошадь, и он не рос больше, ноги у него были колесом, ступни выворочены вовнутрь, нос сломан и согнут в сторону, а челюсть обезображена. За этого-то урода решили отдать Полю и отдали. Выдали ее силой. Новобрачных послали на крестьянскую работу в рязанскую деревню.
Человеческие чувства не признавались, даже не подозревались в крепостных. Когда Тургенев писал "Му-му", а Григорович свои романы, в которых заставлял публику плакать над несчастьем крепостных, для многих читателей то было настоящим откровением. "Возможно ли это? Неужели крепостные любят совсем как мы?" - восклицали сентиментальные дамы, которые при чтении французских романов горько оплакивали злосчастия благородных героев и героинь.
Однажды мы втроем - брат Кати Толмачовой, мой брат Саша и я - созвали "совет" и решили похитить Вареньку и Юленьку и заманить их в разбойничью пещеру, и там заставить Вареньку поцеловать каждого из нас. Мы выработали очень сложный стратегический план по образцу тех, о которых мы читали в истории о войнах древних персов с греками. Наш план удался. Мы заманили девочек к сторожке и, к ужасу Кати, похитили ее двух подруг. Но Катя храбро ворвалась в разбойничью пещеру на защиту своих подруг и стала отбивать Вареньку. Юленька вырвалась и, плача, побежала жаловаться Пулэну. Я не знаю, чем кончилась бы вся эта история, если бы сама Катя Толмачова не примирила всех нас. После этого мы перестали дразнить Юлию, a Вареньку стали "обожать" еще больше. Но вскоре наступила осень, и мы переехали в Москву и здесь скоро ее забыли.
Усадьба Толмачовых не отличалась чистотой и порядком. Коровы, гуси и куры свободно разгуливали по двору, а на обширном дворе достраивалась огромная постройка. Старый генерал очень любил живопись, и, когда он жил в Петербурге, он накупил сотни разных картин, большей частью довольно плохие копии с полотен старых мастеров. Все стены его небольшого дома были увешаны картинами, а многие из них лежали нераспакованными в ящиках в амбаре.
И вот генералу пришла мысль выстроить для картин специальный дом и устроить там своего рода "картинную галерею". Я никогда не видел более безобразной постройки в смешанном стиле барокко и готики. Нет надобности, конечно, говорить, что здание строилось трудом крепостных, и крестьяне Толмачовых не одну зиму возили кирпич и известь для дома из Калуги, отстоявшей за двадцать верст.
Другой наш сосед по имению построил свою усадьбу среди огромного парка с бесконечным числом аллей, с прекрасным цветником, беседками, теплицами и вырытыми прудами.
Он был также военным, генералом от артиллерии, и поэтому в парке устроил небольшую крепость с настоящими укреплениями и несколькими пушками, из которых делали салюты в дни семейных торжеств.
Освобождение крестьян в 1861 году положило конец всем таким затеям. Картинная галерея у Толмачовых так и осталась незаконченной, а крепость вскоре обратилась в бесформенную груду валов. Пруды заросли камышом и осокой, а памятники былого свидетельствовали лишь о сумасбродных затеях бывших владельцев крепостных.
Всего печальнее было то, что все эти затеи исполнялись подневольным трудом крепостных в ущерб их хозяйству. Обычно все поместья, где помещики вели сытую и привольную жизнь, состояли из небольших деревень в двести триста душ, и на долю крестьян этих деревень выпадала тяжелая обязанность три дня в неделю отдавать работе на помещика. Крестьянские девушки и женщины кроме сельских работ выполняли еще различные рукоделия, ткали холст и т. д.
Все имения у большинства помещиков были заложены и перезаложены. И все наши соседи были похожи в этом отношении друг на друга. Молодые помещики немногим чем отличались от старых. Один из таких помещиков, получивший высшее образование в Петербурге, поселившись в имении, решил вести хозяйство на новых началах.
Прежде всего он выписал английские машины и пригласил немца в управляющие. Но машины оказались не под силу для изнуренных крестьянских лошадей, и в случае поломки машины приходилось посылать для ремонта чуть ли не в Москву. Немец-управляющий так восстановил крестьян против себя своим презрительным отношением, что помещик вынужден был ему отказать от места. После неудачных попыток вести хозяйство на новых началах молодой помещик снова взял бывшего управляющего своего отца, ловкого и хитрого мужика, который своей жестокостью нагонял страх на крепостных. И так кончались почти все опыты во многих имениях.
