Страница:
Тишина повисла над резным кашмирским столом и некоторое время диктофон её наматывал. Чекаме закурил, чтобы выглядеть естественным. Годовалов теребил ус и крутил из него кольца. Московский критик понуро оттаивал. Медитативный лирик, ещё не подававший голос, что-то черкал в записной книжице…
– Неграм хорошо, – донёсся от стола с выпивкой голос Аркадия Аркадьевича, по-прежнему увлечённо занимавшего беседой Прохора, – у негров родинок не видно…
Легкоступов ликовал. Некитаев был кадетом в нумерованной фуражке, когда они виделись в последний раз, – это случилось тогда, в то злополучное лето. Разумеется, чувства Петра были теперь в изрядном беспорядке – он никак не ожидал повстречать тут Ивана и оказался совершенно не готов к этой встрече – и всё же… В голове Петруши сдвинулась подспудная, глубоко сокровенная мысль – воображение его уже свершало дерзкую работу.
– Замечательно! – воскликнул наконец Феликс. Кажется, он действительно был доволен завязавшейся беседой, в которую по случаю вовлёк значительную персону. Пожалуй, он даже немного собой гордился.
– Тема всё же пока не исчерпана, – отложив записную книжку, заметил один из окуренных поэтов. – В горизонте нашего интереса оказывается неважным, кем был некто до того, как он стал императором. Почему так? Не потому ли, что империя уже изначально диктует избраннику известные условия, выносит не подлежащий обжалованию приговор? То есть, империя – это иное пространство, оно как бы искривлено. И если ты становишься в нём императором, то ты уже не владеешь собой – ты такой же её слуга, как последний раб. Только пространство, куда попал ты – героично, и от этого никуда не деться.
– Мы совершаем петлю и путаемся в исходных, – бдительно предостерёг Чекаме. – То империя определяется у нас наличием, так сказать, Шарлеманя, то трон сам творит себе седока.
– Позвольте, господа, – шумно вздохнул Годовалов. – Мне очень по душе тема в том свете, в каком представил её уважаемый Иван Никитич. – Годовалов исполнил почтительный поклон в сторону Некитаева. – И всё же я заострю внимание на другом. Никто из нас пока не сказал о принципиальном космополитизме империи. О том, что она является наднациональным строением и не может не учитывать интересы входящих в неё разнообразных племён и народцев. И-на-родцев, – повторил Годовалов, найдя в своих словах невольный каламбур. – Так вот, звание гражданина империи здесь всегда важнее национальности. Итоговой, ещё с римских времён, целью империи служит некая законная справедливость, на худой конец, простите за выражение, – консенсус. В связи с этим мне бы хотелось напомнить о краевом патриотизме. Что я имею в виду? Такая картина. Вот человек просыпается утром – смотрит: солнышко взошло, согласно державному указу. Вроде бы, начинают сохнуть капустные грядки – уже не согласно указу, а согласно законам физической природы. Надо бы их полить… Ну, полил он грядки, идёт дальше, скажем, в присутствие. То есть, он не совсем чиновник, хотя в империи все чиновники, но есть такие, которые исполняют частные должности, к примеру – пасут гусей или тачают сапоги. Допустим, наш обыватель именно таков. Так вот, идёт он и видит, что дорога к его дому проложена какая-то неказистая. Конечно, магистральные пути хороши, и до его уездного городишки доехать можно, однако местные дороги плоховаты. Надо бы их подправить. Да и вообще – гора как-то покривилась от вращения земли. И популяция местного племени придонных русалок, вывернутых, точно камбала, на одну сторону, отчего-то сокращается. И много ещё всякого. И он, собравшись со своими односельчанами, однополчанами, однокашниками, с кем-нибудь собравшись, пытается всё это поправить. Называется это – инициатива. Она, конечно, хороша и могла бы поощряться, но в том-то и состоит сакральный смысл императорской власти, что никакая инициатива, исходящая от незваных доброхотов, поощряться не может. Ибо это есть посягательство на уникальность той самой власти. И перед обывателем встаёт выбор – или не чинить свои хреновые дороги, или чинить вопреки императору. Опасаясь нарваться. А починить хочется – потому что он любит свой дом, любит фамильное кладбище, любит людей, говорящих с ним на одном языке и исповедующих одну с ним, скажем, местную синтоистскую религию. – Годовалов задумался, соображая, куда его занесло, а когда сообразил, решил закругляться. – В свете сказанного, я утверждаю, что обязательно императора погубит обыватель. А потом император погубит обывателя. А потом опять обыватель…
Некитаев с солдатской прямотой зевнул.
– Дорогой мой, – прервал откровение регионального патриота Чекаме, – а почему ты думаешь, что желание полить капустные грядки или подправить покосившийся плетень категорически противоречит воле императора?
– Да вы, господа, совсем ещё философы, – укоризненно заметил генерал и зычно распорядился: – Прошка! Подай хересу.
Денщик мигом поднёс Ивану бокал.
– Честно говоря, я не чувствую оригинальности взгляда, – признался интеллектуально-медитативный лирик – тот, что обходился без записной книжки. – Разговор остаётся в русле сказанного генералом. Ведь это именно император провоцирует достоинство обывателя, а не наоборот.
– Согласен, – поддержал поэта Чекаме. – Однако у нас сегодня почему-то отмалчивается Пётр.
– Да-да, – воодушевился Кошкин и с улыбкой повернулся к Легкоступову: – Ты мог бы поспорить с Иваном Никитичем. По-родственному.
Некитаев ошпарил Феликса таким взглядом, что, право, лучше бы он его окурил. Пётр почувствовал в ситуации какую-то неуправляемую фальшь, какую-то неочевидную западню, однако деваться было некуда. В голове Легкоступова по-прежнему царил лёгкий ералаш, но он был обязан, он непременно должен был вызвать к себе его интерес. А слова… Слова найдутся сами и именно те, что нужно.
