— Обещаю.
   — Скажите, любили ли бы вы меня, если бы я была свободна, если бы честь и долг не становились между нами?
   Лицо Готфрнда вспыхнуло, на мгновение прошлое и будущее исчезло для него. Он чувствовал, он видел лишь чудный влажный взор, устремленный на него с выражением любви и мучительной скорби.
   — Да, Габриэль, если бы я мог, не краснея, не делаясь бесчестным, обладать вами как своей законной супругой, я бы любил вас всеми силами своей души.
   С улыбкой счастья на устах графиня упала на подушки и закрыла глаза. Румянец на щеках, ровное дыхание успокоили Веренфельса и дали ему надежду, что злополучное приключение не будет иметь дурных последствий. Он придвинул к дивану столик, поставил на него колокольчик так, чтобы графиня могла его достать, и ушел. Но голова его горела, и множество тяжелых мыслей бушевало в ней.
   Уложив после чая Танкреда, он намеревался выйти в сад, чтоб посмотреть оранжерею и придумать, если окажется нужным, какое-нибудь благовидное объяснение, как вдруг Сицилия, вся взволнованная, вбежала в его комнату.
   — Ах, господин Веренфельс, что такое случилось? Мне кажется, графиня умирает: надо позвать доктора и дать знать графу.
   — Что такое? Этого не может быть, — возразил Готфрид. — С графиней, действительно, произошел несчастный случай, но нет и часу, как я видел ее, и она чувствовала себя хорошо.
   — А я покоя не имела на крестинах, что-то толкало меня вернуться домой, — говорила со слезами камеристка. — В половине десятого я уже возвратилась. Найдя графиню уснувшей на диване, я ушла из комнаты, но так как затем долго не было звонка, я вошла, чтобы узнать, не желает ли графиня чаю. И тут я заметила, что она в каком-то необыкновенном состоянии. Глаза были полуоткрыты, она мне не отвечала и, казалось, не слышала моих слов, а когда мы с Триной переносили ее на постель, тело ее казалось совсем бесчувственным. Лишь бы она не отравилась, я давно этого боюсь.
   — Нет, нет, причина такого состояния, вероятно, слишком сильный запах в оранжерее. Вернитесь к больной, а я пойду велю послать верхом одного гонца к графу, а другого к доктору.
   — Бога ради, месье Веренфельс, придите на одну минуту взглянуть на графиню. Быть может, вы знаете, что делать в таком страшном состоянии до приезда доктора, — умоляла горничная.
   — Хорошо, я приду, как только сделаю нужные распоряжения.
   Десять минут спустя Готфрид снова наклонился над Габриэлью. Она лежала на постели в полном упадке сил, сменившем нервное возбуждение. Была минута, он сам думал, что она умирает, и сердце его мучительно сжалось. Что делать? Как помочь?
   — Графиня, Бога ради, скажите, что вы чувствуете? — проговорил он с волнением. Его голос имел магическую силу и, казалось, вывел Габриэль из летаргии; веки ее медленно поднялись, и голосом слабым, как легкое дуновение, она прошептала:
   — Ничего; слабость.
   Мучимый беспокойством и страхом, Готфрид вышел в сад и, пытаясь справиться с волнением, стал ходить взад и вперед. Он желал, чтобы доктор и граф приехали скорей, и вместе с тем боялся, чтобы Габриэль в бреду не выдала своей несчастной тайны. Какое тяжелое осложнение! Он прошел в оранжерею и осмотрел сломанную дверь. К своему крайнему удивлению, он увидел, что она была заперта снаружи садовником, который, вероятно, не подозревал, что графиня находится там. Это обстоятельство могло быть благоприятно для объяснения случившегося.
   В своем нетерпении Готфрид пошел ждать доктора и графов на дворе и вскоре увидел всадника, который мчался во весь опор на взмыленном коне. То был Арно, бледный и запыхавшийся от быстрой езды.
   — Ну что, жива она? — спросил он, соскакивая с лошади. — Скажите, Бога ради, Готфрид. Я вижу по вашему лицу, что произошло нечто ужасное.
   В коротких словах и держась насколько возможно правды, Веренфельс рассказал, что графиня пошла в оранжерею и была заперта там, вероятно, одним из садовников, конечно, не с намерением.