Нам, детям, больше всего нравилась семья небогатой помещицы Сорокиной. Мать, старая вдова, сама вела хозяйство и на небольшой доход, получаемый от имения, воспитывала семь дочерей и одного сына, который был студентом в Московском университете. Моя сестра Елена и я сам больше всего любили бывать в этой семье, хотя наш отец не любил старую помещицу и называл ее "гордячкой". Но нам, детям, бесконечно нравился ее небольшой домик и старый запущенный сад.
Все в этой семье, начиная со старшего сына-студента и старшей дочери, учившейся вместе с моей сестрой Еленой в институте, интересовались серьезными вопросами и любили литературу.
Это было одно из тех семейств, которые описывал Тургенев в своих произведениях. Тургенев был любимым писателем и в этой семье. Как часто мы, сидя за круглым столом, читали повести Тургенева, а также последнюю книжку толстого журнала. Какую массу сведений о жизни мы почерпнули в этой семье. Из таких-то семей и вышли потом молодые интеллигентные силы, когда наступила пора действовать. Это произошло через несколько лет после освобождения крестьян от крепостной зависимости.
VIII.
Крепостное право. - Макар. - Браки по приказу. - Андрей-портной. Сдача в солдаты. - Горничная Поля. - Саша-доктор. - Герасим Круглов. - Как Маша получила вольную
Осенью 1852 года Александр поступил в кадетский корпус, и с тех пор мы видались лишь на праздниках да иногда по воскресеньям. До кадетского корпуса от нашего дома было верст семь, и хотя у нас держали десяток лошадей, но всегда как-то выходило, что, когда следовало послать сани в корпус за братом, все лошади были в разгоне. Николай приезжал домой очень редко. Относительная свобода, которую Александр нашел в военном училище, а в особенности влияние двух преподавателей литературы быстро содействовали его развитию. Дальше мне придется еще сказать о том благотворном влиянии, которое имел он на мое развитие. Мне выпало на долю большое счастье иметь любящего, развитого старшего брата.
Я тем временем оставался дома. Приходилось дожидаться, покуда придет мой черед поступить в Пажеский корпус, а он пришел, когда мне было почти пятнадцать лет. Пулэн уже в 1853 году получил отставку, и вместо него пригласили учителя-немца Карла Ивановича, оказавшегося одним из тех идеалистов, которые нередко встречаются среди немцев. В особенности помню я, как он читал Шиллера: наивная его декламация приводила меня в восторг. Прожил он у нас только одну зиму.
Осенью 1853 года я поступил учиться в Первую московскую гимназию, а для домашних уроков отец пригласил студента Московского университета Н. П. Смирнова. Гимназия помещалась тогда на Пречистенке, почти рядом с нашим домом. Меня приняли в третий класс, мне было всего 11 лет, а уже приходилось проходить целый ряд предметов, большей частью выше детского понимания. Преподавались же все предметы самым бессмысленным образом. Геометрии нас учил некто Невенгловский, шутливо-грубо обращавшийся с учениками. Большинство из нас ничего не понимало в тех премудростях, которые он вычерчивал на доске, и мы заучивали на память по книжке мудреные теоремы Эвклида. Мне Невенгловский ставил "пять", но я решительно не знаю за что. Я ровно ничему не выучился в гимназии из геометрии, и, когда четыре года спустя я снова стал учиться геометрии в Пажеском корпусе, все - с самых первых определений - было для меня совершенно ново. Я знал хорошо только четыре правила арифметики.
Всего лучше обстояло дело с русским языком. Писал я совершенно правильно под диктовку, и "сочинения" на заданные темы вполне удовлетворяли учителя Магницкого, который был грозой всего класса, но мне он всегда ставил "пятерки" вплоть до экзамена, когда я жестоко срезался на каких-то деепричастиях и мне поставили "двойку".
По истории дела у меня шли из рук вон плохо. История преподавалась у нас таким образом: в класс приносилась доска, разграфленная на квадратики, каждые сто квадратиков изображали столетие, а каждый квадратик - год. Как только доску устанавливали, начиналась пытка. Во всех квадратиках были изображены значки: кружочки, палочки, кресты. Учитель брал трость и тыкал ею то в палочку, обозначавшую вступление на престол какого-нибудь царя, то в кружочек, обозначивший какую-либо войну, и грозно спрашивал: "Григорьев, что это обозначает; Николаев, а это что" и т. д.
