из тех жалких продуктов, которые они получают по карточкам. Затем он примет
порошок от головной боли и снова возьмется за работу.
Чтобы немного развеселить его, я рассказываю ему несколько пришедших
мне на ум забавных историй, - солдатские анекдоты насчет генералов и
фельдфебелей, которых где-то кто-то оставил в дураках, и прочее в этом роде.
После прогулки я провожаю отца и сестру на станцию. Они дают мне банку
повидла и пакет с картофельными лепешками, - мать еще успела нажарить их для
меня.
Затем они уезжают, а я возвращаюсь в бараки.
Вечером я вынимаю несколько лепешек, намазываю на них повидло и начинаю
есть. Но мне что-то не хочется. Я выхожу во двор, чтобы отдать лепешки
русским.
Тут мне приходит в голову, что мать жарила их сама, и когда она стояла
у горячей плиты, у нее, быть может, были боли. Я кладу пакет обратно в ранец
и беру с собой для русских только две лепешки.


    IX



Мы едем несколько дней. В небе появляются первые аэропланы. Мы обгоняем
эшелоны с грузами. Орудия, орудия... Дальше мы едем по фронтовой
узкоколейке. Я разыскиваю свой полк. Никто не знает, где он сейчас стоит. Я
где-то остаюсь на ночевку, где-то получаю утром паек и кой-какие сбивчивые
инструкции. Взвалив на спину ранец и взяв винтовку, я снова пускаюсь в путь.
Прибыв к месту назначения, я не застаю в разрушенном местечке никого из
наших. Узнаю, что наш полк входит теперь в состав летучей дивизии, которую
всегда бросают туда, где что-нибудь неладно. Это, конечно, не очень весело.
Мне рассказывают, что у наших будто бы были большие потери. Расспрашиваю про
Ката и Альберта. Никто о них ничего не знает.
Я продолжаю свои поиски и плутаю по окрестностям; на душе у меня
какое-то странное чувство. Наступает ночь, и еще одна ночь, а я все еще сплю
под открытым небом, как индеец. Наконец мне удается получить точные
сведения, и после обеда я докладываю в нашей ротной канцелярии о своем
прибытии.
Фельдфебель оставляет меня в распоряжении части. Через два дня рота
вернется с передовых, так что посылать меня туда нет смысла.
- Ну как отпуск? - спрашивает он. - Хорошо, а?
- Да как сказать, - говорю я.
- Да, да, - вздыхает он, - если б только не надо было возвращаться.
Из-за этого вся вторая половина всегда испорчена.
Я слоняюсь без дела до того утра, когда наши прибывают с передовых, с
серыми лицами, грязные, злые и мрачные. Взбираюсь на грузовик и расталкиваю
приехавших, ищу глазами лица друзей, - вон там Тьяден, вот сморкается
Мюллер, а вот и Кат с Кроппом. Мы набиваем наши тюфяки соломой и укладываем
их рядом друг с другом. Глядя на товарищей, я чувствую себя виноватым перед
ними, хотя у меня нет никаких причин для этого. Перед сном я достаю остатки
картофельных лепешек и повидло, - надо же, чтобы и товарищи хоть чем-нибудь
воспользовались.
Две лепешки немного заплесневели, но их еще можно есть. Их я беру себе,
а те, что посвежее, отдаю Кату и Кроппу.
Кат жует лепешку и спрашивает:
- Небось мамашины? Я киваю.
- Вкусные, - говорит он, - домашние всегда сразу отличишь.
Еще немного, и я бы заплакал. Я сам себя не узнаю. Но ничего, здесь мне
скоро станет легче, - с Катом, с Альбертом и со всеми другими. Здесь я на
своем месте.
- Тебе повезло, - шепчет Кропп, когда мы засыпаем, - говорят, нас
отправят в Россию.
- В Россию? Ведь там война уже кончилась.
Вдалеке грохочет фронт. Стены барака дребезжат.
В полку усердно наводят чистоту и порядок. Начальство помешалось на
смотрах. Нас инспектируют по всем статьям. Рваные вещи заменяют исправными.
