Огня не зажигали ни в трамвае, ни на улице, и казалось, что они плывут вместе с белой ночью по круглой земле и вот-вот выплывут в новый рассвет или же свалятся за край. Евдокия Анисимовна всегда плохо переносила эти длинные, долго не гаснущие вечера. Тревожно ей становилось, как будто она разом слепла и глохла и не знала, чего и откуда ждать.
   – Я – пьяная, а ты? – спросила Светка. – Как мы в трамвае-то оказались? Ой, да это не просто трамвай, а «тэшка». Точно, точно, мы ж голосовали. Я в таких никогда еще не ездила. Смотри, что написано?
   Евдокия Анисимовна прочитала надпись над центральной дверью: «На просьбу "где-нибудь здесь”» выйдешь "где-нибудь там”». Она впервые засмеялась по-настоящему. После произнесенного себе приговора она вдруг почувствовала, что теперь-то особенно хочется жить. Вслух же сказала с видом уверенного в своем мастерстве дуэлянта:
   – Я сейчас ему такой подарок готовлю! Портрет. Ван Гог отдыхает!
   Трамвай этот напоминал приключение. В молодости они с Гришей любили сесть в первый попавшийся автобус или трамвай и ехать до кольца, чтобы через час оказаться в совершенно незнакомом городе. Сейчас она, как и тогда, ехала неизвестно куда и неизвестно зачем и тоже налегке. Счастье – не счастье, но – свобода! Все долги давно отданы, имеет право еще раз начать заново.
   – Дети – сплошные ложные опята, – продолжала Светка про свое. – Вредные! Я тебе точно говорю. Не знаешь, чем отравишься. Когда мы Наташку, поздно уже, крестили, она такое учудила! Я не знала, куда себя деть. Муха на нее, голенькую, села, так она косила-косила на нее глаз, а потом и говорит: «Брысь, сука!» От папеньки научилась. На батюшку чуть икота не напала, басить перестал, смотрит… И смех и грех.
   Светкино настроение показалось как раз впору Евдокии Анисимовне, которая еще минуту назад не знала, как справиться со своим мраком.
   – Мы с тобой как ВИП-персоны едем – одни в пустом вагоне», – бросила через плечо Светка.
   – Не одни, – шепотом ответила Евдокия Анисимовна,
   – вон еще какие-то мужички впереди. На нас поглядывают». – Не то чтобы любопытство в предчувствии возможного знакомства овладело ею, но и страха не было. Правду говорят, что не приключения ищут человека, а человек приключения. И Светку понесло.
   – А пусть глядят, если не боятся ослепнуть, – захохотала она.
   – Давай выйдем, – предложила Евдокия Анисимовна.
   – Без проблем, – согласилась Светка и крикнула водителю: – Где-нибудь здесь, пожалуйста!
   Обе расхохотались, мужчины ответили им тем же, а когда трамвай квартала через два остановился, выскочили вслед за ними.
   Места открылись неприютные. Постройки раннего социализма перемежались хрущобами и заводиками, из-за ворот которых поднимался рабочий пар. Слева, через дорогу, фиолетово блеснула Нева. Скорее всего, это была Невская застава, «гоноболь нашей революции», как шутил Гриша. В детстве Евдокии Анисимовне казалось, что город кончается у Александро-Невской лавры и за ней люди уже не живут.
   – Девушки, а не продолжить ли нам праздник вместе? – услышали они позади себя.
   – Какой еще праздник? – тихо прыснула Светка, а мужчинам крикнула: – Мы – лимитчицы, у нас общежитие скоро закрывается.
   Мужчины приблизились вплотную, заранее, видимо, поделив между собой, какая чья.
   – Ну зачем же говорить неправду? – сказал тот, который выбрал Светку. – Мы ведь друзья?
   – Надо же, друг детства объявился! – Светка мягко вывела свою руку из-под руки мужчины. – Скажи мне, кто твой друг, и я скажу, как он тебя нагреет.