   А когда по возвращении от судьи Танкред искал свою мать и не мог ее нигде найти, то он, Готфрид, боясь, не случилось ли что-нибудь, пошел в сад и, проходя мимо оранжереи (куда, как видели, направилась графиня), ему показалось, что он слышит слабый стон; тогда он выломал дверь и нашел молодую женщину в бессознательном состоянии. Но так как она скоро пришла в себя, то он не полагал, что это может принять серьезный оборот.
   — Какая невероятная ветреность! — воскликнул Арно, стремительно направляясь в комнаты Габриэли.
   Полчаса спустя приехал в карете граф и вскоре за ним доктор. Осмотрев больную, которая оставалась неподвижна, безмолвна и, казалось, не видела и не слышала ничего, он сделал некоторые предписания, сказал, что останется до следующего дня, и настоял, чтобы граф лег уснуть, так как он очень ослабел от вынесенного потрясения. Затем, оставив Арно около больной, доктор пошел в залу, где Готфрид, бледный и встревоженный, ждал его, мучимый нетерпением узнать, что он нашел.
   — Это вы вынесли графиню из оранжереи? — спросил его старый доктор, окидывая пытливым взглядом красивого изящного молодого человека.
   — Да.
   — Так скажите мне, в каком состоянии вы ее нашли и не было ли какого-нибудь сильного потрясения до или после удушения.
   Заметив, что его собеседник колеблется, он присовокупил:
   — С доктором вы можете говорить так же откровенно, как с духовником; чтобы спасти эту молодую женщину, состояние которой очень серьезно, я должен знать правду.
   С тяжелым волнением Готфрид заявил, что душевное состояние графини внушало опасения, что нервы ее были сильно возбуждены до и после катастрофы. Удовольствовавшись этим ответом, доктор снова вернулся к больной.
   На следующий день Гвидо Серрати приехал из Арнобурга и был удивлен, узнав о случившемся накануне. Когда же, по уходе Арно, он остался один с Веренфельсом, то, устремив на него дерзкий, насмешливый взгляд, сказал шутливо:
   — Вот приключение, дьявольски похожее на самоубийство.
   — Отчего? Я не вижу никакой к тому цели, — отвечал холодно Готфрид.
   — Ах, кто может угадать все «отчего» хорошенькой женщины? Нравственное утомление, ревность, отвергнутая любовь, мало ли что… И в отсутствие всех поэтическая смерть.
   Взглянув с насмешкой на мимолетный румянец, выступивший на лице Готфрида, Гвидо встал и ушел. Сдвинув брови, Веренфельс, мрачный, вернулся к себе.
   Следующий день был весьма тревожен. Графине было худо; летаргическое состояние, в котором она находилась, не поддавалось лечению, и доктор, равно как и ее родные, терял надежду на спасение. Но тем не менее молодая крепкая натура преодолела болезнь. Габриэль стала медленно приходить в себя, и вскоре опасность миновала. Несмотря на этот счастливый исход опасного случая, атмосфера тоски продолжала тяготеть над замком; и лишь Арно и Танкред приняли свой обычный вид. Граф Вилибальд оставался мрачным, озабоченным и украдкой пытливо всматривался в побледневшее лицо Готфрида и замечал в его спокойном виде некоторое принуждение.
   Гвидо Серрати пользовался своими непредвиденными каникулами и деятельно работал над картиной. Он устроил себе наскоро у судьи мастерскую и проводил там целые дни. Молодой живописец нарисовал пастелью маленькую картину, изображающую четверых детей мадам Линднер, и таким образом завладел ее сердцем. Она предоставила ему полную свободу работать над изображением ее племянницы, но, конечно, не была бы так благосклонна, если бы подметила пламенные страстные взгляды, какие устремлял порой художник на милое личико Жизели. Молодая девушка, занятая своим рукоделием и поглощенная мечтами любви, ничего не замечала.
   Бедная Жизель, она не знала, что образ ее поблек в сердце ее жениха, затемненный, стертый демонической дерзкой красотой, которая победила и пленила любимого человека, и что теперь его связывала с невестой лишь честь данного слова.
   Состояние души Готфрида в течение трех недель, следовавших за покушением Габриэли на самоубийство, было самое тяжелое. Он не мог противиться увлечению и чувствовал себя все более и более прикованным к обольстительной женщине, которая так страстно любила его, но с которой его разделяла пропасть. Он горько упрекал себя, что не покинул замка сразу же после бала. И сердце, и рука его были тогда свободны, а теперь он связал свою судьбу с судьбой доверчивого ребенка, погубил свое сердце и попал в невозможное положение.