Начиналось всеобщее нервничанье. Отвечать надо было сразу, и хотя кружок или палочка уже по самому своему положению обозначали год и то, что в этом году произошла война, но второпях каждый из нас отвечал невпопад, на столетие раньше или позже. Мы перевирали войны и "вступления на престол", и "единицы" и "двойки" так и сыпались в классный журнал. По истории у меня неизменно красовалась "двойка" вплоть до экзамена. На экзамене мне досталось царствование Александра I и война 1812 года, и мой связный и одушевленный рассказ о наполеоновских войнах, о которых я так много слышал от Пулэна, так понравился экзаменаторам, что мне единодушно поставили "пять", да еще с плюсом, уничтожая таким образом все следы моих неизменных "двоек".
Горе у меня было также и с географией. Я любил географию и учился с удовольствием. Я с моим другом Николаевым составил даже географию нашей гимназии. Написали целый курс с картами и планами. Помню, наш третий класс мы описывали так: "С юга он омывается морем - "Пречистенкой", на востоке граничит с государством второклассников, а с запада прилегает к обширному государству четвероклассников, говорящих на чужестранном языке, именуемом латынью".
Описывалась и "поверхность" нашего класса с "горою" - кафедрой, "вулканами", классной доской, перечислялись и "долины" между партами и характеризовались их "обитатели" - смирные и степенные на первой скамье и все более и более буйные по мере удаления от главного "залива", в который приплывают чужестранцы, сиречь учителя, несущие страх и смятение в нашу страну. Тут же мы рассказывали историю нашей страны и описывали, как один из чужестранцев был сброшен вместе со своим троном с горы-кафедры злокозненным обществом горных стрелков, которые ухитрились прорыть "канал" между кафедрой и стеной, то есть попросту отодвинули кафедру несколько от стены, поставили трон чужестранца на самый край "обрыва", вследствие чего иностранец, не заметивший козней своих врагов, усевшись, по обычаю, на трон, полетел на землю и стукнулся головой о стену. "Казенной" географии я тоже хорошо учился и вычерчивал очень тщательно карты. Но все-таки я был на дурном счету у "чужестранца", учившего нас географии, и за что - за излишнее усердие.
Учитель географии задавал нам чертить карты разных государств, но он заставлял нас просто копировать карты с географического атласа. Меня это не удовлетворяло, и поэтому я вместе с Н. П. Смирновым чертил карты на географической сетке и раскрашивал их. Когда я принес изящно раскрашенную карту Англии и преподнес ее учителю, он ужасно рассердился и, к великому моему огорчению, поставил мне "двойку".
Научился я в гимназии очень немногому, но зима, проведенная в школе среди других мальчиков, бывших большей частью гораздо старше меня, - все это дало толчок моему развитию. С этих пор начинается моя сознательная жизнь. Все, что я помню из моего раннего детства, рисуется мне в виде отдельных сцен, отделенных друг от друга большими пробелами.
С весны же 1854 года, то есть с одиннадцати с половиной лет, я начинаю помнить все события, год за годом. Люди вокруг меня, их лица, их манеры все стало врезаться мне в память. С этих пор я стал более или менее сознательно читать, и с этих же пор начинаются мои первые детские литературные упражнения, которые развивал во мне мой учитель Н. П. Смирнов.
Отсюда начинается переход от детства к отрочеству, и я расскажу теперь то, что я наблюдал вокруг себя в эти три года - лучшие годы моего детства, которые пронеслись между гимназией и Пажеским корпусом.
Мой учитель Н. П. Смирнов к тому времени кончил университет и получил небольшое место в гражданской палате, где проводил все утро, я же оставался один до обеда. После приготовления уроков и прогулки у меня оставалось еще много времени, чтобы читать и в особенности чтоб писать. Осенью же, когда учитель возвращался в Москву, а мы все еще продолжали жить в деревне, я опять оставался один. Уроков никаких не было, и, поболтавши в семье и поигравши с маленькой сестрой Полинькой, я мог вволю отдаваться чтению и письму.
