Алена почувствовала себя под взглядом этой женщины, про которую монах сказал, что она – мать Бога, холодно, бесприютно, будто ее раздели, и она стояла голая на пронизывающем ветру. Обняла себя за плечи, закрывая от взгляда-ветра грудь, живот.
– Почему… она так смотрит?
– Любит тебя. Видит тебя.
Монах вздохнул.
Расстрелянный иконостас матово, тускло мерцал еще живыми красками. Темно-вишневые, густо-золотые фигуры пророков и мучеников медленно уходили из живого военного времени в ледяное море погибших времен.
– Пойдем теперь к раке, – тихий голос монаха эхом отдался под сводами, загудел в вышине.
– Куда? Какие еще… раки?
– К мощам приложишься.
«Какой терпеливый, не ругает меня за невежество». Она вслед за монахом подошла к странному, кажется, медному сундучку. Или гробику, подумалось ей насмешливо. Сундучок обит золотой и пурпурной парчой и украшен медной отливкой, смешными позолоченными завитками.
– Встань на колени, – велел монах. Алена встала. Монах бережно откинул крышку раки. И снова перекрестился. «Как часто крестится. И не устал».
Из распахнутого сундучка Алене в лицо полетел незнакомый аромат. Запах плыл, тревожил. Алена, как гусенок, вытянула шею, пытаясь рассмотреть, что же там, внутри. Монах стал читать молитву. Молитва была длинная и непонятная, на древнем языке, забытом, как тяжелый сон, и Алена терпеливо ждала, пока монах закончит.
– Что это? – тихо спросила, когда монах замолчал. – Чем пахнет?
– Это мощи.
– Что такое мощи?
– Встань. Гляди.
Она встала с колен и заглянула в раку.
На дне раки лежал скелет. Череп обтянут высохшей кожей. Алена с любопытством и отвращением глядела на костяные фаланги пальцев, упокоенно сложенных на груди, на торчащих ребрах. Скелет присыпан серой пылью. «Прах», – всплыло из глубин памяти старое, страшное слово.
Монах благоговейно встал на колени, поцеловал раку, приложился к ней лбом, щекой.
– Мощи святые.
– Чьи это кости?
– Солдата нашего. Пытали, убили, не снял креста.
Изумление, недоумение Алены росло. Парня русского чеченцы шлепнули? Ну и что? Это же война. Обычное дело.
– Всех же убивают! – крикнула она. На всю пустую разрушенную церковь раскатился крик. – Но почему-то трупы так не пахнут! А… это… не колдовство?
«Духами набрызгали и радуются».
Монах снова наложил на себя крестное знамение и пробормотал: сгинь, сатана.
– Не богохульствуй. Зачем так. Целуй раку.
Алена наклонилась. Медный холод обжег губы. На высохшей кисти, на безымянном пальце тускло блестело золотое кольцо. Мученик был женат. «Обручальное… чечены не сняли. Даже золотом русским побрезговали, вот как нас ненавидят». Медный крестик красной птичьей лапкой лежал на груди скелета.
– Тебе надо исповедаться.
– Я, да… – Алена судорожно сглотнула. – Я никогда… А кому?
– Мне. Больше некому.
– Что мне делать?
– Говори про все грехи твои. Про все плохое, что в жизни сделала. И даже не сделала, а только подумала.
Алена стояла перед монахом, опустив голову, угрюмо смотрела на свои грязные сапоги.
– Ну… – Ей вдруг стало страшно. Хуже, чем в бою. – А что такое… все грехи?
– Грех – это самое ужасное для человека. – Монах говорил с ней, как с больной или слепой. Как с ребенком. – Душа чернеет. Покаешься – Бог тебя простит. Будешь чистая, как из купели. Начинай! Не бойся!
Он понял ее страх.
– На колени встань… легче будет.
Она встала. Коленям неудобно и холодно на каменных плитах.
– Ну… – опять сказала Алена. Язык не слушался ее. – Я… это… я… учителям врала… занятия пропускала… родителям плохие слова говорила…
– А здесь, на войне? – Он старался помочь ей, она поняла это. – Здесь? Сейчас? Что делаешь тут?
Холодный пот облил спину. «А вдруг он знает, кто я такая?! Вдруг – догадался?! И нарочно ловит меня. И они позвонят сейчас федералам, и выдадут меня, и…»
– Я? Здесь?.. Я…
Откуда это пришло к ней, вырвалось?
– Я кашу варю… в детском доме. Тут детский дом разбомбили… немного детей осталось… так я им… кашу… и суп…
– Детский дом? Где это? – Монах вздохнул. – Ну пусть будет детский дом. – Она видела: он ей не поверил. Но терпеливо ждал правды. – Перечисляй грехи свои. Скажешь – и освободишься от них.
Внутри нее все стало каменным, железным. Железная волна поднялась из глубины и все затопила. «Как же, держи карман шире. Скажешь – и излечишься, как же! Вранье это все! Вранье. Люди все это сами себе придумали. И церковь. И рясы эти. И исповеди эти. И… Бога. Да, и Бога тоже сами себе люди придумали! А не Он сошел к ним с небес! Но отчего так сладко пахнут эти кости?! Эти… мощи… этого бедного мальчика…»
– Я…
«Скажи ему, что ты снайпер. Что убиваешь людей на войне. Что это твоя работа. Что тебе за нее деньги заплатят. Скажи ему, скольких ты уже убила! Ну! Быстро!»
– Я… я…
«Ну, скажи самое главное. Самое страшное. То, ради чего ты явилась сюда, не запылилась. Что ты когда-то, давно, там, ребенка своего…»
– Я… – Она выдавила это из себя, как краску из засохшего тюбика. – Гре…шна…
Слезы светло взорвались в ее глазах и быстро, обильно заструились по щекам. Монах накрыл ее голову, лицо вышитой, пахнущей старым печеньем бархатной тряпицей и что-то ласковое, спокойное тихо произнес над ней, будто песню спел.
