– Я не ребенок! – Алена подняла бокал и, прищурясь, посмотрела в вино на просвет.
   – Ты рэ-бенак. Малакасоска. Но талантливый рэбенак. И сдэлаишь бальшие успэхи. Пад маим присмотрам. Выпьем.
   Они подняли бокалы. Алена смотрела поверх бокала, как Руслан пьет – красиво, обоняя и смакуя хорошее вино, мелкими осторожными глотками.
   Он поставил бокал на стол. Алена глядела, как дергается его кадык. Отвела взгляд. «Старый стол, дубовый, прекрасный, антикварный… и все на нем валяется вперемешку: фарфоровая посуда и раковины-рапаны, горские ножи, какие красивые… красиво расшиты чехлы, жемчугом… и какими-то синими камнями усажены, бирюзой, что ли… и прошлогодние американские газеты, что он, в том году в Штатах был, что ли?.. Старые какие бутерброды, сыр заплесневел, аж синий…» Она никогда не ела сыра с плесенью и думала, что с плесенью – это старый, испорченный, протухший сыр. «Часы, и уже не идут, старые… Чинить надо… И… что это… трусы?.. Женские трусики… с кружевами… фу-у-у-у… на столе…»
   Он проследил за ее взглядом. Засмеялся.
   – А эта тибе, – схватил упаковку с кружевными трусиками и бросил ей на колени через стол. – Па-дарак! Нравицца?!
   У Алены залились краской лоб, лицо, шея.
   – Нравится.
   – Я рад. Я хачу с табой па-гаварить, Алена.
   Она снова взяла бокал, отпила вина. Ну и сласть. Сладкое такое, горло сахаром жжет.
   – Я ха-ра-шо тибя выучил. Ты ат-мэнный стрелок. Ты… ты лучший снайпер в Рас-сии. Я нэ уверен, што кто-та в Рас-сии сейчас стрэляит лучше тибя.
   – Брось.
   – Я хачу, штобы ты па-ехала са мной работать в Ич-керию. – Помолчал и сказал: – В Чич-ню.
   На стол, на комнату, на них, сидящих за столом, ледяным водопадом рухнуло молчание.
   Первым его нарушил Руслан.
   – Што? – Она услышала в его голосе раздражение, закипающий гнев. – Што мал-чишь? Ведь все равно па-едишь. Мал-чи нэ мал-чи.
   – Что я должна буду там делать?
   Она прекрасно знала ответ.
   – Работать. – Он усмехнулся. Ждал, когда она сама скажет это.
   – Стрелять? – Она все-таки сказала это.
   – Ты эта умэишь как никто.
   Он нагло, грубо льстил ей.
   Она поставила бокал с вином на старинный дубовый стол. Ее рука дрожала.
   – А если… я не поеду?
   – Бэс-па-лезна. Паедишь. Ище как паедишь. Тваи сародичи там, у нас в гарах, убивают наших нохчи, без-за-щитных. Наших жэнщин… стариков… наших детей. Ты! Нэт, слушай. – Он схватил ее за плечи и повернул лицом к себе. Она отворачивала лицо, не хотела на него смотреть. – Ани – тваи – сволачи русские – нас, маленький народ – у-би-ва-ют! Слышишь! У-би-ва-ют! А знаишь ли ты па-чиму?!
   Алена наконец-то подняла лицо и посмотрела Руслану в глаза. Хотела что-то крикнуть ему в лицо – и осеклась: в его глазах кипели черные слезы. Она прижала руку ко рту.
   – Па-чиму?! Да па-таму, что твая страна – уродина! Твая страна – вал-чица! Хищная, страшная вал-чица! Ана грызет нас! Давит лапай! Кагтит! Душит нас! Нэ дает нам сва-боды! Дышать нэ дает! Ты! Слышишь! Эта твая страна! Сука! Вал-чица!
   – Это и твоя страна тоже, – выдохнула Алена, глядя ему в глаза.