Мне удается отхватить совершенно новенький мундир, а Кат - Кат, конечно,
раздобыл себе полный комплект обмундирования. Ходит слух, будто бы скоро
будет мир, но гораздо правдоподобнее другая версия - что нас повезут в
Россию. Однако зачем нам в Россию хорошее обмундирование? Наконец
просачивается весть о том, что к нам на смотр едет кайзер. Вот почему нам
так часто устраивают смотры и поверки.
Целую неделю нам кажется, что мы снова попали в казарму для
новобранцев, - так нас замучили работой и строевыми учениями. Все ходят
нервные и злые, потому что мы не любим, когда нас чрезмерно донимают чисткой
и уборкой, а уж шагистика нам и подавно не по нутру. Все это озлобляет
солдата еще больше, чем окопная жизнь.
Наконец наступают торжественные минуты. Мы стоим навытяжку, и перед
строем появляется кайзер. Нас разбирает любопытство: какой он из себя? Он
обходит фронт, и я чувствую, что я в общем несколько разочарован: по
портретам я его представлял себе иначе, - выше ростом и величественнее, а
главное, он должен говорить другим, громовым голосом.
Он раздает "железные кресты" и время от времени обращается с вопросом к
кому-нибудь из солдат. Затем мы расходимся.
После смотра мы начинаем беседу. Тьяден говорит с удивлением:
- Так это, значит, самое что ни на есть высшее лицо? Выходит, перед ним
все должны стоять руки по швам, решительно все! - Он соображает. Значит, и
Гинденбург тоже должен стоять перед ним руки по швам, а?
- А как же! - подтверждает Кат.
Но Тьядену этого мало. Подумав с минуту, он спрашивает:
- А король? Он что, тоже должен стоять перед кайзером руки по швам?
Этого никто в точности не знает, но нам кажется, что вряд ли это так, -
и тот и другой стоят уже настолько высоко, что брать руки по швам между
ними, конечно, не принято.
- И что за чушь тебе в голову лезет? - говорит Кат. - Важно то, что
сам-то ты вечно стоишь руки по швам.
Но Тьяден совершенно загипнотизирован. Его обычно бедная фантазия
заработала на полный ход.
- Послушай, - заявляет он, - я просто понять не могу, неужели же кайзер
тоже ходит в уборную, точьв-точь как я?
- Да, уж в этом можешь не сомневаться, - хохочет Кропп.
- Смотри, Тьяден, - добавляет Кат, - я вижу, у тебя уже дважды два
получается свиной хрящик, а под черепом у тебя вошки завелись, сходи-ка ты
сам в уборную, да побыстрей, чтоб в голове у тебя прояснилось и чтоб ты не
рассуждал как грудной младенец.
Тьяден исчезает.
- Но что я все-таки хотел бы узнать, - говорит Альберт, - так это вот
что: началась бы война или не началась, если бы кайзер сказал "нет"?
- Я уверен, что войны не было бы, - вставляю я, - ведь он, говорят,
сначала вовсе не хотел ее.
- Ну пусть не он один, пусть двадцать - тридцать человек во всем мире
сказали бы "нет", - может быть, тогда ее все же не было бы?
- Пожалуй что так, - соглашаюсь я, - но ведь они-то как раз хотели,
чтоб она была.
- Странно все-таки, как подумаешь, - продолжает Кропп, - ведь зачем мы
здесь? Чтобы защищать свое отечество. Но ведь французы тоже находятся здесь
для того, чтобы защищать свое отечество. Так кто же прав?
- Может быть, и мы и они, - говорю я, хотя в глубине души и сам этому
не верю.
- Ну, допустим, что так, - замечает Альберт, и я вижу, что он хочет
прижать меня к стенке, - однако наши профессора, и пасторы, и газеты
утверждают, что правы только мы (будем надеяться, что так оно и есть), а в
то же время их профессора, и пасторы, и газеты утверждают, что правы только
они. Так вот, в чем же тут дело?
- Это я не знаю, - говорю я, - ясно только то, что война идет и с
каждым днем в нее вступают все новые страны.