Пришли другие монахи. Стали служить литургию. Алена не понимала ни слова. Стояла тихо; быстро крестилась, как обезьянка, когда монахи крестились. Старалась повторять их движения. Один монах так красиво пел, хотя голос у него был хриплый, как прокуренный. Старый монах то входил в ворота, разрисованные фигурами, лицами и голубями, то выходил обратно, держа что-то в руках; Алена боялась смотреть, но все-таки вскидывала ресницы: кажется, чашу. Да, такую… огромную золотую рюмку, что ли.
Ворота закрывались. Ворота открывались.
Она не знала, что это – Царские врата. И что там, за ними, – алтарь.
Она ничего не знала, знать не хотела, делала вид, что ей все интересно, важно, рассматривала темные золотые завитки на окладах икон, а на самом деле ей было томно, скучно, тяжко и тоскливо.
Когда два монаха вошли туда, внутрь, в колышущееся от свечного света марево, и ворота снова закрылись за ними, а потом опять открылись, и странный нежный свет хлынул оттуда в искалеченный храм, стоявший рядом с ней монах запел громко:
– Иже херувимы тайно образующе…
«Ворота какие красивые. Жалко, раскурочили тут все. А ведь какая красота была».
Монахи еще что-то долго, много пели, читали, говорили. И опять разрисованные ворота закрывались и открывались. Наконец старый монах вышел навстречу Алене с чашей в руках, похожей на громадный тяжелый кубок. Голоса монахов сливались, расходились. Алена уловила в море льющихся песнопений:
– …но как разбойник призываю Тебя: вспомяни меня, Господи, во Царствии Своем…
«Разбойник? Кто разбойник? Какой еще разбойник? А я, кто я такая? Я – разбойница? Это они обо мне? Ведь я же убиваю…»
Ком подкатил у нее к горлу. Она неотрывно смотрела на закрытые Царские врата. Вот мужчина с серебряной бородой… вот голый, распятый Бог… а вот опять она. Эта женщина. С ребенком на коленях. С глазами в пол-лица.
Алена, стесняясь сама себя, повалилась на колени. «Надо упасть на колени, да, вот так». Ее потный лоб ощутил холод изгрызенной временем каменной плиты. «Прости… прости… как надо молиться?.. Кому?.. Богу голому этому?.. Этой большеглазой, длинноносой женщине… с ребеночком?.. Я не умею… не могу… прости!»
Кому она шептала это «прости»?
Под мышки ей просунулись руки. Подняли ее с гранитных плит. Под гудение голоса, как шмеля, над головой в губы и зубы ей ткнулась ложка с чем-то сладким, терпким. Хлеб, размоченный в вине, догадалась она.
– Яко Ты еси освящение наш и Тебе славу воссылаем…
Сласть ожгла и похолодила язык.
«Я недостойна. Что ж я делаю-то».
Алена проглотила причастие.
Она ничего не почувствовала, кроме сладости кагора, согревшего гортань, и холода древних плит, медленно, обреченно протекшего через грязные подошвы ее тяжелых сапог до самого детского, нежно-трусливого, заячьего сердца.
«Дура, дура. Слабачка. Не смогла».
Так и уехала из монастыря – ни с чем.
Не покаялась ни в чем. Причастилась с горечью в сердце пустом. Ну что такое это причастие, над которым они все так трясутся? Вино смешают с хлебом, и все. И все! Бабушкины все это сказки!
Не вышло. Не получилось. Значит, и не надо соваться.
Старый монах все понял, что у нее на душе творилось. Ни слова не сказал ей.
Только поклонился низко, низко на прощанье и улыбнулся: «Мы здесь, братия, за твою душу будем молиться. Как имя твое? Алена?»
«Алена», – сказала Алена.
«В святцах такого имени нет. Елена – есть. Будем молиться за рабу Божию Елену».
Алена шла по тропинке к выходу, к разбитым каменным воротам. Снег хрустел под сапогами: хр-хр, хрусь-хрусь. Солнце било в лицо.
Только бы не подстрелили, когда попутку буду ловить, зло подумала она.
Монахи стояли, все трое, у домика, где они жили. Махали ей руками на прощанье.
И она тоже взмахнула рукой.
Вышла на дорогу. Закурила. При монахах курить стеснялась. Да и не до курева было. Машина тормознула рядом. Из-за стекла на нее глядело надменное бородатое лицо. Горец. Чечен. Значит, свой, ха-ха. Повезло.
– В отряд Руслана Бесоева, туда, – махнула она рукой на восток. – Быстрей мне надо. Тебе все равно по пути.
– Кто такая?
– Снайпер Лесина.
Она раскрыла ладонь и показала угрюмому старику характерные, твердые, как чечевица, мозоли от винтовки на пальцах и ладони. Трудовые свои, страшные мозоли.
Ну как, спросил ее Руслан, когда она вернулась, помолилась своему богу? Алена сухо, молча кивнула. За ужином она с удовольствием, с жадностью поела сочного жареного мяса. Руслан уложил ее с собой в комнате – и, на ее удивление, ее не тронул. «Уважает мою молитву», – подумала издевательски, горько.
Ночь надвигалась, шла и протекала черной рекой. Алена не спала. Смотрела в потолок горского дома. «Сакля чистая какая. Ни пылинки. Хозяева стараются. Для своих. Чтобы доблестные чечены злобную гадскую русскую империю победили». Молчание жгло изнутри. Ни выстрела. Ни ночного шороха. Ни стона. Только тихий храп Руслана. Золотая серьга в его мочке светилась в темноте спальни, кривой клюв попугая. Будто плеть хлестнула Алену, мокрая, жгущая. Крик рвал потроха. Она убила крик в себе, задавила.
«Каждый живет на земле, делая свое дело! А я?! Что я делаю на земле?!»
И она снова ужаснулась тому, что она делает на земле. Сцепила зубы, но все-таки застонала. Руслан пошевелил головой. Из его рта на подушку стекала сонная слюна. Он не проснулся. Что-то пробормотал на своем языке и положил на Алену тяжелую, горячую руку.