– Я думаю, нам с вами не следует по науке древних договариваться о смысле понятий. – Дабы не упустить нить и случайно не отвлечься на встречный взгляд, Пётр поднял глаза к потолку. – Однако уместен будет небольшой обзорный экскурс. Согласно римскому праву, верховная государственная власть принадлежит народу. Это он – народ – на выборах или иным способом наделял полномочиями сперва царей, затем консулов и впоследствии императоров. Высшие эти полномочия и звались изначально «империум». Только много позже в обиходе понятие слилось с именем территории, где простиралась обозначенная этим понятием власть. Далее. В Византии слово «император» переводилось на греческий как «автократор» – по-нашему «самодержец». Выше него стоял лишь «Пантократор» – сиречь Вседержитель, титул самого Бога. Тут следует сразу же отметить коренную разницу в западном и восточном понимании царской власти. Православное учение о ней имеет своим прообразом Ветхий Завет. Там рассказывается, что первоначально Израилем управляли так называемые судии. После них беззаконие умножилось, и страдающий народ обратился к Господу с просьбой устроить своё бытие вновь – тогда-то ему и были дарованы цари. Отсюда идёт и русское понимание происхождения царской власти, часто толкуемое поверхностно в духе «общественного договора». На самом деле порядок здесь был иной, священный: народ обращался ко Христу, моля о послании царя, и в случае успешной своей молитвы его обретал. Поэтому самодержец был ответствен не перед ним, народом, а перед единым Богом – недаром тот именуется в церковных песнопениях «Царём царствующих» и «Господом господствующих». Титул самодержца обозначал, таким образом, отнюдь не абсолютную власть, а независимость от прочих стран… – Легкоступов замолчал, как будто его осенила внезапная мысль, и опустил взгляд на публику. – Однако наш разговор пошёл иным путём. Так что оставим это. Говоря об императоре, я бы хотел вместе с вами вспомнить о смерти. В целях синхронизации нашей мысли и логики.
– О смерти? – отчего-то оживился Некитаев.
– Да, Ваня, о смерти. Ты сам первым упомянул о неуязвимости. О том, что это качество – определяющее для императора, входящего в мир, как в своё ловчее хозяйство. А ведь проблема неуязвимости – это всегда, или почти всегда, проблема смерти.
Из присутствующих только Легкоступов мог позволить себе обращаться к тридцатилетнему генералу запросто. Разумеется, он этим воспользовался.
– Скажи, почему ты выигрывал все битвы, в которых тебе приходилось сражаться?
Некитаев задумался, отхлебнул изрядно рыжего хересу и твёрдо изрёк:
– Потому что между мной и моими офицерами не было осведомлённых посредников. Потому что я почти не использовал телефон, телеграф и радиосвязь, а если использовал, то не по существу. Потому что мало быть хорошим стратегом и тактиком, надо ещё уметь сохранять свои планы в тайне. – Иван одним глотком допил вино. – В своих частях я ввёл старую спартанскую практику: для отправки всех секретных распоряжений и донесений я использовал скиталу. Скитала, господа, – это шифровка, которая пишется на тесьме или кожаном ремне, накрученном на палку. Чтобы прочесть написанное, следует обернуть ремень вокруг точно такой же палки. У каждого моего командира была палка своей длины и диаметра. И только у меня одного были все. – Некитаев вновь щёлкнул портсигаром. – Разумеется, помимо этого, не лишним окажется, если мои солдаты будут ревностно исполнять свои ратные девизы: Воины Камня не убоятся сразиться с самой войной, чтобы сделать её комфортной, Воины Силы будут искать спасения в отваге, Воины Ярости не станут спрашивать «велик ли враг?», но будут спрашивать «где он?», а Воины Блеска, глядя дальше победы, всё равно будут видеть победу. – Иван постучал папиросной гильзой о крышку портсигара. – Ну, а чтобы они лучше исполняли свои девизы, во вверенных мне войсках я нарушаю Уложение о воинских преступлениях. Если провинился солдат, я наказываю всю роту. Если провинилась рота, я наказываю батальон. Не децимация, но всё же… Кроме того, дезертиров я расстреливаю, а словленным перебежчикам велю ломать хребет, как было заведено в туменах Чингисхана. Человек со сломанным хребтом налит такой болью, что не чует, как его заживо едят мухи и как стынет кровь в его жилах. Что делать – когда ты командуешь солдатами, с помощью которых намерен побеждать, ты не должен бояться прослыть жестоким. Одной лишь доблести и воинских талантов тут не хватит.
Прикуривая, генерал обвёл взглядом присутствующих и вдруг самым легкомысленным образом подмигнул одной из «сестрёнок» – изысканной, хотя и не до конца испорченной столичной штучке с влажными губами и антрацитовым каре волос на голове. Плохо представляя, как выглядит смущение, та в ответ близоруко сощурилась.
– Возможно, этого достаточно, чтобы одолевать врага на поле боя, – вкрадчиво заметил Легкоступов, – но император ведёт совсем иную войну – не ту, что ведёт полководец. Он один воюет против всех, против целого мира, чей огонь на себя вызвал. Так, кажется, ты сегодня выразился? Император является тем, кто он есть потому, что всем остальным он не позволяет забыть о неизбежности смерти. Потому что их жизни – на уровне символического, если не реально – находятся в его руках. Глядя на него, люди вспоминают о смерти, их самодовольство лопается и они сдуваются до своей естественной величины. Это ужасно. Такое не прощают. – Пётр, сделав через гостиную знак негру, получил бокал с уже опробованным вермутом. – Однако нечто должно олицетворять смерть и для императора. Нечто должно напоминать ему о том, что она всегда караулит рядом. Но император не должен её бояться, ибо смерть для него – союзник. В каком смысле? Пожалуйста. Прошу прощения, но для примера я бы взял твой ларец с бородами и черепом. По-моему, это почти идеальное напоминание о смерти – не хуже сердечного приступа. Итак, император смотрит на твой ларец… Нет, он смотрит на свой ларец и вспоминает, что на свете нет силы, которая гарантировала бы ему ещё хотя бы одну минуту жизни. Это миг исключительно ясного сознания. Эта мысль – самый лучший совет, который он может получить как император. Вы понимаете? – Легкоступов торжественно оглядел «Коллегию Престолов». – Раз нет силы, способной наверное обеспечить ему следующую минуту жизни, то любое его дело может оказаться последним. Стало быть, он должен выполнить его безупречно – нельзя оставлять недовязанных узлов, то, что он делает сейчас, должно стать лучшим из всего, что он когда-либо совершал. Вы чувствуете эту пронзительную ноту? Всё, отныне нет больших и маленьких решений, есть только поступки, которые он – император – должен совершить немедля. И нет ни секунды на рефлексию – потому что смерть за углом, под этим столом, за тем креслом! Если он тратит время на сомнения и сожаления относительно того, что он сделал вчера, значит он уклоняется от решений, которые должен принять сегодня. Но он не будет этого делать. Потому что он – император.
– Я, я – головка от торпеды! – донёсся от закусочного стола голос Прохора.
– Златоуст! – упоённо зажмурился Феликс. – Златоуст, сущий златоуст!
– А почему, собственно, стремление каждое дело решать как последнее дело своей жизни есть исключительный удел императора? – спросил Чекаме.
