Страница:
Черт, если придираться к мелким странностям, чего стоит Лу! Еще та чудачка, но я все же люблю ее.
— Дай мне еще раз нюхнуть с твоей руки.
Смех моей милой Лу напоминал звон московских колоколов на Русскую Пасху, которая, как известно, бывает не тогда, когда у нас. Они передвинули время туда или сюда — не могу вспомнить куда именно — если только вы понимаете, что я имею в виду.
Она подбросила пустой шелковый мешочек в воздух и поймала его ртом, страстно щелкнув зубами, чем снова почти свела меня с ума. Как бы я хотел быть птицей, чтобы эти острые белые маленькие лезвия откусили мне голову.
А вы практичная девочка, моя Леди Пендрагон! Она не стала доходить до самого дна, и вместо этого уже вырезала новый пакетик, и когда его открыли, птицы не запели, но она воскликнула пронзительно и возбужденно: «Посмотри, Петушок, это не снег!».
Здесь нужно пояснить, что она прозвала меня Петушок с намеком на тот факт, что меня зовут Питер [намек на троекратное отречение апостола Петра до «петушиного крика»].
Я вышел из транса. Я смотрел на вещество, и глаза мои при этом были, должно быть, тупыми и остекленевшими. Затем мой врачебный навык пришел мне на выручку.
Это была белая пудра. Она имела тенденцию крошиться комочками и смахивала на мел. Я растер ее между большим и указательным пальцами. Понюхал. Запах не говорил мне ни о чем. Тогда я попробовал ее на вкус. Это тоже ничего мне не дало, так как нервы моего языка были полностью анестезированы кокаином.
Но исследование это было сущей формальностью. Теперь знаю, зачем я все это проделал. Обыкновенный жест самца. Мне хотелось пустить Лу пыль в глаза. Я пожелал впечатлить ее масштабами своей учености; ведь мне с самого начала было известно, без чьей-либо подсказки, что это такое.
Знала об этом и она. Чем дольше я знал Лу, тем больше меня впечатляли широта и разнообразие ее познаний.
— О, Гретель мила сверх меры, — прощебетала она. — Каким бы «приятным и утешительным» не был «коко», он может наскучить, и она об этом догадалась. Поэтому наша любезная старая подруга решила прислать нам еще и немного героина. И после этого еще находятся люди, говорящие нам, что жизнь не стоит того, чтобы ее прожить!
— Когда-нибудь пробовала? — спросил я, и отсрочил ответ поцелуем.
Когда худшее было позади, она рассказала мне, что пробовала, да, но только раз и самую крохотную дозу, которая, насколько ей помнится, не возымела над ней никакого эффекта.
— Вот и хорошо, — промолвил я с высоты моих широких познаний. — Здесь все зависит от вычисления физиологической дозы. Героин и в самом деле очень хорош. Стимулирует он гораздо лучше, чем морфий. Вы получаете такое же острое, блаженное спокойствие, но без вялости. А что, Лу, дорогая, не читала ли ты Де Куинси и прочих, что пишут про опиум? Опиум, как тебе известно, это смесь — в него входит что-то около двадцати различных алкалоидов. Лауданум, пожалуйста — его принимали Кольридж, и Клайв — разные важные персоны. Это раствор опия в алкоголе. Но самый активный и значительный элемент в опиуме — это морфий. Ты можешь принимать его всевозможными способами, но лучший результат дает иньекция. Однако это не совсем удобно и всегда присутствует опасность занести грязь. Приходится постоянно опасаться заражения крови. Он дивным образом стимулирует воображение. Он убивает боль, и тревогу, точно амулет. Но в тот самый момент, когда вас одолевают самые красочные идеи, когда вы возводите дворцы из золота ваших намерений, вы одновременно чувствуете, что на самом деле действие ничего не стоит, и это само по себе дарит вам чувство жуткого превосходства надо всем, что есть в этом мире. И поэтому, с объективной точки зрения, это ни к чему не приводит. Все то, что делает морфий, делает и героин. Ведь, как тебе известно, он является производным от морфия — «Диацетил-Морфин», таково его техническое название. Только вместо купания в инертной философии он делает тебя острым, как горчица, в смысле доведения до конца твоих замыслов. Сам я его никогда не принимал. Полагаю, нам ничто не помешает приступить прямо сейчас.
Себя я вижу в этой сцене вышагивающим по комнате и прихорашивающимся, точно павлин. Лу, с отвалившейся челюстью, глазела на меня, очарованная, своими огромными (кокаин расширяет зрачки) глазами. Птичий самец красуется перед своей подругой. Я требовал от нее обожания за ошметки моих познаний; фрагменты, которых я успел нахвататься, бросив учебу.
Лу всегда практична; она вкладывает частицу таинства и священнодействия во все, что делает. Было нечто торжественное в том, как она пересыпала героин с лезвия ножа на тыльную сторону своей ладони.
— Мой Рыцарь, — промолвила она, сверкая глазами. — Ваша Дама снаряжает вас на битву.
И она поднесла кулак к моим ноздрям. Я вдохнул наркотик с неким ритуальным почтением. Не могу представить, откуда взялось это наитие. Может дело в том, что блеск кокаина побуждает принимать его с жадностью, в то время как тусклость героина намекает на серьезность операции?
Мне казалось, я прохожу какой-то весьма важный церемониал. Когда я все сделал, Лу отмерила дозу и себе. Она поглотила ее с глубоким и мрачным интересом.
Это напомнило мне о манере моего старого профессора в университете, когда он пришел проинспектировать нового больного; случай был загадочный, но явно критический. Возбуждение, порожденное кокаином, несколько застыло. Наши мысли замерли, и в то же время их остановка была столь же напряженной, как и предшествовавшее ей движение.
Мы снова смотрели друг другу в глаза с неменьшим, чем ранее, пылом; но это был как бы пыл иного рода. Как будто мы оказались избавлены от необходимости бытия в привычном смысле слова. Мы оба гадали — кто мы, что мы, и что должно случиться; и, в то же время, мы были абсолютно уверены, что ничего произойти не может.
Это было экстраординарнейшее ощущение. Из тех, которые не под силу воображению обычного ума. Бери выше — я не верю в то, что даже самый великий художник на свете смог бы придумать то, что чувствовали мы, а если бы и смог, то все равно не сумел бы это описать.