ФРЕСКА ТРЕТЬЯ. ВИНО
Они думали, что заняли поселок навек? Нет, конечно, они так не думали. Так не думал и Руслан. Вечером он сказал своим солдатам: «Хоть разведка все прочесала – а все равно чувствую: воздух плохой. Нападут на нас ночью поганые свиньи».
Так и есть. Напали. Чутье Руслана не обмануло.
Загрохотало неожиданно и страшно. Сухо хлопали выстрелы. Как картонные, падали стены, разваливались, плохо пропеченным печеньем.
Алена вскочила с постели. Живо натянула камуфляж, берцы. Руслан ей берцы подарил. Может, с убитого русского снял. Плевать ей. Грохот закладывал уши. Руслан уже стоял в дверях, под притолокой. Лицо жесткое, как колотый кирпич.
– Винтовку! Быстра!
Алена схватила свою «моську».
– Автамат тожэ!
Она схватила автомат, тяжело взбросила на другое плечо.
– Мне тяжело, Руслан… Автомат возьми…
– Другой вазьму. – Его звериный голос острым зубом летучей мыши-вампира вошел ей под гортань, под подбородок. – Шэвэлись!
Ударило рядом, и Алена на миг оглохла от грохота. Видела, как двигаются губы Руслана. «Сизая щетина, щеки синие. Бороду отпустил бы, что ли». Дрожала, и дрожали руки.
– Бэги! – Теперь от его крика у нее заложило уши. – Сэйчас сюда вжарят, и рухнэт дом! Бэги за дом! За камни! Туда, где камни навалэны!
Ногой ударил в дверь.
Алена выбежала. Оружие оттягивало ей плечи и руки.
Воздух пах противной гарью. Наемники, ругаясь каждый на своем языке, горохом посыпались за белокаменную ограду дома. Над головой Алены мерзко засвистело. Она присела, с винтовкой и автоматом наперевес. Разогнулась и опять побежала.
В уши врезались крики. «Кричат, значит, живые». Кто? Ей безразлична жизнь наемников Руслана. Им безразлична ее жизнь. «Каждый свою шкуру спасает. Свои потроха». Опять пригнулась – просвистело над головой.
Вопреки приказу Руслана не спряталась за ограду. А повернулась – и, еле таща тяжелое оружие, топая тяжело, как медведь, побежала в расколотый снарядом дом.
Кто тут жил? Люди жили тут. Их убили? Может, и нет. Тихо, как мыши, затаились. Может, ночью выходили – в колодцах воду набрать. Попрятались все. В сараи… в погреба…
«И скотина сидит тихо… войны боится. Сколько скотины перемерло, не только людей».
– Эй! Ду-у-ура! Куда-а-а-а!
«Вопи, ори, сколько влезет».
Алена задыхалась. Полоса огня резанула воздух рядом. Еще вот так прочертит – и перережет ее пополам.
Нырнула в развалины дома. Столб огня встал на месте, где только что стояла она.
– Дура! – издали орал Руслан. Голос заглушали разрывы. – Дура-а-а-а!
– Сам дурак, – шепнула Алена.
Поглядела вверх. Потолка нет. Дыра. Рваные каменные края. Лестница вела наверх. «Зачем наверх, взорвут, и верх обрушится. А внизу? Внизу завалит. Руслан прав, надо было сидеть за камнями. Отстреливаться». Мысли режущие, ясные, холодные. Стеклянные. «Мясорубка, крошево. Ты мясо, тебя искрошат. Война обожралась мясом. Ее сейчас вырвет». Смех, похожий на короткое ржанье, хрипло вылетел из нее. Она оглядывалась. «Может, есть подвал. Дура, тебя завалит! Не завалит, камня мало, всего два этажа, не десять же. Дура, и двух хватит, чтобы ты там навек осталась».
Хотела бросить на пол автомат – не бросила. «А вдруг «моська» откажет. Мало ли что». Выбила ногой дверь в комнату. Заглянула. Пусто. Выбила в другую. Пусто.
Снаружи рвались снаряды. Воздух густел от жара. Вопли боевиков смолкли. «Всех перебили, что ли? Или отбежали куда-то в безопасное место? Плевать. А если меня найдут здесь федералы с «моськой» и АКМ? Сразу прибьют. Чикаться не будут». Холодные, рваные, честные мысли. Жесткие, как металл ствола.
Обрушилась стена слева. Алена шарахнулась вбок. Села на корточки. Опять ничего не слышала. Медленно возвращался слух. Положила автомат и винтовку на пол и прикрыла затылок, уши руками. Обняла себя за голову и так сидела. Ждала, пока слух вернется.
В ушах звенело.
Далеко – или рядом – за стеной – или над крышей – послышался странный звук. Плач? Хохот? Стон?
– Там кто-то… живой, – вслух сказала Алена. Еле себя услышала.
«А может, это я сама стонала». Взяла в руки автомат. «Внимание. Может… они там засели. И я сейчас дверь открою, а они меня… в упор».
Алена ногой в грязном берце бахнула в дверь. Дверь отлетела.
Пустая комната. Мертвый дом. Взрезан снарядами, как рыба.
Опять стон! «О, мать же вашу за ногу…»
Переступила порог. Вошла.
За старым сундуком с обитой полосками железа резной крышкой сидел скорчившийся мальчик. Скрючился, червячок. «Зародыш в брюхе у бабы. Плод». Алена, бухая берцами об пол, подошла к сундуку. Голова мальчика была странно воткнута в колени. Руками он обхватил себя за шею. По тонкой цыплячьей шейке щедро течет кровь. Вся спина в крови. Ее затошнило. Мальчик не двигался. Мертвый? Алена села на корточки. Тронула его рукой за голову.