Крепостное право доживало тогда последние годы. Все это было еще так недавно, точно вчера, а между тем немногие в России ясно сознают, чем было крепостное право. Большинство, конечно, знает, что тогдашние условия были плохи; но как сказывались эти условия физически и нравственно на живых существах, едва ли многие понимают. Просто поразительно видеть, как быстро было забыто учреждение и общественные условия, порожденные им, едва только учреждение перестало существовать. Так быстро меняются обстоятельства и люди! Постараюсь поэтому рассказать, как жили при крепостном праве. Буду передавать не то, что слышал, а то, что сам видел.
Ключница Ульяна стоит в коридоре, ведущем в кабинет отца, и крестится. Она не смеет ни войти, ни повернуть назад. Наконец она прочитывает молитву, входит в кабинет и едва слышным голосом докладывает, что запас чая почти на исходе, что сахара осталось всего лишь фунтов двадцать и что остальная провизия также скоро выйдет.
- Воры! Грабители! - кричит отец. - А ты заодно с ними!
Голос его гремит на весь дом. Мачеха послала Ульяну, чтобы на ней разразилась гроза
- Фрол, позови княгиню! - кричит отец. - Где она? - И когда мачеха входит, он встречает ее таким же образом.
- И ты заодно с хамовым отродьем! Ты заступаешься за них! - И так далее в продолжение целого получаса, а иногда и больше.
Затем отец принимается проверять счета. При этом он вспоминает о сене. Посылается Фрол перевесить, сколько осталось его; мачехе приказывается присутствовать при взвешивании, а отец вычисляет, сколько должно быть сена на сеновале. Выходит, по-видимому, что исчезло много пудов, а Ульяна не может сказать, как израсходовано несколько фунтов какой-то провизии. Голос отца становится все более и более грозным. Ульяна трепещет. Теперь зовут к допросу кучера. На нем разражается гроза. Отец бросается на него и принимается бить. Кучер твердит одно: "Ваше сиятельство, изволили ошибиться".
Отец снова принимается считать. На этот раз выходит, что на сеновале больше сена, чем следовало. Крики продолжаются. Теперь отец ругает кучера за то, что он задает лошадям меньше корма, чем надлежит, но кучер призывает в свидетели всех святых, что лошади получают корма сколько следует. Фрол призывает в свидетельницы богородицу, что кучер говорит правду.
Но отец не желает угомониться. Он призывает настройщика и поддворецкого Макара и высчитывает ему все недавние проступки и прегрешения. Макар на прошлой неделе напился и, наверное, был пьян также вчера, потому что разбил несколько тарелок. В сущности, разбитые тарелки были первопричиной всей тревоги. Мачеха сообщила об этом отцу утром; в силу этого Ульяна была встречена большею бранью, чем обыкновенно в подобных случаях; в силу этого состоялась проверка сена. Отец продолжал кричать, что хамово отродье заслуживает всяческого наказания.
Внезапно наступает затишье. Отец садится за стол и пишет записку.
- Послать Макара с этой запиской на съезжую. Там ему закатят сто розог.
В доме ужас и оцепенение.
Бьет четыре. Мы все спускаемся к обеду, но ни у кого нет охоты есть. Никто не дотрагивается до супа. Нас за столом десять человек. За каждым стоит "скрипка" или "тромбон" с чистой тарелкой в левой руке, но Макара нет.
- Где Макар? - спрашивает мачеха. - Позвать его.
Макар не является, и приказ отдается снова. Входит Макар, бледный, с искаженным лицом, пристыженный, с опущенными глазами. Отец глядит в тарелку. Мачеха, видя, что никто из нас не дотронулся до супа, пробует оживить нас.
- Не находите ли вы, дети, - говорит она по-французски, - что суп сегодня превосходный?
Слезы душат меня. После обеда я выбегаю, нагоняю Макара в темном коридоре и хочу поцеловать его руку; но он вырывает ее и говорит не то с упреком, не то вопросительно:
- Оставь меня, небось, когда вырастешь, и ты такой же будешь?
- Нет, нет, никогда!
А между тем отец мой был не из жестоких помещиков. Наоборот, слуги даже и мужики считали его хорошим барином. Но то, что я только что описал, происходило всюду, часто в гораздо более жестокой форме. Сечение крепостных входило в круг обязанностей полиции и пожарных.
Один помещик раз спросил другого:
- Почему это в нашем имении число душ так медленно прибывает? Вы, по всей вероятности, мало следите за тем, чтобы люди женились?
