Тьяден разражается бранью и вновь цитирует знаменитое место из
гетевского "Геца фон Берлихингена", которое у него всегда на языке.
Проходит еще неделя, и мы получаем приказ возвращаться. Нашему счастью
пришел конец. Два больших грузовика забирают нас с собой. На них горой
навалены доски. Но мы с Альбертом все же умудряемся водрузить сверху нашу
кровать с балдахином, с покрывалом из голубого шелка, матрацами и кружевными
накидками. В изголовье мы кладем по мешку с отборными продуктами. Время от
времени поглаживаем и твердые копченые колбасы, банки с ливером и с
консервами, коробки с сигарами наполняют наши сердца ликованием. У каждого
из нашей команды есть с собой такой мешок.
Кроме того, мы с Кроппом спасли еще два красных плюшевых кресла. Они
стоят в кровати, и мы, развалясь, сидим на них, как в театральной ложе.
Словно шатер, трепещет и раздувается над нами шелковое покрывало. У каждого
во рту сигара. Так мы сидим, разглядывая сверху местность.
Между нами стоит клетка, в которой жил попугай; мы разыскали ее для
кошки. Кошку мы взяли с собой, она лежит в клетке перед своей мисочкой и
мурлыкает.
Машины медленно катятся по дороге. Мы поем. У нас за спиной, там, где
осталась теперь уже окончательно покинутая деревня, снаряды взметают фонтаны
земли.
Через несколько дней мы выступаем, чтобы занять одно местечко. По пути
нам встречаются беженцы - выселенные жители этой деревни. Они тащат с собой
свои пожитки, - на тачках, в детских колясках и просто за спиной. Они идут
понурившись, на их лицах написаны горе, отчаяние, затравленность и
покорность. Дети цепляются за руки матерей, иногда малышей ведет девочка
постарше, а те, спотыкаясь, бредут за ней и все время оборачиваются назад.
Некоторые несут с собой какую-нибудь жалкую куклу. Проходя мимо нас, все
молчат.
Пока что мы движемся походной колонной, - ведь не станут же французы
обстреливать деревню, из которой еще не ушли их земляки. Но вот через
несколько минут в воздухе раздается вой, земля дрожит, слышатся крики,
снаряд угодил в замыкающий колонну взвод, и осколки основательно потрепали
его. Мы бросаемся врассыпную и падаем ничком, но в то же мгновение я
замечаю, что то чувство напряженности, которое всегда бессознательно
диктовало мне под огнем единственно правильное решение, на этот раз изменило
мне; в голове у меня молнией мелькает мысль: "Ты пропал", во мне шевелится
отвратительный, парализующий страх. Еще мгновение, - и я ощущаю в левой ноге
резкую, как удар хлыста, боль. Я слышу, как вскрикивает Альберт; он где-то
рядом со мной.
- Вставай, бежим, Альберт! - ору я ему, ибо мы с ним лежим без укрытия,
на открытом пространстве.
Он с трудом отрывается от земли и бежит. Я держусь рядом с ним. Нам
надо перемахнуть через живую изгородь; она выше человеческого роста. Кропп
цепляется за ветки, я подхватываю его ногу, он громко вскрикивает, я
подталкиваю его, он перелетает через изгородь. Прыжок, я лечу вслед за
Кроппом и падаю в воду, - за изгородью оказался пруд.
Лица у нас перепачканы грязью и тиной, но мы нашли хорошее укрытие.
Поэтому мы забираемся в воду по самое горло. Заслышав вой снаряда, мы ныряем
в нее с головой.
Проделав это раз десять, я чувствую, что больше не могу. Альберт тоже
стонет:
- Пошли отсюда, а то я свалюсь и утону.
- Куда тебя угораздило? - спрашиваю я.
- Кажется, в колено.
- А бежать ты можешь?
- Пожалуй, что могу.
- Тогда побежали! Мы добираемся до придорожной канавы и пригнувшись
несемся вдоль по ней. Огонь догоняет нас. Дорога ведет к складу боеприпасов.
Если он взлетит, от нас никогда не найдут даже и пуговицы. Поэтому мы
изменяем план и бежим в поле, под углом к дороге.
Альберт начинает отставать.
- Беги, я догоню, - говорит он и падает на землю.
Я трясу его и тащу за руку:
- Поднимись. Альберт! Если ты сейчас ляжешь, тебе уже не добежать.
Пошли, я буду тебя поддерживать!
Наконец мы добираемся до небольшого блиндажа. Кропп плюхается на пол, и
я перевязываю его. Пуля вошла над самым коленом. Затем я осматриваю самого
себя. На штанах у меня кровь, на руке - тоже. Альберт накладывает на входные
отверстия бинты из своих пакетиков. Он уже не может двигать ногой, и мы оба
удивляемся, как это нас вообще хватило на то, чтобы притащиться сюда. Это
все, конечно, только со страху, - даже если бы нам оторвало ступни, мы все
равно убежали бы оттуда. Хоть на культяпках, а убежали бы.
Я еще кой-как могу ползать и подзываю проезжающую мимо повозку, которая
забирает нас. В ней полно раненых. Их сопровождает санитар, он загоняет нам
в грудь шприц, - это противостолбнячная прививка.
В полевом лазарете нам удается добиться, чтобы нас положили вместе. Нам
дают жиденький бульон, который мы съедаем с презрением, хотя и жадно, - мы
видали лучшие времена, но сейчас нам все-таки хочется есть.
- Значит, верно, по домам, Альберт? - спрашиваю я.
- Будем надеяться, - отвечает он. - Если б только знать, что со мной
такое.
Боль становится сильнее. Под повязкой все горит огнем. Мы без конца
пьем воду, кружку за кружкой.
- Где у меня рана? Намного выше колена? - спрашивает Кропп.
- По меньшей мере на десять сантиметров, Альберт, - отвечаю я.
На самом деле там, наверно, сантиметра три.
- Вот что я решил, - говорит он через некоторое время, - если они мне
отнимут ногу, я поставлю точку. Не желаю ковылять по свету на костылях.
Так мы лежим наедине со своими мыслями и ждем.
Вечером нас несут в "разделочную". Мне становится страшно, и я быстро
соображаю, что мне делать, - ведь всем известно, что в полевых лазаретах
врачи не задумываясь ампутируют руки и ноги. Сейчас, когда лазареты так
забиты, это проще, чем кропотливо сшивать человека из кусочков. Мне
вспоминается Кеммерих. Ни за что не дам себя хлороформировать, даже если мне
придется проломить кому-нибудь голову.
Пока что все идет хорошо. Врач ковыряется в ране, так что у меня в
глазах темнеет.
- Нечего притворяться, - бранится он, продолжая кромсать меня.
Инструменты сверкают в ярком свете, как зубы кровожадного зверя. Боль
невыносимая. Два санитара крепко держат меня за руки: одну мне удается
высвободить, и я уже собираюсь съездить врачу по очкам, но он вовремя
замечает это и отскакивает.
- Дайте этому типу наркоз! - в бешенстве кричит он.
Я сразу же становлюсь смирным.