– Эй… Ты…
Мальчик пошевелился под ее теплой, горячей рукой. По-собачьи проскулил:
– У-у-у-у…
Алена швырнула на пол автомат. Схватила мальчика за плечи. Цапнула его голову за подбородок, попыталась поднять, повернуть к себе. Он застонал уже громко, в голос. Тощенький, кожа да кости. Глаза крепко прижмурены. Ясно, жил здесь. Домашние сбежали до наступления. Или всех убили. А его не добили.
Алена выволокла мальчика из-за сундука. Он что-то сказал по-чеченски. «Наверняка хочет пить. Здорово подбили! Везде…» Кровь текла у мальчишки из шеи, из плеча – вторая рана зияла над ключицей, – из ноги. «Хорошо прошили. Всюду. Осколки. Или пули. Все равно. Хорошо, что не в живот. В живот бы – сразу не жилец».
Алена взяла мальчика на руки. Он открыл глаза.
– Зая, – сказал отчетливо. – Зая!
– Это не Зая, – сказала Алена, тепло дыша ему в захолодавшее лицо. – Меня Алена зовут. Не бойся.
Огляделась. Куда бы положить парня? От кровати в углу комнаты остались одни вздернутые, покореженные доски. Перо из разорванных подушек рассыпалось по полу. Она стояла как в белых облаках. Перья летели в нос, щекотали щеки. Алена смешно чихнула. Подбрела с мальчиком на руках опять к сундуку. На сундук его положила. Снаружи выло и рвалось.
Внутри войны остались они одни: она и мальчик.
– Сейчас я тебя перевяжу…
«Быстрей перевязывай, копунья».
Вот простыня. Зубами вцепиться. Порвать на лоскуты.
Алена поддела зубом старое застиранное полотно. «Да нет, никакой это не зажиточный дом. Бельишко старое, парнишка худой, как скелет. Бедняки здесь жили. Легенды про Кавказ… что здесь богатеи одни, буржуи…» Она рвала на бинты простыню и поглядывала на мальчика – не потерял ли сознание. Нет. Дышал. Жил. Еще жил.
– Живи, – сказала Алена глухо, твердо.
Сложила лоскут; закрыла рану на шее. Перевязала шею. Мальчик и на сундуке лежал, скрючившись. Опять он напомнил ей зародыша в утробе. Нащупала пальцами рану над ключицей. «Еще бы немного пониже – и все, труба. Там, ниже, сердце. А пуля-то засела… или навылет?» Осторожно повернула мальчишку грудью вниз. «Вышла. Сквозная. Кровь как хлещет. Ну, это мы сейчас. Как тебя сволочь Руслан учил? Вот так, верно». Она накладывала повязку ловко, быстро. «Все же мы, бабы, хорошо все это делаем. Это – в крови у нас. От старых войн, что ли, в памяти осталось? Лечить, перевязывать…» Так, прекрасно. Полоску сюда, перекрутить ткань, полоску на грудь. Под рукой просунуть. Стянуть. Не слишком крепко, так, чтобы мог дышать.
– Зая-а-а-а-а-а… – снова простонал мальчик.
– Как тебя зовут? – спросила Алена шепотом.
Снаружи жахнуло, и Алена легла на мальчика грудью, животом. С потолка посыпалась штукатурка. «Только бы потолок не обвалился». Тишина. Белые ошметки штукатурки еще падали на них. Известковый мертвый снег. Мальчик молчал.
– Ну и что? Куда я с тобой? Никуда… Здесь оставлю…
Она ощупала его: не придавила ли. «Нет. Здесь его оставлять нельзя. Он – чеченец. Федералы найдут – пристрелят щенка».
Алена перевязала мальчику ногу. Красное, горячее перестало струиться по ее пальцам, рукам. Она была вся перемазана кровью. «Чеченская кровь… ха-ха, кровь врага!.. Ребячья кровь. А сколько наши, русские, семей чеченских постреляли! Повзрывали! Начнешь убивать – не остановишься. Зачем России эта Чечня? Отпустили бы ее жить одну, подобру-поздорову, без нас, к едрене фене, и все. А эти? Чечнюки? Куда они валят, идиоты, на такую огромную, до зубов вооруженную страну? Вооруженную, да… а воевать-то мы – умеем или нет?!»
Гимнастерка, пятнистые штаны в кровище. «Ни за что теперь не отстираю. Новое все надо».
– Парень, – сказала Алена тихо, завязывая последний узел, – слышишь, парень… Я тебя отсюда – унесу…
Опять взяла его на руки. «Как мать несу. У меня такой же уже мог быть. Если бы не…» Вышла с мальчиком на руках в тишину, пахнущую горелым, мертвым, страшным. Сладкий запах горелого мяса висел, медленно плыл в воздухе. Бой закончился. Она – струсила. Она сегодня не стреляла. Не убивала. Она спасла ребенка. Вот этого, этого ребенка.
– Я забыла там винтовку… и автомат… Ну и пошли они…
Медленно шла с мальчиком на руках, выходила на обочину дороги.
На обочине валялись мертвые солдаты Руслана. У кого разворочен живот. У кого разбит череп. Кто уткнулся лицом, грудью в землю, будто плакал, рыдал.
Алена не плакала. Шла живыми ступнями по черной, горелой смерти с живым ребенком на руках.
Руслан вырос перед ней, гриб из-под земли. Весь грязный и в крови, как и она. Не выругал ее. Не ударил. Сухо, хрипло кинул:
– Рэбенка – мнэ в машину. Автамат гдэ? Винтовка?
Алена медленно, как во сне, кивнула на разрушенный дом за спиной. Руслан протянул руки.
– Давай мнэ малчика. Я сам ат-нэсу. Вэрнись за аружием. Ты! Слышишь!
Она переложила мальчика на руки Руслана.
– Осторожней. Не сделай ему больно. Он спит.
Повернулась. Пошла обратно в дом.
– Почему… она так смотрит?
– Любит тебя. Видит тебя.
Монах вздохнул.
Расстрелянный иконостас матово, тускло мерцал еще живыми красками. Темно-вишневые, густо-золотые фигуры пророков и мучеников медленно уходили из живого военного времени в ледяное море погибших времен.