Но ответить Пётр уже не успел. События, вильнув в новое, в силу своей нелепости никем не предугаданное русло, заставили забыть о разговоре. Князь Кошкин продолжал расточать восторги, в то время как Некитаев медленно, с ленцой загасил в пепельнице папиросу, опустил руку в карман кителя, с самым будничным видом, как спички, извлёк оттуда именной штучный скоропал и со словами: «Ну что же, пора сдуваться до естественной величины», – в упор – через стол – шарахнул в Феликса из воронёного ствола. Князь рухнул на пол вместе со стулом, перевернулся ничком, испустил сдавленный хрип, как-то странно, одной левой половиной тела вздрогнул и безжизненно замер, нескладно распластанный на вощёном паркете. Аркадий Аркадьевич у стола с закусками по-птичьи втянул голову в плечи и пугливо присел, расплескав из рюмки водку. Юркий, как моль, щелкопёр взвизгнул и тут же, убоявшись собственного бабьего вскрика, зажал рот ладонью. Публика оцепенела. Затем поэт с блокнотом для озарений в запоздалом ужасе отпрянул от генерала, «сестрёнки» одинаковым движением прижали к груди ухоженные лапки, жена Годовалова всхлипнула, а сам Годовалов, сшибив тяжёлым телом за собою стул, без прощания устремился к выходу, однако двери гостиной уже загородил неприступный Прохор. Заглянувшей было на шум горничной денщик невозмутимо объявил:
– Балуют господа, – и едва не прищемил ей нос створками.
– Как это понимать? – Чекаме из последних сил сохранял совершенно не годное для случая достоинство.
– А так! – мастерски рявкнул генерал. – У меня – не у Кондрашки, за столом не пёрнешь! – И указал дулом на Легкоступова: – Вот он растолкует.
Редактора «Аргус-павлина» напор матёрой казармы привёл в полное изнеможение.
Обмирая под взглядом Некитаева, чувствуя его свинец всем трепещущим естеством, Пётр бессмысленно смотрел на неподвижное тело князя. Подспудно он сознавал, что сейчас, вот в этот именно момент, Иван его испытывает, экзаменует по той самой дисциплине, в которой Легкоступов пытался только что объявить себя докой. Он должен был решиться, должен был посметь… И он посмел.
– Феликс хотел использовать генерала, – подняв глаза, твёрдо пояснил Пётр, – но, вместо этого, сам оказался дичью.
– Молодец, – одобрил Некитаев, – хорошо отвечаешь – чётко. А вот болтовня ваша – дрянь.
Он обвёл взглядом гостей горемычного Кошкина и улыбнулся. Он так улыбнулся, что никто, включая отчего-то вдруг вспотевшего негра (о чём известил публику запах его чёрного пота), не посмел снести эту улыбку и этот взгляд. Кроме Легкоступова. Пётр уже всё для себя решил: он принял правила – он был с ним.
– Я слышал, ты женился на Тане. – Теперь генерал обращался к товарищу по детским играм вполне доверительно, словно они в гостиной были одни.
– Да.– У Петра неудержимо задрожали колени. – Тринадцать лет назад. Безо всякого символизма.
– Я слышал, у вас есть сын.
– Да. Нестор. Ему тринадцать лет.
Некитаев как будто задумался. Тишина, повисшая в просторной комнате, показалась Легкоступову чрезмерной, нестерпимо зловещей – он не смог её вынести:
– Как ты жил эти годы?
Генерал обернулся к дверям:
– Прошка, как мы жили эти годы?
– В нашей жизни было много кое-что, – поразмыслив, изрёк денщик.
– Ясно? – Кажется, Иван остался доволен. – Две недели назад я получил эти погоны. – Он тронул свободной рукой правое плечо. – А вчера консулы подписали указ о моём назначении – генерал-губернатором Царьграда и командующим Фракийского военного округа одновременно. – Некитаев пристально посмотрел на Петра и куда-то дальше – взгляд беспрепятственно прошёл навылет, словно Пётр по-прежнему оставался в четверге, а Иван смотрел уже из воскресенья. – Послезавтра я вылетаю. Ты отправишься со мной.
Спорить было глупо – генерал приказывал и, определённо, был готов покарать за неповиновение. Легкоступов кивнул и облизал сухие губы. Какое, к чёрту, назначение? Генерал только что при дюжине свидетелей – трах-тибидох! – убил человека. Как минимум одиннадцать очевидцев будут показывать не в его пользу. Но даже если негр наливал, а Аркадий Аркадьевич пил и они пропустили момент убийства, даже если преданный Прохор заявит, что пуля влетела в форточку – то всё равно сегодня Некитаева арестуют, и послезавтра он отправится не в далёкий Царьград, а в ближайшую следственную каталажку. Пётр вновь мысленно чертыхнулся – на что он надеялся? Дело выглядело совершенно безнадёжным.
Однако Некитаеву так не казалось.
– На сегодня, пожалуй, достаточно. – Иван подался вперёд, к диктофону, выщелкнул кассету и небрежно сунул её в карман. Затем он настойчиво отыскал перепуганный взгляд девицы с антрацитовыми волосами (вопреки масти в кругу друзей её звали Кауркой) и, не меняя тона, заметил: – В наших организмах, кисуля, есть кое-какие различия, способные послужить к обоюдному удовольствию, – после чего вновь с невозмутимым бесстыдством подмигнул ей.
Поскольку он по-прежнему держал в руке револьвер, онемевшая Каурка вполне могла посчитать себя пленницей, добытым в бою трофеем… Не искушая судьбу, этим самым она себя и посчитала.
Когда генерал, скрывшись со своим безропотным дуваном в прихожей, победоносно громыхнул входной дверью, денщик торопливо, но с достоинством махнул стопку водки, привередливо выковырял со дна полной фарфоровой плошки маринованный огурчик, вкусно хрустнул и осклабился.
– Не бздеть горохом, – успокоил он поддетую на фуфу публику, – генерал стрелял «цыганской» пулей. – И уже направляясь вон, добавил: – Нашатырю ему дайте или свечой задутой окурите – он и отпрыгнет.
Денщик надел поданную растерянной горничной фуражку, шутейно взял под козырёк и стремительно убыл. Все посмотрели на поверженного князя. И в этот миг – никто шага не успел ступить ему на помощь – Феликс судорожно дёрнул ногой, громко, по-лошадиному фыркнул, приподнялся на руках и окинул гостей глупейшим взглядом.
– Ну, Ваня! – восхищённо всплеснул руками Аркадий Аркадьевич. – У Фили пили, да Филю же били! Ну, сукин кот! Ну, бестия!
Понятное дело, ему – природному плуту, любителю жестоких шуток, прощелыге – такое надувательство даже не снилось.