   Но Веренфельс был слишком честен и слишком энергичен, чтобы долго колебаться. Слово, данное Жизели, налагало на него обязанность забыть Габриэль; причем подозрение трех лиц: камеристки, доктора и Серрати, выказанное ему в день покушения графини, внушало ему желание уехать как можно скорей. Он не видел графиню со дня катастрофы, так как, хотя она и поправилась, но не выходила из своих комнат. И Готфрид жадно искал предлога уехать до появления Габриэли; как вдруг два письма одновременно вывели его из затруднения, поразив вместе с тем тяжелой скорбью его сердце.
   Одно письмо было от его матери. Она сообщала ему, что ее болезненное состояние внезапно ухудшилось и, чувствуя близость кончины, она просит его приехать как можно скорее: «Взглянуть на тебя в последний раз и благословить тебя — вот единственная радость, которую жажду получить в этой жизни», — писала она.
   Другое письмо было от старого родственника его покойной жены, который был крестным отцом и ее самой, и их дочери Лилии. Но Готфрид не поддерживал с ним постоянно переписки. Вильгельм Берг уже много лет жил в Монако, где у него был собственный дом. Старик, как говорят, обладал солидным капиталом. Игорный дом в Монако представлял обширное поле для спекуляций, и Берг воспользовался этим, чтобы округлить свое состояние. Он давал деньги под довольно ростовщичьи проценты богатым иностранцам, которых непостоянство фортуны ставило в затруднительное положение и заставляло идти на какие бы то ни было условия. Он также покупал или брал в залог драгоценные вещи, когда ему предлагала их какая-нибудь игралыцица, находясь в бедственном положении. Но эти спекуляции не мешали Бергу пользоваться в Монако хорошей репутацией.
   Берг и был тот родственник, который хотел помочь Готфриду, когда молодой человек намеревался эмигрировать в Америку. Теперь старик писал, что вследствие подагры он почти лишился ног, что зрение его слабеет и что он чувствует необходимость взять себе молодого и сильного помощника. «И вот я подумал о тебе, Готфрид, — писал он, — так как делаю тебя своим наследником еще при моей жизни. Ты примешь участие в делах, а я буду наслаждаться удовольствием быть окруженным семьей на старости лет. Для твоей матери и для Лилии климат Монако будет очень полезен. К тому же, у меня в доме живет дама средних лет, заведывающая моим хозяйством, которая была учительницей и может заняться воспитанием моей внучки. Приезжай же скорей и ответь мне, когда я могу тебя ожидать».
   Хотя дела старика Берга внушали тайное отвращение Готфриду, он счел его предложение за указание свыше; оно давало ему выход из невыносимого положения и обеспечивало ему независимую будущность. И Веренфельс решил, что если его бедная мама умрет, он поселится в Монако с Жизелью и Лилией, а остальное устроит впоследствии.
   Не мешкая, он пошел к графу и попросил у него разрешения уехать в эту же ночь к умирающей матери, причем показал ему ее письмо. Граф сразу же дал свое согласие и лишь спросил, когда он думает вернуться.
   — Я ничего не могу сказать определенно, так как должен еще съездить в Монако к старшему родственнику, который делает меня своим наследником. Но это, надеюсь, не доставит вам никакой неприятности, так как Танкред хорошо подготовлен для военной школы, а для наблюдения за ним до моего возвращения могу рекомендовать вам прекрасного человека, кандидата теологии — он брат нашего школьного учителя.
   — Прекрасно, так оставайтесь так долго, как хотите. Лишь первого октября кончается контракт Петриса.
   Танкред был очень удивлен, узнав о неожиданном отъезде Готфрида. Но мысль сменить своего строгого начальника на робкого и добродушного кандидата очень улыбалась ему; он деятельно помогал Веренфельсу укладывать в чемодан вещи и в порыве дружеского чувства подарил ему прекрасный миниатюрный портрет свой, который принес от отца.
   — Чтобы вы не забыли меня, — сказал он ласково.
   Готфрид улыбнулся и принял подарок.
   — Мне столько было хлопот с тобой, что я и так тебя не забуду, но я покажу твой портрет моей Лилии, которой теперь три года, и расскажу ей, какого страшного шалуна я воспитывал.
   — Нет, нет! — воскликнул Танкред с неудовольствием. — Прошлое должно остаться между нами; пожалуйста, не говорите обо мне дурно вашей дочери. Что, если она вспомнит об этом, когда мы будем большие?