Тут снова появляется Тьяден. Он все так же взбудоражен и сразу же вновь
включается в разговор: теперь его интересует, отчего вообще возникают войны.
- Чаще всего от того, что одна страна наносит другой тяжкое
оскорбление, - отвечает Альберт довольно самоуверенным тоном.
Но Тьяден прикидывается простачком:
- Страна? Ничего не понимаю. Ведь не может же гора в Германии оскорбить
гору во Франции. Или, скажем, река, или лес, или пшеничное поле.
- Ты в самом деле такой олух или только притворяешься? - ворчит Кропп.
- Я же не то хотел сказать. Один народ наносит оскорбление другому...
- Тогда мне здесь делать нечего, - отвечает Тьяден, - меня никто не
оскорблял.
- Поди объясни что-нибудь такому дурню, как ты, - раздраженно говорит
Альберт, - тут ведь дело не в тебе и не в твоей деревне.
- А раз так, значит мне сам бог велел вертаться до дому, - настаивает
Тьяден, и все смеются.
- Эх ты, Тьяден, народ тут надо понимать как нечто целое, то есть
государство! - восклицает Мюллер.
- Государство, государство! - Хитро сощурившись, Тьяден прищелкивает
пальцами. - Полевая жандармерия, полиция, налоги - вот что такое ваше
государство. Если ты про это толкуешь, благодарю покорно!
- Вот это верно, Тьяден, - говорит Кат, - наконецто ты говоришь дельные
вещи. Государство и родина - это и в самом деле далеко не одно и то же.
- Но все-таки одно с другим связано, - размышляет Кропп: - родины без
государства не бывает.
- Правильно, но ты не забывай о том, что почти все мы простые люди. Да
ведь и во Франции большинство составляют рабочие, ремесленники, мелкие
служащие. Теперь возьми какого-нибудь французского слесаря или сапожника. С
чего бы ему нападать на нас? Нет, это все правительства выдумывают. Я вот
сроду ни одного француза не видал, пока не попал сюда, и с большинством
французов дело обстоит точно так же, как с нами. Как здесь нашего брата не
спрашивают, так и у них.
- Так отчего же все-таки бывают войны? - спрашивает Тьяден.
Кат пожимает плечами:
- Значит, есть люди, которым война идет на пользу.
- Ну уж только не мне, - ухмыляется Тьяден.
- Конечно, не тебе и не одному из нас.
- Так кому же тогда? - допытывается Тьяден. - Ведь кайзеру от нее тоже
пользы мало. У него ж и так есть все, что ему надо.
- Не говори, - возражает Кат, - войны он до сих пор еще не вел. А
всякому приличному кайзеру нужна по меньшей мере одна война, а то он не
прославится. Загляни-ка в свои школьные учебники.
- Генералам война тоже приносит славу, - говорит Детеринг.
- А как же, о них даже больше трубят, чем о монархах, - подтверждает
Кат.
- Наверно, за ними стоят другие люди, которые на войне нажиться хотят,
- басит Детеринг.
- Мне думается, это скорее что-то вроде лихорадки, - говорит Альберт. -
Никто как будто бы и не хочет, а смотришь, - она уж тут как тут. Мы войны не
хотим, другие утверждают то же самое, и все-таки чуть не весь мир в нее
впутался.
- А все же у них врут больше, чем у нас, - возражаю я. - Вы только
вспомните, какие листовки мы находили у пленных, - там ведь было написано,
что мы поедаем бельгийских детей. Им бы следовало вздернуть того, кто у них
пишет это. Вот где подлинные-то виновники!
Мюллер встает:
- Во всяком случае, лучше, что война идет здесь, а не в Германии.
Взгляните-ка на воронки!
- Это верно, - неожиданно поддерживает его не кто иной, как Тьяден, но
еще лучше, когда войны вовсе нет.