   – Мая?! Ни-кагда ана нэ будит ма-ей! – Руслан оттолкнул Алену от себя, и она упала спиной на диван. – Ни-кагда эти ваши люди, ка-торые нэнавидят сваих предкав, бьют сваих атцов и ма-терей, плюют в лицо тем, кто их па-ра-дил… нэ будут маими братьями! Вы всэ пра-дались! Давно! Для вас всэх главнае – дэнги! Дэнги… толька дэнги! И пра бога вашего вы все врете. Нэ верите вы в бога! Падложный он у вас! Пад-дельный! На-ри-сованный… на стенах храмав ваших! Церкви ваши как канфэтки… а в душах у вас бога нэт! Нэт! Нэ-э-э-э-эт!
   У Алены было совсем белое лицо.
   – Что ты мне предлагаешь?
   Голос сухой, бледный, ровный, мертвый.
   – Я?! Стать такой же вал-чицей! Стрэ-лять! Стрэ-лять в эту волчью рожу! В красную пасть! Стрэ-лять – и у-би-вать! Ты дал-жна ас-калить зубы! И стрэлять, стрэ-лять! Ты па-ни-маишь, что ты дал-жна защитить слабого?! Вот чи-ла-век убивает рэ-бенка – ты што, мима прайдешь?! Да?! Мима?! Или убьешь того, кто рэбенка убиваит?! А?! Што мал-чишь?! А?!
   – Я убью того, кто убивает ребенка, – мертвыми губами сказала Алена.
   – Пра-вильна!
   Руслан махнул рукой и смахнул со стола бутылку. Она упала на пол с грохотом. Вино разлилось по полу. Лужа темной густой крови. Запахло сладко, приторно, будто разворошили улей с медом.
   – Я зарычу, оскалю зубы и загрызу того, кто убивает ребенка.
   Он не почувствовал иронии. Пнул пустую бутылку ногой.
   – Жаль… ха-рошее вино. Но эта знак. Вино вылилась – эта ха-роший знак. Значит, пральется кровь. Жэртва будит принэсена. Ва имя.
   – Во чье имя?
   Алена смотрела на него огромными, пустыми глазами.
   – Ва имя Аллаха. Все ва имя Аллаха. Все на зимле – ва имя Аллаха. – Он встал. Взял со стола горский нож. Вынул из чехла. Обнаженно, голо сверкнула сталь. Он поцеловал нож, приложил его ко лбу. – Клянусь Аллахам, я убью всэх вас. Всэх русских. Всэх, кто… – Он шумно выдохнул, как пьяный. – Кто у-би-ва-ит ма-их рад-ных. Мой народ. Мой.
   – Все врешь! – крикнула Алена. Вскочила с дивана, будто кто ее плеткой огрел. – Ты! Гад! Все врешь! Это твой народ убивает мой народ! Причем за деньги! За деньги! Весь ваш поганый исламский мир помогает вам, слышишь! Платит вам!
   Руслан размахнулся и крепко ударил Алену по щеке. Она не удержалась на ногах, плашмя упала на пол. Он поставил ногу в сапоге на ее грудь, на горло. Алена захрипела. Он видел ужас в ее глазах.
   – Ище ад-но слова пра дэнги – и ты пэрэстанишь дышать.
   Пнул ее. Отошел к окну. Закурил.
   Она снизу, с пола, смотрела на его голову, парящую в завитках сизого, синего дыма.
   – Ты же сама любишь дэнги, – сказал уже спокойнее. – Дэнги – эта то, што измэряет жизнь. Тваю жизнь, дура. Эта сан-ти-мэтр. Эта вэсы. Твая жизнь вэсит столька, сколька за нэе дают дэнег. – Помолчал. – Думай, дура. Я вэрбую тибя. Я дам тибе многа дэнег. Ты пад-пишишь кан-тракт. Будишь а-бэс-пэчена да кан-ца сваей вшивай жизни. Нэ бойся, тибя нэ убьют. Ты сама убьешь каго хочишь. – Хохотнул. Затянулся. Выпустил, как дракон из пасти, дым. – Я даю тибе врэмя па-думать. Хатя…
   Подошел к ней, лежащей на полу. Подхватил под мышки. Поднял. Встряхнул.