- Извините, господин доктор, я буду вести себя тихо, но только не
усыпляйте меня.
- То-то же, - скрипит он и снова берется за свои инструменты.
Это блондинчик со шрамами от дуэлей и с противными золотыми очками на
носу. Лет ему от силы тридцать. Я вижу, что теперь он нарочно мучает меня, -
он так и роется в моей ране, время от времени искоса поглядывая на меня
из-под своих очков. Я вцепился в поручни, - пусть я лучше сдохну, но он не
услышит от меня ни звука.
Врач выуживает осколок и показывает его мне. Как видно, он доволен моим
поведением: он тщательно накладывает мне лубок и говорит:
- Завтра на поезд, и домой! Затем мне делают гипсовую повязку.
Увидевшись в палате с Кроппом, я рассказываю ему, что санитарный поезд
придет, по всей вероятности, уже завтра.
- Нам надо потолковать с фельдшером, чтобы нас оставили вместе,
Альберт.
Мне удается вручить фельдшеру две сигары с наклейками из моего запаса и
ввернуть при этом несколько слов. Он обнюхивает сигары и спрашивает:
- У тебя что, еще есть?
- Добрая пригоршня, - говорю я. - И у моего товарища, - я показываю на
Кроппа, - тоже найдется. Завтра мы вместе с удовольствием передадим их вам
из окна санитарного поезда.
Он, конечно, сразу же смекает, в чем дело: понюхав еще раз, он говорит:
- Ладно.
Ночью мы ни на минуту не можем уснуть. В нашей палате умирает семь
человек. Один из них целый час распевает высоким сдавленным тенором хоралы,
затем пение переходит в предсмертный хрип. Другой слезает с кровати и
успевает доползти до подоконника. Он лежит под окном, словно собравшись в
последний раз выглянуть на улицу.
Наши носилки стоят на вокзале. Мы ждем поезда. Идет дождь, а на вокзале
нет крыши. Одеяла тоненькие. Мы ждем уже два часа.
Фельдшер ухаживает за нами, как заботливая мамаша. Хотя я чувствую себя
очень плохо, я не забываю о нашем плане. Будто невзначай я откидываю одеяло,
чтобы фельдшер увидел пачки с сигарами, и даю ему одну в виде задатка. За
это он укрывает нас плащпалаткой.
- Эх, Альберт, дружище, - вспоминаю я, - а помнишь нашу кровать с
балдахином и кошку?
- И кресла, - добавляет он.
Да, кресла из красного плюша. По вечерам мы восседали на них как короли
и уже собирались выдавать их напрокат. По сигарете за час. Мы жили бы себе
забот не зная, да еще имели бы выгоду.
- Альберт, - вспоминаю я, - а наши мешки со жратвой...
Нам становится грустно. Все это нам очень пригодилось бы. Если бы поезд
отходил днем позже. Кат наверняка разыскал бы нас и принес бы нам нашу долю.
Вот ведь невезение. В желудке у нас похлебка из муки - скудные
лазаретные харчи, - а в наших мешках лежат свиные консервы. Но мы уже
настолько ослабели, что не в состоянии волноваться по этому поводу.
Поезд прибывает лишь утром, и к этому времени в носилках хлюпает вода.
Фельдшер устраивает нас в один вагон. Повсюду снуют сестры милосердия из
Красного Креста. Кроппа укладывают внизу. Меня приподнимают, мне отведено
место над ним.
- Ну обождите же, - вдруг вырывается у меня.
- В чем дело? - спрашивает сестра.
Я еще раз бросаю взгляд на постель. Она застлана белоснежными
полотняными простынями, непостижимо чистыми, на них даже видны складки от
утюга. А я шесть недель не менял рубашки, она у меня черная от грязи.
- Вы не можете влезть сами? - озабоченно спрашивает сестра.
- Залезть-то я залезу, - говорю я, чувствуя, что взопрел, - только
снимите сначала белье.
- Зачем же? Мне кажется, что я грязен как свинья. Неужели меня положат
сюда?
- Да ведь я... - Я не решаюсь закончить свою мысль.
- Вы его немножко измажете? - спрашивает она, стараясь приободрить
меня. - Это не беда, мы его потом постираем.
- Нет, не в этом дело, - говорю я в волнении.
Я совсем не готов к столь внезапному возвращению в лоно цивилизации.
- Вы лежали в окопах, так неужели же мы для вас простыни не постираем?
- продолжает она.
Я смотрю на нее; она молода и выглядит такой же свежей, хрустящей,
чистенько вымытой и приятной, как и все вокруг, трудно поверить, что это
предназначено не только для офицеров, от этого становится не по себе и даже
как-то страшновато.
И все-таки эта женщина - сущий палач: она заставляет меня говорить.
- Я только думал... - На этом я умолкаю: должна же она понять, что я
имею в виду.
- Что еще такое?
- Да я насчет вшей, - выпаливаю я наконец.
Она смеется:
- Надо же и им когда-нибудь пожить в свое удовольствие.
Ну что ж, теперь мне все равно. Я карабкаюсь на полку и укрываюсь с
головой.
Чьи-то пальцы шарят по одеялу. Это фельдшер. Получив сигары, он уходит.
Через час мы замечаем, что мы уже едем.
Ночью я просыпаюсь. Кропп тоже ворочается. Поезд тихо катится по
рельсам. Все это еще как-то непонятно: постель, поезд, домой. Я шепчу:
- Альберт!
- Что?
- Ты не знаешь, где тут уборная?
- По-моему, вон за той дверью направо.
- Сейчас посмотрим.
В вагоне темно, я нащупываю край полки и собираюсь осторожно
соскользнуть вниз. Но моя нога не находит точки опоры, я начинаю сползать с
полки, - на раненую ногу не обопрешься, и я с треском лечу на пол.
- Черт побери! - говорю я.
- Ты ушибся? - спрашивает Кропп.
- А ты что, не слыхал, что ли? - огрызаюсь я. - Так треснулся головой,
что...
Тут в конце вагона открывается дверь. Сестра подходит с фонарем в руках
и видит меня.
- Он упал с полки... Она щупает мне пульс и притрагивается к моему лбу.
- Но температуры у вас нет.
- Нет, - соглашаюсь я.
- Наверно что-нибудь пригрезилось? - спрашивает она.
- Да, наверно, - уклончиво отвечаю я.
И снова начинаются расспросы. Она глядит на меня своими ясными глазами,
такая чистенькая и удивительная, - нет, я никак не могу сказать ей, что мне
нужно.
Меня снова поднимают наверх. Ничего себе, уладилось! Ведь когда она
уйдет, мне снова придется спускаться вниз! Если бы она была старуха, я бы
еще, пожалуй, сказал ей, в чем дело, но она ведь такая молоденькая, ей никак
не больше двадцати пяти. Ничего не поделаешь, ей я этого сказать не могу.
Тогда на помощь мне приходит Альберт, - ему стесняться нечего, ведь
речь-то идет не о нем. Он подзывает сестру к себе:
- Сестра, ему надо...