Я вот и сам пытаюсь сейчас это описать, но чувствую, что получается неважно. Подумать только, даже у английского языка есть свои пределы. Когда математики и ученые мужи желают обменяться мнениями, обычный язык для этого не очень подходит. Им приходится изобретать новые слова, новые символы. Вы только посмотрите на уравнения Эйнштейна.
Когда-то я знавал человека, знакомого с Джеймсом Хинтоном, тем самым, кто изобрел четвертое измерение. Он был довольно сообразительный малый. Но Хинтон все равно, даже о самых обычных предметах, думал в шесть раз быстрее его, так что когда Хинтону требовалось объяснить себя, он попросту не мог этого сделать.
Вот почему новый мыслитель несет с собой великое беспокойство. А они все воют, что не могут его понять; и это их очень раздражает; и в девяти случаях из десяти они подвергают мудреца преследованиям и объявляют его Атеистом и Дегенератом, либо немецким шпионом, либо — Большевиком, или любым другим ругательным словом, которое в моде на данный момент.
Кое-что об этом рассказал Уэллс в своей книжке про гигантов, а кое-что и Бернард Шоу в «Назад к Мафусаилу». В этом нет ничьей персональной вины, но проблема существует, и вам ее не преодолеть.
И вот я, какой я есть, совершенно ординарная личность, наделенная вполне посредственными мозгами, внезапно оказался отрезан от всего остального мира в своем дивном месте, сознавая, что должен поведать нечто абсолютно грандиозное, но что именно я не смог бы объяснить даже самому себе.
А прямо напротив меня стояла Лу, и я инстинктивно понял, по родству наших страстей, что она побывала в том же месте, где и я.
Мы не нуждались в общении посредством членораздельной речи. Мы прекрасно понимали и так; и мы выражали это понимание в каждом нежном взгляде и жесте.
Мир неожиданно застыл в гробовой тишине. Мы были наедине с ночью и безмолвными вещами. Наше место было в вечности, и мы узнали об этом неким необъяснимым путем; и эта бесконечная тишина расцветала загадочно объятиями.
Героин подействовал. Мы почувствовали себя коронованными колоссальным спокойствием. Мы были господами; мы пустили ростки из ничто в бытие! И теперь бытие медленно пробуждало нас к действию. В наших натурах была необходимость, и она требовала выражения, и после первого интенсивного взаимопроникновения наших индивидуальностей мы достигли равнодействия всех составляющих нас сил.
В определенном смысле счастье наше было так громадно, что мы не смогли его вынести; и незаметно мы скользили к пониманию необходимости выражения несказанных таинств посредством тайных же священнодействий.
Но все это происходило на огромном расстоянии от реальности. Сокрытая цепь ассоциаций связывала эту новую истину с очевидно банальным фактом, что Монмартр находится под боком, что за окнами ночь, и самое время выйти и продолжить кутеж.
Мы одевались, как мне кажется, с тем самым чувством, которое испытывает свежеиспеченный епископ, впервые надевая свое облачение.
Но ничего из этого не углядел бы и даже не заподозрил никто из тех, кто видел нас в тот момент. Одеваясь, мы смеялись, напевали и обменивались веселыми пустяками. Спускаясь по ступеням вниз, мы чувствовали себя божествами, сходящими на землю из запредельного бессмертия.
Под кокаином мы замечали, как странно улыбаются, глядя на нас, люди. Наш энтузиазм бросался в глаза. Нас даже слегка раздражало, от чего все они не двигаются в едином темпе; но на этот раз все было совсем иначе. Чувство нашего превосходства над остальным человечеством присутствовало постоянно. Наше величие нельзя было описать словами. Наши голоса звучали отдаленно, очень отдаленно. Мы были серьезно убеждены, что портье сознает — поймать такси ему велят Юпитер и Юнона.
Мы не сомневались, что наш шофер также знает, что он управляет солнечной колесницей.
— Совершенно чудесное вещество, — сказал я Лу, проезжая Триумфальную Арку. — Не знаю, что ты имела в виду, говоря, что оно не оказало на тебя никакого особенного эффекта, но выглядишь ты абсолютно божественно!
— Еще бы, — рассмеялась Лу. — Королевская дочь вся сияет изнутри; ее наряд шит золотом, и лицо ее подставлено поцелуям, словно комета, что несется к солнцу... А ты и не знал, что я королевская дочка? — и она улыбнулась с таким изысканным соблазном, что я чуть было не упал в обморок от восторга.
— Спокойно, Петушок, — щебетала она. — Все в порядке. Ты — верх совершенства. Я — верх совершенства. И я твоя женушка.
Я вполне мог ободрать обшивку такси. Я считал себя великаном. Гаргантюа передо мною был пигмеем. Мне ужасно хотелось разнести что-нибудь в щепки, и это меня совсем взбесило, потому что больше всего мне хотелось распотрошить не кого-нибудь, а Лу, и в то же время она была самым драгоценным и нежным фарфоровым изделием, какой делали в эпоху династии Мин, или как там еще называлась эта чертовая эпоха.
Самая хрупкая, утонченная красота! Коснуться ее означало осквернить. Внезапно я почувствовал весь скотский смысл супружества.
Тогда еще я не имел понятия об уничтожающих любовь свойствах героина, которые и были причиной внезапной перемены чувств — я не постиг это загадочное предзнаменование. Такие определенно стимулирующие вещества, как алкоголь, гашиш и кокаин дают Купидону развернуться. Разрушительный эффект в смысле желания наступает только при обратном действии. Ты, так сказать, влезаешь в долги, потому что живешь не по средствам.
Но наркотики, если можно так выразиться, философического типа, каковыми принципиально являются морфий и героин, непосредственно враждебны активным эмоциям и эмоционально активным действиям. Нормальные человеческие чувства претворяются в то, что внешне выглядит как нечто равноценное им по духу. Обычная доброжелательность принимает космические размеры, оборачивается безграничной, терпимой филантропией в силу того, что к ней не подходит никакой моральный кодекс. Более чем сатанинская гордыня распирает грудь. Как сказано у Бодлера: «Знакомо ли тебе беспредельное презрение, которое делает душу столь доброй?»
Пока мы подъезжали к Бютт-Монмартр по направлению к Сакре Кер, мы не проронили ни звука; исчезнув в нашем тихом блаженстве. Вы должны понять, что мы и без того достигли высшей точки возбуждения. Поддерживать нас в этом состоянии и входило в обязанности героина.