   – Хатя вал-чицы нэ могут думать. Ани могут толька кусаться. И все. Ну, укуси! Укуси!
   Он подставил ей свою руку. Она смотрела на него, ее рот был чуть приоткрыт. Дышала тяжело.
   – Кусай! Ну!
   Она взяла его руку в зубы, как собака.
   – Кусай!
   «Сейчас возьмет со стола нож и всадит в меня».
   Она сцепила зубы на его руке. С отчаянием, со странным наслажденьем. «Вот тебе. На тебе. На».
   Он не застонал. Только оскалился, на миг сам волком стал. Выдернул руку у нее из зубов. Ее рот в крови. Улыбнулась окровавленными губами. Он взял целлофан с дареными трусиками, разодрал упаковку зубами, вытер кружевами кровь с ладони. Вытер ее рот.
   – Ма-ла-дец. Вал-чица. Будишь ва-евать.
 
   Потом он вынул из холодильника другую бутылку, и они выпили, и он все зажимал кружевными трусиками рану на руке. Потом она залила ему рану йодом, перевязала ему руку бинтом, все как надо. Потом ели шоколад, виноград. Потом она подтирала шикарным махровым полотенцем винную лужу на полу. Потом он жарил мясо на каминной решетке, и они ели мясо и снова пили вино. Потом он содрал с нее все тряпки, положил на диван, потом на пол, истязал, вертел, как хотел, орал, кричал, хохотал от наслаждения. Алена подчинялась ему. Ее тело было странно мягкое, как вата. Ей казалось – даже кости мягкими стали. Она ничего не чувствовала, ничего. «Наверное, это от вина, мне пить нельзя совсем». Он устал, захрапел, лежал, голый, на голых половицах. Она вывернулась из-под него, голая подошла к окну. Оба они были голые… беззащитные. «В чем мать родила», – подумала горько, зло. «У каждого из нас были молодые матери, и они рожали нас когда-то… в муках, в слезах. А потом радовались. Чему? Радоваться – чему? Что такое человек? Кто такой – человек, если он делает в мире столько гадостей? Зачем человек рождается в мир? Разве он – хозяин мира?» За окном лил белое молоко зимний тоскливый рассвет. «Я накормлю их и напою, – подумала она про родителей, про бабок. – Они у меня будут сыты до конца, до конца… до конца их жизни. До смерти».
   Она села на корточки. Прижала мокрое лицо к батарее. Тряслась, ревела беззвучно, заталкивала в рот кулак, чтобы воткнуть внутрь крик. Чтобы Руслан не проснулся.
   И он не проснулся.
   И она взяла с дивана плед, укрыла его, спящего беспамятно, лежащего навзничь на холодном полу, и сама легла рядом с ним, глядела в потолок с лепниной, дрожала, прижималась к горячему чужому телу, и слезы текли по лицу, текли.
 
   Я не помню, как подписывала контракт. Зато хорошо помню, как меня учили.
   Все слышу этот тягучий, насмешливый голос, он так и застрял у меня в ушах, меня от него тошнило: «Ты далжна так любить сваю винтовку, так любить… как сваего рэбенка, ты, слышишь, паняла?! Как рэбенка, павтари!»
   «Как ребенка», – послушно, с отвращением повторяла я.
   «Сматри сюда! Цэлься! Видишь?!»
   Я старательно целилась. Мне надо было сбить движущуюся мишень.
