Страница:
Поглощенные своим волнением, ни мать, ни сын не слышали, что в соседней комнате отворилась дверь и вошел Готфрид. При словах Танкреда, которые Веренфельс ясно слышал, он остановился, и сердце его болезненно сжалось; он думал, что графиня требовала от сына, чтобы он не говорил об их помолвке, так скоро расстроенной. Затем подойдя к чемодану, он с шумом закрыл его.
Габриэль вздрогнула и тотчас встала; еще раз прижала Танкреда к своей груди с уверенностью, что он будет молчать; затем, шатаясь,. вернулась к себе. Случай благоприятствовал ей, никто из слуг не встретил ее, и даже Сицилия не подозревала, что госпожа ее уходила из своих комнат. Когда она вошла к себе, ей прежде всего бросилось в глаза письмо Серрати, упавшее на ковер. Она подняла его и тщательно сожгла на свечке. Затем упала на кушетку; силы ее истощились. Когда час спустя Сицилия, удивленная, что графиня так долго не зовет ее, вошла спросить приказаний насчет обеда, она была испугана состоянием, в котором нашла Габриэль и тотчас оказала ей нужную помощь, не изменяя при этом своей обычной сдержанности.
Хитрая камеристка только что узнала, что Веренфельс оставляет замок, и этот неожиданный отъезд в связи с отчаянием, упадком сил графини, открыл Сицилии почти всю правду.
С полнейшей апатией Габриэль дала себя раздеть и уложить в постель, причем сказала утомленным голосом:
— Завтра вечером мы едем в Берлин. Позаботься, Сицилия, чтобы все было уложено и готово и скажи экономке, что она должна отправиться раньше меня, с утренним одиннадцатичасовым поездом.
— Все будет сделано, как вы приказали, дорогая графиня. Примите только успокоительных капель и постарайтесь заснуть. Я пойду распоряжусь кое-чем и сейчас вернусь к вам.
Но Габриэль не могла уснуть. Несмотря на сцену, которая разыгралась сегодня утром, несмотря на ненависть и гнусную месть, мысль, что Готфрид оставляет замок, что никогда, конечно, она его не увидит, мучительно разрывала ей сердце. Все ее чувства, болезненно напряженные, сосредоточились в слухе; впрочем не столько ухом, сколько сердцем она уловила шум экипажа, остановившегося у главного подъезда, затем глухой стук колес, который мало-помалу замирал в отдалении.
Когда пришла Сицилия и осторожно наклонилась над кроватью, холодные пальцы сжали ее руку и Габриэль спросила разбитым голосом:
— Он уже уехал?
— Да, графиня, десять минут тому назад, — отвечала камеристка, ни секунды не сомневаясь о ком шла речь.
С помощью наркотических капель, которые ей дала Сицилия, Габриэль заснула на несколько часов.
Под предлогом, что хочет сама наблюдать за приготовлениями к отъезду графиня встала рано утром, отдала подробные приказания камеристке и экономке, затем велела позвать к себе в будуар управляющего, чтобы дать ему некоторые предписания.
Петрис был нездоров, и вместо него пришел его помощник Лаубе. Когда деловой разговор был окончен, Габриэль подошла к бюро, чтобы достать деньги, которые назначала для помощи бедных и для других надобностей; но вложив ключ в замок, она вскрикнула от удивления и констатировала вместе с Лаубе, что замок был сломан и портфель с тридцатью тысячами талеров похищен.
— Я ни на кого не имею подозрения, но кража так велика, что не знаю, можно ли не сделать заявления, — сказала молодая женщина с некоторым колебанием.
— Ах, графиня, нельзя и подумать оставить без расследования подобное преступление. Я сейчас пошлю за комиссаром, чтобы произвести следствие и подвергнуть обыску весь ваш служебный персонал.
— Но это будет скверная история; и потом, погодите, Лаубе, я не хочу, чтобы мой сын был свидетелем скандала. Я отправлю его с мадам Стейжер, которая во всяком случае непричастна к делу, так как она провела три дня у своей больной сестры и вернулась только сегодня утром, как мне сказала Сицилия, а вчера перед обедом у меня еще был в руках портфель. Ничто, впрочем, не мешает наблюдать за ней в городе. Так пошлите же за комиссаром, пока я буду отправлять сына.
Она велела позвать Танкреда, сообщила ему, что так как ее задерживает до утра одно дело, то она отправляет его в город с экономкой. Мальчик не противился этому. Он был печален и задумчив и перед тем, как уйти, спросил вдруг:
— Мама, разве ты поссорилась с Веренфельсом? Вчера вечером, после того как ты ушла, он сказал мне, что уезжает и никогда не вернется. Он был добр, как никогда, и казался таким несчастным. Мы оба плакали.
— Не говори мне о нем. Никогда больше не произноси его имени, — сказала Габриэль, бледнея. — Помни, мой кумир, что этот человек причинил страшное зло твоей матери и сделал ее несчастной.
Ни следствие, ни обыск, произведенный комиссаром, не привели ни к какому результату.
— Графиня, — сказал Лаубе, — крупная цифра похищенной суммы и неуспешность наших поисков принуждают меня выразить подозрение против бывшего воспитателя маленького графа. Несмотря на приличный вид месье Веренфельса, некоторые указания говорят против него. Известно, что он провел послеобеденную пору в будуаре, что его отъезд более чем неожидан, так как сам он мне сказал вчера утром, что останется здесь еще несколько дней; наконец, судья,, которого я видел сегодня, сообщил мне, что Веренфельс снова посватался за мадемуазель Жизель — что, нахожу, не делает ему чести — и что он намеревается купить имение; а это более чем подозрительно, так как известно, что у него нет никаких средств.
Габриэль слушала, опустив голову. Несмотря ни на что, сердце ее трепетало, но отступить было трудно, и дерзкие слова «я не хочу дать тебе мое честное имя» снова звучали в ее ушах. Бледная, но непоколебимая, она встала и сказала спокойно:
— Как ни кажется неправдоподобным ваше предположение, месье Лаубе, я не считаю себя вправе пренебрегать каким бы то ни было указанием и должна вам признаться, что видела, как месье Веренфельс рассматривал вчера маленький кинжал, которым, как кажется, и совершен взлом. Предоставляю действовать властям, не мешая ни в чем, что они признают необходимым для уяснения дела.