   Находя это преждевременное фатовство очень забавным, Готфрид обещал молчать.
   Вечером того же дня Арно пришел к своей мачехе, чтобы читать ей, как делал это обыкновенно, как вдруг вспомнил новость дня. Прервав чтение, он сообщил, что Готфрид уезжает и просил передать ей его поклон и искреннее желание скорого выздоровления.
   К счастью для Габриэли, тень от темного абажура скрывала ее черты; в противном случае Арно испугался бы ее внезапной бледности.
   — Надолго он уезжает? — спросила она нерешительным голосом.
   — Да, я думаю, он не возвратится раньше октября, — отвечал спокойно молодой граф. — Его бедная мать умирает, но агония может затянуться. А по другому делу он должен еще ехать в Монако, — заключил молодой человек и стал продолжать чтение.
   Габриэль ничего не слышала, вся поглощенная мыслью, что не увидит Готфрида в течение нескольких месяцев.
   — Когда уезжает Веренфельс? — спросила она вдруг.
   — Сегодня ночью, чтобы отправиться с пятичасовым утренним поездом.
   Молодая женщина ничего не ответила, но немного спустя, ссылаясь на утомление, отпустила Арно. Она чувствовала необходимость остаться одной. Вся ее страсть к Готфриду пробудилась с удвоенной силой, и предстоящая долгая разлука приводила ее в отчаяние.
   Со дня своего покушения на самоубийство она не говорила с Веренфельсом, но видела «его иногда из окна, сторожа минуты, когда он гулял с Танкредом или с ее мужем по одной из аллей, которая была видна из ее комнаты. А теперь и эту радость отнимают у нее. Он уедет без ее прощального слова. И возвратится ли он еще? Этот предлог не прикрывает ли бегства?
   С возрастающим волнением молодая женщина ходила по комнате; часы, пробившие двенадцать, вызвали ее из задумчивости. С пылающим лицом Габриэль подошла к окну и прижала к стеклу свой разгоряченный лоб. Была чудная июньская ночь, теплая и душистая; днем шел дождь, но вечером погода прояснилась, и полная луна освещала аллеи и темные чащи обширного парка.
   Неодолимое желание взглянуть хоть на окна любимого человека овладело Габриэлью; и как знать, быть может счастливый случай помог бы ей увидеть и его самого. Не колеблясь, она накинула на себя большой теплый креповый платок, закуталась в него и вышла на террасу. Она увидела, что во всех окнах замка было темно, полнейшая тишина царила повсюду; очевидно, все спали, и никто не будет знать о ее тайном выходе.
   Проворная и легкая, как тень, она прошла площадку, усыпанную песком и освещенную луной, и скрылась в тени деревьев, направляясь к флигелю, который занимал ее сын.
   Ноги ее в легких туфлях вязли в сырой траве, но Габриэль не обращала на это внимания и продолжала свой путь, прячась в тени из боязни, чтобы кто-нибудь не увидел ее в окно.
   Наконец, она становилась, задыхаясь от волнения. Перед ней возвышался старый корпус замка, и на звездном небе отчетливо выделялась и эта величественная масса, и башня с остроконечным шпицем. Прислонясь к старому зданию, тянулась анфилада окон и широкая терраса, прилегающая к комнатам Танкреда. В помещении мальчика было темно, но два смежных окна были освещены, и на спущенной шторе виднелась колеблющаяся тень. Глаза графини впились в это отражение. И Готфрид, как бы сдаваясь на немой призыв, вышел на террасу и прошелся по ней несколько раз, задумчиво опустив голову, затем направился в сад и пошел по аллее, возле которой скрывалась Габриэль.
   — Готфрид! — прошептала она, выходя из тени в двух шагах от него.
   Молодой человек вздрогнул, устремив взор на Габриэль; освещенная луной, она казалась волшебным видением.
   — Вы здесь, графиня?
   — Я не могу дать вам уехать, не простясь с вами, — прошептала она, протягивая ему руки и обращая к нему взгляд, исполненный такой любви и такого отчаяния, что Готфрид был порабощен. Он поспешно подошел к ней, взял ее руки и поцеловал их.
   — Благодарю. Но какая неосторожность придти сюда ночью, по сырой траве; вы едва оправились и рискуете простудиться.
   — Пускай! Я хотела видеть вас перед этой долгой разлукой и спросить… — она наклонилась к нему, — можете ли вы носить дурные обо мне воспоминания? Будете ли вы думать без отвращения и презрения о женщине, которая, изменив своему достоинству, выдала вам свои чувства и заставила вас напомнить ей о благоразумии и долге?