Но и Альберт тоже не знает, как ему выразиться, чтобы это прозвучало
вполне благопристойно. На фронте, в разговоре между собой, нам было бы
достаточно одного слова, но здесь, в присутствии такой вот дамы... Но тут он
вдруг вспоминает школьные годы и бойко заканчивает:
- Ему бы надо выйти, сестра.
- Ах, вот оно что, - говорит сестра. - Так для этого ему вовсе не надо
слезать с постели, тем более что он в гипсе. Что же именно вам нужно? -
обращается она ко мне.
Я до смерти перепуган этим новым оборотом дела, так как не имею ни
малейшего представления, какая терминология принята для обозначения этих
вещей.
Сестра приходит мне на помощь:
- По-малекькому или по-большому?
Вот срамота! Я чувствую, что весь взмок, и смущенно говорю:
- Только по-маленькому.
Ну что ж, дело все-таки кончилось не так уж плохо.
Мне дают "утку". Через несколько часов моему примеру следует еще
несколько человек, а к утру мы уже привыкли и не стесняясь просим то, что
нам нужно.
Поезд идет медленно. Иногда он останавливается, чтобы выгрузить
умерших. Останавливается он довольно часто.
Альберт температурит. Я чувствую себя сносно, нога у меня болит, но
гораздо хуже то, что под гипсом, очевидно, сидят вши. Нога ужасно зудит, а
почесаться нельзя.
Дни у нас проходят в дремоте. За окном бесшумно проплывают виды. На
третью ночь мы прибываем в Хербесталь. Я узнаю от сестры, что на следующей
остановке Альберта высадят, - у него ведь температура.
- А где мы остановимся? - спрашиваю я.
- В Кельне.
- Альберт, мы останемся вместе, - говорю я, - вот увидишь.
Когда сестра делает следующий обход, я сдерживаю дыхание и загоняю
воздух вовнутрь. Лицо у меня наливается кровью и багровеет. Сестра
останавливается:
- У вас боли?
- Да, - со стоном говорю я. - Как-то вдруг начались.
Она дает мне градусник и идет дальше. Теперь я знаю, что мне делать, -
ведь я не зря учился у Ката. Эти солдатские градусники не рассчитаны на
многоопытных вояк. Стоит только загнать ртуть наверх, как она застрянет в
своей узкой трубочке и больше уже не опустится.
Я сую градусник под мышку наискось, ртутью вверх, и долго пощелкиваю по
нему указательным пальцем. Затем встряхиваю и переворачиваю его. Получается
37,9. Но этого мало. Осторожно подержав его над горящей спичкой, я догоняю
температуру до 38,7.
Когда сестра возвращается, я надуваюсь как индюк, стараюсь дышать
отрывисто, гляжу на нее осоловелыми глазами, беспокойно ворочаюсь и говорю
вполголоса:
- Ой, мочи нет терпеть! Она записывает мою фамилию на листочек. Я
твердо знаю, что мою гипсовую повязку без крайней необходимости трогать не
будут.
Меня высаживают с поезда вместе с Альбертом.
Мы лежим в лазарете при католическом монастыре, в одной палате. Нам
очень повезло: католические больницы славятся своим хорошим уходом и вкусной
едой. Лазарет весь заполнен ранеными из нашего поезда; среди них многие в
тяжелом состоянии. Сегодня нас еще не осматривают, так как здесь слишком
мало врачей. По коридору то и дело провозят низенькие тележки на резиновом
ходу, и каждый раз кто-нибудь лежит на них, вытянувшись во весь рост.
Чертовски неудобная поза, - так только спать хорошо.
Ночь проходит очень беспокойно. Никто не может уснуть. Под утро нам
удается ненадолго задремать. Я просыпаюсь от света. Дверь открыта, и из
коридора слышатся голоса. Мои соседи по палате тоже просыпаются. Один из
них, - он лежит уже несколько дней, - объясняет нам, в чем дело:
- Здесь наверху сестры каждое утро читают молитвы. У них это называется
заутреней. Чтобы не лишать нас удовольствия послушать, они открывают дверь в
палату.
Конечно, это очень заботливо с их стороны, но у нас болят все кости и
трещит голова.
- Что за безобразие! - говорю я. - Я только успел уснуть.
- Здесь наверху лежат с легкими ранениями, вот они и решили, что с нами
это можно делать, - отвечает мой сосед.
Альберт стонет. Меня разбирает злость, и я кричу:
- Эй вы там, замолчите! Через минуту в палате появляется сестра. В
своем черно-белом монашеском одеянии она напоминает хорошенькую куклу для
кофейника.
- Закройте же дверь, сестра, - говорит кто-то.
- Дверь открыта потому, что в коридоре читают молитву, - отвечает она.
- А мы еще не выспались.
- Лучше молиться, чем спать. - Она стоит и улыбается невинной улыбкой.
- А кроме того, сейчас уже семь часов.
Альберт опять застонал.
- Закройте дверь! - рявкаю я.
Сестра опешила, - как видно, у нее не укладывается в голове, как можно
так кричать.
- Мы ведь молимся и за вас тоже.
- Все равно, закройте дверь! Она исчезает, оставив дверь незакрытой. В
коридоре снова раздается монотонное бормотание. Это меня бесит, и я говорю:
- Считаю до трех. Если за это время они не прекратят, я в них
чем-нибудь запущу.
- И я тоже, - заявляет один из раненых.
Я считаю до пяти. Затем беру пустую бутылку, прицеливаюсь и бросаю ее
через дверь в коридор. Бутылка разлетается на мелкие осколки. Голоса
молящихся умолкают. В палате появляется стайка сестер. Они ругаются, но в
очень выдержанных выражениях.
- Закройте дверь! - кричим мы.
Они удаляются. Та, маленькая, что давеча заходила к нам, уходит
последней.
- Безбожники, - лепечет она, но все же закрывает дверь.
Мы одержали победу.
В полдень приходит начальник лазарета и дает нам взбучку. Он стращает
нас крепостью и даже чем-то еще похуже. Но все эти военные врачи, точно так
же как и интенданты, все-таки не более чем чиновники, хоть они и носят
длинную шпагу и эполеты, а поэтому даже новобранцы не принимают их всерьез.
Пусть себе говорит. Ничего он с нами не сделает.
- Кто бросил бутылку? - спрашивает он.
Я еще не успел сообразить, стоит ли мне признаваться, как вдруг кто-то
говорит:
- Я! На одной из коек приподнимается человек с густой, спутанной
бородой. Всем не терпится узнать, зачем он назвал себя.
- Вы?
- Так точно. Я разволновался из-за того, что нас без толку разбудили, и
потерял контроль над собой, так что уже не соображал, что я делаю. Он
говорит как по писаному.
- Ваша фамилия?
- Иозеф Хамахер, призван из резерва.
Инспектор уходит.
Всех нас разбирает любопытство.
- Зачем же ты назвал свою фамилию? Ведь это вовсе не ты сделал!
Он ухмыляется:
- Ну и что же, что не я? У меня есть "отпущение грехов".
Теперь каждому понятно, в чем тут дело. Тот, у кого есть "отпущение
грехов", может делать все, что ему заблагорассудится.