   «Благадари сваего Бога, что ты тут, в сваем городе радном, абучаишься! У мэня! А нэ палетела в Арабские Эмираты! В Пакистан! Пряма нэ ат-хадя ат кассы! Видишь мишень?!» – «Вижу», – холодно и беззвучно выдыхала я. «Стрэляй!»
   Я медлила. Выжидала. Мне надо было выстрелить наверняка. За каждый промазанный выстрел меня били. Жестоко, плохо били. Я боялась, что останусь калекой.
   «Стрэля-а-ай!»
   Я шептала неслышно, про себя: «Винтовочка моя, «мосенька» моя, не подведи, ну помоги…» – вроде как молитву, и стреляла.
   «Ат-лично, – сухо говорил ненавистный голос надо мной. – Ха-ра-шо работаишь. Я дам тибе сэгодня дэнег… атнисешь ра-дителям. Па-ра-дуешь стариков».
   Я все еще смотрела вдаль. С брови на веко сползла капля пота. Щекотала кожу. Я прижмурила глаз. Кулаком вытерла его.
   «Рэ-бе-начик мой. Ум-ни-ца».
   Пошел ты в задницу со своими похвалами.
   Потом мы пили коньяк. Он приучил меня пить коньяк. И заедать горьким шоколадом. И все гудел надо мной, гудел: люби свою винтовку, люби как мужчину, а лучше – как ребенка, трясись над ней, обожай ее, знай каждый ее вздрог, каждую выемку, каждую ложбинку, предугадывай ее взлеты и сбои, иначе ничего не выйдет у тебя на войне. Иначе – и не надейся, что снайпером станешь. Только мучиться зря будешь. И не только не заработаешь ничего, а еще и сама пулю в лоб получишь – ответную. От федерального снайпера, который тебя подстережет – и подстрелит, как утку на болоте.
   Утку на болоте… утку…
   Или от тебя, сволочи, думала я равнодушно, отпивая коньяк из широкого, круглого, как женская грудь, бокала.
 
   Потом я шла домой, к отцу и матери, и на деньги, что давали мне за меткую стрельбу, покупала им хорошей, самой лучшей еды.
   Я заходила в магазин, не улыбалась – скалилась, и ощущала, как мое тело наливается нахальством всемогущества. Я могу здесь все купить, говорила я себе, улыбалась и оглядывала полки, заваленные дорогущими продуктами.
   Я брала железную корзинку и заходила внутрь царства еды. Я клала в корзину ананасы и курагу; ветчину и буженину; баночки с черной и красной икрой; лимоны и апельсины; семгу и осетрину; тушки копченых кур; шоколад и сыр со слезой и с голубой и зеленой плесенью; гранатовый сок и сок манго; креветки и бастурму. Когда корзина уже до полу оттягивала мне руку, я останавливалась. Подтаскивала корзину к кассе. Кассиры и продавцы смотрели на меня уважительно, даже подобострастно. Я была хорошо, модно одета, и я покупала мешок самых дорогих продуктов. Я в их глазах была богатой и всевластной.
   Деньги. Когда у тебя деньги – ты можешь все.
   Все или не все?!
   «Пожалста, пожалста, вот пакетики, укладывайте покупки, – лебезила кассирша, умильно-маслеными глазами ощупывая меня, – вам до машины донести? Андрюша, помоги!»
   «У меня нет машины».
   «А как же вы?..» – Кассирша захлебывалась от удивления.
   «Тачку сейчас поймаю».
   Я подъезжала к дому на такси, волокла пакеты с едой в квартиру. Молча, мрачно вываливала на кухонный стол. Отец пронзительно смотрел на меня. Мать плакала, прижав руку ко рту.
   «Откуда у тебя такие деньги, доченька?.. Не скажешь?..»
   Не скажешь нам правду, вот что хотели спросить они.
   «Заработала», – коротко отвечала я и уходила в свою комнату. А они копошились с этой едой на кухне. Ахали. Изумлялись. Мать опять плакала. Я бросалась ничком на кровать. Я часто спала в одежде, не раздеваясь, так уставала.