   Слезы помешали ей продолжать.
   — Что вы говорите, Габриэль! Как смею я осуждать чувство, которое так предательски овладело сердцем человека, чувство, которое причинило вам столько страданий?! Если мои слова, моя искренняя дружба тронули вашу душу, если вы обещаете мне мужественно бороться с вашей слабостью, посвятить всю свою любовь благородному, великодушному человеку, мужу вашему, если вы будете для Танкреда благоразумной матерью и для Арно истинной сестрой, я буду думать о вас с уважением и с чувством благоговения, и всюду вас будет сопровождать моя молитва о вашем счастье.
   Увидев слезы, орошающие лицо Габриэли, он сказал с тяжелым волнением:
   — Вы заставляете меня страдать этими слезами, которых я не могу осушить.
   — Прощайте, — прошептала графиня, протягивая ему руку.
   Порабощенный и позабыв все, Готфрид привлек ее в свои объятия и прижал губы к ее шелковистым локонам, но почти тотчас оттолкнул ее и убежал. Голова его горела, и совесть упрекала его. В последнюю минуту он ослабел, изменил доверию графа и слову, данному Жизели. «Никогда больше я не должен подвергать себя искушению, если не хочу быть подлым», — говорил он себе, возвращаясь в комнату.
   Графиня с минуту оставалась неподвижна. Безумная радость охватила ее душу, и одна лишь мысль «он побежден, он мой, несмотря ни на что, так как он любит меня», бушевала в ее голове. Молодая женщина преобразилась; с пылающим лицом она вернулась к себе и кинулась в постель.
   Радость графини уменьшилась бы на много, а упреки совести Готфрида увеличились бы во сто раз, если бы они знали, что их свидание было подмечено двумя свидетелями. Один из них был Гвидо Серрати; возвращаясь с ночной прогулки, он увидел Габриэль в момент, когда она подходила к Веренфельсу. Движимый любопытством, он спрятался, желая видеть, что произойдет. «Я не ошибался, — говорил он себе с насмешливой улыбкой, — предполагая, что тут что-то кроется. Да, она положительно без ума от этого злакудрого красавца. Такие открытия ценятся на вес золота, и это поможет мне, прежде всего, овладеть моей прелестной мадонной, в которую я безумно влюблен, а во-вторых, обеспечить мое существование. Обладание подобной тайной прибыльно для живописи. Но Веренфельсу я не завидую; не радость навязать себе на шею такого черта».
   С этого дня графиня начала оживать. Свежая, веселая, счастливая, она снова стала интересоваться жизнью, была нежна и внимательна с графом, который казался грустным и не совсем здоровым, и братски добра с Арно. Уверенность, что она любима Готфридом, наполняла ее сердце радостью. Она терпеливо выносила разлуку и не думала о том, что будет после этого.
   Сеансы возобновились, и Серрати делал теперь ее портрет. При всяком случае, как только они оставались одни, Гвидо наводил разговор на Жизель и рассказывал множество маленьких эпизодов, происшедших между ней и ее женихом во время болезни графини. Эти рассказы, искусно рассчитанные, возбуждали в графине жестокую ревность, целую бурю страсти, и позабыв всякую осторожность, она сама стала расспрашивать художника.
   Однажды Габриэль была в мастерской с глазу на глаз с Гвидо. Он, как всегда, повел разговор на ту же тему и сообщил, что между женихом и невестой установилась деятельная переписка. Накануне Жизель получила письмо, сильно ее взволновавшее. Она перечитывала его несколько раз. «Кажется, дело идет об ускорении их свадьбы», — присовокупил Серрати, всматриваясь украдкой в побледневшее, взволнованное лицо молодой женщины.
   — Простите, графиня, что я расстроил вас неосторожным словом, — сказал он вдруг, обратясь к ней и устремляя на нее смелый взор.
   Габриэль вздрогнула и, собрав все свои силы, спросила, смерив его презрительным взглядом:
   — Я вас не понимаю. То, что вы сказали, не могло расстроить меня!