- Так вот, - рассказывает он, - я был ранен в голову, и после этого мне
выдали свидетельство о том, что временами я бываю невменяемым. С тех пор мне
все нипочем. Меня нельзя раздражать. Так что со мной ничего не сделают. Этот
дяденька с первого этажа будет здорово разозлен. А назвал я себя потому, что
мне понравилось, как бросали бутылку. Если завтра они снова откроют дверь,
мы швырнем еще одну.
Мы шумно радуемся. Пока среди нас находится Иозеф Хамахер, мы можем
делать самые рискованные вещи.
Затем за нами приезжают бесшумные коляски.
Бинты присохли. Мы мычим, как быки.
В нашей палате лежит восемь человек. Самое тяжелое ранение у Петера,
черномазого курчавого паренька, - у него сложная сквозная рана в легких. У
его соседа Франца Вехтера раздроблено предплечье, и поначалу нам - кажется,
что его дела не так уж плохи. Но на третью ночь он окликает нас и просит
позвонить, - ему кажется, что кровь прошла через бинты.
Я с силой нажимаю на кнопку. Ночная сиделка не приходит. Вечером мы
заставили ее побегать, - всем нам сделали перевязку, а после этого раны
всегда болят. Один просил положить ему ногу так, другой - этак, третьему
хотелось пить, четвертому надо было взбить подушку, - под конец толстая
старуха начала злобно ворчать, а уходя хлопнула дверью. Сейчас она наверно
думает, что все начинается сначала, и поэтому не хочет идти.
Мы ждем. Затем Франц говорит:
- Позвони еще! Я звоню. Сиделка все не появляется. Ночью на весь наш
флигель остается только одна сестра, может быть, сейчас ее как раз позвали в
другие палаты.
- Франц, ты уверен, что у тебя кровотечение? - спрашиваю я. - А то нас
опять распекать будут.
- Бинты промокли. Не может ли кто-нибудь зажечь свет?
Но со светом тоже ничего не получается: выключатель у двери, а встать
никто не может. Я давлю на кнопку звонка, пока не затекает палец. Быть
может, сестра задремала? Ведь у них так много работы, у них уже днем такой
переутомленный вид. К тому же, они то и дело молятся.
- Не швырнуть ли нам бутылку? - спрашивает Иозеф Хамахер, человек,
которому все дозволено.
- Раз она не слышит звонка, так этого уж и подавно не услышит.
Наконец дверь отворяется. На пороге появляется заспанная старуха.
Увидев, что стряслось с Францем, она начинает суетиться и восклицает:
- Почему же никто не дал об этом знать?
- Мы же звонили. А ходить никто из нас не может.
У него было сильное кровотечение, и ему снова делают перевязку. Утром
мы видим его лицо: оно пожелтело и заострилось, а ведь еще вчера вечером он
выглядел почти совсем здоровым. Теперь сестра стала наведываться к нам чаще.
Иногда за нами ухаживают сестры из Красного Креста. Они добрые, но
порой им не хватает сноровки. Перекладывая нас с носилок на постель, они
нередко причиняют нам боль, а потом так пугаются, что от этого нам
становится еще хуже.
Монашенкам мы доверяем больше. Они умеют ловко подхватывать раненого,
но нам хотелось бы, чтобы они были чуточку повеселее. Впрочем, у некоторых
из них есть чувство юмора, и эти, право же, молодцы. Кто из нас не оказал
бы, например, любой услуги сестре Либертине? Стоит нам хотя бы издали
увидеть эту удивительную женщину, как во всем флигеле сразу же повышается
настроение. И таких здесь немало. За них мы готовы в огонь и воду. Нет,
жаловаться не приходится, - монашенки обращаются с нами прямо-таки как со
штатскими. А когда вспомнишь, что делается в гарнизонных лазаретах, так
просто страшно становится.
Франц Вехтер так и не пошел на поправку. Однажды его забирают и больше
не приносят. Иозеф Хамахер поясняет:
- Теперь мы его не увидим. Они снесли его в мертвецкую.
- Что это за мертвецкая? - спрашивает Кропп.
- Ну, палата смертников.
- Да что это такое?
- Это такая комнатка в конце флигеля. Туда помещают тех, кто собирался
протянуть ноги. Там стоят две койки. Ее все так и называют мертвецкой.
- Но зачем же они это делают?
- А им так меньше возни. Потом это удобнее, - комнатка-то находится как
раз у лифта, по которому подымаются в морг. А может быть, это делается для
того, чтобы никто не умирал в палатах, на глазах у других. Да и
присматривать за ним легче, когда он лежит один.
- А ему самому-то каково?
Иозеф пожимает плечами:
- Так ведь кто туда попал, обычно уже не очень-то соображает, что с ним
делают.
- И что же, здесь все это знают?
- Кто здесь уже давно, те, конечно, знают.
После обеда на койку Франца Вехтера кладут новенького. Через несколько
дней его тоже уносят. Иозеф делает выразительный жест рукой. Он не
последний, - на наших глазах приходят и уходят еще многие.
Иногда у постелей сидят родственники; они плачут или тихо, смущенно
разговаривают. Одна старушка не хочет уходить, однако нельзя же ей
оставаться здесь на ночь. На следующее утро она приходит очень рано, но ей
следовало бы прийти еще раньше, - подойдя к койке, она видит, что на ней уже
лежит другой. Ее приглашают пройти в морг. Она принесла с собой яблоки и
теперь отдает их нам.
Маленький Петер тоже чувствует себя хуже. Его температурная кривая
угрожающе лезет вверх, и в один прекрасный день у его койки останавливается
низенькая коляска.
- Куда? - спрашивает он.
- В перевязочную.
Его поднимают на коляску. Но сестра делает промах: она снимает с крючка
его солдатскую куртку и кладет ее рядом с ним, чтобы не заходить за ней еще
раз. Петер тотчас же догадывается, в чем дело, и пытается скатиться с
коляски:
- Я остаюсь здесь! Они не дают ему приподняться. Он негромко кричит
своими продырявленными легкими:
- Не хочу в мертвецкую!
- Да мы везем тебя в перевязочную.
- А на что вам тогда моя куртка? Он уже не в силах говорить. Он шепчет
хриплым, взволнованным шепотом:
- Оставьте меня здесь! Они ничего не отвечают и вывозят его из палаты.
В дверях он пытается подняться. Его черная курчавая голова трясется, глаза
полны слез.
- Я еще вернусь! Я еще вернусь! - кричит он.
Дверь закрывается. Мы все взволнованы, но молчим. Наконец Иозеф
говорит:
- Это мы уж не от первого слышим. Да только кто туда попал, тому уж не
выжить.
Мне делают операцию, и после этого меня два дня рвет. Писарь моего
врача говорит, что мои кости никак не хотят срастаться. У одного из нашего
отделения они срослись неправильно, и ему переламывают их заново. Это тоже
удовольствие маленькое. Среди вновь прибывших есть два молоденьких солдата,
страдающих плоскостопием. Во время обхода они попадаются на глаза главному
врачу, который обрадованно останавливается возле их коек.
- От этого мы вас избавим, - говорит он. - Небольшая операция, и у вас
будут здоровые ноги. Сестра, запишите их.