   Потом они что-то готовили. Вкусно пахло. Дразнящие запахи гуляли, танцевали по квартире. Я слышала далекие голоса: «Аленка! Аленушка!.. Кушать!.. Обед на столе!.. Все готово!..»
   Дальше я ничего не слышала. Я спала. Тяжелым, беспробудным сном. И мне ничего не снилось.
 
   Он сам выбрал мне эту винтовку. Винтовку 7,62 С. И. Мосина.
   Старую, крепкую, смешную старушку мою. Безотказную.
   Он мне и другие показывал. Новой конструкции.
   Другие винтовки. Блеск масленого металла. Черно-стальные стволы и курки. Гладко отполированные приклады. Да, может быть, орудия, которые человек выдумал, чтобы убивать других людей, и должны быть именно такими – красивыми, изящными. Как черные диковинные птицы.
   Их ему привезли домой. Целый ящик огромный. Он копался в них долго. Щупал. Прицеливался. Гладил, как живых. Выбрал эту, мою. Жестко сказал: старая, да, но надежная бабулька, не подведет.
   Я стала учиться из нее стрелять. И сроднилась с ней, сжилась. Срослась просто.
   Мать с дитем. Сиамские близнецы.
   Привыкла я к ней быстро. Она слушалась меня.
   Сама мне говорила – странным, еле слышным дрожанием, будто тепло от нее исходило, когда она четко, ясно видела цель. «Убьешь, – говорило это странное, страшное тепло, исходившее от ледяного металла, – сейчас попадешь». И я попадала.
   И я научилась радоваться, когда поражала цель. Когда убивала.
 
   Но не сразу. Не сразу, нет, не сразу.
   Когда я в первый раз убила на войне человека – я помню, что со мной было.
   Я выстрелила, попала, но не насмерть. Он дергался, кричал… жил. Я выстрелила еще раз. И убила его. И у меня к горлу подкатило горячее, обжигающее. Огненный ком. Тянул за собой все потроха, кишки.
   На меня смотрели. Изучали. Надо мной уже почти хохотали.
   Вокруг меня стояли мужики. Скалили зубы, звери.
   И я зверь. Волчица.
   Загнала рвотный шар внутрь. Улыбнулась. Оскалилась. Видела себя со стороны: ошалелая девчонка с черной винтовкой на белом снегу, с ней рядом боевики, она сбила цель, она попала, а над ней смеются. «Ты убила человека, – сказала я себе, – значит, убьешь и еще».
   Мне стало страшно. Бесповоротно все стало.
 
   У своих ног, внизу, на слежалом, как старая вата между оконными рамами, снегу, я увидела ребенка. Маленького мальчика. В мохнатой шубке.
   Он стоял, задрав круглое беззубое личико ко мне, а потом повернулся, словно кто-то окликнул его, и я не могла рассмотреть его лицо.
   Руки мои, державшие винтовку, разом ослабели. Гул и мужской гогот вокруг меня утих, отодвинулся, будто ушел вбок и вдаль. Я и ребенок у моих ног – мы оба стояли на снегу в кромешной тишине, стояли и смотрели друг на друга.
   Я занесла руку с винтовкой, чтобы швырнуть ее на снег – и подхватить ребенка на руки, но он исчез. Так от первого выстрела не в мишень, а в человека я сошла с ума, это я так разума лишаюсь. Хуже, чем пьяная.
   Мысли вспыхивали, бешеные светляки.
   Мальчик у ног исчез, и я винтовку не отбросила.
   – Сынок, – беззвучно сказала я неживыми губами, – я тебя узнала.
   Руслан крикнул издевательски:
   – Сэрдобольная, да? Да-била, да?! Штоб нэ мучился?! А што сразу нэ попала?
   И я обернула к нему мертвое лицо.
 
   – Э-эй! Але-оо-она! Иди сюда! Двигай к нам! У-жи-нать…
   «Сволочи. Еще и есть могут».