Taken: , 1
Глава 7.
Глядя в зеркало, Легкоступов ущипнул складку жира на животе и решил не завтракать. После вчерашнего ужина, где было всё и гибель сколько – от царской ухи и печёного лебедя до угольной рыбы с бамбуковым соусом и трепангов, – решение это далось просто. Что и говорить – повар расстарался на славу. Особенно ужаснули Петрушу свиные глаза, приготовленные изощрённым китайским способом – на раскалённой игле, благодаря чему глазная жидкость закипала прямо под собственной оболочкой, внутри мутнеющего яблока… Завершилось всё, кажется, тортом, который Пётр помнил уже плохо («Атансьён! Торт „Анжелика“!» – важно объявил метрдотель. «Господа, это каннибализм!» – застонал Петруша. Некитаев взялся за нож и отсёк изрядный ломоть: «Ну так прими филеечку…»), что, впрочем, неудивительно – вин, коньяков и водок за вчерашним столом счесть было невозможно.
Итак, Некитаев стал консулом. Гесперия изъявила волю и отдала голоса тому, кто заставил себе поверить, хотя посулы претендентов были схожи, как речи над отверстой могилой. Как клятвы всех на свете женихальщиков.
Их было трое – тех, кто мог всерьёз рассчитывать на консульский плащ от Гесперии. Сенатор Домонтович – дальний отпрыск того Довмонта, чей меч поныне хранился в псковском Троицком соборе, и чьих потомков, включая одну эротоманку, преуспевшую в зрелые годы на дипломатическом поприще, до сих пор на берегах Великой встречали колокольным звоном. Второй – минувший консул, седой бывалый лис, давно от подошвы до пика изрывший потаёнными ходами неприступную пирамиду власти. И наконец – герой всех последних войн, любимец институток и армии, губернатор Царьграда генерал Некитаев. Кущи райские обещали все, но граждане уверовали именно в Ивана. Пожалуй, он и вправду был харизматической личностью, но… Нет сомнений, он был достоин доверия, и воля его ворожила людей, как ворожит их всё смертельное, однако, если б седой лис внезапно не съехал с петель, а Домонтович не оказался замешан в дурацком шахер-махере с древесиной, то ни армейское влияние, ни плакаты и драматические публичные речи, ни даже клип Оленьки Грач, где под её голосистую лабуду у ног Некитаева покорно ложились, усмирённые одним лишь мановением его десницы, штук восемь уссурийских тигров, – ничто это, возможно, не обеспечило бы Ивану столь оглушительную победу. Пётр это знал. И потому считал викторию Ивана едва не полностью своей заслугой.
Звезда седого лиса закатилась в одночасье. Недаром легкоступовские эмиссары (братья Шереметевы, бывшие однокашники Некитаева, а ныне армейские разведчики, способные с одной физиономией светиться разом в двух местах) три месяца околачивались в Европах, где искали выходы на тайную гильдию так называемых флорентийских ядодеев, существующую, пожалуй, ещё со времён этрусков. В отличии от адептов королевского искусства, занятых поисками эликсира бессмертия, члены гильдии пытались синтезировать яд калакуту, способный уничтожить вселенную, дабы путём простого шантажа овладеть браздами мира. В конце концов Шереметевы привезли серебряный орех с порошком, составленным по рецепту не то Лукусты, не то араба Гебера. Сказать по чести, Петруша не сразу отважился использовать добычу. Однако, после неудавшейся подмены янтарного башкирского самотока (консул проходил тогда курс оздоровительного мёдолечения) на тот «пьяный» мёд, что фабрикуют пчёлы из нектара джунгарского аконита, прозванного в народе «борец», седому лису пришло письмо, подписанное детским почерком его любимицы-внучки, отдыхавшей по летней поре в Ливадии. Помимо письма с милым лепетом, консул нашёл в конверте полузасушенный цветок. Кажется, фиалку. Само собой, он её понюхал. То, что он вдохнул что-то ещё, помимо увядшего цветочного аромата, он не понял. И никто не понял. А через неделю седого лиса настигло внезапное просветление, отчего он полностью потерял интерес к окружающей реальности, чересчур просто устроенной на суд открывшегося в нём зрения. Уж так устроен Божий мир, что его нельзя понять, а всякий понявший непременно должен лишиться ума, чтобы уже никогда никому не раскрыть эту тайну. Словом, Легкоступов освободил лиса. Он сделал его счастливым, так что теперь и речи не могло идти не только о его участии в выборах, но и о несении им прежних консульских полномочий, срок которых истекал только через двенадцать дней.
С Домонтовичем случилась совсем иная история. В Петербурге на Средней Рогатке как раз достраивался величавый Георгиевский собор, возводимый казной к полувековому юбилею воссоединения державы. На ту пору уже приступили к внутренней отделке храма и со дня на день собирались снимать леса, представлявшие по ценности дерева изрядный капитал. И вот однажды к грандиозной постройке подкатил автомобиль, из которого вышел благообразный пожилой господин в безукоризненном костюме. Господин отыскал подрядчика и, ослепив его аристократическими ухватками, попросил разрешения осмотреть строительство. Польщённый подрядчик лично провёл «господина графа» по лесам, попутно объясняя, где какое дерево использовано, почему, и какова его цена. Прощаясь, «граф» заручился согласием на вторичный осмотр дивного храма его друзьями иностранцами. Спустя пару дней господин действительно снова появился на стройке с двумя представительными англичанами, и подрядчик опять счёл за честь познакомить гостей со своей работой. Оживлённая заморская речь внушила ему дополнительное уважение к визитёрам, хотя он и не понимал ни бельмеса. А на другой день после этой экскурсии к Георгиевскому собору подтянулись с десяток грузовиков и полсотни рабочих, тут же энергично приступивших к разборке дорогостоящих лесов. Вызванный подрядчик едва не подрался с бригадиром башибузуков, который настойчиво совал ему под нос бумаги, где честь по чести значилось, что все леса, состоящие из такого-то и такого-то дерева, проданы британской фирме «Бульпудинг и К°», причём задаток продавцом уже получен, о чём свидетельствовала соответствующая расписка. Эта история так и осталась бы просто забавным анекдотом, если бы не выяснилось, что подпись на купчей и расписке принадлежит Домонтовичу, и хотя сам он имел несомненное алиби, подпись была подделана столь виртуозно, что даже графологическая экспертиза не могла однозначно разоблачить подлог. Дело вроде бы замяли, однако история получила огласку и над положением Домонтовича из газетчиков не поглумился только ленивый. Стоит ли говорить, что роль «господина графа» по заказу Легкоступова сыграл плут Аркадий Аркадьевич? С немалой личной выгодой, разумеется.