гетевского "Геца фон Берлихингена", которое у него всегда на языке.
Проходит еще неделя, и мы получаем приказ возвращаться. Нашему счастью
пришел конец. Два больших грузовика забирают нас с собой. На них горой
навалены доски. Но мы с Альбертом все же умудряемся водрузить сверху нашу
кровать с балдахином, с покрывалом из голубого шелка, матрацами и кружевными
накидками. В изголовье мы кладем по мешку с отборными продуктами. Время от
времени поглаживаем и твердые копченые колбасы, банки с ливером и с
консервами, коробки с сигарами наполняют наши сердца ликованием. У каждого
из нашей команды есть с собой такой мешок.
Кроме того, мы с Кроппом спасли еще два красных плюшевых кресла. Они
стоят в кровати, и мы, развалясь, сидим на них, как в театральной ложе.
Словно шатер, трепещет и раздувается над нами шелковое покрывало. У каждого
во рту сигара. Так мы сидим, разглядывая сверху местность.
Между нами стоит клетка, в которой жил попугай; мы разыскали ее для
кошки. Кошку мы взяли с собой, она лежит в клетке перед своей мисочкой и
мурлыкает.
Машины медленно катятся по дороге. Мы поем. У нас за спиной, там, где
осталась теперь уже окончательно покинутая деревня, снаряды взметают фонтаны
земли.
Через несколько дней мы выступаем, чтобы занять одно местечко. По пути
нам встречаются беженцы - выселенные жители этой деревни. Они тащат с собой
свои пожитки, - на тачках, в детских колясках и просто за спиной. Они идут
понурившись, на их лицах написаны горе, отчаяние, затравленность и
покорность. Дети цепляются за руки матерей, иногда малышей ведет девочка
постарше, а те, спотыкаясь, бредут за ней и все время оборачиваются назад.
Некоторые несут с собой какую-нибудь жалкую куклу. Проходя мимо нас, все
молчат.
Пока что мы движемся походной колонной, - ведь не станут же французы
обстреливать деревню, из которой еще не ушли их земляки. Но вот через
несколько минут в воздухе раздается вой, земля дрожит, слышатся крики,
снаряд угодил в замыкающий колонну взвод, и осколки основательно потрепали
его. Мы бросаемся врассыпную и падаем ничком, но в то же мгновение я
замечаю, что то чувство напряженности, которое всегда бессознательно
диктовало мне под огнем единственно правильное решение, на этот раз изменило
мне; в голове у меня молнией мелькает мысль: "Ты пропал", во мне шевелится
отвратительный, парализующий страх. Еще мгновение, - и я ощущаю в левой ноге
резкую, как удар хлыста, боль. Я слышу, как вскрикивает Альберт; он где-то
рядом со мной.
- Вставай, бежим, Альберт! - ору я ему, ибо мы с ним лежим без укрытия,
на открытом пространстве.
Он с трудом отрывается от земли и бежит. Я держусь рядом с ним. Нам
надо перемахнуть через живую изгородь; она выше человеческого роста. Кропп
цепляется за ветки, я подхватываю его ногу, он громко вскрикивает, я
подталкиваю его, он перелетает через изгородь. Прыжок, я лечу вслед за
Кроппом и падаю в воду, - за изгородью оказался пруд.
Лица у нас перепачканы грязью и тиной, но мы нашли хорошее укрытие.
Поэтому мы забираемся в воду по самое горло. Заслышав вой снаряда, мы ныряем
в нее с головой.
Проделав это раз десять, я чувствую, что больше не могу. Альберт тоже
стонет:
- Пошли отсюда, а то я свалюсь и утону.
- Куда тебя угораздило? - спрашиваю я.
- Кажется, в колено.
- А бежать ты можешь?
- Пожалуй, что могу.
- Тогда побежали! Мы добираемся до придорожной канавы и пригнувшись
несемся вдоль по ней. Огонь догоняет нас. Дорога ведет к складу боеприпасов.
Если он взлетит, от нас никогда не найдут даже и пуговицы. Поэтому мы
изменяем план и бежим в поле, под углом к дороге.
Альберт начинает отставать.
- Беги, я догоню, - говорит он и падает на землю.
Я трясу его и тащу за руку:
- Поднимись. Альберт! Если ты сейчас ляжешь, тебе уже не добежать.
Пошли, я буду тебя поддерживать!
Наконец мы добираемся до небольшого блиндажа. Кропп плюхается на пол, и
я перевязываю его. Пуля вошла над самым коленом. Затем я осматриваю самого
себя. На штанах у меня кровь, на руке - тоже. Альберт накладывает на входные
отверстия бинты из своих пакетиков. Он уже не может двигать ногой, и мы оба
удивляемся, как это нас вообще хватило на то, чтобы притащиться сюда. Это
все, конечно, только со страху, - даже если бы нам оторвало ступни, мы все
равно убежали бы оттуда. Хоть на культяпках, а убежали бы.
Я еще кой-как могу ползать и подзываю проезжающую мимо повозку, которая
забирает нас. В ней полно раненых. Их сопровождает санитар, он загоняет нам
в грудь шприц, - это противостолбнячная прививка.
В полевом лазарете нам удается добиться, чтобы нас положили вместе. Нам
дают жиденький бульон, который мы съедаем с презрением, хотя и жадно, - мы
видали лучшие времена, но сейчас нам все-таки хочется есть.
- Значит, верно, по домам, Альберт? - спрашиваю я.
- Будем надеяться, - отвечает он. - Если б только знать, что со мной
такое.
Боль становится сильнее. Под повязкой все горит огнем. Мы без конца
пьем воду, кружку за кружкой.
- Где у меня рана? Намного выше колена? - спрашивает Кропп.
- По меньшей мере на десять сантиметров, Альберт, - отвечаю я.
На самом деле там, наверно, сантиметра три.
- Вот что я решил, - говорит он через некоторое время, - если они мне
отнимут ногу, я поставлю точку. Не желаю ковылять по свету на костылях.
Так мы лежим наедине со своими мыслями и ждем.
Вечером нас несут в "разделочную". Мне становится страшно, и я быстро
соображаю, что мне делать, - ведь всем известно, что в полевых лазаретах
врачи не задумываясь ампутируют руки и ноги. Сейчас, когда лазареты так
забиты, это проще, чем кропотливо сшивать человека из кусочков. Мне
вспоминается Кеммерих. Ни за что не дам себя хлороформировать, даже если мне
придется проломить кому-нибудь голову.
Пока что все идет хорошо. Врач ковыряется в ране, так что у меня в
глазах темнеет.
- Нечего притворяться, - бранится он, продолжая кромсать меня.
Инструменты сверкают в ярком свете, как зубы кровожадного зверя. Боль
невыносимая. Два санитара крепко держат меня за руки: одну мне удается
высвободить, и я уже собираюсь съездить врачу по очкам, но он вовремя
замечает это и отскакивает.
- Дайте этому типу наркоз! - в бешенстве кричит он.
Я сразу же становлюсь смирным.
- Извините, господин доктор, я буду вести себя тихо, но только не
усыпляйте меня.