   Сколько у нее было этих заготовок? Евдокия Анисимовна не переставала удивляться. Такой защитный набор житейских наблюдений. Однако сейчас ей было не до этих рассуждений. Она сгорала желанием посмотреть на того, кто выбрал ее, и никак не могла решиться. Смешно, без пяти минут старуха, она чувствовала себя как девочка перед грехопадением. Для нее грех также был важнее того, с кем она собиралась его совершить. Впрочем, у Евдокии Анисимовны не было таких планов, или, во всяком случае, она не отдавала себе отчета в намерениях. После стольких лет верного супружества оказаться в роли неопытной девчонки и не знать, с чего начать! Фанатичная верность мужу тоже, выходит, в определенном смысле род девственности. Это надо бы запомнить! Заранее предчувствуя смешной рассказ, Евдокия Анисимовна одновременно пыталась унять в теле легкую дрожь.
* * *
   Мужчина заговорил первым:
   – Революция наступила. Кто был ничем, тот станет всем. Будьте с нами. Не упустите момент. Лицензия номер пятьсот шестьдесят тысяч семьсот восемьдесят четыре.
   – Что?! – закричала Евдокия Анисимовна. – Вы сумасшедший?
   – Ничуть, – спокойно ответил мужчина. – Полюбуйтесь, это надпись на вывеске кафе. «Большевик» называется. Вы не против, если мы туда зайдем?»
   – А где же?.. А где же Света?
   – Они давно ушли.
   – О, как у вас все устроено!
   На Светку она сначала обиделась, но тут же простила: не на боевом же посту она ее бросила! Да и откуда той было знать, какая сложная погода сейчас внутри у подруги?
   Мужчина ей показался приятным. Выше нее на голову (достижение, впрочем, невеликое – Евдокия Анисимовна была, можно сказать, миниатюрной; только крепкие ноги, красивые и в тапочках и на каблуках, да грудь, довольно пышная при ее стати горной козочки, выдавали в ней не подростка, а зрелую женщину). Мягкая курточка на, судя по всему, тренированных плечах, глаза с теплым зеленоватым оттенком и кудлатая голова, пересаженная от великана. Эта несоразмерность показалась ей трогательной. Бывают такие большеголовые дети и собаки, с забытой на морде улыбкой. Ну и уж во всяком случае, он был не из тех, про которых одна ее знакомая говорит: «Три рубля и пирожок с ливером».
   Кофе зачем-то принесли сразу, и он остывал в стороне, пока они пили шампанское и Евдокия Анисимовна один за другим посылала в рот профитроли. Те так целеустремленно расположились на тарелке, как будто сбежались по чьему-то зову на водопой.
   Володя (так представился мужчина) все время о чем-то ей рассказывал. Смысл почти не доходил, она слышала только голос и интонации. В них, слава богу, не было ни поспешной исповеди, ни концертных шуток. И не слушая, она как-то все же успела понять, что Володя воевал и что они во время путча создавали со своими ребятами отряды и снабжали баррикады бутылками с бензином.
   – Простите, – сказал он, – разговорился. При чем здесь политика?
   – Это вы от смущения, – успокоила его Евдокия Анисимовна.
   – Вы думаете?
   – Мы тоже всё, что могли, тащили тогда на баррикаду. На Вознесенском проспекте.
   – Правда? Так и мы с ребятами там же базировались. Между Декабристов и Пирогова.
   – Вы были все очень собранные, красивые и, что меня особенно удивило, трезвые.
   – Мы тогда объявили сухой закон. Видите, так получилось, что у нас у всех вдруг оказалось одно, сравнительно недавнее прошлое. Это как пароль. Раньше спрашивали: чем вы занимались до семнадцатого года? А теперь: где вы были в августе девяносто первого?
   – Раньше за правдивый ответ могли и расстрелять.
   – Погодите, и у нас за этим дело не станет. Помните, тогда уже ходили стихи: «Товарищ, верь, пройдет она, пора пленительная гласности, и Комитет Госбезопасности запомнит наши имена». У одних народов мечты сбываются, у нас – анекдоты.
   – Ой, сколько тогда всего в народе ходило! Присудить Сталинскую премию главному реакционеру года Савелию
   Павлову. Впрочем, стоит ли возрождать премию ради одного человека?
   – Ну конечно. А еще: когда модели Аганбегяна и Заславской закладывали в компьютер, он ломался. Помните?
   – Помню, как сейчас, ломался. Еще было предложение избрать Генсеком Юрия Никулина. У них Рейган, у нас Никулин.
   – Или Калягина. В гриме тетушки Дорит.
   – Почетным председателем – Кагановича.
   – А по нечетным?..