   Она врала себе: она тоже могла. Не могла, а еще как хотела. Голод подкатывал к горлу, голод разъедал кишки. Голод тряс ее и скручивал в жгут. Она дико, как зверь, хотела есть. «Как ты можешь есть после того, как ты убила. Ты!»
   Встала. Рукой заслонила от солнца глаза. Из-под руки глядела: бородатые парни, чеченцы и наемники, едят, хрумкают с аппетитом, из котла что-то горячее в миски разливают; весело переговариваются меж собой, – а поодаль от варева, от котла со жратвой, под кустом, накрытые брезентом, лежат два трупа. Двух солдат потерял Руслан в этой перестрелке.
   Как они могут жрать, когда тут мертвецы?! Но ведь едят. Поешь и ты.
   Иначе умрешь.
   Врешь! Не умрешь!
   «А как это – умереть от голода? Легче, чем от пули? Или… больнее?»
   Алена сделала шаг, другой к костру, к котлу. Солдаты замахали руками: что время ведешь! Остынет!
   – Остынет, – сказала сама себе Алена и медленно пошла к костру.
   «Пусть сердце внутри у меня остынет. Плевала я на сердце. Нет его у меня. Нет. Нет и не было».
   Она подошла к костру, и чеченцы, оборачивая грязные, бородатые, скалящиеся лица – они радовались горячему супу, концу боя, маленькой своей победе над неверными, – видели бескровное, будто больное лицо снайперши, перепачканные землей ее щеки и руки; видели, как тяжело ей даются шаги к костру – один, другой, третий, и вот уже надо криво улыбнуться, надо согнуть ноги в коленях, сесть у костра, взять в грязные дрожащие руки миску с чужим хлебовом. Надо есть.
   Жить.
   Алена осторожно взяла из рук кашевара алюминиевую миску. Обожгла руки. Угнездила миску на коленях. От неведомой баланды пухлыми клубами поднимался пар. Алена опустила к миске голову. Грела над паром чужой еды холодное бесслезное лицо.
   Рядом сидящий чеченец ткнул ее локтем в бок. Она снова криво улыбнулась.
   – Ну как, русская прынцэса? – выкрикнул чеченец весело и резко прямо ей в ухо. – Да-вольна? Ба-евое крэ-щение, так у вас га-варят?!
   Алена посмотрела прямо в его глаза слепыми глазами.
   Пар, пар, перед глазами горячий пар. Пар и дым. Все дым, ужас. Ничего не отвечать. Только улыбаться. Только есть. Жрать, жрать.
   – Што мал-чишь, а?! Язык атъ-ела?! Руслан, она у тибя нэмая, да-а-а?!
   Руслан с прихлюпом ел, втягивал красными губами из ложки похлебку. Занят был. Не удостаивал солдата ответом. Потом утер обшлагом гимнастерки рот. Глаза вскинул.
   – Нэ-мая, да. Нэмая рабыня лучше га-ва-рящей, запомни эта, Фархад.
   Алена вхлебывала обжигающее варево. Ее обожженные губы, два лоскута грязной тряпки. Алюминиевая ложка лунно блестела. Гортанная речь скатывалась в мохнатый ком. Костер горел ярко. По боку котла грубо, громко застучал ложкой парень с жидкой, как у козла, бороденкой, что-то крикнул по-своему.
   Есть, есть. Есть и жить. Потому что завтра тебя убьют.
   Ты же убила. Убьют и тебя. Все очень просто.
   Алена смотрела в миску – миска была почти пуста, уже просвечивало помятое серебристое дно. Она подняла голову, посмотрела на Руслана, на его красные губы – и, размахнувшись, через головы ржущих и жрущих солдат швырнула миску в костер. Встала.
   – Я не рабыня.
   Повернулась. Пошла.
   Гортанный говор стих. Солдаты глядели ей в спину.