- То-то же, - скрипит он и снова берется за свои инструменты.
Это блондинчик со шрамами от дуэлей и с противными золотыми очками на
носу. Лет ему от силы тридцать. Я вижу, что теперь он нарочно мучает меня, -
он так и роется в моей ране, время от времени искоса поглядывая на меня
из-под своих очков. Я вцепился в поручни, - пусть я лучше сдохну, но он не
услышит от меня ни звука.
Врач выуживает осколок и показывает его мне. Как видно, он доволен моим
поведением: он тщательно накладывает мне лубок и говорит:
- Завтра на поезд, и домой! Затем мне делают гипсовую повязку.
Увидевшись в палате с Кроппом, я рассказываю ему, что санитарный поезд
придет, по всей вероятности, уже завтра.
- Нам надо потолковать с фельдшером, чтобы нас оставили вместе,
Альберт.
Мне удается вручить фельдшеру две сигары с наклейками из моего запаса и
ввернуть при этом несколько слов. Он обнюхивает сигары и спрашивает:
- У тебя что, еще есть?
- Добрая пригоршня, - говорю я. - И у моего товарища, - я показываю на
Кроппа, - тоже найдется. Завтра мы вместе с удовольствием передадим их вам
из окна санитарного поезда.
Он, конечно, сразу же смекает, в чем дело: понюхав еще раз, он говорит:
- Ладно.
Ночью мы ни на минуту не можем уснуть. В нашей палате умирает семь
человек. Один из них целый час распевает высоким сдавленным тенором хоралы,
затем пение переходит в предсмертный хрип. Другой слезает с кровати и
успевает доползти до подоконника. Он лежит под окном, словно собравшись в
последний раз выглянуть на улицу.
Наши носилки стоят на вокзале. Мы ждем поезда. Идет дождь, а на вокзале
нет крыши. Одеяла тоненькие. Мы ждем уже два часа.
Фельдшер ухаживает за нами, как заботливая мамаша. Хотя я чувствую себя
очень плохо, я не забываю о нашем плане. Будто невзначай я откидываю одеяло,
чтобы фельдшер увидел пачки с сигарами, и даю ему одну в виде задатка. За
это он укрывает нас плащпалаткой.
- Эх, Альберт, дружище, - вспоминаю я, - а помнишь нашу кровать с
балдахином и кошку?
- И кресла, - добавляет он.
Да, кресла из красного плюша. По вечерам мы восседали на них как короли
и уже собирались выдавать их напрокат. По сигарете за час. Мы жили бы себе
забот не зная, да еще имели бы выгоду.
- Альберт, - вспоминаю я, - а наши мешки со жратвой...
Нам становится грустно. Все это нам очень пригодилось бы. Если бы поезд
отходил днем позже. Кат наверняка разыскал бы нас и принес бы нам нашу долю.
Вот ведь невезение. В желудке у нас похлебка из муки - скудные
лазаретные харчи, - а в наших мешках лежат свиные консервы. Но мы уже
настолько ослабели, что не в состоянии волноваться по этому поводу.
Поезд прибывает лишь утром, и к этому времени в носилках хлюпает вода.
Фельдшер устраивает нас в один вагон. Повсюду снуют сестры милосердия из
Красного Креста. Кроппа укладывают внизу. Меня приподнимают, мне отведено
место над ним.
- Ну обождите же, - вдруг вырывается у меня.
- В чем дело? - спрашивает сестра.
Я еще раз бросаю взгляд на постель. Она застлана белоснежными
полотняными простынями, непостижимо чистыми, на них даже видны складки от
утюга. А я шесть недель не менял рубашки, она у меня черная от грязи.
- Вы не можете влезть сами? - озабоченно спрашивает сестра.
- Залезть-то я залезу, - говорю я, чувствуя, что взопрел, - только
снимите сначала белье.
- Зачем же? Мне кажется, что я грязен как свинья. Неужели меня положат
сюда?
- Да ведь я... - Я не решаюсь закончить свою мысль.
- Вы его немножко измажете? - спрашивает она, стараясь приободрить
меня. - Это не беда, мы его потом постираем.
- Нет, не в этом дело, - говорю я в волнении.
Я совсем не готов к столь внезапному возвращению в лоно цивилизации.
- Вы лежали в окопах, так неужели же мы для вас простыни не постираем?
- продолжает она.
Я смотрю на нее; она молода и выглядит такой же свежей, хрустящей,
чистенько вымытой и приятной, как и все вокруг, трудно поверить, что это
предназначено не только для офицеров, от этого становится не по себе и даже
как-то страшновато.
И все-таки эта женщина - сущий палач: она заставляет меня говорить.
- Я только думал... - На этом я умолкаю: должна же она понять, что я
имею в виду.
- Что еще такое?
- Да я насчет вшей, - выпаливаю я наконец.
Она смеется:
- Надо же и им когда-нибудь пожить в свое удовольствие.
Ну что ж, теперь мне все равно. Я карабкаюсь на полку и укрываюсь с
головой.
Чьи-то пальцы шарят по одеялу. Это фельдшер. Получив сигары, он уходит.
Через час мы замечаем, что мы уже едем.
Ночью я просыпаюсь. Кропп тоже ворочается. Поезд тихо катится по
рельсам. Все это еще как-то непонятно: постель, поезд, домой. Я шепчу:
- Альберт!
- Что?
- Ты не знаешь, где тут уборная?
- По-моему, вон за той дверью направо.
- Сейчас посмотрим.
В вагоне темно, я нащупываю край полки и собираюсь осторожно
соскользнуть вниз. Но моя нога не находит точки опоры, я начинаю сползать с
полки, - на раненую ногу не обопрешься, и я с треском лечу на пол.
- Черт побери! - говорю я.
- Ты ушибся? - спрашивает Кропп.
- А ты что, не слыхал, что ли? - огрызаюсь я. - Так треснулся головой,
что...
Тут в конце вагона открывается дверь. Сестра подходит с фонарем в руках
и видит меня.
- Он упал с полки... Она щупает мне пульс и притрагивается к моему лбу.
- Но температуры у вас нет.
- Нет, - соглашаюсь я.
- Наверно что-нибудь пригрезилось? - спрашивает она.
- Да, наверно, - уклончиво отвечаю я.
И снова начинаются расспросы. Она глядит на меня своими ясными глазами,
такая чистенькая и удивительная, - нет, я никак не могу сказать ей, что мне
нужно.
Меня снова поднимают наверх. Ничего себе, уладилось! Ведь когда она
уйдет, мне снова придется спускаться вниз! Если бы она была старуха, я бы
еще, пожалуй, сказал ей, в чем дело, но она ведь такая молоденькая, ей никак
не больше двадцати пяти. Ничего не поделаешь, ей я этого сказать не могу.
Тогда на помощь мне приходит Альберт, - ему стесняться нечего, ведь
речь-то идет не о нем. Он подзывает сестру к себе:
- Сестра, ему надо...