– Неграм хорошо, – донёсся от стола с выпивкой голос Аркадия Аркадьевича, по-прежнему увлечённо занимавшего беседой Прохора, – у негров родинок не видно…
Легкоступов ликовал. Некитаев был кадетом в нумерованной фуражке, когда они виделись в последний раз, – это случилось тогда, в то злополучное лето. Разумеется, чувства Петра были теперь в изрядном беспорядке – он никак не ожидал повстречать тут Ивана и оказался совершенно не готов к этой встрече – и всё же… В голове Петруши сдвинулась подспудная, глубоко сокровенная мысль – воображение его уже свершало дерзкую работу.
– Замечательно! – воскликнул наконец Феликс. Кажется, он действительно был доволен завязавшейся беседой, в которую по случаю вовлёк значительную персону. Пожалуй, он даже немного собой гордился.
– Тема всё же пока не исчерпана, – отложив записную книжку, заметил один из окуренных поэтов. – В горизонте нашего интереса оказывается неважным, кем был некто до того, как он стал императором. Почему так? Не потому ли, что империя уже изначально диктует избраннику известные условия, выносит не подлежащий обжалованию приговор? То есть, империя – это иное пространство, оно как бы искривлено. И если ты становишься в нём императором, то ты уже не владеешь собой – ты такой же её слуга, как последний раб. Только пространство, куда попал ты – героично, и от этого никуда не деться.
– Мы совершаем петлю и путаемся в исходных, – бдительно предостерёг Чекаме. – То империя определяется у нас наличием, так сказать, Шарлеманя, то трон сам творит себе седока.
– Позвольте, господа, – шумно вздохнул Годовалов. – Мне очень по душе тема в том свете, в каком представил её уважаемый Иван Никитич. – Годовалов исполнил почтительный поклон в сторону Некитаева. – И всё же я заострю внимание на другом. Никто из нас пока не сказал о принципиальном космополитизме империи. О том, что она является наднациональным строением и не может не учитывать интересы входящих в неё разнообразных племён и народцев. И-на-родцев, – повторил Годовалов, найдя в своих словах невольный каламбур. – Так вот, звание гражданина империи здесь всегда важнее национальности. Итоговой, ещё с римских времён, целью империи служит некая законная справедливость, на худой конец, простите за выражение, – консенсус. В связи с этим мне бы хотелось напомнить о краевом патриотизме. Что я имею в виду? Такая картина. Вот человек просыпается утром – смотрит: солнышко взошло, согласно державному указу. Вроде бы, начинают сохнуть капустные грядки – уже не согласно указу, а согласно законам физической природы. Надо бы их полить… Ну, полил он грядки, идёт дальше, скажем, в присутствие. То есть, он не совсем чиновник, хотя в империи все чиновники, но есть такие, которые исполняют частные должности, к примеру – пасут гусей или тачают сапоги. Допустим, наш обыватель именно таков. Так вот, идёт он и видит, что дорога к его дому проложена какая-то неказистая. Конечно, магистральные пути хороши, и до его уездного городишки доехать можно, однако местные дороги плоховаты. Надо бы их подправить. Да и вообще – гора как-то покривилась от вращения земли. И популяция местного племени придонных русалок, вывернутых, точно камбала, на одну сторону, отчего-то сокращается. И много ещё всякого. И он, собравшись со своими односельчанами, однополчанами, однокашниками, с кем-нибудь собравшись, пытается всё это поправить. Называется это – инициатива. Она, конечно, хороша и могла бы поощряться, но в том-то и состоит сакральный смысл императорской власти, что никакая инициатива, исходящая от незваных доброхотов, поощряться не может. Ибо это есть посягательство на уникальность той самой власти. И перед обывателем встаёт выбор – или не чинить свои хреновые дороги, или чинить вопреки императору. Опасаясь нарваться. А починить хочется – потому что он любит свой дом, любит фамильное кладбище, любит людей, говорящих с ним на одном языке и исповедующих одну с ним, скажем, местную синтоистскую религию. – Годовалов задумался, соображая, куда его занесло, а когда сообразил, решил закругляться. – В свете сказанного, я утверждаю, что обязательно императора погубит обыватель. А потом император погубит обывателя. А потом опять обыватель…
Некитаев с солдатской прямотой зевнул.
– Дорогой мой, – прервал откровение регионального патриота Чекаме, – а почему ты думаешь, что желание полить капустные грядки или подправить покосившийся плетень категорически противоречит воле императора?
– Да вы, господа, совсем ещё философы, – укоризненно заметил генерал и зычно распорядился: – Прошка! Подай хересу.
Денщик мигом поднёс Ивану бокал.
– Честно говоря, я не чувствую оригинальности взгляда, – признался интеллектуально-медитативный лирик – тот, что обходился без записной книжки. – Разговор остаётся в русле сказанного генералом. Ведь это именно император провоцирует достоинство обывателя, а не наоборот.
– Согласен, – поддержал поэта Чекаме. – Однако у нас сегодня почему-то отмалчивается Пётр.
– Да-да, – воодушевился Кошкин и с улыбкой повернулся к Легкоступову: – Ты мог бы поспорить с Иваном Никитичем. По-родственному.
Некитаев ошпарил Феликса таким взглядом, что, право, лучше бы он его окурил. Пётр почувствовал в ситуации какую-то неуправляемую фальшь, какую-то неочевидную западню, однако деваться было некуда. В голове Легкоступова по-прежнему царил лёгкий ералаш, но он был обязан, он непременно должен был вызвать к себе его интерес. А слова… Слова найдутся сами и именно те, что нужно.
– Я думаю, нам с вами не следует по науке древних договариваться о смысле понятий. – Дабы не упустить нить и случайно не отвлечься на встречный взгляд, Пётр поднял глаза к потолку. – Однако уместен будет небольшой обзорный экскурс. Согласно римскому праву, верховная государственная власть принадлежит народу. Это он – народ – на выборах или иным способом наделял полномочиями сперва царей, затем консулов и впоследствии императоров. Высшие эти полномочия и звались изначально «империум». Только много позже в обиходе понятие слилось с именем территории, где простиралась обозначенная этим понятием власть. Далее. В Византии слово «император» переводилось на греческий как «автократор» – по-нашему «самодержец». Выше него стоял лишь «Пантократор» – сиречь Вседержитель, титул самого Бога. Тут следует сразу же отметить коренную разницу в западном и восточном понимании царской власти. Православное учение о ней имеет своим прообразом Ветхий Завет. Там рассказывается, что первоначально Израилем управляли так называемые судии. После них беззаконие умножилось, и страдающий народ обратился к Господу с просьбой устроить своё бытие вновь – тогда-то ему и были дарованы цари. Отсюда идёт и русское понимание происхождения царской власти, часто толкуемое поверхностно в духе «общественного договора». На самом деле порядок здесь был иной, священный: народ обращался ко Христу, моля о послании царя, и в случае успешной своей молитвы его обретал. Поэтому самодержец был ответствен не перед ним, народом, а перед единым Богом – недаром тот именуется в церковных песнопениях «Царём царствующих» и «Господом господствующих». Титул самодержца обозначал, таким образом, отнюдь не абсолютную власть, а независимость от прочих стран… – Легкоступов замолчал, как будто его осенила внезапная мысль, и опустил взгляд на публику. – Однако наш разговор пошёл иным путём. Так что оставим это. Говоря об императоре, я бы хотел вместе с вами вспомнить о смерти. В целях синхронизации нашей мысли и логики.