Он удаляется с гордым видом, - ведь ему удалосьтаки побить нас,
молодежь. Его рассуждения и в самом деле очень характерны; их слышишь здесь
на каждом шагу, и никогда не знаешь, как на них возразить, так как, подходя
к делу с этой стороны, перестаешь понимать многие другие вещи. Национальная
гордость серошинельника заключается в том, что он находится здесь. Но этим
она и исчерпывается, обо всем остальном он судит сугубо практически, со
своей узко личной точки зрения.
Альберт ложится в траву.
- Об этих вещах лучше вовсе ничего не говорить, - сердится он.
- Все равно ведь от этого ничего не изменится, - поддакивает Кат.
В довершение всего нам велят сдать почти все недавно полученные новые
вещи и выдают наше старое тряпье. Чистенькое обмундирование было роздано
только для парада.
Нас отправляют не в Россию, а на передовые. По пути мы проезжаем жалкий
лесок с перебитыми стволами и перепаханной почвой. Местами попадаются
огромные ямы.
- Черт побери, ничего себе рвануло! - говорю я Кату.
- Минометы, - отвечает тот и показывает на деревья.
На ветвях висят убитые. Между стволом и одной веткой застрял голый
солдат. На его голове еще надета каска, а больше на нем ничего нет. Там,
наверху, сидит только полсолдата, верхняя часть туловища, без ног.
- Что же здесь произошло? - спрашиваю я.
- Его вытряхнуло из одежды, - бормочет Тьяден.
Кат говорит:
- Странная штука! Мы это уже несколько раз замечали. Когда такая мина
саданет, человека и в самом деле вытряхивает из одежды. Это от взрывной
волны.
Я продолжаю искать. Так и есть. В одном месте висят обрывки мундира, в
другом, совсем отдельно от них, прилипла кровавая каша, которая когда-то
была человеческим телом. Вот лежит другой труп. Он совершенно голый, только
одна нога прикрыта куском кальсон да вокруг шеи остался воротник мундира, а
сам мундир и штаны словно развешаны по веткам. У трупа нет обеих рук, их
словно выкрутило. Одну из них я нахожу в кустах на расстоянии двадцати
шагов.
Убитый лежит лицом вниз. Там, где зияют раны от вырванных рук, земля
почернела от крови. Листва под ногами разворошена, как будто он еще
брыкался.
- Несладко ему пришлось. Кат, - говорю я.
- Получить осколок в живот тоже несладко, - отвечает тот, пожимая
плечами.
- Вы только нюни не распускайте, - вставляет Тьяден.
Все это произошло, как видно, совсем недавно, - кровь на земле еще
свежая. Так как мы видим только одних убитых, задерживаться здесь нам нет
смысла. Мы лишь сообщаем о своей находке на ближайший санитарный пункт.
Пусть горе-вояки из санитарного батальона сами позаботятся об этом, - в
конце концов мы не обязаны выполнять за них их работу.
Нам надо выслать разведчиков, чтобы установить глубину обороны
противника на нашем участке. После отпуска мне все время как-то неловко
перед товарищами, поэтому я прошу послать и меня. Мы договариваемся о плане
действий, пробираемся через проволочные заграждения и расходимся в разные
стороны, чтобы ползти дальше поодиночке. Через некоторое время я нахожу
неглубокую воронку и скатываюсь в нее. Отсюда я веду наблюдение.
Местность находится под пулеметным огнем средней плотности. Она
простреливается со всех сторон. Огонь не очень сильный, но все же лучше
особенно не высовываться.
Надо мной раскрывается парашют осветительной ракеты. В ее тусклом свете
все вокруг словно застыло. Вновь сомкнувшаяся над землей тьма кажется после
этого еще черней. Кто-то из наших рассказывал, будто перед нашим участком во
французских окопах сидят негры. Это неприятно: в темноте их плохо видно, а
кроме того, они очень искусные разведчики. Удивительно, что, несмотря на
это, они зачастую действуют безрассудно. Однажды Кат ходил в разведку, и ему
удалось перебить целую группу вражеских разведчиков-негров только потому,
что эти ненасытные курильщики ползли с сигаретами в зубах. Такой же случай
был и с Кроппом. Кату и Альберту оставалось только взять на мушку тлеющие
точечки сигарет.