Нет, мы не рвались на пылающих крыльях против ветра в небо, мы были распростерты, паря в беспредельности эфира. Время от времени мы принимали свежие дозы тусклой мягкой пудры. Проделывали мы это без жадности, спешки и даже без желания. То было ощущение бесконечной власти, которую может позволить бесконечная осмотрительность. Сама Воля чего-либо желать была, казалось, упразднена. Мы направлялись в никуда, потому что нашей природе было свойственно так поступать.
И с каждым мгновением все больше и больше абсолютизировалось наше блаженство.
Под кокаином ты и в самом деле хозяин всего; но это все имеет для тебя острейшее значение.
Под героином чувство владычества возрастает до той точки, когда вообще ничего не имеет значения. Пропадает даже нежелание делать то, что ты ненароком делаешь, нежелание, которое позволяет не шевелиться курильщику опиума. Тело предоставляется самому себе настолько всецело, что его естественные отправления вас больше не волнуют.
Опять же, невзирая на сознаваемую нами бесконечность, мы сохраняем, параллельно ей, чувство совершеннейшей пропорции в отношении всех обыденных дел.
ГЛАВА V
ГЕРОИНЯ НА ГЕРОИНЕ
Я велел таксисту высадить нас на Пляс Дю Тертре. Мы захотели прогуляться по краешку Бютт и поглядеть оттуда на Париж.
Роскошная стояла ночь. Нигде кроме Парижа не насладишься столь мягкой и вкрадчивой тишью; горячий воздух легок и сух; все не так как в Англии.
От Сены поднимался, струясь, самый нежный бриз, которому наша фантазия приписывала благоухание Юга. Сам Париж смотрелся как матово-голубая клякса; из чьих изгибов выглядывали Пантеон и Эйфелева Башня. Они символизировали историю человечества; благородное, солидное прошлое и деятельное, механизированное грядущее.
Завороженный, я оперся о парпет. Рука Лу обвила мою шею. Мы были неподвижны до такой степени, что я мог чувствовать тихий стук моего сердца.
— Что за чудная встреча, Пендрагон!
Несмотря на подразумеваемую неожиданность, голос был низок и обаятелен. Я оглянулся.
Если бы меня спросили, то я бы несомненно ответил, что всякое беспокойство мне претило; и вот как раз накатило и оно — внезапное, бурное, неприятное; и оно меня никак не беспокоит.
В улыбке и выражении лица воскликнувшего мужчины было нечто испытующее. Я мгновенно узнал его, хотя мы не виделись со школьных времен. Его звали Эльгин Фекклз. Он учился в шестом математическом, когда я был в начальных классах.
К моему третьему семестру он был назначен старостой; он выиграл конкурс на Оксфордскую стипендию — лучше себе и представить нельзя. И вдруг без всякого предупреждения исчезает из школы. Мало кому было известно почему, и те, кто знали, привторялись, что не знают. Но и в Оксфорде он так и не появился.
С тех пор мне довелось услышать о нем лишь однажды. В клубе. Его фамилия всплыла в связи со слухами о каком-то финансовом мошенничестве. Я запомнил, но довольно смутно, что это было как-то связано с тою неприятностью в школе. Он был не из тех мальчиков, которых исключают по ординарному поводу. Тут определенно был замешан его тонкий интеллект. Признаюсь вам, в школе он был для меня чем-то вроде героя. Он обладал всеми недостающими мне наиценнейшими качествами в самом полном объеме.
Я знал его не очень близко, но, тем не менее, был страшно шокирован его исчезновением. Оно почему-то отпечаталось в моей памяти, когда множество куда более важных вещей не оставили и следа.
Он почти не переменился с тех пор, как я видел его в последний раз. При среднем росте, у него было долгое и узкое лицо. В выражении его лица было нечто клерикальное. Глаза были маленькие, серого цвета, и он имел привычку моргать. Нос большой и крючковатый, как у герцога Веллингтона; тонкие и сжатые губы. На лице его невозможно было отыскать ни малейшей морщины.
Фекклз сохранил прежнюю неспокойную, нервную подвижность, которая так выделяла его среди мальчиков. О нем можно было сказать, что он постоянно настороже и ожидает, будто что-то вот-вот случится... И все-таки сказать, что это его подавляет, было бы неправильно. Он обладал превосходной самоуверенностью.
Пока я припоминал его, он успел пожать мне руку и уже болтал о былых временах.
— Я слыхал, между прочим, что ты уже сэр Питер, — сказал он. — Так держать. Я всегда причислял тебя к победителям.
— Кажется, мы с вами уже встречались, — вмешалась Лу. — Ну конечно, это же Мистер Фекклз.
— О да, и я вас хорошо запомнил. Мисс Лейлигэм, не так ли?
— Давайте забудем о прошлом, пожалуйста, — улыбнулась Лу, беря меня под руку.
Не знаю отчего, но я испытал неловкость, объясняя, что мы теперь муж и жена.
Фекклз отбарабанил набор поздравлений и спросил:
— Могу ли я представить мадмуазель Аидэ Лямурье?
Девушка за его спиной улыбнулась и склонила голову.
Аидэ Лямурье была блестящая брюнетка со сверкающей улыбкой и булавочными зрачками глаз. Она состояла из массы чарующих противоречий. Ее нос и губы указывали на более чем изрядный след семитской крови, но клинообразный контур лица выказывал наследственные черты совершенно противоположного племени. У нее были впалые щеки и «вороньи лапки» портили уголки ее глаз. Темнолиловые веки намекали на занятия чувственными удовольствиями до изнеможения. При роскошных волосах у нее практически отсутствовали брови. Вместо них она нарисовала карандашом две черные дуги. Она была густо и безвкусно накрашена. На ней было надето просторное и несколько дерзкое вечернее платье, синее, в серебряных блестках, подпоясанное желтым, в черную крапинку, кушаком. Поверх него была накинута мантия из черного шелка, отороченная киноварного цвета кисточками. Ее руки были мертвенно тонки. Было нечто непристойное в крючковатых ее пальцах, унизанных гигантскими кольцами с сапфирами и бриллиантами.
Она держалась с живою томностью. Казалось, ее постоянно необходимо побуждать к действию, но едва угасал первый толчок, она тут же погружалась в свои глубокие думы.