– Пойдем теперь к раке, – тихий голос монаха эхом отдался под сводами, загудел в вышине.
– Куда? Какие еще… раки?
– К мощам приложишься.
«Какой терпеливый, не ругает меня за невежество». Она вслед за монахом подошла к странному, кажется, медному сундучку. Или гробику, подумалось ей насмешливо. Сундучок обит золотой и пурпурной парчой и украшен медной отливкой, смешными позолоченными завитками.
– Встань на колени, – велел монах. Алена встала. Монах бережно откинул крышку раки. И снова перекрестился. «Как часто крестится. И не устал».
Из распахнутого сундучка Алене в лицо полетел незнакомый аромат. Запах плыл, тревожил. Алена, как гусенок, вытянула шею, пытаясь рассмотреть, что же там, внутри. Монах стал читать молитву. Молитва была длинная и непонятная, на древнем языке, забытом, как тяжелый сон, и Алена терпеливо ждала, пока монах закончит.
– Что это? – тихо спросила, когда монах замолчал. – Чем пахнет?
– Это мощи.
– Что такое мощи?
– Встань. Гляди.
Она встала с колен и заглянула в раку.
На дне раки лежал скелет. Череп обтянут высохшей кожей. Алена с любопытством и отвращением глядела на костяные фаланги пальцев, упокоенно сложенных на груди, на торчащих ребрах. Скелет присыпан серой пылью. «Прах», – всплыло из глубин памяти старое, страшное слово.
Монах благоговейно встал на колени, поцеловал раку, приложился к ней лбом, щекой.
– Мощи святые.
– Чьи это кости?
– Солдата нашего. Пытали, убили, не снял креста.
Изумление, недоумение Алены росло. Парня русского чеченцы шлепнули? Ну и что? Это же война. Обычное дело.
– Всех же убивают! – крикнула она. На всю пустую разрушенную церковь раскатился крик. – Но почему-то трупы так не пахнут! А… это… не колдовство?
«Духами набрызгали и радуются».
Монах снова наложил на себя крестное знамение и пробормотал: сгинь, сатана.
– Не богохульствуй. Зачем так. Целуй раку.
Алена наклонилась. Медный холод обжег губы. На высохшей кисти, на безымянном пальце тускло блестело золотое кольцо. Мученик был женат. «Обручальное… чечены не сняли. Даже золотом русским побрезговали, вот как нас ненавидят». Медный крестик красной птичьей лапкой лежал на груди скелета.
– Тебе надо исповедаться.
– Я, да… – Алена судорожно сглотнула. – Я никогда… А кому?
– Мне. Больше некому.
– Что мне делать?
– Говори про все грехи твои. Про все плохое, что в жизни сделала. И даже не сделала, а только подумала.
Алена стояла перед монахом, опустив голову, угрюмо смотрела на свои грязные сапоги.
– Ну… – Ей вдруг стало страшно. Хуже, чем в бою. – А что такое… все грехи?
– Грех – это самое ужасное для человека. – Монах говорил с ней, как с больной или слепой. Как с ребенком. – Душа чернеет. Покаешься – Бог тебя простит. Будешь чистая, как из купели. Начинай! Не бойся!
Он понял ее страх.
– На колени встань… легче будет.
Она встала. Коленям неудобно и холодно на каменных плитах.
– Ну… – опять сказала Алена. Язык не слушался ее. – Я… это… я… учителям врала… занятия пропускала… родителям плохие слова говорила…
– А здесь, на войне? – Он старался помочь ей, она поняла это. – Здесь? Сейчас? Что делаешь тут?
Холодный пот облил спину. «А вдруг он знает, кто я такая?! Вдруг – догадался?! И нарочно ловит меня. И они позвонят сейчас федералам, и выдадут меня, и…»
– Я? Здесь?.. Я…
Откуда это пришло к ней, вырвалось?
– Я кашу варю… в детском доме. Тут детский дом разбомбили… немного детей осталось… так я им… кашу… и суп…
– Детский дом? Где это? – Монах вздохнул. – Ну пусть будет детский дом. – Она видела: он ей не поверил. Но терпеливо ждал правды. – Перечисляй грехи свои. Скажешь – и освободишься от них.
Внутри нее все стало каменным, железным. Железная волна поднялась из глубины и все затопила. «Как же, держи карман шире. Скажешь – и излечишься, как же! Вранье это все! Вранье. Люди все это сами себе придумали. И церковь. И рясы эти. И исповеди эти. И… Бога. Да, и Бога тоже сами себе люди придумали! А не Он сошел к ним с небес! Но отчего так сладко пахнут эти кости?! Эти… мощи… этого бедного мальчика…»
– Я…
«Скажи ему, что ты снайпер. Что убиваешь людей на войне. Что это твоя работа. Что тебе за нее деньги заплатят. Скажи ему, скольких ты уже убила! Ну! Быстро!»
– Я… я…
«Ну, скажи самое главное. Самое страшное. То, ради чего ты явилась сюда, не запылилась. Что ты когда-то, давно, там, ребенка своего…»
– Я… – Она выдавила это из себя, как краску из засохшего тюбика. – Гре…шна…
Слезы светло взорвались в ее глазах и быстро, обильно заструились по щекам. Монах накрыл ее голову, лицо вышитой, пахнущей старым печеньем бархатной тряпицей и что-то ласковое, спокойное тихо произнес над ней, будто песню спел.
Пришли другие монахи. Стали служить литургию. Алена не понимала ни слова. Стояла тихо; быстро крестилась, как обезьянка, когда монахи крестились. Старалась повторять их движения. Один монах так красиво пел, хотя голос у него был хриплый, как прокуренный. Старый монах то входил в ворота, разрисованные фигурами, лицами и голубями, то выходил обратно, держа что-то в руках; Алена боялась смотреть, но все-таки вскидывала ресницы: кажется, чашу. Да, такую… огромную золотую рюмку, что ли.
Ворота закрывались. Ворота открывались.