   Алена шла и держала ложку в кулаке, крепко. Потом отбросила прочь. Ложка тускло, тупо звякнула о белые, как кости, камни.
   «Всех перестреляю, если еще так скажут мне. Всех. Из своей «моськи» всех уложу. И Руслана. Гады. Воины, мать их, Аллаха».
   Ее всю трясло. Съеденная пища горячо разлилась по телу, как водка.
   Подходя к дому, она услышала, как Руслан по-русски говорит кому-то из своих: «Нэ трогай ее, дэвка маладая, тяжило ей, она сэйчас далжна пабыть адна».
 
   Алена пролежала всю ночь, проглядела в потолок. Руслан спал как убитый. Она не спала, просто глядела в потолок и ни о чем не думала.
   Под утро прилетела мысль одна-единственная. Алена проговорила ее вслух.
   – Я буду работать и не думать ни о чем. Я буду стрелять. Мое дело – стрелять. Я это умею лучше всего. Человек должен на земле делать то, что он умеет лучше всего. И все. И точка.
   Руслан проснулся от ее голоса.
   – Што? – сказал сонно, вяло, разлепляя склеенные сном губы. – Што?
   Когда Руслан опять захрапел, она резко повернулась на живот. Забила себе лицо, глаза, горло подушкой. Прокусила ее. Перья полезли в нос, в рот. И эту птицу тоже убили и ощипали, чтобы тебе, душечка Алена, слаще спалось.
ПЛАТА ЗА ПЛАТУ
   Я плохо помню, как мы с Русланом ехали на Кавказ. Помню затхлый дух плацкартного вагона, жареную курицу – Руслан ломал ее пальцами, ел, облизывая каждый палец, мне это таким противным казалось, – а я ела помидоры, маленькие и красные, и еще огурцы и крутые яйца. Ха-ха, крутые яйца, как это смешно звучит. Вроде как: конь с яйцами. Помню – за окном летели деревья, поля, дома, станции, полустанки. Летела моя бедная страна, и мы все ближе к югу подбирались. Все теплее становилось на перронах. Тетки на платформах продавали вареных раков, копченую рыбу, горячую картошку. В том поезде я научилась курить. От тоски. Руслан курил в тамбуре, я стояла рядом с ним, ну и закурить попросила. Он заржал, как жеребец, и всунул мне в рот сигарету; я закашлялась. Он стукнул меня кулаком по спине, сигарета вылетела у меня из зубов, шмякнулась о железный пол тамбура. «Што, дура мая? Па-курить за-ха-тела? Лехкия всэ черныя сделать хочишь?» Я сама вынула у него из пачки сигарету, прикурила у попутчика. Слезы текли из глаз, дым втекал в грудь, я курила и нагло глядела Руслану в глаза. Докурив сигарету, я придавила окурок подошвой берца, хлопнула дверью в тамбур и пошла к своему месту.
   Верхняя у меня была полка, помню.
   Влезла. Прямо в берцах. Голова туманилась. Веселье охватило меня. Мне вдруг стало все нипочем.
 
   Оружие наше, и моя винтовка в том числе, ехало другой дорогой, с другими людьми, в другом транспорте.
   Чужая смерть ехала другой дорогой.
   Ночью поезд остановился, долго стоял. «Краснодар-Главный!» – тягуче кричала проводница. Я свесила ноги с полки. Пялилась в окно сонно. В вагон входили люди в пятнистых таких рубахах, штанах. Бритые. Солдаты. Русские солдаты, и ехали на смерть свою. На смерть в Чечне. А я ехала в Чечню, чтобы их, молоденьких солдатиков, убивать.
   Руслан проснулся и снизу настороженно глядел на меня. «Чего хочишь? Чего вска-чила?» «В туалет», – прошипела я тихо, как змея. Но не прыгала вниз, сидела на полке. Солдаты все шли и шли в вагон. Все шли и шли. Одна жизнь. Другая. Третья. Десятая. Двадцатая. Все идут и идут. Я провожала бритые головы, темные и светлые, глазами.