   — Я вижу, графиня, что должен говорить яснее, чтобы вызвать ваше доверие, и потому расскажу вам эпизод, который произошел в ночь отъезда месье Веренфельса. Погода была так хороша, что я вышел пройтись по саду, и случай привел меня к той части замка, которую занимает маленький граф. Вдруг я увидел красивого блондина, который с нетерпением ходил около террасы, затем направился к дубовой аллее, где тотчас из тени деревьев выступила молодая женщина и позвала его; он про…
   — Довольно, довольно, — перебила его графиня, бледная, как смерть. — Я понимаю, что вы шпионите и хотите, чтобы вам заплатили за молчание. Во сколько вы его цените?
   Художник насмешливо улыбнулся.
   — Не раздражайтесь, графиня, надо благоразумно относиться к обладателю тайны. Я хочу дружески сговориться с вами.
   — Сколько вы требуете?
   — Я вам это скажу, когда выясню все обстоятельства. Вы любите человека, который отвечает вам взаимностью, но слишком строг, чтобы наслаждаться запретным счастьем. Сверх того, этот человек помолвлен и никогда не бросит ту, которой дал свое слово. Но я берусь расстроить это обязательство и сделать ее недостойной и неверной настолько, что щекотливый молодой человек не женится на ней. Если затем вы овдовеете, ничто не помешает вам выйти за человека, которого вы любите, и если… в довершение этих счастливых случайностей, граф Арно погибнет на дуэли с доном Районом де Морейра, например, огромное состояние Арнобургов перейдет к вашему сыну и даст вам возможность по-царски вознаградить друга, который вызовет эти счастливые случайности и устроит ваше счастье. Я беден и должен подумать о моей будущности. А потому попрошу у вас десять тысяч франков за молчание и пятнадцать тысяч, чтобы сделать неверной мадемуазель Жизель. О цене за ваше вдовство и за наследство молодого графа мы поговорим, когда настанет время.
   Габриэль слушала, остолбенев от ужаса и негодования; она чувствовала себя как бы запутанной в паутине, как бы в руках этого циничного продажного человека.
   — Вы осмеливаетесь предлагать мне целый ряд преступлений. И я не хочу, чтобы Арно погиб; ни за что, никогда, — проговорила вдруг Габриэль глухим голосом.
   — Графиня, я предлагаю вам выход из невыносимого положения; богатство и счастье в будущем, благодаря разным роковым случайностям, в которых никто не будет иметь возможности вас осудить. Вы пожалеете о своей нерешительности, когда будет поздно; вот письмо Веренфельса, которое докажет вам справедливость моих слов.
   Он вынул из кармана сложенный листок, положил его на колени молодой женщины и снова взялся за кисть.
   Дрожа, как в лихорадке, Габриэль откинулась в изнеможении на спинку кресла, и судорожно мяла в руке письмо Веренфельса. Целый ад ревности и страсти кипел в ее груди.
   Она выпрямилась, порывисто развернула письмо и стала читать: «Дорогая Жизель»… буквы прыгали и мешались в ее отуманенных глазах, и прошло несколько минут, прежде чем она была в состоянии продолжить чтение. Под впечатлением тайных упреков совести молодой человек был нежным и более отдавался излиянию чувств, чем это было бы без этой причины. В сердечных выражениях он говорил о болезненном состоянии его матери и передавал ей благословение и поцелуй, которые умирающая посылала своей будущей невестке. Далее он писал: «Мне грустно, что-то давит и волнует меня, и я спрашиваю себя порой, достоин ли я тебя, Жизель, и сумею ли я сделать тебя счастливой, как ты того заслуживаешь? Но я отгоняю эти мысли, зная, как глубока твоя любовь ко мне. Когда ты станешь подругой моей жизни, невинный взор твоих голубых глаз, чистых как небо, прогонит эти черные мысли, этого демона, смущающего меня. И потому я хочу ускорить насколько возможно нашу свадьбу. Я знаю, что твоя любовь даст мне покой и счастье».
   Трепещущей рукой Габриэль сложила листок. Сумрачно сдвинув брови, она то бледнела, то краснела. Ей был понятен тайный смысл этих строк; демон, убивающий его спокойствие, была его страсть к ней. В союзе с Жизелью он хотел найти спасение и счастье. Эта простая ограниченная девочка будет обладать тем, что она считает своею собственностью. «Нет, никогда! Их надо разлучить, развернуть пропасть между ними во что бы то ни стало», — говорила она себе, бледнея, и мрачный огонь сверкал в ее глазах. Она не замечала насмешливого пытливого взгляда, с каким художник следил за борьбой в ее душе, и улыбку удовольствия, с какой он отвернулся, кончив свои наблюдения.