Она не знала, что это – Царские врата. И что там, за ними, – алтарь.
Она ничего не знала, знать не хотела, делала вид, что ей все интересно, важно, рассматривала темные золотые завитки на окладах икон, а на самом деле ей было томно, скучно, тяжко и тоскливо.
Когда два монаха вошли туда, внутрь, в колышущееся от свечного света марево, и ворота снова закрылись за ними, а потом опять открылись, и странный нежный свет хлынул оттуда в искалеченный храм, стоявший рядом с ней монах запел громко:
– Иже херувимы тайно образующе…
«Ворота какие красивые. Жалко, раскурочили тут все. А ведь какая красота была».
Монахи еще что-то долго, много пели, читали, говорили. И опять разрисованные ворота закрывались и открывались. Наконец старый монах вышел навстречу Алене с чашей в руках, похожей на громадный тяжелый кубок. Голоса монахов сливались, расходились. Алена уловила в море льющихся песнопений:
– …но как разбойник призываю Тебя: вспомяни меня, Господи, во Царствии Своем…
«Разбойник? Кто разбойник? Какой еще разбойник? А я, кто я такая? Я – разбойница? Это они обо мне? Ведь я же убиваю…»
Ком подкатил у нее к горлу. Она неотрывно смотрела на закрытые Царские врата. Вот мужчина с серебряной бородой… вот голый, распятый Бог… а вот опять она. Эта женщина. С ребенком на коленях. С глазами в пол-лица.
Алена, стесняясь сама себя, повалилась на колени. «Надо упасть на колени, да, вот так». Ее потный лоб ощутил холод изгрызенной временем каменной плиты. «Прости… прости… как надо молиться?.. Кому?.. Богу голому этому?.. Этой большеглазой, длинноносой женщине… с ребеночком?.. Я не умею… не могу… прости!»
Кому она шептала это «прости»?
Под мышки ей просунулись руки. Подняли ее с гранитных плит. Под гудение голоса, как шмеля, над головой в губы и зубы ей ткнулась ложка с чем-то сладким, терпким. Хлеб, размоченный в вине, догадалась она.
– Яко Ты еси освящение наш и Тебе славу воссылаем…
Сласть ожгла и похолодила язык.
«Я недостойна. Что ж я делаю-то».
Алена проглотила причастие.
Она ничего не почувствовала, кроме сладости кагора, согревшего гортань, и холода древних плит, медленно, обреченно протекшего через грязные подошвы ее тяжелых сапог до самого детского, нежно-трусливого, заячьего сердца.
«Дура, дура. Слабачка. Не смогла».
Так и уехала из монастыря – ни с чем.
Не покаялась ни в чем. Причастилась с горечью в сердце пустом. Ну что такое это причастие, над которым они все так трясутся? Вино смешают с хлебом, и все. И все! Бабушкины все это сказки!
Не вышло. Не получилось. Значит, и не надо соваться.
Старый монах все понял, что у нее на душе творилось. Ни слова не сказал ей.
Только поклонился низко, низко на прощанье и улыбнулся: «Мы здесь, братия, за твою душу будем молиться. Как имя твое? Алена?»
«Алена», – сказала Алена.
«В святцах такого имени нет. Елена – есть. Будем молиться за рабу Божию Елену».
Алена шла по тропинке к выходу, к разбитым каменным воротам. Снег хрустел под сапогами: хр-хр, хрусь-хрусь. Солнце било в лицо.
Только бы не подстрелили, когда попутку буду ловить, зло подумала она.
Монахи стояли, все трое, у домика, где они жили. Махали ей руками на прощанье.
И она тоже взмахнула рукой.
Вышла на дорогу. Закурила. При монахах курить стеснялась. Да и не до курева было. Машина тормознула рядом. Из-за стекла на нее глядело надменное бородатое лицо. Горец. Чечен. Значит, свой, ха-ха. Повезло.
– В отряд Руслана Бесоева, туда, – махнула она рукой на восток. – Быстрей мне надо. Тебе все равно по пути.
– Кто такая?
– Снайпер Лесина.
Она раскрыла ладонь и показала угрюмому старику характерные, твердые, как чечевица, мозоли от винтовки на пальцах и ладони. Трудовые свои, страшные мозоли.
Ну как, спросил ее Руслан, когда она вернулась, помолилась своему богу? Алена сухо, молча кивнула. За ужином она с удовольствием, с жадностью поела сочного жареного мяса. Руслан уложил ее с собой в комнате – и, на ее удивление, ее не тронул. «Уважает мою молитву», – подумала издевательски, горько.
Ночь надвигалась, шла и протекала черной рекой. Алена не спала. Смотрела в потолок горского дома. «Сакля чистая какая. Ни пылинки. Хозяева стараются. Для своих. Чтобы доблестные чечены злобную гадскую русскую империю победили». Молчание жгло изнутри. Ни выстрела. Ни ночного шороха. Ни стона. Только тихий храп Руслана. Золотая серьга в его мочке светилась в темноте спальни, кривой клюв попугая. Будто плеть хлестнула Алену, мокрая, жгущая. Крик рвал потроха. Она убила крик в себе, задавила.
«Каждый живет на земле, делая свое дело! А я?! Что я делаю на земле?!»
И она снова ужаснулась тому, что она делает на земле. Сцепила зубы, но все-таки застонала. Руслан пошевелил головой. Из его рта на подушку стекала сонная слюна. Он не проснулся. Что-то пробормотал на своем языке и положил на Алену тяжелую, горячую руку.
ДЕТСКИЕ СТИХИ АЛЕНЫ
Морковь, морковь, красна как кровь!
Сегодня мы с бабушкой пошли в огород
И увидели там морковий народ.
Раз, два, три, а ну, морковка, ко мне в рот!
Красна как кровь! Моя морковь.