Рядом со мной с шипением падает небольшой снаряд. Я не слышал, как он
летел, поэтому сильно вздрагиваю от испуга. В следующее мгновение меня
охватывает беспричинный страх. Я здесь один, я почти совсем беспомощен в
темноте. Быть может, откуда-нибудь из воронки за мной давно уже следит пара
чужих глаз и где-нибудь уже лежит наготове взведенная ручная граната,
которая разорвет меня. Я пытаюсь стряхнуть с себя это ощущение. Уже не
первый раз я в разведке, и сегодняшняя вылазка не так опасна. Но это моя
первая разведка после отпуска, и к тому же я еще довольно плохо знаю
местность.
Я втолковываю самому себе, что мои страхи бессмысленны, что,
по-видимому, ничто не подстерегает меня в темноте, - ведь иначе они не
стреляли бы так низко над землей.
Все напрасно. Голова у меня гудит от суматошно толкущихся в ней мыслей:
я слышу предостерегающий голос матери, я вижу проволочную сетку, у которой
стоят русские с их развевающимися бородами, я удивительно ясно представляю
себе солдатскую столовую с креслами, кино в Валансьенне, мое воображение
рисует ужасную, мучительно отчетливую картину: серое, бесчувственное дуло
винтовки, беззвучно, настороженно следящее за мной, куда бы я ни повернул
голову. Пот катится с меня градом.
Я все еще лежу в ямке. Смотрю на часы: прошло всего лишь несколько
минут. Лоб у меня в испарине, подглазья взмокли, руки дрожат, дыхание стало
учащенным. Это сильный припадок трусости, вот что это такое, самый
обыкновенный подлый животный страх, который не дает мне поднять голову и
поползти дальше.
По моему телу студнем расползается расслабляющее мускулы желание лежать
и не двигаться. Руки и ноги накрепко прилипли ко дну воронки, и я тщетно
пытаюсь оторвать их. Прижимаюсь к земле. Не могу стронуться с места.
Принимаю решение лежать здесь.
Но тут меня сразу же вновь захлестывает волна противоречивых чувств:
стыда, раскаяния и радости оттого, что пока я в безопасности. Чуть-чуть
приподнимаю голову, чтобы осмотреться. Я так напряженно вглядываюсь во мрак,
что у меня ломит в глазах. В небо взвивается ракета, и я снова пригибаю
голову.
Я веду бессмысленную, отчаянную борьбу с самим собой, - хочу выбраться
из воронки, но все время сползаю вниз. Я твержу: "Ты должен, ведь это для
твоих товарищей, это не какой-нибудь глупый приказ", - и тут же говорю себе:
"Что мне за дело, ведь живешь только раз..."
Во всем виноват этот отпуск, с горечью извиняю я себя. Но теперь я и
сам не верю в это; мне становится невыносимо тошно, я медленно
приподнимаюсь, выжимаюсь на локтях, подтягиваю спину и лежу на краю воронки,
наполовину высунувшись из нее.
Тут я слышу какие-то шорохи и отдергиваю голову. Несмотря на грохот
орудий, мы чутко различаем каждый подозрительный шорох. Прислушиваюсь шорох
раздается у меня за спиной. Это наши, они ходят по траншее. Теперь я слышу
также приглушенные голоса. Судя по интонации, это, пожалуй. Кат.
Мне разом становится необыкновенно тепло на душе. Эти голоса, эти
короткие, шепотом произнесенные фразы, эти шаги в траншее за моей спиной
одним взмахом вырвали меня из когтей страха перед смертью, который делает
человека таким ужасающе одиноким, - страха, жертвой которого я чуть было не
стал. Они для меня дороже моей спасенной жизни, эти голоса, дороже
материнской ласки и сильнее, чем любой страх, они - самая крепкая и надежная
на свете защита, - ведь это голоса моих товарищей.
Теперь я уже не просто затерянный во мраке, тредещущий комочек живой
плоти, - теперь я рядом с ними, а они рядом со мной. Мы все одинаково боимся
смерти и одинаково хотим жить, мы связаны друг с другом какой-то очень
простой, но нелегкой связью. Мне хочется прижаться к ним лицом, к этим
голосам, к этим коротким фразам, которые меня спасли и не оставят в беде.