Через несколько дней после этого генерал возвратился в свою деревню. Он велел принести себе список всех крестьян, отметил имена всех парней, достигших восемнадцати лет, и девушек, которым исполнилось шестнадцать, то есть всех тех, которых по закону можно венчать. Затем генерал отдал приказ: "Ивану жениться на Анне, Павлу на Парашке, Федору на Прасковье" и т. д. Так он наметил пять пар. "Пять свадеб, - гласил приказ, должны состояться в воскресенье, через десять дней".
Вой поднялся по всей деревне. В каждой избе вопили женщины, молодые и старые. Анна надеялась выйти за Григория. Павловы старики уже сговорились с Федотовыми насчет их дочери, которая скоро входила в возраст. На придачу время было пахать, а не свадьбы играть! Да и как можно приготовиться к свадьбе в десять дней Десятки крестьян приходили, чтобы повидать барина. Группы баб с кусками тонкого полотна в руках дожидались у черного входа барыни, чтобы заручиться ее заступничеством. Но все было напрасно. Помещик заявил, что свадьбы должны быть через десять дней; так оно и быть должно.
В назначенный день свадебные процессии, скорее напоминавшие похороны, направились в церковь. Женщины вопили и причитывали, как по покойникам. Одного из лакеев командировали в церковь, чтобы доложить, когда обряд свершится. Скоро, однако, лакеи прибежал, бледный и расстроенный, с шапкой в руках.
- Парашка упрямится, доложил он - Она не хочет выходить за Павла. Когда батюшка спросил: "Согласна ты?", она громко крикнула: "Нет, не согласна!"
Помещик рассвирепел.
- Ступай и скажи ему, долгогривому, что, если он не обвенчает Парашку, я донесу на него архиерею, он - пьяница. Как смеет он, мерзавец, не слушаться меня. Скажи, что я его сгною в монастыре. Парашкиных же родителей сошлю в степную деревню.
Лакей передал приказ. Парашку обступили поп и родные. Мать на коленях молила дочь не губить всех. Девушка твердила "не хочу", но все более и более слабым голосом, потом шепотом, наконец совсем замолчала. Ей возложили венец... Она не сопротивлялась. Лакей помчался в барский дом с докладом: "Повенчали".
Полчаса спустя у ворот помещичьего дома забряцали бубенчиками свадебных поездов. Пять пар слезли с телег, перешли двор и вошли в переднюю. Помещик принял их и велел поднести по рюмке водки. Родители, стоявшие позади плакавших дочерей, велели им кланяться в ноги барину.
Свадьбы по приказу составляли такое обычное явление, что среди наших дворовых не любившие друг друга, но предвидевшие, что их велят обвенчать, обыкновенно кумились. По закону венчание становилось невозможным. Хитрость обыкновенно удавалась, но раз такая хитрость в нашем доме закончилась трагедией. Портной Андрей полюбил девушку, принадлежащую соседнему помещику. Он надеялся, что отец отпустит его на оброк и что, работая усердно, он сможет скопить денег на вольную для девушки. Иначе, выйдя замуж за отцовского крепостного, она тоже стала бы крепостной отца. А так как Андрей предвидел, что ему могут приказать обвенчаться с одной из наших горничных, он решил заранее покумиться с ней. Случилось именно то, чего они опасались. Раз их позвали в кабинет к отцу и отдали приказ повенчаться.
- Мы всегда рады выполнить вашу волю, ответили они, да несколько недель тому назад мы вместе крестили.
Андрей также сообщил о своем намерении... Кончилось тем, что его сдали в солдаты.
При Николае I не было всеобщей воинской повинности, как теперь. Дворяне и купцы не были обязаны служить. Когда объявляли новый набор, помещики должны были доставить известное число рекрут. Обыкновенно в каждой деревне крестьяне сами вырабатывали черед; но дворовые зависели всецело от произвола помещика. Если барин был недоволен дворовым, он отправлял его в воинское присутствие и получал рекрутскую квитанцию, которая представляла значительную денежную стоимость, так как ее можно было продать одному из тех, кому предстояло идти в солдаты.
Солдатская служба в то время была ужасна, она продолжалась двадцать пять лет. Стать солдатом значило навсегда оторваться от родной деревни и от родных и находиться в полной власти у такого командира, как, например, Тимофеев, о котором я уже говорил. Побои, розги, палки сыпались каждый день. Жестокость при этом превосходила все, что можно себе представить. Даже в кадетских корпусах, в которых воспитывались дети дворян, присуждалась иногда тысяча розог - в присутствии всего корпуса - за папиросу. Доктор стоял возле истязаемого мальчика и останавливал наказание только тогда, когда пульс почти переставал биться. Окровавленную жертву в обмороке уносили в госпиталь. Великий князь Михаил, начальник военных училищ, быстро удалил бы директора, у которого не было хоть одного или двух подобных случаев в течение года. "Дисциплины нет!" - сказал бы он.