– О смерти? – отчего-то оживился Некитаев.
– Да, Ваня, о смерти. Ты сам первым упомянул о неуязвимости. О том, что это качество – определяющее для императора, входящего в мир, как в своё ловчее хозяйство. А ведь проблема неуязвимости – это всегда, или почти всегда, проблема смерти.
Из присутствующих только Легкоступов мог позволить себе обращаться к тридцатилетнему генералу запросто. Разумеется, он этим воспользовался.
– Скажи, почему ты выигрывал все битвы, в которых тебе приходилось сражаться?
Некитаев задумался, отхлебнул изрядно рыжего хересу и твёрдо изрёк:
– Потому что между мной и моими офицерами не было осведомлённых посредников. Потому что я почти не использовал телефон, телеграф и радиосвязь, а если использовал, то не по существу. Потому что мало быть хорошим стратегом и тактиком, надо ещё уметь сохранять свои планы в тайне. – Иван одним глотком допил вино. – В своих частях я ввёл старую спартанскую практику: для отправки всех секретных распоряжений и донесений я использовал скиталу. Скитала, господа, – это шифровка, которая пишется на тесьме или кожаном ремне, накрученном на палку. Чтобы прочесть написанное, следует обернуть ремень вокруг точно такой же палки. У каждого моего командира была палка своей длины и диаметра. И только у меня одного были все. – Некитаев вновь щёлкнул портсигаром. – Разумеется, помимо этого, не лишним окажется, если мои солдаты будут ревностно исполнять свои ратные девизы: Воины Камня не убоятся сразиться с самой войной, чтобы сделать её комфортной, Воины Силы будут искать спасения в отваге, Воины Ярости не станут спрашивать «велик ли враг?», но будут спрашивать «где он?», а Воины Блеска, глядя дальше победы, всё равно будут видеть победу. – Иван постучал папиросной гильзой о крышку портсигара. – Ну, а чтобы они лучше исполняли свои девизы, во вверенных мне войсках я нарушаю Уложение о воинских преступлениях. Если провинился солдат, я наказываю всю роту. Если провинилась рота, я наказываю батальон. Не децимация, но всё же… Кроме того, дезертиров я расстреливаю, а словленным перебежчикам велю ломать хребет, как было заведено в туменах Чингисхана. Человек со сломанным хребтом налит такой болью, что не чует, как его заживо едят мухи и как стынет кровь в его жилах. Что делать – когда ты командуешь солдатами, с помощью которых намерен побеждать, ты не должен бояться прослыть жестоким. Одной лишь доблести и воинских талантов тут не хватит.
Прикуривая, генерал обвёл взглядом присутствующих и вдруг самым легкомысленным образом подмигнул одной из «сестрёнок» – изысканной, хотя и не до конца испорченной столичной штучке с влажными губами и антрацитовым каре волос на голове. Плохо представляя, как выглядит смущение, та в ответ близоруко сощурилась.
– Возможно, этого достаточно, чтобы одолевать врага на поле боя, – вкрадчиво заметил Легкоступов, – но император ведёт совсем иную войну – не ту, что ведёт полководец. Он один воюет против всех, против целого мира, чей огонь на себя вызвал. Так, кажется, ты сегодня выразился? Император является тем, кто он есть потому, что всем остальным он не позволяет забыть о неизбежности смерти. Потому что их жизни – на уровне символического, если не реально – находятся в его руках. Глядя на него, люди вспоминают о смерти, их самодовольство лопается и они сдуваются до своей естественной величины. Это ужасно. Такое не прощают. – Пётр, сделав через гостиную знак негру, получил бокал с уже опробованным вермутом. – Однако нечто должно олицетворять смерть и для императора. Нечто должно напоминать ему о том, что она всегда караулит рядом. Но император не должен её бояться, ибо смерть для него – союзник. В каком смысле? Пожалуйста. Прошу прощения, но для примера я бы взял твой ларец с бородами и черепом. По-моему, это почти идеальное напоминание о смерти – не хуже сердечного приступа. Итак, император смотрит на твой ларец… Нет, он смотрит на свой ларец и вспоминает, что на свете нет силы, которая гарантировала бы ему ещё хотя бы одну минуту жизни. Это миг исключительно ясного сознания. Эта мысль – самый лучший совет, который он может получить как император. Вы понимаете? – Легкоступов торжественно оглядел «Коллегию Престолов». – Раз нет силы, способной наверное обеспечить ему следующую минуту жизни, то любое его дело может оказаться последним. Стало быть, он должен выполнить его безупречно – нельзя оставлять недовязанных узлов, то, что он делает сейчас, должно стать лучшим из всего, что он когда-либо совершал. Вы чувствуете эту пронзительную ноту? Всё, отныне нет больших и маленьких решений, есть только поступки, которые он – император – должен совершить немедля. И нет ни секунды на рефлексию – потому что смерть за углом, под этим столом, за тем креслом! Если он тратит время на сомнения и сожаления относительно того, что он сделал вчера, значит он уклоняется от решений, которые должен принять сегодня. Но он не будет этого делать. Потому что он – император.
– Я, я – головка от торпеды! – донёсся от закусочного стола голос Прохора.
– Златоуст! – упоённо зажмурился Феликс. – Златоуст, сущий златоуст!
– А почему, собственно, стремление каждое дело решать как последнее дело своей жизни есть исключительный удел императора? – спросил Чекаме.