Я осторожно перекатываюсь через край воронки и ужом ползу вперед.
Дальше пробираюсь на четвереньках. Все идет хорошо. Я засекаю направление,
оборачиваюсь и стараюсь запомнить по вспышкам расположение наших батарей,
чтобы найти дорогу обратно. Затем пытаюсь установить связь с товарищами.
Я все еще боюсь, но теперь это разумный страх, это просто взвинченная
до предела осторожность. Ночь ветреная, и когда над стволами вспыхивает
пламя залпа, по земле перебегают тени. От этого я то вовсе ничего не вижу,
то вижу все до мелочи. То и дело замираю на месте, но каждый раз убеждаюсь,
что опасности нет. Пробираюсь таким образом довольно далеко вперед и, сделав
небольшой круг, поворачиваю обратно. Я так и не нашел никого из товарищей.
Приближаюсь к нашим окопам, и каждый пройденный метр прибавляет уверенности.
Впрочем, вместе с ней растет и мое нетерпение. Влопаться сейчас было бы
совсем уж глупо.
Но тут меня снова разбирает страх. Я сбился с направления и не узнаю
местности. Тихонько забираюсь в воронку и пытаюсь сориентироваться. Известно
уже немало случаев, когда солдат спрыгивал в окоп, радуясь, что наконец
добрался до него, а потом оказывалось, что окоп не наш.
Через некоторое время я снова начинаю прислушиваться. Я все еще плутаю.
Лабиринт воронок кажется теперь таким безнадежно запутанным и огромным, что
от волнения я уже окончательно не знаю, в какую сторону податься. А вдруг я
двигаюсь вдоль линии окопов? Ведь этак можно ползти без конца. Поэтому я еще
раз сворачиваю под прямым углом.
Проклятые ракеты! Кажется, что они горят чуть не целый час. Малейшее
движение, - и вокруг тебя все так и свистит.
Но ничего не поделаешь, надо отсюда выбираться. Медленно, с передышками
я продвигаюсь дальше, перебираю руками и ногами, становясь похожим на рака,
и в кровь обдираю себе ладони о зазубренные, острые как бритва осколки.
Порой мне кажется, что небо на горизонте как будто чуть-чуть светлеет, но,
может быть, это мне просто мерещится? Так или иначе мне постепенно
становится ясно, что я сейчас ползу, чтобы спасти свою жизнь.
Где-то с треском рвется снаряд. Сразу же за ним - еще два. И пошло, и
пошло. Огневой налет. Стучат пулеметы. Теперь остается только одно - лежать,
не трогаясь с места. Дело, кажется, кончится атакой. Повсюду взлетают
ракеты. Одна за другой.
Я лежу в большой воронке, скорчившись, по пояс в воде. Если начнется
атака, плюхнусь в воду, лицом в грязь, и залезу как можно глубже, только
чтобы не захлебнуться. Мне надо прикинуться, убитым.
Вдруг я слышу, как огонь перепрыгивает назад. Тотчас же сползаю вниз, в
воду, сдвигаю каску на самый затылок и высовываю рот ровно настолько, чтоб
можно было дышать.
Затем я замираю, - где-то брякает металл, шаркают и топают
приближающиеся шаги. Каждый нерв во мне сжимается в холодный как лед
комочек. Что-то с шумом проносится надо мной, - первая цепь атакующих
пробежала. Только одна распирающая череп мысль сидит в мозгу: что ты
сделаешь, если кто-нибудь из них спрыгнет в твою воронку? Теперь я быстро
вытаскиваю свой маленький кинжал и, крепко сжимая рукоятку, снова прячу его,
окуная держащую его руку в грязь. Если кто-нибудь прыгнет сюда, я сразу же
полосну его, молотом стучит у меня в голове. Надо сразу же перерезать ему
глотку, чтобы он не закричал, иначе ничего не выйдет: он перепугается не
меньше меня, и уже поэтому мы бросимся друг на друга. Значит, я должен быть
первым.