VIII. Гражданская смерть
Часть II
I. Двенадцать лет спустя
Габриэль вздрогнула и тотчас встала; еще раз прижала Танкреда к своей груди с уверенностью, что он будет молчать; затем, шатаясь,. вернулась к себе. Случай благоприятствовал ей, никто из слуг не встретил ее, и даже Сицилия не подозревала, что госпожа ее уходила из своих комнат. Когда она вошла к себе, ей прежде всего бросилось в глаза письмо Серрати, упавшее на ковер. Она подняла его и тщательно сожгла на свечке. Затем упала на кушетку; силы ее истощились. Когда час спустя Сицилия, удивленная, что графиня так долго не зовет ее, вошла спросить приказаний насчет обеда, она была испугана состоянием, в котором нашла Габриэль и тотчас оказала ей нужную помощь, не изменяя при этом своей обычной сдержанности.
Хитрая камеристка только что узнала, что Веренфельс оставляет замок, и этот неожиданный отъезд в связи с отчаянием, упадком сил графини, открыл Сицилии почти всю правду.
С полнейшей апатией Габриэль дала себя раздеть и уложить в постель, причем сказала утомленным голосом:
— Завтра вечером мы едем в Берлин. Позаботься, Сицилия, чтобы все было уложено и готово и скажи экономке, что она должна отправиться раньше меня, с утренним одиннадцатичасовым поездом.
— Все будет сделано, как вы приказали, дорогая графиня. Примите только успокоительных капель и постарайтесь заснуть. Я пойду распоряжусь кое-чем и сейчас вернусь к вам.
Но Габриэль не могла уснуть. Несмотря на сцену, которая разыгралась сегодня утром, несмотря на ненависть и гнусную месть, мысль, что Готфрид оставляет замок, что никогда, конечно, она его не увидит, мучительно разрывала ей сердце. Все ее чувства, болезненно напряженные, сосредоточились в слухе; впрочем не столько ухом, сколько сердцем она уловила шум экипажа, остановившегося у главного подъезда, затем глухой стук колес, который мало-помалу замирал в отдалении.
Когда пришла Сицилия и осторожно наклонилась над кроватью, холодные пальцы сжали ее руку и Габриэль спросила разбитым голосом:
— Он уже уехал?
— Да, графиня, десять минут тому назад, — отвечала камеристка, ни секунды не сомневаясь о ком шла речь.
С помощью наркотических капель, которые ей дала Сицилия, Габриэль заснула на несколько часов.
Под предлогом, что хочет сама наблюдать за приготовлениями к отъезду графиня встала рано утром, отдала подробные приказания камеристке и экономке, затем велела позвать к себе в будуар управляющего, чтобы дать ему некоторые предписания.
Петрис был нездоров, и вместо него пришел его помощник Лаубе. Когда деловой разговор был окончен, Габриэль подошла к бюро, чтобы достать деньги, которые назначала для помощи бедных и для других надобностей; но вложив ключ в замок, она вскрикнула от удивления и констатировала вместе с Лаубе, что замок был сломан и портфель с тридцатью тысячами талеров похищен.
— Я ни на кого не имею подозрения, но кража так велика, что не знаю, можно ли не сделать заявления, — сказала молодая женщина с некоторым колебанием.
— Ах, графиня, нельзя и подумать оставить без расследования подобное преступление. Я сейчас пошлю за комиссаром, чтобы произвести следствие и подвергнуть обыску весь ваш служебный персонал.
— Но это будет скверная история; и потом, погодите, Лаубе, я не хочу, чтобы мой сын был свидетелем скандала. Я отправлю его с мадам Стейжер, которая во всяком случае непричастна к делу, так как она провела три дня у своей больной сестры и вернулась только сегодня утром, как мне сказала Сицилия, а вчера перед обедом у меня еще был в руках портфель. Ничто, впрочем, не мешает наблюдать за ней в городе. Так пошлите же за комиссаром, пока я буду отправлять сына.
Она велела позвать Танкреда, сообщила ему, что так как ее задерживает до утра одно дело, то она отправляет его в город с экономкой. Мальчик не противился этому. Он был печален и задумчив и перед тем, как уйти, спросил вдруг:
— Мама, разве ты поссорилась с Веренфельсом? Вчера вечером, после того как ты ушла, он сказал мне, что уезжает и никогда не вернется. Он был добр, как никогда, и казался таким несчастным. Мы оба плакали.
— Не говори мне о нем. Никогда больше не произноси его имени, — сказала Габриэль, бледнея. — Помни, мой кумир, что этот человек причинил страшное зло твоей матери и сделал ее несчастной.
Ни следствие, ни обыск, произведенный комиссаром, не привели ни к какому результату.
— Графиня, — сказал Лаубе, — крупная цифра похищенной суммы и неуспешность наших поисков принуждают меня выразить подозрение против бывшего воспитателя маленького графа. Несмотря на приличный вид месье Веренфельса, некоторые указания говорят против него. Известно, что он провел послеобеденную пору в будуаре, что его отъезд более чем неожидан, так как сам он мне сказал вчера утром, что останется здесь еще несколько дней; наконец, судья,, которого я видел сегодня, сообщил мне, что Веренфельс снова посватался за мадемуазель Жизель — что, нахожу, не делает ему чести — и что он намеревается купить имение; а это более чем подозрительно, так как известно, что у него нет никаких средств.
Габриэль слушала, опустив голову. Несмотря ни на что, сердце ее трепетало, но отступить было трудно, и дерзкие слова «я не хочу дать тебе мое честное имя» снова звучали в ее ушах. Бледная, но непоколебимая, она встала и сказала спокойно:
— Как ни кажется неправдоподобным ваше предположение, месье Лаубе, я не считаю себя вправе пренебрегать каким бы то ни было указанием и должна вам признаться, что видела, как месье Веренфельс рассматривал вчера маленький кинжал, которым, как кажется, и совершен взлом. Предоставляю действовать властям, не мешая ни в чем, что они признают необходимым для уяснения дела.
VIII. Гражданская смерть
Не подозревая, какая гроза собирается над его головой, Готфрид был весь погружен в свои печальные думы. Поезд быстро уносил его далеко от места, где осталась половина его сердца. Мрачный, исполненный тоски, молодой человек сторонился своих спутников, ни с кем не говорил и выходил из купе только, чтобы поесть.
Было часов шесть, когда поезд остановился на станции большого города; и так как это была остановка на час времени, то Готфрид вышел на вокзал и стал ходить взад и вперед. Он не заметил, что начальник станции и господин в партикулярном платье, пробиравшиеся сквозь толпу, как бы разыскивая кого-то, остановились, увидев его, внимательно его осмотрели, затем после короткого совещания подошли к нему.