Но и Альберт тоже не знает, как ему выразиться, чтобы это прозвучало
вполне благопристойно. На фронте, в разговоре между собой, нам было бы
достаточно одного слова, но здесь, в присутствии такой вот дамы... Но тут он
вдруг вспоминает школьные годы и бойко заканчивает:
- Ему бы надо выйти, сестра.
- Ах, вот оно что, - говорит сестра. - Так для этого ему вовсе не надо
слезать с постели, тем более что он в гипсе. Что же именно вам нужно? -
обращается она ко мне.
Я до смерти перепуган этим новым оборотом дела, так как не имею ни
малейшего представления, какая терминология принята для обозначения этих
вещей.
Сестра приходит мне на помощь:
- По-малекькому или по-большому?
Вот срамота! Я чувствую, что весь взмок, и смущенно говорю:
- Только по-маленькому.
Ну что ж, дело все-таки кончилось не так уж плохо.
Мне дают "утку". Через несколько часов моему примеру следует еще
несколько человек, а к утру мы уже привыкли и не стесняясь просим то, что
нам нужно.
Поезд идет медленно. Иногда он останавливается, чтобы выгрузить
умерших. Останавливается он довольно часто.
Альберт температурит. Я чувствую себя сносно, нога у меня болит, но
гораздо хуже то, что под гипсом, очевидно, сидят вши. Нога ужасно зудит, а
почесаться нельзя.
Дни у нас проходят в дремоте. За окном бесшумно проплывают виды. На
третью ночь мы прибываем в Хербесталь. Я узнаю от сестры, что на следующей
остановке Альберта высадят, - у него ведь температура.
- А где мы остановимся? - спрашиваю я.
- В Кельне.
- Альберт, мы останемся вместе, - говорю я, - вот увидишь.
Когда сестра делает следующий обход, я сдерживаю дыхание и загоняю
воздух вовнутрь. Лицо у меня наливается кровью и багровеет. Сестра
останавливается:
- У вас боли?
- Да, - со стоном говорю я. - Как-то вдруг начались.
Она дает мне градусник и идет дальше. Теперь я знаю, что мне делать, -
ведь я не зря учился у Ката. Эти солдатские градусники не рассчитаны на
многоопытных вояк. Стоит только загнать ртуть наверх, как она застрянет в
своей узкой трубочке и больше уже не опустится.
Я сую градусник под мышку наискось, ртутью вверх, и долго пощелкиваю по
нему указательным пальцем. Затем встряхиваю и переворачиваю его. Получается
37,9. Но этого мало. Осторожно подержав его над горящей спичкой, я догоняю
температуру до 38,7.
Когда сестра возвращается, я надуваюсь как индюк, стараюсь дышать
отрывисто, гляжу на нее осоловелыми глазами, беспокойно ворочаюсь и говорю
вполголоса:
- Ой, мочи нет терпеть! Она записывает мою фамилию на листочек. Я
твердо знаю, что мою гипсовую повязку без крайней необходимости трогать не
будут.
Меня высаживают с поезда вместе с Альбертом.
Мы лежим в лазарете при католическом монастыре, в одной палате. Нам
очень повезло: католические больницы славятся своим хорошим уходом и вкусной
едой. Лазарет весь заполнен ранеными из нашего поезда; среди них многие в
тяжелом состоянии. Сегодня нас еще не осматривают, так как здесь слишком
мало врачей. По коридору то и дело провозят низенькие тележки на резиновом
ходу, и каждый раз кто-нибудь лежит на них, вытянувшись во весь рост.
Чертовски неудобная поза, - так только спать хорошо.
Ночь проходит очень беспокойно. Никто не может уснуть. Под утро нам
удается ненадолго задремать. Я просыпаюсь от света. Дверь открыта, и из
коридора слышатся голоса. Мои соседи по палате тоже просыпаются. Один из
них, - он лежит уже несколько дней, - объясняет нам, в чем дело:
- Здесь наверху сестры каждое утро читают молитвы. У них это называется
заутреней. Чтобы не лишать нас удовольствия послушать, они открывают дверь в
палату.
Конечно, это очень заботливо с их стороны, но у нас болят все кости и
трещит голова.
- Что за безобразие! - говорю я. - Я только успел уснуть.
- Здесь наверху лежат с легкими ранениями, вот они и решили, что с нами
это можно делать, - отвечает мой сосед.
Альберт стонет. Меня разбирает злость, и я кричу:
- Эй вы там, замолчите! Через минуту в палате появляется сестра. В
своем черно-белом монашеском одеянии она напоминает хорошенькую куклу для
кофейника.
- Закройте же дверь, сестра, - говорит кто-то.
- Дверь открыта потому, что в коридоре читают молитву, - отвечает она.
- А мы еще не выспались.
- Лучше молиться, чем спать. - Она стоит и улыбается невинной улыбкой.
- А кроме того, сейчас уже семь часов.
Альберт опять застонал.
- Закройте дверь! - рявкаю я.
Сестра опешила, - как видно, у нее не укладывается в голове, как можно
так кричать.
- Мы ведь молимся и за вас тоже.
- Все равно, закройте дверь! Она исчезает, оставив дверь незакрытой. В
коридоре снова раздается монотонное бормотание. Это меня бесит, и я говорю:
- Считаю до трех. Если за это время они не прекратят, я в них
чем-нибудь запущу.
- И я тоже, - заявляет один из раненых.
Я считаю до пяти. Затем беру пустую бутылку, прицеливаюсь и бросаю ее
через дверь в коридор. Бутылка разлетается на мелкие осколки. Голоса
молящихся умолкают. В палате появляется стайка сестер. Они ругаются, но в
очень выдержанных выражениях.
- Закройте дверь! - кричим мы.
Они удаляются. Та, маленькая, что давеча заходила к нам, уходит
последней.
- Безбожники, - лепечет она, но все же закрывает дверь.
Мы одержали победу.
В полдень приходит начальник лазарета и дает нам взбучку. Он стращает
нас крепостью и даже чем-то еще похуже. Но все эти военные врачи, точно так
же как и интенданты, все-таки не более чем чиновники, хоть они и носят
длинную шпагу и эполеты, а поэтому даже новобранцы не принимают их всерьез.
Пусть себе говорит. Ничего он с нами не сделает.
- Кто бросил бутылку? - спрашивает он.
Я еще не успел сообразить, стоит ли мне признаваться, как вдруг кто-то
говорит:
- Я! На одной из коек приподнимается человек с густой, спутанной
бородой. Всем не терпится узнать, зачем он назвал себя.
- Вы?
- Так точно. Я разволновался из-за того, что нас без толку разбудили, и
потерял контроль над собой, так что уже не соображал, что я делаю. Он
говорит как по писаному.
- Ваша фамилия?
- Иозеф Хамахер, призван из резерва.
Инспектор уходит.
Всех нас разбирает любопытство.
- Зачем же ты назвал свою фамилию? Ведь это вовсе не ты сделал!
Он ухмыляется:
- Ну и что же, что не я? У меня есть "отпущение грехов".
Теперь каждому понятно, в чем тут дело. Тот, у кого есть "отпущение
грехов", может делать все, что ему заблагорассудится.