Ее радушие было явным притворством; но от нас обоих, от Лу и от меня, не ускользнуло это при рукопожатии и мы ощутили тонкую и загадочную симпатию, которая оставила за собой пятно невыразимого зла.
Я не сомневаюсь, что это безмолвное причащение не ускользнуло от Фекклза, и что оно, по той или иной причине, доставило ему огромную радость. Его поведение сделалось вкрадчиво-почтительным, и он, как мне показалось, взял на себя командование, когда предложил:
— Могу ли я рискнуть, предложив вам с Леди Пендрагон отужинать с нами в «Маленьком Савояре»?
Аидэ взяла под руку меня, а Лу шла впереди с Фекклзом.
— Мы и сами туда собирались, — говорила она ему, — и будет просто прекрасно оказаться там, в кругу друзей. Я вижу, вы довольно старый друг моего супруга?
Он принялся рассказывать ей про школу. Будто бы случайно, он выдал подробности относительно обстоятельств, приведших к его исключению.
— Мой старик, понимаете, вращался в деловых кругах Лондона, — слышалась его болтовня. — И он угрохал свои сбережения где-то в районе Ломбард-стрит (Фекклз натянуто хихикнул), откуда он уже не смог их вынуть, чем и положил конец моей академической карьере. Он уговорил старого Розенбаума, банкира, взять меня на должность личного секретаря, учитывая мой талант финансиста. На этом посту я был как рыба в воде, и дела мои с тех пор шли замечательно. Но Лондон не место для человека по-настоящему амбициозного. Не позволяет развернуться. Вашему покорному слуге Эльгину Фекклзу подавай Париж или Нью-Йорк.
Не знаю почему я не поверил ни единому слову в этой байке; но я — не поверил! Героин действовал чудесно. Я ни коим образом не был склонен беседовать с Аидэ. Она также не желала меня замечать, и не произнесла ни слова.
В таком же состоянии находилась и Лу. Она явно слышала, что втолковывал ей Фекклз, но не делала замечаний и вообще сохраняла тотальную отрешенность. Весь эпизод не занял и трех минут. Мы вошли в «Маленький Савояр» и заняли наши места.
Похоже, наши друзья были хорошо знакомы хозяину. Он приветствовал их с преувеличенной французской суетливостью. Мы заняли столик у окна.
Этот ресторан висит на крутом склоне Монмартра, точно орлиное гнездо. Мы заказали ужин — Фекклз расторопно и со знанием дела, все остальные с полнейшим безразличием. Я взглянул на Лу. Я впервые в жизни видел эту женщину. Ее имя ни о чем мне не говорило. Внезапно мне срочно захотелось выпить большое количество воды. Но я не смог бы даже заставить себя налить ее в стакан. Мне трудно было даже кликнуть официанта, но, по-моему, я все-таки произнес слово «вода», ибо Аидэ наполнила мой бокал. Улыбка скользнула по ее лицу. И это был первый признак жизни, который она подала. Даже рукопожатие было по сути механическим рефлексом, а не умышленным действием. Чем-то зловещим и тревожным веяло от этой ее гримасы. Как будто она ощутила у себя во рту привкус некой мерзостной горечи.
Я посмотрел на Лу еще раз и заметил, что она стала совсем другого цвета. Она выглядела ужасно больной. Мне же было все равно. Меня охватил рой мыслей на этот счет. Я запомнил, что любил ее страстно, и в тоже время ее, оказывается, не существует. Дьявольское блаженство — вот как я бы назвал состояние, источником которого стало мое равнодушие.
Я находил забавным, что она, быть может, отравила себя. Мне определенно было крайне нехорошо. Но и это меня не беспокоило.
Официант подал блюдо мидий. Мы сонно их поедали. Это тоже была часть рабочего дня. Мы смаковали их потому, что они были смакуемы; но ничто не имело значения, даже получение удовольствия. Меня поразил тот факт, что Аидэ попросту притворяется, что ест, но я приписал это ее рассеянности.
Мне стало гораздо лучше. Фекклз легко и гладко болтал о разнообразных пустяках. Никто не обращал внимания. Он, со своей стороны, не замечал, казалось, какого-либо недостатка вежливости.
Я точно чувствовал усталость. Решив, что Шамбертен меня взбодрит, я проглотил пару стаканов.
Лу продолжала разглядывать меня несколько испуганно, как если бы ей был надобен некий совет, и она не знает, как об этом спросить. Это было довольно забавно.
Мы приступили к главному блюду, когда Лу внезапно поднялась из-за стола. Фекклз, изобразив на лице притворную тревогу, поспешно последовал за ней. Я видел, как официант берет ее под другую руку. Нет, в самом деле, это было забавно. С девушками всегда так — они никогда не желают знать, что такое «достаточно».
И тут же я осознал, с пугающей неожиданностью, что дело не ограничивается одним только слабым полом. Я вовремя успел выйти.
Если я промолчу о событиях последовавшего часа, то отнюдь не по причине этого незначительного инцидента. По его заключении мы снова сели за столик.
Мы пили глоточками старинный Арманьяк; он нас подкрепил. Но вся сила ушла из нас, как если бы мы выздоравливали после какой-то очень долгой и губительной болезни.
— Тут не о чем тревожиться, — сказал Фекклз со своим странным смешком. — Пустячная неосторожность.
Я скривился при этом слове. Оно напомнило мне о Царе Лестригонов. Я ненавидел этого типа больше, чем когда-либо. Он начинал меня преследовать. К чорту! Будь он проклят!
Лу доверила нашу историю Фекклзу целиком и он признался, что знаком с такого рода делами.
— Видите ли, мой милый сэр Питер, — говорил он. — Вам нельзя принимать Г. так, как можно К., и когда вы мешаете два напитка, платить приходится дьявольскую цену. Как и со всем остальным в этой жизни, вам необходимо выяснить ваш предел. Очень опасно разгуливать, когда вы работаете с Г. или М., и, что уже совсем катастрофично, есть.
Должен признаться, я чувствовал себя жутким глупцом. В конце концов, не я ли серьезно изучал медицину; и вот уже второй случай, когда любитель учит меня что и как.
Но Лу кивала довольно жизнерадостно. Бренди вернул ей цвет лица.
— Верно, — сказала она. — Я все это слышала и раньше, но, как вы понимаете, одно дело слышать, а совсем другое пройти через все это самой.