— Извините, но позвольте вас спросить, не с бароном ли Готфридом Веренфельсом я имею удовольствие говорить? — спросил начальник станции с легким поклоном.
— Да, это я. Что вам угодно?
— Я попрошу вас войти на минутку ко мне в кабинет по важному делу.
Удивленный и недовольный, Веренфельс пошел вслед за ним; но как только дверь заперлась позади их, господин в партикулярном платье подошел к Готфриду и подал ему карточку.
— Я агент охранной полиции и должен, к моему сожалению, барон, подвергнуть обыску ваши вещи и вашу особу в виду имеющегося на вас важного обвинения.
— Обвинения на меня? — спросил Готфрид, краснея от досады. — Недоразумение более чем странное! Вот мои ключи и билет от багажа, — присовокупил он, бросая то и другое на стол. — Могу ли я узнать, по крайней мере, кто меня обвиняет? — спросил он с раздражением минуту спустя.
— Никто — прямо. Но крупная кража совершена в Рекенштейнском замке, и ваше имя находится в числе подозреваемых лиц, — отвечал полицейский, всматриваясь в него пытливым взглядом.
Как громом пораженный, Готфрид отступил и, шатаясь, прислонился к стене. Если Габриэль вмешалась в обвинение, что-нибудь ужасное угрожало ему. В глазах у него потемнело; и оба свидетеля этого страшного волнения обменялись значительным взглядом. В эту минуту принесли вещи, и начался обыск. Осмотр обоих мешков и шкатулки не дал никакого результата. Бледный, с пылающим взглядом молодой человек следил глазами за каждым движением полицейского; он сам теперь ожидал, что найдется что-нибудь, что именно — он не знал. Но вдруг припомнил, что во время его отсутствия Габриэль приходила к сыну, а раньше, быть может, была и в его комнате. Что значит для этой женщины еще одно преступление?
После всего принялись за чемодан, осматривая тщательно каждую вещь. Вдруг агент вынул из кармана сюртука кожаный портфель и констатировал, что он наполнен банковыми билетами.
— Тридцать тысяч талеров, — сказал он, сосчитав деньги, — все верно, месье Веренфельс; именем закона арестую вас, как изобличенного в краже.
Бешенство и отчаяние лишило Готфрида способности говорить, но почувствовав на плече руку агента, он с отвращением отшатнулся и воскликнул глухим голосом:
— Какая подлость! Мне подложили этот портфель.
— Ах, милостивый государь, это оправдание всех уличенных воров, — ответил сыщик с презрением.
При этих словах, оскорбляющих все чувства несчастного, силы изменили ему; острая боль сжала его сердце, все потемнело вокруг него, и, как дуб, вырванный с корнем, он упал без чувств.
Каково было душевное состояние Готфрида, когда дверь тюрьмы закрылась за ним, трудно описать. Он сознавал себя погибшим, так как не мог дать никаких убедительных доказательств своей невиновности; у него не было даже письма Серрати, которое бы бросило подозрительный свет на характер Габриэли. В отчаянии он не раз думал о самоубийстве, но чувство благочестия и мысль о ребенке всегда останавливали его.
Почти месяц спустя после заключения Готфрида однажды утром сторож, принеся ему обед, вручил вместе с тем маленькую коробку и затем ушел. Молодой человек равнодушно открыл ее и к своему удивлению нашел в ней свежую ветку розы, завернутую в атласную бумагу; рассматривая цветок, он заметил привязанную к стеблю полоску бумаги, на которой были написаны тонким, измененным почерком весьма понятные для него слова:
«Ты не имеешь больше честного имени, но я все же люблю тебя. Прости и согласись взять меня, Готфрид. Я сумею тебя освободить какою бы то ни было ценою и пойду за тобой на край света?
Пораженный Готфрид с изумлением глядел на эти строки, на это новое доказательство упорной и безумной страсти этой тигрицы, которую он так неосторожно раздражил. Он с отвращением кинул на пол розу, раздавил ее каблуком и разорвал записку.
Когда сторож вошел снова, то нашел заключенного лежащим на постели лицом к стене. Служитель молча поднял раздавленный цветок и обрывки бумаги и отдал этот красноречивый ответ Сицилии, ожидавшей в его комнате…
Прошло около двух месяцев после этого последнего инцидента. Габриэль лежала однажды, свернувшись на диване своего кабинета в Рекенштейнском отеле, погруженная в глубокое раздумье. С тех пор как ее камеристка принесла ей затоптанные обрывки ее письма, после этого окончательного доказательства презрения к ней Готфрида, затаенное бешенство кипело в ее груди, перемежаясь с припадками упреков совести. В эту минуту она старалась изменить направление своих мыслей, заставляя себя обратить их на дона Рамона, который снова появился в Берлине и хотя с большей сдержанностью, но возобновил свое ухаживание. Утром этого самого дня она имела с пылким бразильцем разговор, предметом которого было предложение, почтительно высказанное. Ее ответ равнялся обещанию, и молодой человек оставил ее сияющий и исполненный надежд. Снова перед молодой женщиной раскрывалась будущность богатства и наслаждений. Конечно, влюбленный миллионер будет исполнять каждое ее желание и окружать ее феерической роскошью, которую она так любила. Ведь он был ее рабом! А между тем, думая об этом, она тяжело вздохнула, ясно сознавая, что оттолкнула бы от себя все за одну лишь улыбку, за один лишь взгляд любви того, кто укротил ее и даже в пропасти, куда она его столкнула, отвергал ее с презрением.
Молодая женщина поднялась с пылающим лицом и тяжело дыша. Взгляд ее упал на кипу газет, журналов и на письмо, лежавшее на ее столе. Машинально взяла она это письмо и пробежала его глазами. То был отчет смотрительницы Рекенштейнской фермы с уведомлением об отправке разной провизии и с подробностями о хозяйстве. Но в конце фермерша присовокупила:
«Зная, как Вы были всегда добры, графиня, к племяннице судьи, мадемуазель Жизели Линднер, позволяю себе сообщить Вам, что эта несчастная молодая девушка умерла на прошлой неделе. Известие о гнусном преступлении ее жениха нанесло ей последний удар. Она истаяла, как свечка. Да простит ей милосердный Бог ее прегрешения».