С простыми солдатами поступали, конечно, еще хуже. Если кто попадал под военный суд, приговор был почти всегда - прогнать сквозь строй. Тогда выстраивали в два ряда тысячу солдат, вооруженных палками толщиной в мизинец (они сохранили свое немецкое название шпицрутены) Осужденного проволакивали сквозь строй три, четыре, пять и семь раз, причем каждый солдат опускал каждый раз по удару. Унтер-офицеры следили за тем, чтобы солдаты били изо всех сил. После одной или двух тысяч палок харкающую кровью жертву уносили в госпиталь, где ее лечили только для того, чтобы наказание могло быть доведено до конца, как только солдат немного оправится. Если он умирал под палками, окончание приговора производилось над трупом, привязанным к тачке. Николай I и брат его Михаил были безжалостны. Никакое смягчение наказания не было даже возможно.
"Я тебя прогоню сквозь строй. Я тебе шкуру спущу под палками!" - такова была обычная угроза в то время.
Мрачный ужас охватывал весь наш дом, когда становилось известно, что кого-нибудь из прислуги отправляют в военное присутствие. Его заковывали и сажали в контору под караулом, чтобы помешать ему наложить на себя руки. Затем к дверям конторы подъезжала телега, и сдаваемого выводили в сопровождении двух караульных. Все дворовые окружали его. Он кланялся всем низко и просил каждого простить ему вольные и невольные прегрешения. Если родители сдаваемого жили в деревне, они приходили также, чтобы проводить. Тогда он клал родителям низкий поклон, причем мать и родственницы начинали причитывать, как по покойнику: "На кого ты нас покинул? Кто порадеет о нас на чужой сторонке? Кто нас, сиротушек, от людей злых да укроет?.."
Таким образом, Андрею предстояло двадцать пять лет тянуть солдатскую лямку. Все его мечты о счастье рухнули сразу.
Свадьба одной из горничных, Пелагеи, или Поли, как ее звали, была еще более трагична. В детстве ее сдали в магазин, где она в совершенстве изучила тонкое вышивание. В Никольском ее пяльцы стояли в комнате сестры Лены. Она обыкновенно принимала участие в разговорах между Леной и жившей в той же комнате сестрой мачехи. Как по разговору, так и по манерам Поля скорее была похожа на барышню, чем на горничную.
С ней случилось несчастье она убедилась, что должна скоро стать матерью. Тогда она рассказала все мачехе, которая разразилась упреками "Не хочу больше иметь в доме эту тварь! Не допущу подобного стыда в моем доме. Бесстыдница, дрянь!" и т. д. На слезы Лены не обратили внимания. Поле отрезали косы и сослали на скотный двор. Но так как она как раз в то время вышивала удивительную юбку, то работу приказано было кончать на скотном, в грязной избе, у крошечного оконца. Поля закончила работу и сделала еще много других тонких вышивок в надежде получить прощение. Но оно не приходило. Отец ребенка, дворовый нашего соседа, молил о разрешении жениться. Но так как у него не было денег, чтобы выкупить Полю, то разрешения не дали. "Дворянские манеры" Поли приняли как отягчающие вину обстоятельства, и ей приготовили горькую долю. Среди наших дворовых был один, который за малый рост ездил форейтором. Звали его Филька Косолапый. В детстве его жестоко зашибла лошадь, и он не рос больше, ноги у него были колесом, ступни выворочены вовнутрь, нос сломан и согнут в сторону, а челюсть обезображена. За этого-то урода решили отдать Полю и отдали. Выдали ее силой. Новобрачных послали на крестьянскую работу в рязанскую деревню.
Человеческие чувства не признавались, даже не подозревались в крепостных. Когда Тургенев писал "Му-му", а Григорович свои романы, в которых заставлял публику плакать над несчастьем крепостных, для многих читателей то было настоящим откровением. "Возможно ли это? Неужели крепостные любят совсем как мы?" - восклицали сентиментальные дамы, которые при чтении французских романов горько оплакивали злосчастия благородных героев и героинь.