   Они все шли и шли, все входили в вагон, молча шли по вагону, пропадая, рассасываясь, исчезая, а я закинула ноги в берцах опять на полку, прикрылась тощим вагонным одеялом и закрыла глаза.
   «Што же ты в туалет нэ идешь?» – Издевка звучала в гортанном тихом голосе.
   «Расхотела. Хотела и расхотела».
   Солдатские сапоги топали по вагонному полу. Я представила себе, что я, это я одна должна их всех убить, этих ребят. И все поплыло перед глазами.
 
   На войне сначала страшно. Очень страшно. Меня тошнило от страха, когда начинался бой, и все вокруг грохотало, разрывалось, взлетало, рушилось. Меня тошнило от близости смерти. Я забивалась между камнями, плотно прижималась к земле, будто земля могла расступиться и укрыть в себе – меня.
   А потом, немного времени спустя, наступило странное равнодушие.
   Я стала плевать на смерть. Плевала я на тебя, дрянь такая, говорила я смерти. И усмехалась, и чистила свою винтовку, «моську» свою, и перекидывалась с бородатыми нохчи Руслана всякими разными словечками, и даже смеялась, если что-то смешное мне говорили.
 
   И странные вещи со мной на войне начали твориться.
   Я убью человека – и тут же, на другой день, отдам другому, живому, что-то свое, с себя, родное, кровное. Вроде как отработаю.
   Убила одного офицера – подстрелила, как птицу, влет, – а по рельсам мчался поезд, а на рельсах мальчишка маленький лежал, упал, зацепился носком башмака и растянулся поперек полотна, – а поезд уже гудел вовсю, и меня как шатнуло, я выхватила мальчишку из-под колес тепловоза, и горячая волна воздуха ударила меня в грудь, и с пацаном на руках я упала на щебенку и покатилась под откос, а мальчишка верещал как резаный, и я зажимала ему рот рукой, чтобы этот щенячий визг не рассердил боевиков: нас обоих с ним могли ухлопать за милую душу.
   Скатились с откоса. Отдышались. Я обнимала его. Он был такой маленький и теплый! Года три, должно быть. «Тебя как зовут», – спросила я. «Арсен», – ответил он. Кавказец, подумала я. Тебя русская тетка спасла. А смерть-то рядом просвистала. Мальчишку у меня из рук выхватили, куда-то по чужим рукам, как кирпич на стройке, передали. Я больше его не увидела.
   Или вот так было. Свалила того, на кого Руслан указал. Ночью, крыши дальнего села под луной еле просматривались, серебрились от инея. Он, цель моя, был в камуфляже, на крышу залез, издалека хорошо было видно пеструю одежонку на серебряном, белом фоне. Я и долбанула из «моськи», сразу попала. Руслан меня по плечу похлопал: «Ха-рошая у миня ученица, хвалю». А утром побежала я умываться на горную реку, винтовку с собой на всякий случай прихватила: если что, отобьюсь! – разделась догола – эх, думаю, сейчас окунусь, хоть какая-нибудь свежая, чистая радость жизни в черном аду! – а на берегу – глядь – старуха. И в городском платье, в таком… хорошем, не чеченском, далеком от этих мест платье. Стоит старуха и смотрит вдаль. И вдруг камень у нее под ногой поехал. А сама – грузная. И старуха эта, морщинистая глыбина, раз! – и обрушилась в реку… а там буруны, острые скалы. Несет бабку! Крутит! А я голая, в чем мама родила. В реку бросаюсь и плыву. Старуху спасаю! Плыву, кручусь сама, как в колесе! Мощная речка оказалась! Но я бабку-то настигла! За плечи схватила. И тащу к берегу! Задыхаюсь, воду глотаю, отплевываюсь… Плыву… Вытащила…