Бледная, дрожащими руками, графиня сложила письмо. Эта преждевременная смерть была ее делом. Эта могила взывала к Высшему Судье о мщении против нее. А между тем преступление не привело к желанной цели. Но зачем эти поздние сожаления? Что сделано, того нельзя переделать. Она взяла газету и стала читать, но вдруг задрожала и прильнула глазами к столбцу следующего содержания:
«В суде городе С… разбиралось печальное и потрясающее дело. Оно доказывает, что, к несчастью, деморализация и позор поражают даже самые почтенные семейства и что жажда наслаждаться во что бы то ни стало влечет к преступлению людей, носящих самые древние имена. Подобный представитель рыцарской расы, барон де В***, был уличен в воровстве со взломом у графини де Р*. Несмотря на его приличный вид, на его отрицание и жаркую защиту его адвоката, уличенный приговорен к двухлетнему тюремному заключению».
Листок выпал из рук Габриэли, и глаза ее загорелись диким огнем.
— Отомщена! — прошептала она. — Это честное имя, которого я недостойна, у тебя его нет больше. Удар, нанесенный мною, еще хуже того, который поразил меня; и я знаю, что ты предпочел бы смерть. — Она сжала руками свой пылающий лоб: «Да, я отомщена, а между тем не чувствую счастья, которого ожидала от удовлетворения моей мести. Я не нахожу покоя, так как хотя все думают, что он вор, но я знаю, что он не виновен, а он знает, что я бесчестна и преступна». Она прижала голову к подушкам и разразилась рыданиями. «Ах, Готфрид, зачем своей безжалостной жестокостью ты принудил меня сделать тебе так много зла и предал меня терзаниям совести?!»
Через год и полтора месяца после смерти графа Вилибальда Рекенштейн избранное общество собралось в католической церкви столицы, где с большой пышностью праздновалась свадьба дона Рамона и графини Габриэли. Среди аристократической и нарядной толпы был и Танкред, уже в форме военной школы, с радостной улыбкой на румяных устах.
В тот час, когда молодая графиня де Морейра, опираясь на руку своего мужа, принимала в своем салоне, залитом солнцем, поздравления приглашенных, в отдаленном городе на берегу Рейна, в тюремной келье, одиноко сидел заключенный. Его бледное лицо выражало страдания и отчаяние. Несчастный не знал, что в эту самую минуту та, которая погубила его, празднует новый триумф красоты и гордости. Готфрид не знал ничего об этой насмешке судьбы. Закрыв лицо руками, он был погружен в раздумье, и из его истерзанного сердца вырывался все тот же вопрос: «Где же правда Божественная, если нет правды человеческой?»
Было часов шесть, когда поезд остановился на станции большого города; и так как это была остановка на час времени, то Готфрид вышел на вокзал и стал ходить взад и вперед. Он не заметил, что начальник станции и господин в партикулярном платье, пробиравшиеся сквозь толпу, как бы разыскивая кого-то, остановились, увидев его, внимательно его осмотрели, затем после короткого совещания подошли к нему.
— Извините, но позвольте вас спросить, не с бароном ли Готфридом Веренфельсом я имею удовольствие говорить? — спросил начальник станции с легким поклоном.
— Да, это я. Что вам угодно?
— Я попрошу вас войти на минутку ко мне в кабинет по важному делу.
Удивленный и недовольный, Веренфельс пошел вслед за ним; но как только дверь заперлась позади их, господин в партикулярном платье подошел к Готфриду и подал ему карточку.
— Я агент охранной полиции и должен, к моему сожалению, барон, подвергнуть обыску ваши вещи и вашу особу в виду имеющегося на вас важного обвинения.
— Обвинения на меня? — спросил Готфрид, краснея от досады. — Недоразумение более чем странное! Вот мои ключи и билет от багажа, — присовокупил он, бросая то и другое на стол. — Могу ли я узнать, по крайней мере, кто меня обвиняет? — спросил он с раздражением минуту спустя.
— Никто — прямо. Но крупная кража совершена в Рекенштейнском замке, и ваше имя находится в числе подозреваемых лиц, — отвечал полицейский, всматриваясь в него пытливым взглядом.
Как громом пораженный, Готфрид отступил и, шатаясь, прислонился к стене. Если Габриэль вмешалась в обвинение, что-нибудь ужасное угрожало ему. В глазах у него потемнело; и оба свидетеля этого страшного волнения обменялись значительным взглядом. В эту минуту принесли вещи, и начался обыск. Осмотр обоих мешков и шкатулки не дал никакого результата. Бледный, с пылающим взглядом молодой человек следил глазами за каждым движением полицейского; он сам теперь ожидал, что найдется что-нибудь, что именно — он не знал. Но вдруг припомнил, что во время его отсутствия Габриэль приходила к сыну, а раньше, быть может, была и в его комнате. Что значит для этой женщины еще одно преступление?
После всего принялись за чемодан, осматривая тщательно каждую вещь. Вдруг агент вынул из кармана сюртука кожаный портфель и констатировал, что он наполнен банковыми билетами.
— Тридцать тысяч талеров, — сказал он, сосчитав деньги, — все верно, месье Веренфельс; именем закона арестую вас, как изобличенного в краже.
Бешенство и отчаяние лишило Готфрида способности говорить, но почувствовав на плече руку агента, он с отвращением отшатнулся и воскликнул глухим голосом:
— Какая подлость! Мне подложили этот портфель.
— Ах, милостивый государь, это оправдание всех уличенных воров, — ответил сыщик с презрением.
При этих словах, оскорбляющих все чувства несчастного, силы изменили ему; острая боль сжала его сердце, все потемнело вокруг него, и, как дуб, вырванный с корнем, он упал без чувств.
Каково было душевное состояние Готфрида, когда дверь тюрьмы закрылась за ним, трудно описать. Он сознавал себя погибшим, так как не мог дать никаких убедительных доказательств своей невиновности; у него не было даже письма Серрати, которое бы бросило подозрительный свет на характер Габриэли. В отчаянии он не раз думал о самоубийстве, но чувство благочестия и мысль о ребенке всегда останавливали его.
Почти месяц спустя после заключения Готфрида однажды утром сторож, принеся ему обед, вручил вместе с тем маленькую коробку и затем ушел. Молодой человек равнодушно открыл ее и к своему удивлению нашел в ней свежую ветку розы, завернутую в атласную бумагу; рассматривая цветок, он заметил привязанную к стеблю полоску бумаги, на которой были написаны тонким, измененным почерком весьма понятные для него слова:
«Ты не имеешь больше честного имени, но я все же люблю тебя. Прости и согласись взять меня, Готфрид. Я сумею тебя освободить какою бы то ни было ценою и пойду за тобой на край света?