   Они не заметили, как стали, откидываясь, смеяться, ударять ладонями по столу и встречаться пальцами у профитролей, которые быстро заканчивались. При этом каждый из них как-то незаметно съехал к середине скамейки.
   В кафе было душно, и предплечья, которыми они касались друг друга, вспотели. Широкогубая улыбка великана оказалась рядом со щекой Евдокии Анисимовны. Ей захотелось собрать ее в ладонь и поводить морду в разные стороны. Она уже порядочно опьянела.
   – Мы танцевали вальс на площади! – воскликнула Евдокия Анисимовна. – Ели итальянское мороженое и закусывали бесплатными пирожками.
   – Да, мелкая буржуазия не скупилась… Евдокия Анисимовна… – в голосе Володи вдруг появилась та решительная интимность, которая, подумала она весело, свойственна, наверное, только боевым офицерам.
   – Хорошо, – сказала Евдокия Анисимовна, – зовите меня Дуней, если вам так нравится.
   – Спасибо! – выдохнул он. – Давайте потанцуем.
   – Ну что ж, попытаюсь вспомнить. И не бойтесь, я не стану под музыку спрашивать: приходилось ли вам убиватъ людей? – Спустя секунду она прибавила, странно улыбнувшись: – К тому же, это еще ничего плохого о человеке не говорит.
   Дальше пленка закрутилась так быстро, что Евдокии Анисимовне с трудом удалось потом восстановить события этих нескольких минут. Она неловко оступилась в самом еще начале танца, и, воспользовавшись этим, Володя сильно обхватил ее и приподнял, как будто ей грозила опасность подвернуть ногу и улететь со скалы. Потом стал целовать ее лицо. Поцелуи то и дело возвращались к ее губам и мешали дышать. Она не испугалась и не сопротивлялась. Меньше всего хотелось ей сейчас выглядеть смешной. Евдокия Анисимовна чувствовала ровно то, что и происходило: чужой симпатичный мужчина целует ее, почти обнимает разные части лица большими, средней теплоты губами, на уголках которых было немного прохладной слюны, остающейся метками на ее щеках. Нельзя сказать, чтоб ей это было очень неприятно, но она не ушиблась ведь, не поранилась и не понимала, почему ее так безутешно жалеют и точно ли этот мужчина находится с ней в родстве хотя бы на расстоянии дяди?
   Когда нападение закончилось, они молча вернулись к столу. Евдокия Анисимовна достала из сумочки зеркальце и проверила лицо. Это было ее лицо, разве только чуть более сердитое или растерянное. Ни того ни другого она в себе не чувствовала, и ей стало жаль, что Володя увидел сейчас на ее лице именно такое выражение.
   – А что после этого подумал Кролик, никто не узнал, – сказала она как можно ласковей.
   – Потому что он был очень воспитанный, – закончил Володя.
   Евдокия Анисимовна удивленно усмехнулась.
   – И тем не менее, мне пора.
   – Вас ждет муж, – сказал мужчина, как и должны, наверное, говорить мужественные, оскорбленные мужчины.
   – Да.
   – И вы сейчас должны ему позвонить.
   – Да.
   – Но у вас нет с собой телефонной карты.
   – Да, но что с того?
   – Возьмите мою. Аппарат рядом с кафе.
   До этой минуты Евдокия Анисимовна не собиралась звонить домой. У них с Гришей это давно уже было не принято. Но она взяла у Володи карту и решительно направилась к выходу.
   Телефон дома не отвечал. На этот раз очень некстати. Впрочем, если бы Гриша вдруг оказался дома, могло выйти еще нелепей. Объяснить этот звонок ничем было нельзя. Разве что она собиралась сообщить ему из морга о собственной кончине. Но тут Евдокия Анисимовна заметила, что Володя показался из дверей кафе и внимательно смотрит на нее. Она быстро заговорила в мертвую трубку:
   – Гришенька! Я – жива! Почему потерялась? Я не потерялась. Была в парикмахерской, потом заходила в Худфонд, потом мы встретились со Светкой, гуляли и выпивали. Да. Не тебе же одному! Ну, я скоро буду, не волнуйся. Можешь встретить. Да, где всегда. Чао!