— Дай мне еще раз нюхнуть с твоей руки.
Смех моей милой Лу напоминал звон московских колоколов на Русскую Пасху, которая, как известно, бывает не тогда, когда у нас. Они передвинули время туда или сюда — не могу вспомнить куда именно — если только вы понимаете, что я имею в виду.
Она подбросила пустой шелковый мешочек в воздух и поймала его ртом, страстно щелкнув зубами, чем снова почти свела меня с ума. Как бы я хотел быть птицей, чтобы эти острые белые маленькие лезвия откусили мне голову.
А вы практичная девочка, моя Леди Пендрагон! Она не стала доходить до самого дна, и вместо этого уже вырезала новый пакетик, и когда его открыли, птицы не запели, но она воскликнула пронзительно и возбужденно: «Посмотри, Петушок, это не снег!».
Здесь нужно пояснить, что она прозвала меня Петушок с намеком на тот факт, что меня зовут Питер [намек на троекратное отречение апостола Петра до «петушиного крика»].
Я вышел из транса. Я смотрел на вещество, и глаза мои при этом были, должно быть, тупыми и остекленевшими. Затем мой врачебный навык пришел мне на выручку.
Это была белая пудра. Она имела тенденцию крошиться комочками и смахивала на мел. Я растер ее между большим и указательным пальцами. Понюхал. Запах не говорил мне ни о чем. Тогда я попробовал ее на вкус. Это тоже ничего мне не дало, так как нервы моего языка были полностью анестезированы кокаином.
Но исследование это было сущей формальностью. Теперь знаю, зачем я все это проделал. Обыкновенный жест самца. Мне хотелось пустить Лу пыль в глаза. Я пожелал впечатлить ее масштабами своей учености; ведь мне с самого начала было известно, без чьей-либо подсказки, что это такое.
Знала об этом и она. Чем дольше я знал Лу, тем больше меня впечатляли широта и разнообразие ее познаний.
— О, Гретель мила сверх меры, — прощебетала она. — Каким бы «приятным и утешительным» не был «коко», он может наскучить, и она об этом догадалась. Поэтому наша любезная старая подруга решила прислать нам еще и немного героина. И после этого еще находятся люди, говорящие нам, что жизнь не стоит того, чтобы ее прожить!
— Когда-нибудь пробовала? — спросил я, и отсрочил ответ поцелуем.
Когда худшее было позади, она рассказала мне, что пробовала, да, но только раз и самую крохотную дозу, которая, насколько ей помнится, не возымела над ней никакого эффекта.
— Вот и хорошо, — промолвил я с высоты моих широких познаний. — Здесь все зависит от вычисления физиологической дозы. Героин и в самом деле очень хорош. Стимулирует он гораздо лучше, чем морфий. Вы получаете такое же острое, блаженное спокойствие, но без вялости. А что, Лу, дорогая, не читала ли ты Де Куинси и прочих, что пишут про опиум? Опиум, как тебе известно, это смесь — в него входит что-то около двадцати различных алкалоидов. Лауданум, пожалуйста — его принимали Кольридж, и Клайв — разные важные персоны. Это раствор опия в алкоголе. Но самый активный и значительный элемент в опиуме — это морфий. Ты можешь принимать его всевозможными способами, но лучший результат дает иньекция. Однако это не совсем удобно и всегда присутствует опасность занести грязь. Приходится постоянно опасаться заражения крови. Он дивным образом стимулирует воображение. Он убивает боль, и тревогу, точно амулет. Но в тот самый момент, когда вас одолевают самые красочные идеи, когда вы возводите дворцы из золота ваших намерений, вы одновременно чувствуете, что на самом деле действие ничего не стоит, и это само по себе дарит вам чувство жуткого превосходства надо всем, что есть в этом мире. И поэтому, с объективной точки зрения, это ни к чему не приводит. Все то, что делает морфий, делает и героин. Ведь, как тебе известно, он является производным от морфия — «Диацетил-Морфин», таково его техническое название. Только вместо купания в инертной философии он делает тебя острым, как горчица, в смысле доведения до конца твоих замыслов. Сам я его никогда не принимал. Полагаю, нам ничто не помешает приступить прямо сейчас.
Себя я вижу в этой сцене вышагивающим по комнате и прихорашивающимся, точно павлин. Лу, с отвалившейся челюстью, глазела на меня, очарованная, своими огромными (кокаин расширяет зрачки) глазами. Птичий самец красуется перед своей подругой. Я требовал от нее обожания за ошметки моих познаний; фрагменты, которых я успел нахвататься, бросив учебу.
Лу всегда практична; она вкладывает частицу таинства и священнодействия во все, что делает. Было нечто торжественное в том, как она пересыпала героин с лезвия ножа на тыльную сторону своей ладони.
— Мой Рыцарь, — промолвила она, сверкая глазами. — Ваша Дама снаряжает вас на битву.
И она поднесла кулак к моим ноздрям. Я вдохнул наркотик с неким ритуальным почтением. Не могу представить, откуда взялось это наитие. Может дело в том, что блеск кокаина побуждает принимать его с жадностью, в то время как тусклость героина намекает на серьезность операции?
Мне казалось, я прохожу какой-то весьма важный церемониал. Когда я все сделал, Лу отмерила дозу и себе. Она поглотила ее с глубоким и мрачным интересом.
Это напомнило мне о манере моего старого профессора в университете, когда он пришел проинспектировать нового больного; случай был загадочный, но явно критический. Возбуждение, порожденное кокаином, несколько застыло. Наши мысли замерли, и в то же время их остановка была столь же напряженной, как и предшествовавшее ей движение.
Мы снова смотрели друг другу в глаза с неменьшим, чем ранее, пылом; но это был как бы пыл иного рода. Как будто мы оказались избавлены от необходимости бытия в привычном смысле слова. Мы оба гадали — кто мы, что мы, и что должно случиться; и, в то же время, мы были абсолютно уверены, что ничего произойти не может.
Это было экстраординарнейшее ощущение. Из тех, которые не под силу воображению обычного ума. Бери выше — я не верю в то, что даже самый великий художник на свете смог бы придумать то, что чувствовали мы, а если бы и смог, то все равно не сумел бы это описать.