Пораженный Готфрид с изумлением глядел на эти строки, на это новое доказательство упорной и безумной страсти этой тигрицы, которую он так неосторожно раздражил. Он с отвращением кинул на пол розу, раздавил ее каблуком и разорвал записку.
Когда сторож вошел снова, то нашел заключенного лежащим на постели лицом к стене. Служитель молча поднял раздавленный цветок и обрывки бумаги и отдал этот красноречивый ответ Сицилии, ожидавшей в его комнате…
Прошло около двух месяцев после этого последнего инцидента. Габриэль лежала однажды, свернувшись на диване своего кабинета в Рекенштейнском отеле, погруженная в глубокое раздумье. С тех пор как ее камеристка принесла ей затоптанные обрывки ее письма, после этого окончательного доказательства презрения к ней Готфрида, затаенное бешенство кипело в ее груди, перемежаясь с припадками упреков совести. В эту минуту она старалась изменить направление своих мыслей, заставляя себя обратить их на дона Рамона, который снова появился в Берлине и хотя с большей сдержанностью, но возобновил свое ухаживание. Утром этого самого дня она имела с пылким бразильцем разговор, предметом которого было предложение, почтительно высказанное. Ее ответ равнялся обещанию, и молодой человек оставил ее сияющий и исполненный надежд. Снова перед молодой женщиной раскрывалась будущность богатства и наслаждений. Конечно, влюбленный миллионер будет исполнять каждое ее желание и окружать ее феерической роскошью, которую она так любила. Ведь он был ее рабом! А между тем, думая об этом, она тяжело вздохнула, ясно сознавая, что оттолкнула бы от себя все за одну лишь улыбку, за один лишь взгляд любви того, кто укротил ее и даже в пропасти, куда она его столкнула, отвергал ее с презрением.
Молодая женщина поднялась с пылающим лицом и тяжело дыша. Взгляд ее упал на кипу газет, журналов и на письмо, лежавшее на ее столе. Машинально взяла она это письмо и пробежала его глазами. То был отчет смотрительницы Рекенштейнской фермы с уведомлением об отправке разной провизии и с подробностями о хозяйстве. Но в конце фермерша присовокупила:
«Зная, как Вы были всегда добры, графиня, к племяннице судьи, мадемуазель Жизели Линднер, позволяю себе сообщить Вам, что эта несчастная молодая девушка умерла на прошлой неделе. Известие о гнусном преступлении ее жениха нанесло ей последний удар. Она истаяла, как свечка. Да простит ей милосердный Бог ее прегрешения».
Бледная, дрожащими руками, графиня сложила письмо. Эта преждевременная смерть была ее делом. Эта могила взывала к Высшему Судье о мщении против нее. А между тем преступление не привело к желанной цели. Но зачем эти поздние сожаления? Что сделано, того нельзя переделать. Она взяла газету и стала читать, но вдруг задрожала и прильнула глазами к столбцу следующего содержания:
«В суде городе С… разбиралось печальное и потрясающее дело. Оно доказывает, что, к несчастью, деморализация и позор поражают даже самые почтенные семейства и что жажда наслаждаться во что бы то ни стало влечет к преступлению людей, носящих самые древние имена. Подобный представитель рыцарской расы, барон де В***, был уличен в воровстве со взломом у графини де Р*. Несмотря на его приличный вид, на его отрицание и жаркую защиту его адвоката, уличенный приговорен к двухлетнему тюремному заключению».
Листок выпал из рук Габриэли, и глаза ее загорелись диким огнем.
— Отомщена! — прошептала она. — Это честное имя, которого я недостойна, у тебя его нет больше. Удар, нанесенный мною, еще хуже того, который поразил меня; и я знаю, что ты предпочел бы смерть. — Она сжала руками свой пылающий лоб: «Да, я отомщена, а между тем не чувствую счастья, которого ожидала от удовлетворения моей мести. Я не нахожу покоя, так как хотя все думают, что он вор, но я знаю, что он не виновен, а он знает, что я бесчестна и преступна». Она прижала голову к подушкам и разразилась рыданиями. «Ах, Готфрид, зачем своей безжалостной жестокостью ты принудил меня сделать тебе так много зла и предал меня терзаниям совести?!»
Через год и полтора месяца после смерти графа Вилибальда Рекенштейн избранное общество собралось в католической церкви столицы, где с большой пышностью праздновалась свадьба дона Рамона и графини Габриэли. Среди аристократической и нарядной толпы был и Танкред, уже в форме военной школы, с радостной улыбкой на румяных устах.
В тот час, когда молодая графиня де Морейра, опираясь на руку своего мужа, принимала в своем салоне, залитом солнцем, поздравления приглашенных, в отдаленном городе на берегу Рейна, в тюремной келье, одиноко сидел заключенный. Его бледное лицо выражало страдания и отчаяние. Несчастный не знал, что в эту самую минуту та, которая погубила его, празднует новый триумф красоты и гордости. Готфрид не знал ничего об этой насмешке судьбы. Закрыв лицо руками, он был погружен в раздумье, и из его истерзанного сердца вырывался все тот же вопрос: «Где же правда Божественная, если нет правды человеческой?»
Часть II
Лилия
I. Двенадцать лет спустя
За пределами города Монако, близ шоссе, ведущего в Вентимиль, стоял уединенный дом довольно мрачного вида. Три больших окна, выходящих на улицу, были всегда завешены темными гардинами; с обеих сторон дома, охватывая обширное пространство, тянулась серая стена, довольно высокая, из-за которой выглядывала густая зелень сада; несколько каменных ступеней вели к массивной узкой двери, через которую проникали во внутрь этого жилища, всегда безмолвного и как бы необитаемого; и лишь блестящая, медная доска с надписью «В. Берг» доказывала, что тут живут.
Мы вводим читателя в большой зал ре-де-шоссе этого дома, в послеобеденную пору прекрасного апрельского дня. В комнате было много света от двух больших окон и стеклянной двери, которая выходила на террасу, обнесенную мраморной балюстрадой и украшенную цветами в красных каменных вазах. Мебель этой комнаты — роскошная и удобная — была, впрочем, очень старинная, и ее темный цвет и темные обои на стенах придавали бы мрачный вид жилищу, если бы множество букетов разнообразных цветов не оживляло его не наполняло своим благоуханием.