   Парикмахерская, Светка, не волнуйся, где всегда – бред! Его бы парализовало на том конце провода от этой дребедени. Но Евдокии Анисимовне до спазм в горле представилось вдруг, что все это правда: обыкновенный звонок любимому мужу, которому она, приехав, расскажет все о приключениях этого дня, о смешной и трогательной Светке, и какой муж у той козел, царство ему небесное, и об «афганце» Володе, закаленное сердце которого дрогнуло при виде ее красоты…
   Но ничего этого не было. И не будет. Никогда. Потому что этого уже не может быть. Примерно так Гриша, великий демократ, заканчивал иногда едва начавшийся спор. А он знает.
   Володя снова стоял совсем близко и то ли с жалостью, то ли с долей презрения смотрел на нее. Ей было все равно, заметил он ее игру или нет. Но она подумала, что тогда, в танце, он был, в сущности, прав. Она действительно самым роковым образом оступилась и летит со скалы. Далеко ей лететь. А он все это понял и хотел стать ее спасителем. Чужой мужчина и родной дядя. Дяди у нее, кстати, никогда не было. А жаль!
   Слезы ее не просто стекали, а капали, попадая на руку. Никогда на людях с ней такого не случалось, и никогда не смотрела она на окружающее сквозь набрякшие линзы, которые ей не хотелось стряхивать.
   Она оглядывалась вокруг завороженно. И люди, и машины, и окна домов, и неоновые вывески, и Володино лицо плыли на волнах и искривлялись, как отражения, потом резко, точно маленькие рыбки, оказывались в неожиданном месте, перескочив из одного светового пятна в другое. Но все они не умели говорить, такая тоска. И она не умела.
   Евдокия Анисимовна протянула Володе карту. В этот момент казалось, что он очень далеко от нее и она тянет, тянет руку издалека, без надежды его коснуться. А хотелось прикоснуться, погладить его мягкую куртку и чтобы он снова схватил, вырвал ее к себе. Это была такая игра. Евдокия Анисимовна сделала небольшой шаг и тут же очутилась в сильных руках Володи, и он снова начал обнимать ее лицо своими губами.
   – Нет, этого нельзя! Не надо! Прошу вас! Да что вы, ей-богу? – Евдокия Анисимовна стала вырываться и бить Володю кулаками в грудь.
   – Нет у тебя мужа, – сказал он зло.
   – А все равно ничего не получится! Это вам не моджахедов убивать. Отпусти! Что же это такое?
   Она наконец вырвалась, выскочила, почти вылетела на дорогу и, не справившись с равновесием, грохнулась на асфальт, ударившись головой о бампер легковушки, которая визгливо тормозила и продолжала гудеть уже и тогда, когда Евдокия Анисимовна лежала на асфальте.
   Как всегда в таких случаях, на пустой почти улице оказалось много людей. Кто-то вместе с водителем поднимал ее, двое мужчин держали за руки Володю.
   – Вы в порядке? – спросил водитель. – Я вызову «скорую».
   Евдокия Анисимовна отряхнулась, поправила юбку, сумочка была у нее в руке, но зеркала она доставать не стала.
   – Как лицо? – спросила она водителя, молодого худощавого паренька, почти школьника.
   – По-моему, нормально. Давайте я вас довезу.
   – Только до метро. Дальше я сама.
   Тут только она увидела, что два субтильных гражданина по-прежнему держат Володю. Со стороны казалось, что они повисли на нем и он собирается их на спор пронести до угла.
   – Отпустите его, пожалуйста. Он ни при чем, – сказала она.
   Держась руками за открытую дверцу машины, она смотрела на Володю, о существовании которого не знала еще час назад и которого больше никогда, скорее всего, не увидит. Но он уже будет доживать в ее памяти вместе с ней, это она тоже понимала.
   – Такие встречи, – сказала Евдокия Анисимовна. – Простите.
   – Да ничего, – ответил мальчик, ожидающий ее за рулем. – Всякое бывает. Сами, конечно, виноваты. Но теперь долго будете жить.
   «Хороший мальчик, – подумала Евдокия Анисимовна.
   – Интересно, а мой Алешка такой же?»
   – Вы очень похожи на моего сына», – сказала Евдокия Анисимовна, когда машина тронулась.

3

   Высокий старик-профессор шел по-птичьи, стараясь не наступать на желтые цветочки акации, которыми был засыпан тротуар. Ему представлялось, что тротуар – это не тротуар, а проспект и по нему только что проехал кортеж с лилипутским президентом. От толпы еще оставались, разносимые ветерком, запахи вина и пота. Запахи эти, конечно, исходили от самого профессора, и он не мог этого не знать, но почему, черт возьми, было не пофантазировать.