Наши батареи открывают огонь. Один снаряд ложится поблизости от меня.
Это приводит меня в неистовую ярость: не хватало только, чтоб меня накрыло
осколком от нашего же снаряда; я кляну все на свете и скрежещу зубами, так
что в рот мне лезет всякая дрянь; это взрыв бешенства; под конец меня
хватает только на стоны и молитвы.
Доносится треск разрывов. Если наши пойдут в контратаку, я спасен.
Прижимаюсь лицом к земле и слышу приглушенный грохот, словно отдаленные
взрывы на руднике, затем снова поднимаю голову, чтобы прислушаться к звукам,
идущим сверху.
Стучат пулеметы. Я знаю, что наши заграждения прочны и почти не имеют
повреждений, - на отдельных участках через них пропущен ток высокого
напряжения. Ружейный огонь нарастает. Им не пройти, им придется повернуть
обратно.
Снова приседаю на дно. Все во мне напряжено до предела. Снаружи
слышится щелканье пуль, шорох шагов, побрякивание амуниции. Потом
один-единственный пронзительный крик. Их обстреливают, атака отбита.
Стало еще немного светлее. Возле моей воронки слышны торопливые шаги.
Кто-то идет. Мимо. Еще кто-то. Пулеметные щелчки сливаются в одну
непрерывную очередь. Я только что собрался переменить позу, как вдруг
наверху слышится шум, и, шлепаясь о стенки, ко мне в воронку тяжело падает
чье-то тело, скатывается на дно, валится на меня...
Я ни о чем не думаю, не принимаю никакого решения, молниеносно вонзаю в
него кинжал и только чувствую, как это тело вздрагивает, а затем мягко и
бессильно оседает. Когда я прихожу в себя, я ощущаю на руке что-то мокрое и
липкое.
Человек хрипит. Мне чудится, что он громко кричит, каждый вздох кажется
мне воплем, ударом грома, - на самом деле это стучит в жилах моя кровь. Мне
хочется зажать ему рот, набить туда земли, полоснуть его еще раз, только
чтобы он замолчал, - ведь он меня выдаст, - но я уже настолько пришел в себя
и, к тому же, вдруг так ослабел, что у меня рука на него не поднимается.
Отползаю в самый дальний угол и лежу там, не спуская с него глаз и
сжимаю рукоятку кинжала, готовый снова броситься на него, если он
зашевелится. Но он уже ничего не сможет сделать, я понял это по его хрипу.
Я вижу его лишь с трудом. У меня сейчас одно только желание - выбраться
отсюда. Надо сделать это побыстрей, а то станет слишком светло. Однако,
когда я пытаюсь высунуть голову, вижу сразу же, что это уже невозможно.
Пулеметный огонь настолько плотен, что меня изрешетит, прежде чем я успею
сделать хотя бы один скачок.
Проверяю это еще раз с помощью каски: выставляю ее наружу, слегка
приподнимая над краем воронки, чтобы установить, насколько низко идут пули.
Через несколько секунд пуля вышибает каску из пальцев. Значит, огонь
стелется над самой землей. Я нахожусь настолько близко к позициям
противника, что, если попытаюсь удрать, их снайперы тут же возьмут меня на
мушку.
Света становится все больше. Со жгучим нетерпением жду атаки с нашей
стороны. У меня побелели пальцы, - так крепко я сжимаю руки, так страстно
молю судьбу, чтобы огонь прекратился и чтобы пришли мои товарищи.
Минуты уходят, как капли в песок. Я уже не решаюсь взглянуть на темную
фигуру в углу воронки. Напряженно стараюсь не глядеть на нее и жду, жду...
Пули шипят, они нависли стальной сеткой, конца не видно.
Тут я замечаю кровь у себя на руке и чувствую внезапный приступ
тошноты. Беру горсть земли и натираю ею кожу, - теперь рука по крайней мере
грязная, и крови больше не видно.
Огонь не ослабевает. Обе стороны ведут его одинаково интенсивно.
Наверно, наши давно уже считают меня погибшим.