Возле открытого окна, в кресле на колесах, сидела женщина лет пятидесяти; ноги ее были обернуты шерстяным одеялом. Седеющие волосы обрамляли ее лицо, еще привлекательное, несмотря на его болезненную худобу; выражение чрезвычайной доброты и кроткие, грустные глаза придавали ему особую прелесть. Она внимательно читала последний выпуск одного английского периодического издания, а на столике возле нее лежала груда книг и журналов.
На маленьком диване возле другого окна расположилась молодая девушка, вся погруженная в шитье детской рубашечки; вокруг нее были разбросаны чепчики, кофточки и белые шерстяные башмачки.
Это была шестнадцатилетняя девочка слабого сложения и болезненного вида; ее худенькие члены, высокие и узкие плечи, неразвитый стан были несомненным следствием быстрого роста. Худощавое, угловатое лицо с бесцветными губами ясно показывало, что она только что перенесла серьезную болезнь, но черные бархатные глаза горели жизнью и энергией; брови почти сходились вместе и придавали оригинальный характер ее чертам, резко выдающимся вследствие чрезмерной худобы; две косы, золотисто-рыжеватые, длинные и густые на диво, красиво выделяясь на ее синем кашемировом платье, спускались до самого пола.
Время от времени она прерывала свою работу, чтобы погладить собачку, которая лежала свернувшись возле нее на диване, или чтобы взглянуть на жердочку, продетую в окне, на которой качался попугай. «Лилия, Жако хочет сахару», — вдруг крикнул попка, прерывая тишину, царившую в комнате.
Обе женщины подняли голову, посмотрели друг на друга и обменялись улыбками.
— Как идет твоя работа, дитя мое? — спросила старушка.
— Очень хорошо, тетя Ирина; завтра я смогу одеть моего крестника с ног до головы, — ответила молодая девушка, давая конфетку попугаю. — А ты, тетя, не нашла ли чего-нибудь нового в «Banner of right»?
— О да, есть очень интересные вещи. И я советую тебе прочитать весьма любопытную статью о передаче мыслей. Это очень займет тебя. Но вот, кажется, идет твой отец.
Минуту спустя дверь отворилась, и на пороге показался человек высокого роста. Не трудно было узнать в нем Готфрида Веренфельса, так как на вид он мало изменился. Несмотря на свои сорок два года, он был все еще красивый мужчина аристократической наружности, и серебристые нити были едва заметны в его русых волосах. Только внимательный наблюдатель заметил бы, что желтоватая бледность заменила свежесть его лица, что на лбу легло несколько глубоких морщин, губы приняли жесткую, злобную складку, и нечто горькое и суровое таилось в его взгляде, бывало столь ясном и гордом.
— Вот я пришел, дорогая моя, пить чай и отведать пирога, на который ты меня пригласила в свое собственное царство, — сказал он, улыбаясь и целуя Лилию.
Она встала и подошла к нему, как только он вошел.
— Благодарю тебя, папа. В день, когда мне исполнилось шестнадцать лет, ты непременно должен оставить свои скучные книги и посвятить мне весь вечер. Ах, не садись только на диван, ты можешь раздавить Пашу.
— Избави меня Бог причинить тебе такое горе в день твоего рождения. Я, напротив, хотел бы доставить тебе удовольствие, и если у тебя есть какое-нибудь особое желание, скажи мне, я буду рад исполнить его.
— Как ты добр, папа. Но дай подумать, что бы мне пожелать. Ах! Вот что. Если хочешь сделать мне большую радость, купи для Паши серебряный ошейник с его именем из кораллов или гранатов. Я видела такой ошейник у собачки одной английской дамы, и с тех пор — вот уже два года — я мечтаю иметь такой же.
Готфрид покачал головой и сел в кресло возле старушки.
— У тебя настоящее обожание к этой собачонке, и ты балуешь ее, как иной и ребенка не балует.
— Ведь кроме меня ее некому баловать. И потом, если верно предположение, что душа животного прогрессирует и делается человеческой душой, то Паша будет очень приличным человеком; у него замечательные вкусы, — сказала Лилия, смеясь и гладя рукой свою собачонку, которая лениво потягивалась, принимая ее ласку.
— Какие странные идеи! И вот, очевидно, источник, откуда ты их черпаешь, — заметил Веренфельс, кладя обратно на стол книги и журналы, заглавие которых только что прочитал. — Милая моя Ирина — обратился он к старушке, — я знаю, что вы заражены болезнью нынешнего времени, которая носит название спиритизма, и ничего не имею сказать против этого относительно вас самих; но вы напрасно внушаете эти идеи Лилии.
— Вы знаете, Готфрид, что это верование было моим спасительным маяком, поддержкой во время тяжелых испытаний моей жизни. То, что вразумляло и утешало меня, может ли повредить Лилии?
— Да, потому что это бездоказательные утопии, и вся эта неосмысленная литература может повредить и нравственному, и физическому развитию молодой девушки.
— Что ты говоришь, папа! Это высокое учение, девизом которого служит изречение: «Без любви к ближнему нет спасения», задача которого просветить совесть человека, сделать из всех людей одну братскую семью, это учение может мне повредить! — воскликнула Лилия.
— Сделать из людей братскую семью, превратить шакалов, готовых растерзать друг друга, в голубков.. Ха, ха, ха! Одной этой претензии достаточно в моих глазах, чтобы видеть во всем этом учении сущий вздор.
Готфрид рассмеялся сухим, презрительным смехом.
— Но допустить даже, что эти пустые мечты не причиняют вреда, они все-таки применимы лишь в четырех стенах. Когда живешь уединенно, вдали от света и его страстей, можно мечтать об идеале и строить планы об улучшении человечества; но стоит только войти в соприкосновение с людьми, с их неблагодарностью, с их грубым эгоизмом, чтобы радикально разочароваться.
— Как, отец, ты не веришь в прогрессивное улучшение человечества?
— Я полагаю, что люди всегда будут люди. Высокое учение Христа не могло исправить их сердца. И вот их благодарность — они распяли Иисуса! Мучили и поносили Его точно так, как и всех своих благодетелей. И чего не могло сделать христианство, того не сделает спиритизм.
— Но ведь ты никогда не читал книг, которые так порицаешь!
— Он и не хочет просветиться, — заметила с грустью старушка.