   Клетчатая рубашка с короткими рукавами вела себя на профессоре самостоятельно, как будто хотела показать, что они не знакомы. Она то надувалась, как парашют, и нервно рвалась от хозяина на простор, то повисала измученным флагом, то обтягивала хозяйский живот, но как-то не любовно, а словно стесняясь этой внезапной близости и родства. Профессор тоже, надо признать, жил отдельно от своей одежды, будто кто-то только что одел его наскоро в секонд-хенде из жалости и во что попало. Что его, очевидно, ничуть не заботило.
   Отвлекшись от асфальта и цветов на нем, старик стал рассматривать окружающее рассеянным и одновременно внимательным взглядом, и со стороны казалось, что он выслеживает бабочек. Между тем именно в этот момент, увы, он не мог считать себя вполне беззаботным человеком.
   Полтора часа назад кафедра приняла решение не включать в план следующего учебного года его спецкурс. При этом он получил столько признаний в любви от своих коллег, что лицо до сих пор горело, как после предложения дружить, исходящего от той, которая по ночам забиралась рукой тебе в трусы. Такие переживания можно было рассеять только прогулкой. Григорий Михайлович и решил идти домой пешком, а по дороге не преминул, конечно, заглянуть в рюмочную.
   Какими-то странными сегодня были все его друзья-коллеги. Поднимались выступать, как будто боялись кого-нибудь потревожить, и говорили, говорили, но тоже как будто во сне, слова не совпадали с движением губ; а то вдруг принимались смеяться и аплодировать, совершенно забыв про больного.
   Григорий Михайлович не то что испугался, но потерял роль. Чуть было не пустился благодарить. Уж очень они все распустились. Ему почудилось даже, что в сумочке у Майи Васильевны спрятан маленький револьвер, который она засовывала поглубже, боясь, что тот вылезет вместе с платочком.
   Никто не хотел считаться с тем, что Григорий Михайлович существует и может всплыть посреди обсуждения каким-нибудь неожиданным образом: попросить слова, например, надеть на бронзового Гоголя, которому уборщица Вера натерла нос и щеки до денежного блеска, лежащую рядом шляпу Ивана Степановича или (ночной кошмар!) пукнуть приватно и этим сконфузить предрешенный ход событий. Почему хотя бы от этого, последнего, непроизвольного сигнала жизни с его стороны они чувствовали себя защищенными? Не потому же только, что полагались на его воспитание?
   Одно воспоминание, впрочем, окончательно решило бездействие и немоту Григория Михайловича. В этом воспоминании был окаменевший запах тоталитарной карболки и одеколона, лающие обкомовские баритоны, па-де-де сослагательных наклонений и шифрованные предписания утренних газет (на «эзоповой фене» говорил тогда не только народ, но и партия).
   Завершив в целом обустройство зримого мира, советская власть не оставляла без надзора и порядок в мире загробном. Реестр номенклатурных привилегий и здесь требовал постоянного пересмотра. Начиная с выбора гроба и зала для панихиды, утверждения подписей под некрологом и перечня организаций, допущенных к индивидуальному возложению венков, наличия или отсутствия оркестра, наличия или отсутствия фотографии в газете, а также назначения газеты для изъявления скорби в городском, областном, всероссийском или же всесоюзном масштабе – все это требовало самого высокого согласования. Первоначальные пожелания подготавливались на местах, то есть в том коллективе, который усопший покинул (покинул ли он при этом еще и город, страну, а то, случалось, и все прогрессивное человечество – это предстояло выяснить людям компетентным и уже под звуки медленного марша оповестить об этом общественность).
   Демократическая процедура подачи скорбных материалов призвана была выявить одновременно наличие тех или иных предпочтений и амбиций у местных руководителей. Инструменты власти, для экономии жестов, всегда затачивались с двух сторон. Прославленный покойник долго еще не отпускал от себя зажившегося патрона. Морской узел, в который сплелись два никогда не общавшихся друг с другом мира, был придуман хитро. Спустя годы, когда покойник уже отлежался и речь шла об установлении ему памятника, мемориальной доски или даже создании музея, решался вопрос не столько о покойном, сколько о политической вменяемости руководителя, а следовательно, и о его посмертной судьбе тоже. Замахнешься на памятник, а тому, по всем сведениям, и мемориальной доски много. Шалил, оказывается, по молодости и в лояльности замечен не был. Полторы строчки в энциклопедии – весь ему памятник. И в этих полутора строчках надо еще успеть сказать, что заблуждался больше необходимого и, в общем-то, так до конца и не слился.