Я вот и сам пытаюсь сейчас это описать, но чувствую, что получается неважно. Подумать только, даже у английского языка есть свои пределы. Когда математики и ученые мужи желают обменяться мнениями, обычный язык для этого не очень подходит. Им приходится изобретать новые слова, новые символы. Вы только посмотрите на уравнения Эйнштейна.
Когда-то я знавал человека, знакомого с Джеймсом Хинтоном, тем самым, кто изобрел четвертое измерение. Он был довольно сообразительный малый. Но Хинтон все равно, даже о самых обычных предметах, думал в шесть раз быстрее его, так что когда Хинтону требовалось объяснить себя, он попросту не мог этого сделать.
Вот почему новый мыслитель несет с собой великое беспокойство. А они все воют, что не могут его понять; и это их очень раздражает; и в девяти случаях из десяти они подвергают мудреца преследованиям и объявляют его Атеистом и Дегенератом, либо немецким шпионом, либо — Большевиком, или любым другим ругательным словом, которое в моде на данный момент.
Кое-что об этом рассказал Уэллс в своей книжке про гигантов, а кое-что и Бернард Шоу в «Назад к Мафусаилу». В этом нет ничьей персональной вины, но проблема существует, и вам ее не преодолеть.
И вот я, какой я есть, совершенно ординарная личность, наделенная вполне посредственными мозгами, внезапно оказался отрезан от всего остального мира в своем дивном месте, сознавая, что должен поведать нечто абсолютно грандиозное, но что именно я не смог бы объяснить даже самому себе.
А прямо напротив меня стояла Лу, и я инстинктивно понял, по родству наших страстей, что она побывала в том же месте, где и я.
Мы не нуждались в общении посредством членораздельной речи. Мы прекрасно понимали и так; и мы выражали это понимание в каждом нежном взгляде и жесте.
Мир неожиданно застыл в гробовой тишине. Мы были наедине с ночью и безмолвными вещами. Наше место было в вечности, и мы узнали об этом неким необъяснимым путем; и эта бесконечная тишина расцветала загадочно объятиями.
Героин подействовал. Мы почувствовали себя коронованными колоссальным спокойствием. Мы были господами; мы пустили ростки из ничто в бытие! И теперь бытие медленно пробуждало нас к действию. В наших натурах была необходимость, и она требовала выражения, и после первого интенсивного взаимопроникновения наших индивидуальностей мы достигли равнодействия всех составляющих нас сил.
В определенном смысле счастье наше было так громадно, что мы не смогли его вынести; и незаметно мы скользили к пониманию необходимости выражения несказанных таинств посредством тайных же священнодействий.
Но все это происходило на огромном расстоянии от реальности. Сокрытая цепь ассоциаций связывала эту новую истину с очевидно банальным фактом, что Монмартр находится под боком, что за окнами ночь, и самое время выйти и продолжить кутеж.
Мы одевались, как мне кажется, с тем самым чувством, которое испытывает свежеиспеченный епископ, впервые надевая свое облачение.
Но ничего из этого не углядел бы и даже не заподозрил никто из тех, кто видел нас в тот момент. Одеваясь, мы смеялись, напевали и обменивались веселыми пустяками. Спускаясь по ступеням вниз, мы чувствовали себя божествами, сходящими на землю из запредельного бессмертия.
Под кокаином мы замечали, как странно улыбаются, глядя на нас, люди. Наш энтузиазм бросался в глаза. Нас даже слегка раздражало, от чего все они не двигаются в едином темпе; но на этот раз все было совсем иначе. Чувство нашего превосходства над остальным человечеством присутствовало постоянно. Наше величие нельзя было описать словами. Наши голоса звучали отдаленно, очень отдаленно. Мы были серьезно убеждены, что портье сознает — поймать такси ему велят Юпитер и Юнона.
Мы не сомневались, что наш шофер также знает, что он управляет солнечной колесницей.
— Совершенно чудесное вещество, — сказал я Лу, проезжая Триумфальную Арку. — Не знаю, что ты имела в виду, говоря, что оно не оказало на тебя никакого особенного эффекта, но выглядишь ты абсолютно божественно!
— Еще бы, — рассмеялась Лу. — Королевская дочь вся сияет изнутри; ее наряд шит золотом, и лицо ее подставлено поцелуям, словно комета, что несется к солнцу... А ты и не знал, что я королевская дочка? — и она улыбнулась с таким изысканным соблазном, что я чуть было не упал в обморок от восторга.
— Спокойно, Петушок, — щебетала она. — Все в порядке. Ты — верх совершенства. Я — верх совершенства. И я твоя женушка.
Я вполне мог ободрать обшивку такси. Я считал себя великаном. Гаргантюа передо мною был пигмеем. Мне ужасно хотелось разнести что-нибудь в щепки, и это меня совсем взбесило, потому что больше всего мне хотелось распотрошить не кого-нибудь, а Лу, и в то же время она была самым драгоценным и нежным фарфоровым изделием, какой делали в эпоху династии Мин, или как там еще называлась эта чертовая эпоха.
Самая хрупкая, утонченная красота! Коснуться ее означало осквернить. Внезапно я почувствовал весь скотский смысл супружества.
Тогда еще я не имел понятия об уничтожающих любовь свойствах героина, которые и были причиной внезапной перемены чувств — я не постиг это загадочное предзнаменование. Такие определенно стимулирующие вещества, как алкоголь, гашиш и кокаин дают Купидону развернуться. Разрушительный эффект в смысле желания наступает только при обратном действии. Ты, так сказать, влезаешь в долги, потому что живешь не по средствам.
Но наркотики, если можно так выразиться, философического типа, каковыми принципиально являются морфий и героин, непосредственно враждебны активным эмоциям и эмоционально активным действиям. Нормальные человеческие чувства претворяются в то, что внешне выглядит как нечто равноценное им по духу. Обычная доброжелательность принимает космические размеры, оборачивается безграничной, терпимой филантропией в силу того, что к ней не подходит никакой моральный кодекс. Более чем сатанинская гордыня распирает грудь. Как сказано у Бодлера: «Знакомо ли тебе беспредельное презрение, которое делает душу столь доброй?»
Пока мы подъезжали к Бютт-Монмартр по направлению к Сакре Кер, мы не проронили ни звука; исчезнув в нашем тихом блаженстве. Вы должны понять, что мы и без того достигли высшей точки возбуждения. Поддерживать нас в этом состоянии и входило в обязанности героина.