— Подымите, mesdames, свои печально поникшие головы, — сказал весело Готфрид, — я прочту все ваши книги, чтобы поражать вас вашим собственным оружием. Но вот Рита с чаем и хваленым пирогом. Не будем больше спорить…
Около десяти часов они разошлись, и Готфрид вернулся к себе в библиотеку. Он сел к большому столу, заваленному книгами и рукописями; но вместо того, чтобы заниматься, откинулся на спинку кресла и, полузакрыв глаза, отдался своим думам. Невыразимая усталость, мрачная горечь заменили теперь веселость, которую он выказывал своей дочери, и порой губы его нервно дрожали, обнаруживая внутреннее раздражение.
Его осуждение и два ужасных года, которые он провел в тюрьме, произвели сильный переворот в душе гордого молодого человека. Сначала думали, что он сойдет с ума, и его преследовало желание наложить на себя руки, чтобы смертью избавить себя от нравственных мук; но его искреннее глубокое благочестие и мысль о ребенке, который остался бы сиротою, помогли ему победить искушение.
Старик Берг написал Готфриду, что считает его невиновным в низости, которую ему приписывают, и по истечении срока наказания принял его с распростертыми объятиями и усыновил, чтобы дать ему законное право носить его имя. Но Готфрид был разбит морально и физически и вскоре по возвращении опасно заболел. Добрая Ирина ходила за ним, как преданная сестра, и он стал медленно поправляться.
В душе его что-то окончательно надорвалось; позор, замаравший его древнее незапятнанное имя, необходимость скрывать его теперь, оставить своей дочери темное плебейское имя снедали гордую душу Веренфельса, и порой ему было невыносимо тяжело глядеть на своего ребенка. Неизлечимая болезнь сердца, которую он принес из своего заточения, физическим страданием увеличивала его нравственное расстройство. Весть о смерти Жизели глубоко опечалила его, и он свято чтил память этой невинной жертвы, которую Габриель погубила так же, как и его.
При воспоминании о графине все кипело в нем зажигая в его сердце дикую жажду мщения. И ему казалось, что если бы он, в свою очередь, мог погубить эту женщину, упорная, нечистая страсть которой повергла его в бездну, это облегчило бы его сердце.
Побуждаемый этим чувством, он вскоре после своего выздоровления навел справки и узнал, что Танкред был в военной школе, а Габриель вышла вторично замуж за графа де Морейра и уехала с ним в Бразилию. Еще более мрачный и молчаливый, Готфрид вернулся в Монако, избегая людей и общество, ища в чтении и в сухом изучении наук забвения и покоя. При жизни старика Берга, который с помощью своего доверенного продолжал вести дела, Веренфельс мог жить, как ему хотелось; но после смерти своего родственника он должен был взять все в свои руки и, несмотря на свое отвращение к занятиям такого рода, продолжал вести аферы старика Берга, так как хотел быть богатым и обеспечить за Лилией в материальном отношении, по крайней мере, спокойную будущность. И так как посредничество Гаспара избавляло его по большей части от прямых отношений с его клиентами, дело шло, не доставляя ему никаких беспокойств.
Мы вводим читателя в большой зал ре-де-шоссе этого дома, в послеобеденную пору прекрасного апрельского дня. В комнате было много света от двух больших окон и стеклянной двери, которая выходила на террасу, обнесенную мраморной балюстрадой и украшенную цветами в красных каменных вазах. Мебель этой комнаты — роскошная и удобная — была, впрочем, очень старинная, и ее темный цвет и темные обои на стенах придавали бы мрачный вид жилищу, если бы множество букетов разнообразных цветов не оживляло его не наполняло своим благоуханием.
Возле открытого окна, в кресле на колесах, сидела женщина лет пятидесяти; ноги ее были обернуты шерстяным одеялом. Седеющие волосы обрамляли ее лицо, еще привлекательное, несмотря на его болезненную худобу; выражение чрезвычайной доброты и кроткие, грустные глаза придавали ему особую прелесть. Она внимательно читала последний выпуск одного английского периодического издания, а на столике возле нее лежала груда книг и журналов.
На маленьком диване возле другого окна расположилась молодая девушка, вся погруженная в шитье детской рубашечки; вокруг нее были разбросаны чепчики, кофточки и белые шерстяные башмачки.
Это была шестнадцатилетняя девочка слабого сложения и болезненного вида; ее худенькие члены, высокие и узкие плечи, неразвитый стан были несомненным следствием быстрого роста. Худощавое, угловатое лицо с бесцветными губами ясно показывало, что она только что перенесла серьезную болезнь, но черные бархатные глаза горели жизнью и энергией; брови почти сходились вместе и придавали оригинальный характер ее чертам, резко выдающимся вследствие чрезмерной худобы; две косы, золотисто-рыжеватые, длинные и густые на диво, красиво выделяясь на ее синем кашемировом платье, спускались до самого пола.
Время от времени она прерывала свою работу, чтобы погладить собачку, которая лежала свернувшись возле нее на диване, или чтобы взглянуть на жердочку, продетую в окне, на которой качался попугай. «Лилия, Жако хочет сахару», — вдруг крикнул попка, прерывая тишину, царившую в комнате.
Обе женщины подняли голову, посмотрели друг на друга и обменялись улыбками.
— Как идет твоя работа, дитя мое? — спросила старушка.
— Очень хорошо, тетя Ирина; завтра я смогу одеть моего крестника с ног до головы, — ответила молодая девушка, давая конфетку попугаю. — А ты, тетя, не нашла ли чего-нибудь нового в «Banner of right»?
— О да, есть очень интересные вещи. И я советую тебе прочитать весьма любопытную статью о передаче мыслей. Это очень займет тебя. Но вот, кажется, идет твой отец.
Минуту спустя дверь отворилась, и на пороге показался человек высокого роста. Не трудно было узнать в нем Готфрида Веренфельса, так как на вид он мало изменился. Несмотря на свои сорок два года, он был все еще красивый мужчина аристократической наружности, и серебристые нити были едва заметны в его русых волосах. Только внимательный наблюдатель заметил бы, что желтоватая бледность заменила свежесть его лица, что на лбу легло несколько глубоких морщин, губы приняли жесткую, злобную складку, и нечто горькое и суровое таилось в его взгляде, бывало столь ясном и гордом.
— Вот я пришел, дорогая моя, пить чай и отведать пирога, на который ты меня пригласила в свое собственное царство, — сказал он, улыбаясь и целуя Лилию.
Она встала и подошла к нему, как только он вошел.