ФРЕСКА ТРЕТЬЯ. ВИНО
(изображение льющегося из кувшина красного вина на Вратах)
АЛЕНА СПАСАЕТ МАЛЬЧИКА
Боевики Руслана заняли это селение. Обычное село в горах – Алена такие здесь видела-перевидела. Селение выстроено мощнее, крепче, чем ближние горские бедные аулы: дома хорошей, крепкой кладки, были и двухэтажные, и даже трехэтажное попалось. Школа, наверное. «Поселок городского типа, что ли, пэгэтэ, раньше так называли». Алена выдохнула воздух, как дым табачный, поправила висящую на плече винтовку.Они думали, что заняли поселок навек? Нет, конечно, они так не думали. Так не думал и Руслан. Вечером он сказал своим солдатам: «Хоть разведка все прочесала – а все равно чувствую: воздух плохой. Нападут на нас ночью поганые свиньи».
Так и есть. Напали. Чутье Руслана не обмануло.
Загрохотало неожиданно и страшно. Сухо хлопали выстрелы. Как картонные, падали стены, разваливались, плохо пропеченным печеньем.
Алена вскочила с постели. Живо натянула камуфляж, берцы. Руслан ей берцы подарил. Может, с убитого русского снял. Плевать ей. Грохот закладывал уши. Руслан уже стоял в дверях, под притолокой. Лицо жесткое, как колотый кирпич.
– Винтовку! Быстра!
Алена схватила свою «моську».
– Автамат тожэ!
Она схватила автомат, тяжело взбросила на другое плечо.
– Мне тяжело, Руслан… Автомат возьми…
– Другой вазьму. – Его звериный голос острым зубом летучей мыши-вампира вошел ей под гортань, под подбородок. – Шэвэлись!
Ударило рядом, и Алена на миг оглохла от грохота. Видела, как двигаются губы Руслана. «Сизая щетина, щеки синие. Бороду отпустил бы, что ли». Дрожала, и дрожали руки.
– Бэги! – Теперь от его крика у нее заложило уши. – Сэйчас сюда вжарят, и рухнэт дом! Бэги за дом! За камни! Туда, где камни навалэны!
Ногой ударил в дверь.
Алена выбежала. Оружие оттягивало ей плечи и руки.
Воздух пах противной гарью. Наемники, ругаясь каждый на своем языке, горохом посыпались за белокаменную ограду дома. Над головой Алены мерзко засвистело. Она присела, с винтовкой и автоматом наперевес. Разогнулась и опять побежала.
В уши врезались крики. «Кричат, значит, живые». Кто? Ей безразлична жизнь наемников Руслана. Им безразлична ее жизнь. «Каждый свою шкуру спасает. Свои потроха». Опять пригнулась – просвистело над головой.
Вопреки приказу Руслана не спряталась за ограду. А повернулась – и, еле таща тяжелое оружие, топая тяжело, как медведь, побежала в расколотый снарядом дом.
Кто тут жил? Люди жили тут. Их убили? Может, и нет. Тихо, как мыши, затаились. Может, ночью выходили – в колодцах воду набрать. Попрятались все. В сараи… в погреба…
«И скотина сидит тихо… войны боится. Сколько скотины перемерло, не только людей».
– Эй! Ду-у-ура! Куда-а-а-а!
«Вопи, ори, сколько влезет».
Алена задыхалась. Полоса огня резанула воздух рядом. Еще вот так прочертит – и перережет ее пополам.
Нырнула в развалины дома. Столб огня встал на месте, где только что стояла она.
– Дура! – издали орал Руслан. Голос заглушали разрывы. – Дура-а-а-а!
– Сам дурак, – шепнула Алена.
Поглядела вверх. Потолка нет. Дыра. Рваные каменные края. Лестница вела наверх. «Зачем наверх, взорвут, и верх обрушится. А внизу? Внизу завалит. Руслан прав, надо было сидеть за камнями. Отстреливаться». Мысли режущие, ясные, холодные. Стеклянные. «Мясорубка, крошево. Ты мясо, тебя искрошат. Война обожралась мясом. Ее сейчас вырвет». Смех, похожий на короткое ржанье, хрипло вылетел из нее. Она оглядывалась. «Может, есть подвал. Дура, тебя завалит! Не завалит, камня мало, всего два этажа, не десять же. Дура, и двух хватит, чтобы ты там навек осталась».
Хотела бросить на пол автомат – не бросила. «А вдруг «моська» откажет. Мало ли что». Выбила ногой дверь в комнату. Заглянула. Пусто. Выбила в другую. Пусто.
Снаружи рвались снаряды. Воздух густел от жара. Вопли боевиков смолкли. «Всех перебили, что ли? Или отбежали куда-то в безопасное место? Плевать. А если меня найдут здесь федералы с «моськой» и АКМ? Сразу прибьют. Чикаться не будут». Холодные, рваные, честные мысли. Жесткие, как металл ствола.
Обрушилась стена слева. Алена шарахнулась вбок. Села на корточки. Опять ничего не слышала. Медленно возвращался слух. Положила автомат и винтовку на пол и прикрыла затылок, уши руками. Обняла себя за голову и так сидела. Ждала, пока слух вернется.
В ушах звенело.
Далеко – или рядом – за стеной – или над крышей – послышался странный звук. Плач? Хохот? Стон?
– Там кто-то… живой, – вслух сказала Алена. Еле себя услышала.
«А может, это я сама стонала». Взяла в руки автомат. «Внимание. Может… они там засели. И я сейчас дверь открою, а они меня… в упор».
Алена ногой в грязном берце бахнула в дверь. Дверь отлетела.
Пустая комната. Мертвый дом. Взрезан снарядами, как рыба.
Опять стон! «О, мать же вашу за ногу…»
Переступила порог. Вошла.
За старым сундуком с обитой полосками железа резной крышкой сидел скорчившийся мальчик. Скрючился, червячок. «Зародыш в брюхе у бабы. Плод». Алена, бухая берцами об пол, подошла к сундуку. Голова мальчика была странно воткнута в колени. Руками он обхватил себя за шею. По тонкой цыплячьей шейке щедро течет кровь. Вся спина в крови. Ее затошнило. Мальчик не двигался. Мертвый? Алена села на корточки. Тронула его рукой за голову.