   Так вот, Григорию Михайловичу казалось, что он присутствует сейчас на одном из таких ответственных мероприятий, на которых не раз сиживал, будучи молодым. Вопрос об установлении ему мемориальной доски был как будто решен, споры велись об эпитете. Был он видный, выдающийся, великий или только известный и замечательный? Большинство склонялось к тому, что у покойника было чувство юмора и поэтому назвать его «великим» – значило бы в этом чувстве юмора усомниться. «Известный» – слишком нейтрально, «замечательный» – похоже на тост; «выдающийся» полагался академику или
   Герою Соцтруда, а «видный» предполагал, что ученый, кроме истины, испытывал душевное расположение к какой-нибудь, еще не до конца к тому времени отвергнутой линии партии, а значит, по причине политической индифферентности покойного «видный» тоже не подходил. Мнение усопшего в данном конкретном случае юридической силы не имело, он и молчал.
   Осенью у Григория Михайловича действительно предполагался юбилей, и коллеги хотели отметить его должным образом. Поэтому такое ядовитое смешение жанров и стало возможным. Кто-то предложил провести конференцию, может быть, даже международную. Юбилейный вечер и юбилейный сборник. За всеми этими праздничными хлопушками украденный спецкурс представлялся вопросом почти техническим, решение нужно было лишь донести до рисовальщика учебной сетки.
   Профессора освобождали, но не столько «от», сколько «для». Для плодотворной литературной работы, о которой говорилось в превосходной степени. При этом Григорий Михайлович отметил, что коллеги обнаружили удивительную осведомленность в его издательских делах, которыми сам он ни с кем подробно не делился.
   Вся эта веселая панихида длилась, впрочем, не больше минут десяти, так что профессор ничего толком и не сообразил. Лариса успела зачем-то поцеловать его между шеей и ухом, шепнув: «Так для тебя же будет лучше. Молчи». Это было похоже на заговор комсомольской вольницы, предположить который было бы абсурдно, а потому Григорий Михайлович в него и не поверил. А привкус псиной гонки, который ощущался во всех этих воздушных и натуральных, как в случае с Ларисой, поцелуях, списал на вновь разболевшееся сердце. Он знал, что на кафедре его любят, и сейчас все только и говорили о том, как любят его, хотя и с некоторой ненатуральной чрезмерностью; правда, и спецкурса все же лишали, хотя, с другой стороны, для его же блага. В общем, Григорий Михайлович немного запутался и решил не давать хода своей недоверчивости.
   Тем более неприятно удивило его, когда со своей репликой невпопад подпрыгнул доцент Калещук. Развесив обиженные губы и поджигая всех взглядом, Калещук почти прокричал:
   – Мне слово по молодости никто не предоставлял, и, может, оно никому не нужно. Но я скажу. У каждого учреждения есть свой знак качества, который нигде не утвержден, но все знают. Так? А вы хотите из Григория Михайловича теперь медаль сделать, чтобы избавиться. Это из зависти. И вам стыдно будет. Всем нам будет стыдно.
   Его реплику, конечно, тут же подхватил смех, но не обидный, а так, как бы слегка укоряющий за молодость и слишком уж долго не рассасывающуюся своеобразность. Каждый волен выражать свою любовь в манере собственного темперамента, но зачем же обязательно строить это на подозрении? С высокой оценкой Григорию Михайловичу все без исключения согласны. А знак качества или медаль – это, вероятно, от сбивчивости индивидуального языка Виталия Николаевича, и на доброе здоровье, и не будем же мы сейчас углубляться в эти тонкости. Кой-какая медаль профессору к юбилею действительно обещана, просто не хотелось опережать события, к тому же дело еще не совсем решенное; доцент Калещук узнал, видимо, об этом своими путями, ничего криминального в этом, разумеется, нет, но даже если нынешняя власть кого-то не во всем устраивает, то уж усмотреть в правительственной награде нечто оскорбительное…