- Так вот, - рассказывает он, - я был ранен в голову, и после этого мне
выдали свидетельство о том, что временами я бываю невменяемым. С тех пор мне
все нипочем. Меня нельзя раздражать. Так что со мной ничего не сделают. Этот
дяденька с первого этажа будет здорово разозлен. А назвал я себя потому, что
мне понравилось, как бросали бутылку. Если завтра они снова откроют дверь,
мы швырнем еще одну.
Мы шумно радуемся. Пока среди нас находится Иозеф Хамахер, мы можем
делать самые рискованные вещи.
Затем за нами приезжают бесшумные коляски.
Бинты присохли. Мы мычим, как быки.
В нашей палате лежит восемь человек. Самое тяжелое ранение у Петера,
черномазого курчавого паренька, - у него сложная сквозная рана в легких. У
его соседа Франца Вехтера раздроблено предплечье, и поначалу нам - кажется,
что его дела не так уж плохи. Но на третью ночь он окликает нас и просит
позвонить, - ему кажется, что кровь прошла через бинты.
Я с силой нажимаю на кнопку. Ночная сиделка не приходит. Вечером мы
заставили ее побегать, - всем нам сделали перевязку, а после этого раны
всегда болят. Один просил положить ему ногу так, другой - этак, третьему
хотелось пить, четвертому надо было взбить подушку, - под конец толстая
старуха начала злобно ворчать, а уходя хлопнула дверью. Сейчас она наверно
думает, что все начинается сначала, и поэтому не хочет идти.
Мы ждем. Затем Франц говорит:
- Позвони еще! Я звоню. Сиделка все не появляется. Ночью на весь наш
флигель остается только одна сестра, может быть, сейчас ее как раз позвали в
другие палаты.
- Франц, ты уверен, что у тебя кровотечение? - спрашиваю я. - А то нас
опять распекать будут.
- Бинты промокли. Не может ли кто-нибудь зажечь свет?
Но со светом тоже ничего не получается: выключатель у двери, а встать
никто не может. Я давлю на кнопку звонка, пока не затекает палец. Быть
может, сестра задремала? Ведь у них так много работы, у них уже днем такой
переутомленный вид. К тому же, они то и дело молятся.
- Не швырнуть ли нам бутылку? - спрашивает Иозеф Хамахер, человек,
которому все дозволено.
- Раз она не слышит звонка, так этого уж и подавно не услышит.
Наконец дверь отворяется. На пороге появляется заспанная старуха.
Увидев, что стряслось с Францем, она начинает суетиться и восклицает:
- Почему же никто не дал об этом знать?
- Мы же звонили. А ходить никто из нас не может.
У него было сильное кровотечение, и ему снова делают перевязку. Утром
мы видим его лицо: оно пожелтело и заострилось, а ведь еще вчера вечером он
выглядел почти совсем здоровым. Теперь сестра стала наведываться к нам чаще.
Иногда за нами ухаживают сестры из Красного Креста. Они добрые, но
порой им не хватает сноровки. Перекладывая нас с носилок на постель, они
нередко причиняют нам боль, а потом так пугаются, что от этого нам
становится еще хуже.
Монашенкам мы доверяем больше. Они умеют ловко подхватывать раненого,
но нам хотелось бы, чтобы они были чуточку повеселее. Впрочем, у некоторых
из них есть чувство юмора, и эти, право же, молодцы. Кто из нас не оказал
бы, например, любой услуги сестре Либертине? Стоит нам хотя бы издали
увидеть эту удивительную женщину, как во всем флигеле сразу же повышается
настроение. И таких здесь немало. За них мы готовы в огонь и воду. Нет,
жаловаться не приходится, - монашенки обращаются с нами прямо-таки как со
штатскими. А когда вспомнишь, что делается в гарнизонных лазаретах, так
просто страшно становится.
Франц Вехтер так и не пошел на поправку. Однажды его забирают и больше
не приносят. Иозеф Хамахер поясняет:
- Теперь мы его не увидим. Они снесли его в мертвецкую.
- Что это за мертвецкая? - спрашивает Кропп.
- Ну, палата смертников.
- Да что это такое?
- Это такая комнатка в конце флигеля. Туда помещают тех, кто собирался
протянуть ноги. Там стоят две койки. Ее все так и называют мертвецкой.
- Но зачем же они это делают?
- А им так меньше возни. Потом это удобнее, - комнатка-то находится как
раз у лифта, по которому подымаются в морг. А может быть, это делается для
того, чтобы никто не умирал в палатах, на глазах у других. Да и
присматривать за ним легче, когда он лежит один.
- А ему самому-то каково?
Иозеф пожимает плечами:
- Так ведь кто туда попал, обычно уже не очень-то соображает, что с ним
делают.
- И что же, здесь все это знают?
- Кто здесь уже давно, те, конечно, знают.
После обеда на койку Франца Вехтера кладут новенького. Через несколько
дней его тоже уносят. Иозеф делает выразительный жест рукой. Он не
последний, - на наших глазах приходят и уходят еще многие.
Иногда у постелей сидят родственники; они плачут или тихо, смущенно
разговаривают. Одна старушка не хочет уходить, однако нельзя же ей
оставаться здесь на ночь. На следующее утро она приходит очень рано, но ей
следовало бы прийти еще раньше, - подойдя к койке, она видит, что на ней уже
лежит другой. Ее приглашают пройти в морг. Она принесла с собой яблоки и
теперь отдает их нам.
Маленький Петер тоже чувствует себя хуже. Его температурная кривая
угрожающе лезет вверх, и в один прекрасный день у его койки останавливается
низенькая коляска.
- Куда? - спрашивает он.
- В перевязочную.
Его поднимают на коляску. Но сестра делает промах: она снимает с крючка
его солдатскую куртку и кладет ее рядом с ним, чтобы не заходить за ней еще
раз. Петер тотчас же догадывается, в чем дело, и пытается скатиться с
коляски:
- Я остаюсь здесь! Они не дают ему приподняться. Он негромко кричит
своими продырявленными легкими:
- Не хочу в мертвецкую!
- Да мы везем тебя в перевязочную.
- А на что вам тогда моя куртка? Он уже не в силах говорить. Он шепчет
хриплым, взволнованным шепотом:
- Оставьте меня здесь! Они ничего не отвечают и вывозят его из палаты.
В дверях он пытается подняться. Его черная курчавая голова трясется, глаза
полны слез.
- Я еще вернусь! Я еще вернусь! - кричит он.
Дверь закрывается. Мы все взволнованы, но молчим. Наконец Иозеф
говорит:
- Это мы уж не от первого слышим. Да только кто туда попал, тому уж не
выжить.
Мне делают операцию, и после этого меня два дня рвет. Писарь моего
врача говорит, что мои кости никак не хотят срастаться. У одного из нашего
отделения они срослись неправильно, и ему переламывают их заново. Это тоже
удовольствие маленькое. Среди вновь прибывших есть два молоденьких солдата,
страдающих плоскостопием. Во время обхода они попадаются на глаза главному
врачу, который обрадованно останавливается возле их коек.
- От этого мы вас избавим, - говорит он. - Небольшая операция, и у вас
будут здоровые ноги. Сестра, запишите их.