Нет, мы не рвались на пылающих крыльях против ветра в небо, мы были распростерты, паря в беспредельности эфира. Время от времени мы принимали свежие дозы тусклой мягкой пудры. Проделывали мы это без жадности, спешки и даже без желания. То было ощущение бесконечной власти, которую может позволить бесконечная осмотрительность. Сама Воля чего-либо желать была, казалось, упразднена. Мы направлялись в никуда, потому что нашей природе было свойственно так поступать.
И с каждым мгновением все больше и больше абсолютизировалось наше блаженство.
Под кокаином ты и в самом деле хозяин всего; но это все имеет для тебя острейшее значение.
Под героином чувство владычества возрастает до той точки, когда вообще ничего не имеет значения. Пропадает даже нежелание делать то, что ты ненароком делаешь, нежелание, которое позволяет не шевелиться курильщику опиума. Тело предоставляется самому себе настолько всецело, что его естественные отправления вас больше не волнуют.
Опять же, невзирая на сознаваемую нами бесконечность, мы сохраняем, параллельно ей, чувство совершеннейшей пропорции в отношении всех обыденных дел.
ГЛАВА V
ГЕРОИНЯ НА ГЕРОИНЕ
Я велел таксисту высадить нас на Пляс Дю Тертре. Мы захотели прогуляться по краешку Бютт и поглядеть оттуда на Париж.
Роскошная стояла ночь. Нигде кроме Парижа не насладишься столь мягкой и вкрадчивой тишью; горячий воздух легок и сух; все не так как в Англии.
От Сены поднимался, струясь, самый нежный бриз, которому наша фантазия приписывала благоухание Юга. Сам Париж смотрелся как матово-голубая клякса; из чьих изгибов выглядывали Пантеон и Эйфелева Башня. Они символизировали историю человечества; благородное, солидное прошлое и деятельное, механизированное грядущее.
Завороженный, я оперся о парпет. Рука Лу обвила мою шею. Мы были неподвижны до такой степени, что я мог чувствовать тихий стук моего сердца.
— Что за чудная встреча, Пендрагон!
Несмотря на подразумеваемую неожиданность, голос был низок и обаятелен. Я оглянулся.
Если бы меня спросили, то я бы несомненно ответил, что всякое беспокойство мне претило; и вот как раз накатило и оно — внезапное, бурное, неприятное; и оно меня никак не беспокоит.
В улыбке и выражении лица воскликнувшего мужчины было нечто испытующее. Я мгновенно узнал его, хотя мы не виделись со школьных времен. Его звали Эльгин Фекклз. Он учился в шестом математическом, когда я был в начальных классах.
К моему третьему семестру он был назначен старостой; он выиграл конкурс на Оксфордскую стипендию — лучше себе и представить нельзя. И вдруг без всякого предупреждения исчезает из школы. Мало кому было известно почему, и те, кто знали, привторялись, что не знают. Но и в Оксфорде он так и не появился.
С тех пор мне довелось услышать о нем лишь однажды. В клубе. Его фамилия всплыла в связи со слухами о каком-то финансовом мошенничестве. Я запомнил, но довольно смутно, что это было как-то связано с тою неприятностью в школе. Он был не из тех мальчиков, которых исключают по ординарному поводу. Тут определенно был замешан его тонкий интеллект. Признаюсь вам, в школе он был для меня чем-то вроде героя. Он обладал всеми недостающими мне наиценнейшими качествами в самом полном объеме.
Я знал его не очень близко, но, тем не менее, был страшно шокирован его исчезновением. Оно почему-то отпечаталось в моей памяти, когда множество куда более важных вещей не оставили и следа.
Он почти не переменился с тех пор, как я видел его в последний раз. При среднем росте, у него было долгое и узкое лицо. В выражении его лица было нечто клерикальное. Глаза были маленькие, серого цвета, и он имел привычку моргать. Нос большой и крючковатый, как у герцога Веллингтона; тонкие и сжатые губы. На лице его невозможно было отыскать ни малейшей морщины.
Фекклз сохранил прежнюю неспокойную, нервную подвижность, которая так выделяла его среди мальчиков. О нем можно было сказать, что он постоянно настороже и ожидает, будто что-то вот-вот случится... И все-таки сказать, что это его подавляет, было бы неправильно. Он обладал превосходной самоуверенностью.
Пока я припоминал его, он успел пожать мне руку и уже болтал о былых временах.
— Я слыхал, между прочим, что ты уже сэр Питер, — сказал он. — Так держать. Я всегда причислял тебя к победителям.
— Кажется, мы с вами уже встречались, — вмешалась Лу. — Ну конечно, это же Мистер Фекклз.
— О да, и я вас хорошо запомнил. Мисс Лейлигэм, не так ли?
— Давайте забудем о прошлом, пожалуйста, — улыбнулась Лу, беря меня под руку.
Не знаю отчего, но я испытал неловкость, объясняя, что мы теперь муж и жена.
Фекклз отбарабанил набор поздравлений и спросил:
— Могу ли я представить мадмуазель Аидэ Лямурье?
Девушка за его спиной улыбнулась и склонила голову.
Аидэ Лямурье была блестящая брюнетка со сверкающей улыбкой и булавочными зрачками глаз. Она состояла из массы чарующих противоречий. Ее нос и губы указывали на более чем изрядный след семитской крови, но клинообразный контур лица выказывал наследственные черты совершенно противоположного племени. У нее были впалые щеки и «вороньи лапки» портили уголки ее глаз. Темнолиловые веки намекали на занятия чувственными удовольствиями до изнеможения. При роскошных волосах у нее практически отсутствовали брови. Вместо них она нарисовала карандашом две черные дуги. Она была густо и безвкусно накрашена. На ней было надето просторное и несколько дерзкое вечернее платье, синее, в серебряных блестках, подпоясанное желтым, в черную крапинку, кушаком. Поверх него была накинута мантия из черного шелка, отороченная киноварного цвета кисточками. Ее руки были мертвенно тонки. Было нечто непристойное в крючковатых ее пальцах, унизанных гигантскими кольцами с сапфирами и бриллиантами.
Она держалась с живою томностью. Казалось, ее постоянно необходимо побуждать к действию, но едва угасал первый толчок, она тут же погружалась в свои глубокие думы.