– Эй… Ты…
Мальчик пошевелился под ее теплой, горячей рукой. По-собачьи проскулил:
– У-у-у-у…
Алена швырнула на пол автомат. Схватила мальчика за плечи. Цапнула его голову за подбородок, попыталась поднять, повернуть к себе. Он застонал уже громко, в голос. Тощенький, кожа да кости. Глаза крепко прижмурены. Ясно, жил здесь. Домашние сбежали до наступления. Или всех убили. А его не добили.
Алена выволокла мальчика из-за сундука. Он что-то сказал по-чеченски. «Наверняка хочет пить. Здорово подбили! Везде…» Кровь текла у мальчишки из шеи, из плеча – вторая рана зияла над ключицей, – из ноги. «Хорошо прошили. Всюду. Осколки. Или пули. Все равно. Хорошо, что не в живот. В живот бы – сразу не жилец».
Алена взяла мальчика на руки. Он открыл глаза.
– Зая, – сказал отчетливо. – Зая!
– Это не Зая, – сказала Алена, тепло дыша ему в захолодавшее лицо. – Меня Алена зовут. Не бойся.
Огляделась. Куда бы положить парня? От кровати в углу комнаты остались одни вздернутые, покореженные доски. Перо из разорванных подушек рассыпалось по полу. Она стояла как в белых облаках. Перья летели в нос, щекотали щеки. Алена смешно чихнула. Подбрела с мальчиком на руках опять к сундуку. На сундук его положила. Снаружи выло и рвалось.
Внутри войны остались они одни: она и мальчик.
– Сейчас я тебя перевяжу…
«Быстрей перевязывай, копунья».
Вот простыня. Зубами вцепиться. Порвать на лоскуты.
Алена поддела зубом старое застиранное полотно. «Да нет, никакой это не зажиточный дом. Бельишко старое, парнишка худой, как скелет. Бедняки здесь жили. Легенды про Кавказ… что здесь богатеи одни, буржуи…» Она рвала на бинты простыню и поглядывала на мальчика – не потерял ли сознание. Нет. Дышал. Жил. Еще жил.
– Живи, – сказала Алена глухо, твердо.
Сложила лоскут; закрыла рану на шее. Перевязала шею. Мальчик и на сундуке лежал, скрючившись. Опять он напомнил ей зародыша в утробе. Нащупала пальцами рану над ключицей. «Еще бы немного пониже – и все, труба. Там, ниже, сердце. А пуля-то засела… или навылет?» Осторожно повернула мальчишку грудью вниз. «Вышла. Сквозная. Кровь как хлещет. Ну, это мы сейчас. Как тебя сволочь Руслан учил? Вот так, верно». Она накладывала повязку ловко, быстро. «Все же мы, бабы, хорошо все это делаем. Это – в крови у нас. От старых войн, что ли, в памяти осталось? Лечить, перевязывать…» Так, прекрасно. Полоску сюда, перекрутить ткань, полоску на грудь. Под рукой просунуть. Стянуть. Не слишком крепко, так, чтобы мог дышать.
– Зая-а-а-а-а-а… – снова простонал мальчик.
– Как тебя зовут? – спросила Алена шепотом.
Снаружи жахнуло, и Алена легла на мальчика грудью, животом. С потолка посыпалась штукатурка. «Только бы потолок не обвалился». Тишина. Белые ошметки штукатурки еще падали на них. Известковый мертвый снег. Мальчик молчал.
– Ну и что? Куда я с тобой? Никуда… Здесь оставлю…
Она ощупала его: не придавила ли. «Нет. Здесь его оставлять нельзя. Он – чеченец. Федералы найдут – пристрелят щенка».
Алена перевязала мальчику ногу. Красное, горячее перестало струиться по ее пальцам, рукам. Она была вся перемазана кровью. «Чеченская кровь… ха-ха, кровь врага!.. Ребячья кровь. А сколько наши, русские, семей чеченских постреляли! Повзрывали! Начнешь убивать – не остановишься. Зачем России эта Чечня? Отпустили бы ее жить одну, подобру-поздорову, без нас, к едрене фене, и все. А эти? Чечнюки? Куда они валят, идиоты, на такую огромную, до зубов вооруженную страну? Вооруженную, да… а воевать-то мы – умеем или нет?!»
Гимнастерка, пятнистые штаны в кровище. «Ни за что теперь не отстираю. Новое все надо».
– Парень, – сказала Алена тихо, завязывая последний узел, – слышишь, парень… Я тебя отсюда – унесу…
Опять взяла его на руки. «Как мать несу. У меня такой же уже мог быть. Если бы не…» Вышла с мальчиком на руках в тишину, пахнущую горелым, мертвым, страшным. Сладкий запах горелого мяса висел, медленно плыл в воздухе. Бой закончился. Она – струсила. Она сегодня не стреляла. Не убивала. Она спасла ребенка. Вот этого, этого ребенка.
– Я забыла там винтовку… и автомат… Ну и пошли они…
Медленно шла с мальчиком на руках, выходила на обочину дороги.
На обочине валялись мертвые солдаты Руслана. У кого разворочен живот. У кого разбит череп. Кто уткнулся лицом, грудью в землю, будто плакал, рыдал.
Алена не плакала. Шла живыми ступнями по черной, горелой смерти с живым ребенком на руках.
Руслан вырос перед ней, гриб из-под земли. Весь грязный и в крови, как и она. Не выругал ее. Не ударил. Сухо, хрипло кинул:
– Рэбенка – мнэ в машину. Автамат гдэ? Винтовка?
Алена медленно, как во сне, кивнула на разрушенный дом за спиной. Руслан протянул руки.
– Давай мнэ малчика. Я сам ат-нэсу. Вэрнись за аружием. Ты! Слышишь!
Она переложила мальчика на руки Руслана.
– Осторожней. Не сделай ему больно. Он спит.
Повернулась. Пошла обратно в дом.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента