Мы держались за руки, как дети. Кому ни рассказать – не поверят! Настька – и батюшка!
   Я обернулась к нему.
   – Да вы ж еще молодой какой, – так и вырвалось у меня.
   Ох, обидела, наверное, что я, что все – его – стариком, что ли, считают…
   – Да, – выдохнул он и крепче сжал мою руку.
   И в этот момент из-за крутояра на востоке вышел, показался край красного, раскаленного шара! Шар быстро налился золотом, брызнул в нас лучами, как смехом громким! Солнце!
   – Солнце! – крикнула я.
   – Солнце мое, – услышала я над собой, над головой непокрытой.
   – Я на голову ничего не взяла от солнца! Дура я! – крикнула я.
   – Ты солнце мое, – повторил батюшка снова твердо, как впечатывал слова в меня. – Бежим! А то лодку отвяжут!
   Мы побежали по тропинке, он чуток впереди, я за ним, мы неслись, как угорелые, мимо спящих изб, мимо утренних окон, мимо коров ранних, что шли, помахивая большими головами, в стадо, мимо ранних мальчишек, что тоже на рыбалку, наверное, спешили и пялились на нас, нас не узнавая: а и кто это там несется, как оголтелый, по тропке к реке? – мимо деревни нашей родной, рассветной, бежали-летели мы, и мне некогда спросить себя было: что с тобой, Настька, что же с тобой?.. а что же с ним, с ним-то что?!.. – некогда было и воздух вдохнуть, так радостно, будто наперегонки, бежали мы, и вот добежали до крутого спуска, и тут я ловко, как обезьянка, прыгнула вперед, опередила его, стала спускаться живенько, почти кубарем, хватаясь пальцами ног – за корни, пальцами рук – за висячие ветки диких вишен и слив, да, здесь когда-то были сады, еще до затопления, еще до того, как Волгу нашу, за сотни верст отсюда, перегородили плотиной, и вода поднялась, и в Василе тогда все нижние, у пристани, улицы выселили – а дома сломали… Эх и выли, плакали люди тогда… Семьями – ревели… Как коровы, которых резать ведут…
   Прыг-прыг! – тропа скользит вниз, я прыгаю, за ветви, за корни хватаюсь… А он от меня не отстает. Ловко так спускается! Быстрый!
   – Мы как в цирке! – кричу ему.
   – Ну да! Два воздушных гимнаста! – кричит в ответ.
   Ветки по лицу нас хлещут. И уже близко, уже пахнет водой! И блеск, солнечный блеск между ветвей! И ивы огромные, длинные листья к щекам нашим тянут! И песок уже под ногами, не глина…
   – Все! Дошли!
   Выбежали на берег. Запыхались. Мокрые. Вижу лодку, привязанную за веревку к колышку.
   – Наша? – киваю.
   Кивает мне в ответ. Тяжело дышит. Я на грудь смуглую в распахе ворота рубахи гляжу. А он – глазами – глаза мои ловит.
   – Залезай! Сети – там! Сверток с едой на носу… осторожней! В воду не урони!
   – Рыб зато прикормим! – весело кричу. – Иулиания твоя, что ли, приготовила? Ведьмака! Я ее еду есть не буду!
   – Глупая! – Глаза точат солнечное масло. Глаза льют масло на меня, мажут меня теплым маслом – лоб мой, щеки, рот, подбородок. – Я сам себе приготовил! И тебе! Там ничего такого! Помидорки! Яйца вареные! Огурчики! И хлеб! Мы ж есть захотим! Порыбалим – и проголодаемся!
   Я прыгаю в лодку, он заходит по колено в воду, я вижу его сильные ноги, и как ступни вминаются в серо-желтый песок под водой, и как вода золотыми, синими обручами охватывает колени его. И рыбок, мальков маленьких, снующих вокруг его ног, просвеченных солнцем в воде, – вижу.
   – Что, жемчужину увидела?
   Молчу. Улыбаюсь! Щурюсь на солнце…
   – Хочешь, нырну?! Достану!
   Машу головой. Он прыгает в лодку, сильно, мощно оттолкнув ее от берега – в раздолье светлой воды. Садится на весла. Гребет широко, правильно гребет, будто и не батюшка вовсе, а просто наш, васильский, рыбак заправский: без брызг весло в воду погружает, отмахивает пружинисто. Мышцы на плечах напрягаются, маслено бугрятся. Я свищу в два пальца, как пацан: я по-пацаньи много чего умею. Тятька меня раньше на охоту с собой брал. Я и стрелять умею. И собак подзывать по-охотничьи умею. А уж рыбу ловить! Какая ж васильчанка с детства не рыбалила!
   Все снасти знаю. И сетями рыбалила; и удилищем; и на донку ловила; и на спиннинг, на блесну, хотя не нравились мне эти жужжащие катушки. И «пауком», конечно, а вон он, «паук», у батюшки в лодке лежит-валяется… сетка малая, четыре угла, у нас ребятня его еще «телевизором» зовет…
   Батюшка гребет, я пою. Пою громко, чтобы не краснеть перед ним, когда на него смотрю! А когда поешь – вроде бы и глядеть ему в лицо не стыдно.
   – По Муромской дорожке стояли три сосны!.. Со мной прощался ми-и-и-илый… до бу-у-удуще-ей весны…
   Он подхватывает. Знает, гляди-ка!
   – Он клялся и божился!.. одну меня-а-а любить…
   – На дальней на сторо-о-онке… меня-а-а не по-о-озабыть…
   А Волга-мать-то перед нами!.. Вода переливается жемчугами, синими, алыми нитями; золотые блики прошивают воду насквозь, и в это тихое утро дно видно, плоские тяжелые камни, на дне лежащие. Рыб видно – как они ходят под водой, сосут, как щенята мамку, вонючие водоросли. И крупных видать, и мальков. Недавно тут, под Василем, мальков стерляди в Волгу выпустили. Сначала переловили всю стерлядку, уничтожили, плотинами все запрудили, гады, Волга вон какая стала, как озеро, кувшинки у берегов цветут! Подлещики больные, солитерные кверху брюхом плавают! О стерлядке уж и помину нет… А теперь мальков стерляжьих в воду пускают…
   «Надо батюшку не забыть попросить, чтоб за мальков тех в церкви помолился, чтобы они выросли, чтобы щуки их не слопали», – так думаю, а пальцы перебирают сверток с едой, а глаза сами так и смотрят на батюшку, так и летят навстречу ему.
   – Однажды мне-е-е приснился… ужасный, страшный сон!.. Мой ми-и-иленький… жени-и-ился…
   – Нару-у-ушил кля-а-атву он!..
   Солнце все выше. Утро раннее, а уже так жарко! Плывем по течению, к острову Телячьему. Вижу, как рубаха все темнеет, сыреет на его плечах, на груди и впалом животе. Ноги его крепко упираются в перекладину в днище лодки. Весла взмахивают, так же без брызг, но все реже.
   Вот поднял весла, скрипнули уключины. Положил весла на борта. Устал.
   А лодку само несет течение, несет, чуть крутит, относит вбок, к левому, луговому берегу… Мы – на фарватере… Ни лодчонки рыбачьей… Ни души… Нет, вон вдалеке, за Хмелевкой уже, ближе к Барковке – три лодки, как черные большие рыбы, на середине реки замерли…
   Кудрявые берега острова ближе. Тальник, ивы, старые ветлы в три обхвата… камыши в заводях… Светлый, светлый, почти белый песок… Отмели старым золотом просвечивают сквозь синеватую волжскую воду…
   В Волге вода – синяя, а в Суре, там, где она в Волгу впадает, – серая, бурая, мутная. Это если сверху, с обрыва, глядеть. А если на берег сойти – сурская вода тоже прозрачная, только желтоватая… будто золотая. И тепленькая, теплей волжской.
   – Гляди, Настя, вода-то – голубая… как камень дорогой… сапфир… в скани…
   – Что такое – скань?..
   – Украшение… окладе иконы… проволока витая, серебряная позолоченная… в нее самоцветы… мастерами всажены…
   Не гребет уже… а задыхается.
   И я задыхаюсь вместе с ним.
   От… радости безбрежной… быть вместе с ним, плыть…
   – Вот он… Телячий…
   – А телята… где ж?..
   – А… разбрелись… убрели в облака… вовремя… коровушками стали…
   – А потом – черепами?.. костями?.. А у животных есть душа?..
   – Даже у рыб… Настенька…
   – Так что ж… мы их ловить-то… будем?.. Может… и не надо…
   – А я… не всех буду ловить. Я… одну лишь рыбу поймать хочу…
   И глаза, глаза сквозь меня, насквозь…
   И его глаза – как драгоценный камень… Я не знаю их названий. Дорка Преловская знает… Адамант… лазурит?..
   – Какую?..
   Он сидит далеко, на корме, но будто он близко, рядом со мной, вплотную ко мне. И я будто слышу, что он ответит мне: тебя, Настя, рыба моя золотая, рыба серебряная моя, единственная.
   Так он глазами шепчет мне, и я слышу. А вслух говорит:
   – Здесь, на Телячьем, есть… кроется он здесь… рыбаки старые говорили, да и весь Василь знает… живет стерляжий царь.
   Смех из меня вырывается, как голуби из голубятни!
   – Ха-ха! Ха-ха-хаха! – смеюсь, и опять он густо, вишнево краснеет весь. – Ха-ха-ха! Какие щас стерляжьи цари! Они давно уж умерли все… выловили их всех! Еще цари выловили, ха-ха-ха… отец Серафим!..
   Он схватил в крепкие руки весла, стал подгребать к песчаному берегу, к отмели, похожей на вышитый золотом свадебный марийский плат.
   Я впервые назвала его за все это утро – «отец Серафим»; назвала – и чую, тоже щеки мои горят. А рот все смеется, смеется.
   И – торк! – лодка носом в песок. Причалили.
   Он опять уже стоит в воде по колено. И руки его, вот они, передо мной. Руки его ищут подхватить меня, понести меня.
   И весь он – в воде – стоит передо мной, прекрасный такой! Красивый! Как никто из ребят! Никто из мужиков! Будто с облаков сошел. Будто он и есть – этот самый стерляжий царь, только в человека превратился.
   Я вскакиваю в лодке. Лодка качается. Я чуть не падаю в воду.
   – Я сама!
   Хочу в воду прыгнуть. Но его руки опережают меня.
   Его сильные руки подхватывают меня, и я лежу, как золотая рыба, на его руках. И вот я уже сижу на его руках, и так удобно мне, счастливо, будто я ребенок его, дочка. Тятя так меня никогда на руках не носил! И рука моя сама – обхватывает его за шею, а шея потная, горячая, мощная, как бревно, крутая такая, как у коня…
   Это я прижалась щекой к его щеке? Это он щекой к моей щеке прижался?
   Он идет со мной на руках по воде. Он несет на руках меня из воды – на песок.
   На золотой, горячий, чистый песок.
   Песок льется, если в кулак его взять и сыпать… он льется, как вода…
   Я слышу его дыхание. Мое дыхание останавливается.
   Я хочу, чтобы он так нес меня на руках – вечно, вечно.
   «Что он делает, он же батюшка… Ему же нельзя…»
   Горячая щека льнет к щеке. Я чувствую щекой его губы.
   Это лицо мое лижет огонь. Это костер на берегу!
   И счастье……………………………………………………………
 
   – Я выловил эту прекрасную рыбу для тебя, возлюбленная моя, жена моя, Магдалина.
   Золотая, покрытая крупной, как монеты кесаря, блестящей на солнце чешуей, огромная рыбина корчится, бьется у босых ног моих. Любимый мой и Господь мой стоит передо мной, и лицо Его счастливо, как счастливо было лицо Адама, только что сотворенного Богом-Отцом. Ноги Его входят, погружаются в податливый песок, и песок просачивается сквозь Его загорелые пальцы, песок засыпает его стопы, подбирается к щиколоткам.
   Рыба бьется. Господь глядит мне в лицо, улыбаясь.
   И я улыбаюсь Ему в ответ.
   Но жаль мне рыбу, ее земной скоротечной жизни! Ведь она, рыба, не воскреснет, как мы.
   – Господи, счастье мое, – шепчу я жаркими губами, и Он ловит губами шепот мой, – а рыбы не воскреснут, как мы, люди, когда Ты опять придешь на землю, когда будешь судить нас всех Великим Судом Твоим?
   Он молчит, любимый мой.
   Ветер взвивает волосы Его; волосы липнут золотом к Его смуглой щеке, к Его улыбке, и белой молнией сверкают Его зубы на жарком морском солнце. Блики от солнечной дорожки на густо-синей, лиловой воде ударяют Ему в лицо и грудь; солнце все неистовей пляшет, танцует в пене прибоя, это море смеется, это море хохочет, обнажает белые зубы свои, песок белый и белые камни.
   И отражения солнца в воде, пятна золота, золотые солнечные рыбы ходят-плывут по груди Его, по смеющемуся лицу Его, по сильным ногам Его, а бедра Его обвязаны холщовой повязкой, и так я хочу припасть губами к каждому ребру Его, к нагим, золотым на солнце ногам Его! Обвить их косами своими! Слезами счастья облить!
   Он молчит. Небо молчит. Солнце смеется.
   И тогда я наклоняюсь, хватаю рыбу руками и поднимаю высоко над своей головой. И руки мои в сыром песке. И с золотых, зеркальных жабер рыбы, из ее серебряного, отчаянно открытого в беззвучном крике рта течет мне на затылок соленая вода.
   Так стою, с рыбою-царицей над головой.
   И Он понимает все. Он указывает рукою Своей туда, в синь воды, на гладь спокойного моря. И я шагаю вперед, еще шаг, еще – и я ступаю в воду, уже я по щиколотки в воде, уже по колено в воде. Я захожу в воду по грудь, туда, где глубоко. Теперь я могу выпустить ее. Мою рыбу. Твой драгоценный, последний подарок.
   – Это моя жизнь, – беззвучно шепчут мои губы, – и вот я выпускаю ее на свободу. Так же, как Ты, Господи, отпустил на свободу бессмертную душу мою.
   И размахиваюсь широко; и бросаю рыбу в темно-синие, с белыми гребнями, соленые волны. И поворачиваюсь к Нему. А Он уже рядом со мной, Он уже вошел в воду и достиг меня, и Его руки на моих плечах, и Его губы – на моих губах. И Он огнем и радостью входит в душу мою. И я светом и солнцем вхожу в широко раскрытые, прозрачные, как море у берегов, светлые глаза Его.
 
   …жаркий ветер дует в лицо.
   Огонь целует мои ноги. Мои ступни.
   Это батюшка осторожно ставит меня голыми, исцарапанными ступнями на песок.
   – Где мы?
   Это я не голосом говорю. Это только губы мои шевелятся. А голоса нет.
   Он гладит меня по голове. Затылок уж солнцем напекло, и его рука гладит меня сладкой прохладой. А потом – внезапно – крепко прижимает мою голову к своему животу, к боку, к ребрам, и я чувствую щекой его ребра, я могу их щекой своей – под рубахой – пересчитать.
   – Мы на острове. – И его голос сошел на нет. – Мы приплыли. Ты просто… на миг… ушла, улетела куда-то… я понял, ты ничего не видишь, не слышишь…
   Отталкивает меня от себя. Или – себя – от меня?
   Возвращается к лодке, вынимает удочки и «паука». И банку с наживкой. Вижу: в банке земля, и шевелятся, в карих грязных комках, розовые черви.
   Мы стараемся не смотреть друг на друга. Но нам так хорошо! Так светло! Будто вокруг нас зажгли тысячи огней.
   И правда, все в огнях! Это праздник! Вода блестит, вся в солнечных поцелуях. Песок горит золотом, вспыхивает крупинками кварца! Батюшка уже наладил удилища, уже закинул одно, уж на втором рыба берет, поплавок дрожит и тонет в масленой, пылающей воде, и он дергает удочку – из рогульки, в песок воткнутой, – вверх, умело подсекает, и серебряные огни рыбы, один за другим, один за другим, в его руках! Сорожка… красноперка… подлещики! О, судачка подсек… хорошенького…
   Черви извиваются в его руках. Он быстро втыкает в червя крючок.
   Мне внезапно жалко и рыбу, и червя, и мушку, и синюю стрекозку с тонким, как спичка, брюшком, что мечется, летает над водой, и все-все живое; на миг я вижу, как живет и умирает все – и зверь, и птица, и рыба, и человек, и самый малый червяк, что в земле живет и к дождю выползает.
   «А на кладбище закопают… в могилку положат… и тебя – будут черви есть… У-у-у-у!.. не хочу».
   «Хочешь не хочешь, все равно – съедят… Каждый – кого-то другого – ест, грызет на этой земле…»
   – Гляньте, батюшка! – рукой показываю вдаль. – Отсюда церковь-то нашу как хорошо видно!
   Поднимает голову. Глядит. Не на церковь: на меня.
   Глядит на меня, как на церковь живую.
   Глазами мне молится. Глазами поклоняется мне и торжествует.
   – Да, – кивает, – да, отлично видно!
   Солнце льет горячее масло на его волосы, на щеки и лоб.
   – Да вы не на церковь смотрите. Да вы весь сегодня обгорите! И вы ничего на голову – от солнца – не взяли!
   Он поворачивает наконец лицо к церкви. Она плывет вдали белым, призрачным парусом. Лодка, каменная лодка, и в ней люди, народ, с молитвой – со слезами и улыбками – переплывают время… Церковь Казанской Божией Матери, на бугре, близ слободы Хмелевки, наша сельская церковь, живая! Еще ни росписи в ней, ни купола разрисованного, еще лестница так и стоит малярная вместо Царских Врат. А батюшка – вот он! И служба – идет!
   – Солнце, – весело кричит он мне, приседая перед удилищем, в песок воткнутым, – это жизнь! Это – здоровье! Мы за зиму так по солнцу изголодались! Пей его! Ешь! Не бойся его! Оно-то, видишь, как радуется тебе! Пляшет в небесах!
   Я сооружаю кукан. Беру прямо с песка длинные ветки приречной ивы, оборванные ветром, обдираю листья, кукан мастерю: батюшка забыл захватить из дома садок. Эх ты, батюшка, растяпа! Рыбу-то наловленную – в воде надо держать, чтоб не протухла на такой-то жаре… Мы молчим, мы не говорим больше, мы только ловим рыбу! Я подбегаю к одному удилищу, он – к другому, клев бешеный, не успеваем снимать, и розовое, золотое лицо Солнца отражается в реке, и мы не знаем, что это – закат или рассвет, полдень или… это такая огромная, розовая рыба-Луна уже висит, парит, плывет, разевая ледяной рот, в темно-синем, индиговом, бездонном небе?!
   – Как клюет, Настя…
   Я беру «паука», задираю юбку, закатываю ее между ног, как штаны у батюшки, и вхожу в воду. Мимо берега идет, пыхтит катерок. Это из Фокина, с фокинской пристани, я этот катерок знаю. Он гонит волну, и я не успеваю отскочить – меня захлестнуло, вода по грудь! Все мокрое все равно… все платье… все…
   И тут что-то со мной делается странное. Я медленно выхожу на берег. Медленно, как во сне, стягиваю платье через голову. Остаюсь в лифчике белом и в черных трусах. И руки мои сами расстегивают застежку на спине. И руки мои сами стаскивают вниз – с длинных ног – кусок тряпья, что прикрывает то, что люди считают самым стыдным, а на самом деле отсюда появляются дети, отсюда – продолжается жизнь, и значит, это – самое священное в мире.
   Я, голая, снова беру «паука» и снова захожу в воду. Теперь я уже иду смело, свободно. На мне уже нет ничего, что сковывало, стесняло бы меня. Я голая, и я – река, я уже – вода; и я уже – рыба, и я – солнечный свет, и я – этот ветер, что обнимает наши ноги и плечи. Все, меня больше нет! Я такое испытываю впервые.
   А батюшка – есть? Я его не вижу. Не слышу. Его нет… вовне, вне меня.
   Я чувствую его – внутри себя.
   «Ты внутри меня. Внутри меня. Внутри».
   Я размахиваюсь и закидываю «паука». И оборачиваюсь к батюшке.
   – Отец Сера…
   Он стоит на берегу. Он голый, как и я.
   Он делает шаг в воду.
   Он уже идет в воде, раздвигая ногами ее яркую золотую толщу, навстречу мне.
   А мне кажется – он идет по воде.
   Он подходит по воде ко мне, а я замерла с «пауком» в крепко сжатом кулаке. Я чувствую его жаркое, прогретое солнцем тело, оно, как рыба, плывет ко мне. Он становится позади меня, за моей спиной, и прижимается ко мне в воде – к моей спине, к моим ногам – грудью, животом и ногами. И так стоит. Мы как будто слиплись, срослись. И рука его закидывается мне за шею, и обнимает мою грудь.
   И так мы стоим в воде, в текучей, теплой воде, он обнимает меня сзади, и его рука осторожно берет у меня из руки «паука», разжимает мой кулак, и его рука размахивается и погружает сеть в воду, и я вижу чудо: он вытягивает сеть, тащит ее вверх, к солнцу, а в сетке – о-о-о, я не видала такого никогда! – рыба, столько рыбы! Боже, сколько рыбы! Так не бывает! Мне это снится! Серебряные, скользкие тела, алые перья плавников, алые свечи хвостов, алые, золотые, безумные, горящие свечи… рыба бьется, рвет сеть, и большая и малая, рыба хочет уйти, рыба хочет жить, а мы ее ловим… ловим… ловим… ловим…
   Я хватаю веревку «паука» обеими руками. Я пытаюсь помочь ему.
   И кто-то мощный – сильнее нас! сильный! невидимый! – подсекает нас, как рыбу, ноги нам подсекает в воде, и мы падаем в воду вместе, и упускаем «паука», полного шевелящегося, отчаянного, живого серебра, и «паук» плывет, уплывает от нас по течению, и рыба, освобожденная, веселая, плывет, уплывает, радостно бьет красными хвостами, и мы плывем тоже, плывем рядом, взмахиваем руками, бьем в воде ногами, а потом ноги нащупывают дно, и мы встаем ногами на песок, мы оборачиваемся друг к другу, мы – голые в реке – смуглые – мокрые – безумные – ноги в воде холодные, а голые спины и шеи солнце нещадно палит, – вода стекает с нас, как масло, и он ищет обнять меня, а я ищу обнять его, и мы оба – как слепые, и мы оба боимся обнять друг друга, и хотим, и просим друг друга: не торопись, пожалуйста, ну не торопись, ведь и так хорошо, ведь и так счастливо, такое счастье, такое…
   – «Паук» уплыл, – хрипло говорю я.
   Он чуть подается вперед. Я чувствую грудью его грудь. Животом – его живот. Чувствую выступ его плоти. Опускаю глаза. Под водой он золотой, он плывет ко мне, разрезая темную, синюю воду, как золотая рыба.
   Я раздвигаю ноги. Чуть-чуть. Под водой.
   Золотая рыба касается моего живота. Я раздвигаю ноги еще. Рыба нежно, медленно вплывает в меня, очень нежно, неслышно. Рыба нежно и осторожно вплывает в меня. И я не дышу.
   Все замирает вокруг нас, и мы замираем.
   Его руки смыкаются у меня за горячей спиной. Я свожу свои руки за его спиной. Мы стоим в воде и не дышим. Он медленно берет меня ладонями за ягодицы и медленно, в воде, невесомую, поднимает выше. Выше. Еще выше. Я обхватываю ногами его бедра. Пятки мои упираются в его крепкий, мускулистый зад. Я прилипаю мокрым лицом к его лицу. Он отодвигает лицо от меня, и тогда я бесстрашно смотрю в его лицо.
   И я не вижу его лица. Оно сверкает, как солнце!
   Я слепну. Я слепну от его радости.
   Мы не двигаемся. Мы боимся шевельнуться. Все уже случилось.
   – Все уже случилось, – шепчет он, задыхаясь, смеясь.
   – Я люблю тебя, – говорю я.
   Вода обтекает нас, гладит холодными и теплыми струями. Мимо нас плывут веселые рыбы. За нашими спинами по острову ходят, звеня колокольцами на шеях, небесные телята, и спит их пастух под кустом, и плывет над пастухом светлое пухлое облако, как большая небесная рыба, и шумит над спящим серебристый тополь, а может, осокорь, а может, старая ветла, в ее сгнившем стволе свили себе гнезда черные, как уголь, ласточки-береговушки, и синие, изумрудные зимородки, и белые, как сахарный снег, визгливые чайки.

ХЛЕБ НАШ НАСУЩНЫЙ. МАТЬ ИУЛИАНИЯ

   Вон. Вон явился. Не запылился.
   Зубешки-то сцепи, мать, да поклонися яму, поклонися батюшке свому.
   Ишь, в штанищах шастат по селу! И стыдоба яво не берет! Хоть бы… хоть бы Господа устыдилси…
   Думат, яво сельчане не признают в энтих портах?! Наивна-а-а-ай…
   Кланяюся. До полу. Как в церкве.
   Полы намыты. Блестят. Ножом половицы драила. Штоб яму, бородатому, чисто все было.
   Чистота вокруг – а внутрях-ти што?! Што?!
   Само главно – штоб внутрях, внутрях грязюки-та не было…
   В рожу яму гляжу. Смущенна-а-ай. Кабыдто кур воровал.
   – Добрый вечерочек, мать, – грит мине, да не мине, а куды-то в сторону. – Поисть чево у нас имецца?
   Поисть… Ишь, жрать сразу… Оголодал… Где шатался в портах залатанных?.. В рожу яму гляжу. А он морду-та вертит обратно. И щека – красна, как помидорина солена.
   – Поисть? Да вон всяво наготовила, – и лапой машу на кастрюльки, на чугунки-крынки. – Щей наварила, мясных. На рынке вить седня была, в чатыря утра. Ить не пост щас, мясо-то разрешено. Жир прям янтарем плават в чугуне. Довольны будете… Молочко в крыночке, только с погребицы… Яблошно варенье прошлогодне… Мясо-от – на кусочки вам порежу, поперчу… маслицем залью топленам… А вы-то, батюшка, – грю так хитро, – игде ж были-та цельнай день?
   Головушку опустил. И так мине вмиг жаль яво стало.
   Как мальчонка, нашкодил и пыжится…
   – Я-то? Иулиания… я-то… на рыбалке…
   В руки пусты яму гляжу. В рожу алу, загорелу, как флаг бывший наш, совецкай.
   – На рыба-а-алке? Ишь… А рыба-от игде?
   Опускат башку ище ниже. Вижу на темечке яво пробор в густых, густющих волосьях.
   Ах ты, а в волосьях-та чаво только нет – и листья ивовы сухи запутались, и травинки, и цветы, и песка полно, тряхани щас башкой – и песок в разны стороны полетит…
   Обнаглела я. Все внутрях кипятком обдало.
   – А рыба у тя, – грю, – отец Серафим, часом в башке не запутлякалася? Давай, батюшка, рыбу-та в голове поищем?
   Ноздри раздуваю. Чую запах чужой. Чую… запах… у-у-у-у-у…
   – Ну што ты, – грит, – што ты, што ты, матушка?.. – и ко мне кидацца. А лицо все обгорело, все таково красно, тронь пальцем – обожжесся, как чугун раскаленнай! – Што сопишь, как лошадь стояла?! На рыбалке я был, да, на Волге, у Хмелевки! Да рыбу-та всю – упустил! «Паука» волной унесло! А кукан сладил – так энто… энто, ну…
   – Ври, наври скорей давай…
   Миня под локотки подхватыват.
   Уже реву. Слезыньки так и шмыгают, рыбки, по щечкам.
   – Ну, энто!.. Билися, билися рыбы – сильны, собаки – и оторвали! И – к шутам – уплыли!.. в Волгу широку… жить – хотят…
   Смеется, паразит. Ах, зубы белозубы. И пахнет от няво на всю избу – а чем вонят-та?! Да – радостью за версту несет! Счастьем!
   Бабий дух… девкин… Сладкий такой, то ль духи такия, то ль сама така девка духовита… Ах ты, дрянь… Греховодник… Да ты миня… оммануть…
   Отталкиваю яво. Руками в грудь яму упираюся – и толкаю, толкаю от сибя прочь.
   – Уйдитя!.. Не могу глядеть…
   – Да што ж не могешь-та, Иулианья, а?!..
   Не хохочет – грохочет. Вот, наконец, глаза в глаза мои – зырит.
   А-а-а-а-о-о-о… В глазах-ти – Волга синя, безбрежна… свет кромешнай…
   – Вретя вы все!.. Не рыбалили вы!..
   Обнимат миня за спину. За пузо лапат. И не могу я яво руки стряхнуть, не могу по ним – ладонью – вдарить.
   – Да вот те святой крест, матушка! – Встает передо мной, как солдат на присяге, руку ко лбу взбрасыват. И крестицца, да, воистину, широко так, с размахом, быдто – траву косит, крестицца. В плечины свои, в живот под грязной рубахой щепоть, как нож в масло, втыкат. – Неужто по мине не видать, што рыбалил я?
   – Рыба-а-а-алил!
   С девкой, шепчу я сибе сама под нос, с девкой… штоб он не слыхал, тихохонько шепчу…
   – Давай, Иулианья, не устраивай мине тут… – Посуровел. – Накрывай лучче, мать, на стол! Я и правда проголодалси! Быка бы съел!