Но ответить Пётр уже не успел. События, вильнув в новое, в силу своей нелепости никем не предугаданное русло, заставили забыть о разговоре. Князь Кошкин продолжал расточать восторги, в то время как Некитаев медленно, с ленцой загасил в пепельнице папиросу, опустил руку в карман кителя, с самым будничным видом, как спички, извлёк оттуда именной штучный скоропал и со словами: «Ну что же, пора сдуваться до естественной величины», – в упор – через стол – шарахнул в Феликса из воронёного ствола. Князь рухнул на пол вместе со стулом, перевернулся ничком, испустил сдавленный хрип, как-то странно, одной левой половиной тела вздрогнул и безжизненно замер, нескладно распластанный на вощёном паркете. Аркадий Аркадьевич у стола с закусками по-птичьи втянул голову в плечи и пугливо присел, расплескав из рюмки водку. Юркий, как моль, щелкопёр взвизгнул и тут же, убоявшись собственного бабьего вскрика, зажал рот ладонью. Публика оцепенела. Затем поэт с блокнотом для озарений в запоздалом ужасе отпрянул от генерала, «сестрёнки» одинаковым движением прижали к груди ухоженные лапки, жена Годовалова всхлипнула, а сам Годовалов, сшибив тяжёлым телом за собою стул, без прощания устремился к выходу, однако двери гостиной уже загородил неприступный Прохор. Заглянувшей было на шум горничной денщик невозмутимо объявил:
– Балуют господа, – и едва не прищемил ей нос створками.
– Как это понимать? – Чекаме из последних сил сохранял совершенно не годное для случая достоинство.
– А так! – мастерски рявкнул генерал. – У меня – не у Кондрашки, за столом не пёрнешь! – И указал дулом на Легкоступова: – Вот он растолкует.
Редактора «Аргус-павлина» напор матёрой казармы привёл в полное изнеможение.
Обмирая под взглядом Некитаева, чувствуя его свинец всем трепещущим естеством, Пётр бессмысленно смотрел на неподвижное тело князя. Подспудно он сознавал, что сейчас, вот в этот именно момент, Иван его испытывает, экзаменует по той самой дисциплине, в которой Легкоступов пытался только что объявить себя докой. Он должен был решиться, должен был посметь… И он посмел.
– Феликс хотел использовать генерала, – подняв глаза, твёрдо пояснил Пётр, – но, вместо этого, сам оказался дичью.
– Молодец, – одобрил Некитаев, – хорошо отвечаешь – чётко. А вот болтовня ваша – дрянь.
Он обвёл взглядом гостей горемычного Кошкина и улыбнулся. Он так улыбнулся, что никто, включая отчего-то вдруг вспотевшего негра (о чём известил публику запах его чёрного пота), не посмел снести эту улыбку и этот взгляд. Кроме Легкоступова. Пётр уже всё для себя решил: он принял правила – он был с ним.
– Я слышал, ты женился на Тане. – Теперь генерал обращался к товарищу по детским играм вполне доверительно, словно они в гостиной были одни.
– Да.– У Петра неудержимо задрожали колени. – Тринадцать лет назад. Безо всякого символизма.
– Я слышал, у вас есть сын.
– Да. Нестор. Ему тринадцать лет.
Некитаев как будто задумался. Тишина, повисшая в просторной комнате, показалась Легкоступову чрезмерной, нестерпимо зловещей – он не смог её вынести:
– Как ты жил эти годы?
Генерал обернулся к дверям:
– Прошка, как мы жили эти годы?
– В нашей жизни было много кое-что, – поразмыслив, изрёк денщик.
– Ясно? – Кажется, Иван остался доволен. – Две недели назад я получил эти погоны. – Он тронул свободной рукой правое плечо. – А вчера консулы подписали указ о моём назначении – генерал-губернатором Царьграда и командующим Фракийского военного округа одновременно. – Некитаев пристально посмотрел на Петра и куда-то дальше – взгляд беспрепятственно прошёл навылет, словно Пётр по-прежнему оставался в четверге, а Иван смотрел уже из воскресенья. – Послезавтра я вылетаю. Ты отправишься со мной.
Спорить было глупо – генерал приказывал и, определённо, был готов покарать за неповиновение. Легкоступов кивнул и облизал сухие губы. Какое, к чёрту, назначение? Генерал только что при дюжине свидетелей – трах-тибидох! – убил человека. Как минимум одиннадцать очевидцев будут показывать не в его пользу. Но даже если негр наливал, а Аркадий Аркадьевич пил и они пропустили момент убийства, даже если преданный Прохор заявит, что пуля влетела в форточку – то всё равно сегодня Некитаева арестуют, и послезавтра он отправится не в далёкий Царьград, а в ближайшую следственную каталажку. Пётр вновь мысленно чертыхнулся – на что он надеялся? Дело выглядело совершенно безнадёжным.
Однако Некитаеву так не казалось.
– На сегодня, пожалуй, достаточно. – Иван подался вперёд, к диктофону, выщелкнул кассету и небрежно сунул её в карман. Затем он настойчиво отыскал перепуганный взгляд девицы с антрацитовыми волосами (вопреки масти в кругу друзей её звали Кауркой) и, не меняя тона, заметил: – В наших организмах, кисуля, есть кое-какие различия, способные послужить к обоюдному удовольствию, – после чего вновь с невозмутимым бесстыдством подмигнул ей.
Поскольку он по-прежнему держал в руке револьвер, онемевшая Каурка вполне могла посчитать себя пленницей, добытым в бою трофеем… Не искушая судьбу, этим самым она себя и посчитала.
Когда генерал, скрывшись со своим безропотным дуваном в прихожей, победоносно громыхнул входной дверью, денщик торопливо, но с достоинством махнул стопку водки, привередливо выковырял со дна полной фарфоровой плошки маринованный огурчик, вкусно хрустнул и осклабился.
– Не бздеть горохом, – успокоил он поддетую на фуфу публику, – генерал стрелял «цыганской» пулей. – И уже направляясь вон, добавил: – Нашатырю ему дайте или свечой задутой окурите – он и отпрыгнет.
Денщик надел поданную растерянной горничной фуражку, шутейно взял под козырёк и стремительно убыл. Все посмотрели на поверженного князя. И в этот миг – никто шага не успел ступить ему на помощь – Феликс судорожно дёрнул ногой, громко, по-лошадиному фыркнул, приподнялся на руках и окинул гостей глупейшим взглядом.
– Ну, Ваня! – восхищённо всплеснул руками Аркадий Аркадьевич. – У Фили пили, да Филю же били! Ну, сукин кот! Ну, бестия!
Понятное дело, ему – природному плуту, любителю жестоких шуток, прощелыге – такое надувательство даже не снилось.
Taken: , 1
Глава 7.
Третий ветер
(за год до Воцарения)
В такой волейбол могут играть только моги, хотя игра основана на практике, доступной в принципе каждому.