Ее радушие было явным притворством; но от нас обоих, от Лу и от меня, не ускользнуло это при рукопожатии и мы ощутили тонкую и загадочную симпатию, которая оставила за собой пятно невыразимого зла.
Я не сомневаюсь, что это безмолвное причащение не ускользнуло от Фекклза, и что оно, по той или иной причине, доставило ему огромную радость. Его поведение сделалось вкрадчиво-почтительным, и он, как мне показалось, взял на себя командование, когда предложил:
— Могу ли я рискнуть, предложив вам с Леди Пендрагон отужинать с нами в «Маленьком Савояре»?
Аидэ взяла под руку меня, а Лу шла впереди с Фекклзом.
— Мы и сами туда собирались, — говорила она ему, — и будет просто прекрасно оказаться там, в кругу друзей. Я вижу, вы довольно старый друг моего супруга?
Он принялся рассказывать ей про школу. Будто бы случайно, он выдал подробности относительно обстоятельств, приведших к его исключению.
— Мой старик, понимаете, вращался в деловых кругах Лондона, — слышалась его болтовня. — И он угрохал свои сбережения где-то в районе Ломбард-стрит (Фекклз натянуто хихикнул), откуда он уже не смог их вынуть, чем и положил конец моей академической карьере. Он уговорил старого Розенбаума, банкира, взять меня на должность личного секретаря, учитывая мой талант финансиста. На этом посту я был как рыба в воде, и дела мои с тех пор шли замечательно. Но Лондон не место для человека по-настоящему амбициозного. Не позволяет развернуться. Вашему покорному слуге Эльгину Фекклзу подавай Париж или Нью-Йорк.
Не знаю почему я не поверил ни единому слову в этой байке; но я — не поверил! Героин действовал чудесно. Я ни коим образом не был склонен беседовать с Аидэ. Она также не желала меня замечать, и не произнесла ни слова.
В таком же состоянии находилась и Лу. Она явно слышала, что втолковывал ей Фекклз, но не делала замечаний и вообще сохраняла тотальную отрешенность. Весь эпизод не занял и трех минут. Мы вошли в «Маленький Савояр» и заняли наши места.
Похоже, наши друзья были хорошо знакомы хозяину. Он приветствовал их с преувеличенной французской суетливостью. Мы заняли столик у окна.
Этот ресторан висит на крутом склоне Монмартра, точно орлиное гнездо. Мы заказали ужин — Фекклз расторопно и со знанием дела, все остальные с полнейшим безразличием. Я взглянул на Лу. Я впервые в жизни видел эту женщину. Ее имя ни о чем мне не говорило. Внезапно мне срочно захотелось выпить большое количество воды. Но я не смог бы даже заставить себя налить ее в стакан. Мне трудно было даже кликнуть официанта, но, по-моему, я все-таки произнес слово «вода», ибо Аидэ наполнила мой бокал. Улыбка скользнула по ее лицу. И это был первый признак жизни, который она подала. Даже рукопожатие было по сути механическим рефлексом, а не умышленным действием. Чем-то зловещим и тревожным веяло от этой ее гримасы. Как будто она ощутила у себя во рту привкус некой мерзостной горечи.
Я посмотрел на Лу еще раз и заметил, что она стала совсем другого цвета. Она выглядела ужасно больной. Мне же было все равно. Меня охватил рой мыслей на этот счет. Я запомнил, что любил ее страстно, и в тоже время ее, оказывается, не существует. Дьявольское блаженство — вот как я бы назвал состояние, источником которого стало мое равнодушие.
Я находил забавным, что она, быть может, отравила себя. Мне определенно было крайне нехорошо. Но и это меня не беспокоило.
Официант подал блюдо мидий. Мы сонно их поедали. Это тоже была часть рабочего дня. Мы смаковали их потому, что они были смакуемы; но ничто не имело значения, даже получение удовольствия. Меня поразил тот факт, что Аидэ попросту притворяется, что ест, но я приписал это ее рассеянности.
Мне стало гораздо лучше. Фекклз легко и гладко болтал о разнообразных пустяках. Никто не обращал внимания. Он, со своей стороны, не замечал, казалось, какого-либо недостатка вежливости.
Я точно чувствовал усталость. Решив, что Шамбертен меня взбодрит, я проглотил пару стаканов.
Лу продолжала разглядывать меня несколько испуганно, как если бы ей был надобен некий совет, и она не знает, как об этом спросить. Это было довольно забавно.
Мы приступили к главному блюду, когда Лу внезапно поднялась из-за стола. Фекклз, изобразив на лице притворную тревогу, поспешно последовал за ней. Я видел, как официант берет ее под другую руку. Нет, в самом деле, это было забавно. С девушками всегда так — они никогда не желают знать, что такое «достаточно».
И тут же я осознал, с пугающей неожиданностью, что дело не ограничивается одним только слабым полом. Я вовремя успел выйти.
Если я промолчу о событиях последовавшего часа, то отнюдь не по причине этого незначительного инцидента. По его заключении мы снова сели за столик.
Мы пили глоточками старинный Арманьяк; он нас подкрепил. Но вся сила ушла из нас, как если бы мы выздоравливали после какой-то очень долгой и губительной болезни.
— Тут не о чем тревожиться, — сказал Фекклз со своим странным смешком. — Пустячная неосторожность.
Я скривился при этом слове. Оно напомнило мне о Царе Лестригонов. Я ненавидел этого типа больше, чем когда-либо. Он начинал меня преследовать. К чорту! Будь он проклят!
Лу доверила нашу историю Фекклзу целиком и он признался, что знаком с такого рода делами.
— Видите ли, мой милый сэр Питер, — говорил он. — Вам нельзя принимать Г. так, как можно К., и когда вы мешаете два напитка, платить приходится дьявольскую цену. Как и со всем остальным в этой жизни, вам необходимо выяснить ваш предел. Очень опасно разгуливать, когда вы работаете с Г. или М., и, что уже совсем катастрофично, есть.
Должен признаться, я чувствовал себя жутким глупцом. В конце концов, не я ли серьезно изучал медицину; и вот уже второй случай, когда любитель учит меня что и как.
Но Лу кивала довольно жизнерадостно. Бренди вернул ей цвет лица.
— Верно, — сказала она. — Я все это слышала и раньше, но, как вы понимаете, одно дело слышать, а совсем другое пройти через все это самой.