— Благодарю тебя, папа. В день, когда мне исполнилось шестнадцать лет, ты непременно должен оставить свои скучные книги и посвятить мне весь вечер. Ах, не садись только на диван, ты можешь раздавить Пашу.
— Избави меня Бог причинить тебе такое горе в день твоего рождения. Я, напротив, хотел бы доставить тебе удовольствие, и если у тебя есть какое-нибудь особое желание, скажи мне, я буду рад исполнить его.
— Как ты добр, папа. Но дай подумать, что бы мне пожелать. Ах! Вот что. Если хочешь сделать мне большую радость, купи для Паши серебряный ошейник с его именем из кораллов или гранатов. Я видела такой ошейник у собачки одной английской дамы, и с тех пор — вот уже два года — я мечтаю иметь такой же.
Готфрид покачал головой и сел в кресло возле старушки.
— У тебя настоящее обожание к этой собачонке, и ты балуешь ее, как иной и ребенка не балует.
— Ведь кроме меня ее некому баловать. И потом, если верно предположение, что душа животного прогрессирует и делается человеческой душой, то Паша будет очень приличным человеком; у него замечательные вкусы, — сказала Лилия, смеясь и гладя рукой свою собачонку, которая лениво потягивалась, принимая ее ласку.
— Какие странные идеи! И вот, очевидно, источник, откуда ты их черпаешь, — заметил Веренфельс, кладя обратно на стол книги и журналы, заглавие которых только что прочитал. — Милая моя Ирина — обратился он к старушке, — я знаю, что вы заражены болезнью нынешнего времени, которая носит название спиритизма, и ничего не имею сказать против этого относительно вас самих; но вы напрасно внушаете эти идеи Лилии.
— Вы знаете, Готфрид, что это верование было моим спасительным маяком, поддержкой во время тяжелых испытаний моей жизни. То, что вразумляло и утешало меня, может ли повредить Лилии?
— Да, потому что это бездоказательные утопии, и вся эта неосмысленная литература может повредить и нравственному, и физическому развитию молодой девушки.
— Что ты говоришь, папа! Это высокое учение, девизом которого служит изречение: «Без любви к ближнему нет спасения», задача которого просветить совесть человека, сделать из всех людей одну братскую семью, это учение может мне повредить! — воскликнула Лилия.
— Сделать из людей братскую семью, превратить шакалов, готовых растерзать друг друга, в голубков.. Ха, ха, ха! Одной этой претензии достаточно в моих глазах, чтобы видеть во всем этом учении сущий вздор.
Готфрид рассмеялся сухим, презрительным смехом.
— Но допустить даже, что эти пустые мечты не причиняют вреда, они все-таки применимы лишь в четырех стенах. Когда живешь уединенно, вдали от света и его страстей, можно мечтать об идеале и строить планы об улучшении человечества; но стоит только войти в соприкосновение с людьми, с их неблагодарностью, с их грубым эгоизмом, чтобы радикально разочароваться.
— Как, отец, ты не веришь в прогрессивное улучшение человечества?
— Я полагаю, что люди всегда будут люди. Высокое учение Христа не могло исправить их сердца. И вот их благодарность — они распяли Иисуса! Мучили и поносили Его точно так, как и всех своих благодетелей. И чего не могло сделать христианство, того не сделает спиритизм.
— Но ведь ты никогда не читал книг, которые так порицаешь!
— Он и не хочет просветиться, — заметила с грустью старушка.
— Подымите, mesdames, свои печально поникшие головы, — сказал весело Готфрид, — я прочту все ваши книги, чтобы поражать вас вашим собственным оружием. Но вот Рита с чаем и хваленым пирогом. Не будем больше спорить…
Около десяти часов они разошлись, и Готфрид вернулся к себе в библиотеку. Он сел к большому столу, заваленному книгами и рукописями; но вместо того, чтобы заниматься, откинулся на спинку кресла и, полузакрыв глаза, отдался своим думам. Невыразимая усталость, мрачная горечь заменили теперь веселость, которую он выказывал своей дочери, и порой губы его нервно дрожали, обнаруживая внутреннее раздражение.
Его осуждение и два ужасных года, которые он провел в тюрьме, произвели сильный переворот в душе гордого молодого человека. Сначала думали, что он сойдет с ума, и его преследовало желание наложить на себя руки, чтобы смертью избавить себя от нравственных мук; но его искреннее глубокое благочестие и мысль о ребенке, который остался бы сиротою, помогли ему победить искушение.
Старик Берг написал Готфриду, что считает его невиновным в низости, которую ему приписывают, и по истечении срока наказания принял его с распростертыми объятиями и усыновил, чтобы дать ему законное право носить его имя. Но Готфрид был разбит морально и физически и вскоре по возвращении опасно заболел. Добрая Ирина ходила за ним, как преданная сестра, и он стал медленно поправляться.
В душе его что-то окончательно надорвалось; позор, замаравший его древнее незапятнанное имя, необходимость скрывать его теперь, оставить своей дочери темное плебейское имя снедали гордую душу Веренфельса, и порой ему было невыносимо тяжело глядеть на своего ребенка. Неизлечимая болезнь сердца, которую он принес из своего заточения, физическим страданием увеличивала его нравственное расстройство. Весть о смерти Жизели глубоко опечалила его, и он свято чтил память этой невинной жертвы, которую Габриель погубила так же, как и его.
При воспоминании о графине все кипело в нем зажигая в его сердце дикую жажду мщения. И ему казалось, что если бы он, в свою очередь, мог погубить эту женщину, упорная, нечистая страсть которой повергла его в бездну, это облегчило бы его сердце.
Побуждаемый этим чувством, он вскоре после своего выздоровления навел справки и узнал, что Танкред был в военной школе, а Габриель вышла вторично замуж за графа де Морейра и уехала с ним в Бразилию. Еще более мрачный и молчаливый, Готфрид вернулся в Монако, избегая людей и общество, ища в чтении и в сухом изучении наук забвения и покоя. При жизни старика Берга, который с помощью своего доверенного продолжал вести дела, Веренфельс мог жить, как ему хотелось; но после смерти своего родственника он должен был взять все в свои руки и, несмотря на свое отвращение к занятиям такого рода, продолжал вести аферы старика Берга, так как хотел быть богатым и обеспечить за Лилией в материальном отношении, по крайней мере, спокойную будущность. И так как посредничество Гаспара избавляло его по большей части от прямых отношений с его клиентами, дело шло, не доставляя ему никаких беспокойств.