А. Секацкий, «Моги и их могущества»
Глядя в зеркало, Легкоступов ущипнул складку жира на животе и решил не завтракать. После вчерашнего ужина, где было всё и гибель сколько – от царской ухи и печёного лебедя до угольной рыбы с бамбуковым соусом и трепангов, – решение это далось просто. Что и говорить – повар расстарался на славу. Особенно ужаснули Петрушу свиные глаза, приготовленные изощрённым китайским способом – на раскалённой игле, благодаря чему глазная жидкость закипала прямо под собственной оболочкой, внутри мутнеющего яблока… Завершилось всё, кажется, тортом, который Пётр помнил уже плохо («Атансьён! Торт „Анжелика“!» – важно объявил метрдотель. «Господа, это каннибализм!» – застонал Петруша. Некитаев взялся за нож и отсёк изрядный ломоть: «Ну так прими филеечку…»), что, впрочем, неудивительно – вин, коньяков и водок за вчерашним столом счесть было невозможно.
Итак, Некитаев стал консулом. Гесперия изъявила волю и отдала голоса тому, кто заставил себе поверить, хотя посулы претендентов были схожи, как речи над отверстой могилой. Как клятвы всех на свете женихальщиков.
Их было трое – тех, кто мог всерьёз рассчитывать на консульский плащ от Гесперии. Сенатор Домонтович – дальний отпрыск того Довмонта, чей меч поныне хранился в псковском Троицком соборе, и чьих потомков, включая одну эротоманку, преуспевшую в зрелые годы на дипломатическом поприще, до сих пор на берегах Великой встречали колокольным звоном. Второй – минувший консул, седой бывалый лис, давно от подошвы до пика изрывший потаёнными ходами неприступную пирамиду власти. И наконец – герой всех последних войн, любимец институток и армии, губернатор Царьграда генерал Некитаев. Кущи райские обещали все, но граждане уверовали именно в Ивана. Пожалуй, он и вправду был харизматической личностью, но… Нет сомнений, он был достоин доверия, и воля его ворожила людей, как ворожит их всё смертельное, однако, если б седой лис внезапно не съехал с петель, а Домонтович не оказался замешан в дурацком шахер-махере с древесиной, то ни армейское влияние, ни плакаты и драматические публичные речи, ни даже клип Оленьки Грач, где под её голосистую лабуду у ног Некитаева покорно ложились, усмирённые одним лишь мановением его десницы, штук восемь уссурийских тигров, – ничто это, возможно, не обеспечило бы Ивану столь оглушительную победу. Пётр это знал. И потому считал викторию Ивана едва не полностью своей заслугой.
Звезда седого лиса закатилась в одночасье. Недаром легкоступовские эмиссары (братья Шереметевы, бывшие однокашники Некитаева, а ныне армейские разведчики, способные с одной физиономией светиться разом в двух местах) три месяца околачивались в Европах, где искали выходы на тайную гильдию так называемых флорентийских ядодеев, существующую, пожалуй, ещё со времён этрусков. В отличии от адептов королевского искусства, занятых поисками эликсира бессмертия, члены гильдии пытались синтезировать яд калакуту, способный уничтожить вселенную, дабы путём простого шантажа овладеть браздами мира. В конце концов Шереметевы привезли серебряный орех с порошком, составленным по рецепту не то Лукусты, не то араба Гебера. Сказать по чести, Петруша не сразу отважился использовать добычу. Однако, после неудавшейся подмены янтарного башкирского самотока (консул проходил тогда курс оздоровительного мёдолечения) на тот «пьяный» мёд, что фабрикуют пчёлы из нектара джунгарского аконита, прозванного в народе «борец», седому лису пришло письмо, подписанное детским почерком его любимицы-внучки, отдыхавшей по летней поре в Ливадии. Помимо письма с милым лепетом, консул нашёл в конверте полузасушенный цветок. Кажется, фиалку. Само собой, он её понюхал. То, что он вдохнул что-то ещё, помимо увядшего цветочного аромата, он не понял. И никто не понял. А через неделю седого лиса настигло внезапное просветление, отчего он полностью потерял интерес к окружающей реальности, чересчур просто устроенной на суд открывшегося в нём зрения. Уж так устроен Божий мир, что его нельзя понять, а всякий понявший непременно должен лишиться ума, чтобы уже никогда никому не раскрыть эту тайну. Словом, Легкоступов освободил лиса. Он сделал его счастливым, так что теперь и речи не могло идти не только о его участии в выборах, но и о несении им прежних консульских полномочий, срок которых истекал только через двенадцать дней.
С Домонтовичем случилась совсем иная история. В Петербурге на Средней Рогатке как раз достраивался величавый Георгиевский собор, возводимый казной к полувековому юбилею воссоединения державы. На ту пору уже приступили к внутренней отделке храма и со дня на день собирались снимать леса, представлявшие по ценности дерева изрядный капитал. И вот однажды к грандиозной постройке подкатил автомобиль, из которого вышел благообразный пожилой господин в безукоризненном костюме. Господин отыскал подрядчика и, ослепив его аристократическими ухватками, попросил разрешения осмотреть строительство. Польщённый подрядчик лично провёл «господина графа» по лесам, попутно объясняя, где какое дерево использовано, почему, и какова его цена. Прощаясь, «граф» заручился согласием на вторичный осмотр дивного храма его друзьями иностранцами. Спустя пару дней господин действительно снова появился на стройке с двумя представительными англичанами, и подрядчик опять счёл за честь познакомить гостей со своей работой. Оживлённая заморская речь внушила ему дополнительное уважение к визитёрам, хотя он и не понимал ни бельмеса. А на другой день после этой экскурсии к Георгиевскому собору подтянулись с десяток грузовиков и полсотни рабочих, тут же энергично приступивших к разборке дорогостоящих лесов. Вызванный подрядчик едва не подрался с бригадиром башибузуков, который настойчиво совал ему под нос бумаги, где честь по чести значилось, что все леса, состоящие из такого-то и такого-то дерева, проданы британской фирме «Бульпудинг и К°», причём задаток продавцом уже получен, о чём свидетельствовала соответствующая расписка. Эта история так и осталась бы просто забавным анекдотом, если бы не выяснилось, что подпись на купчей и расписке принадлежит Домонтовичу, и хотя сам он имел несомненное алиби, подпись была подделана столь виртуозно, что даже графологическая экспертиза не могла однозначно разоблачить подлог. Дело вроде бы замяли, однако история получила огласку и над положением Домонтовича из газетчиков не поглумился только ленивый. Стоит ли говорить, что роль «господина графа» по заказу Легкоступова сыграл плут Аркадий Аркадьевич? С немалой личной выгодой, разумеется.