Так я стал Галининым врагом, разрушителем ее счастья, а Улитка меня утешала:
– Не переживай, ты ни при чем. Это судьба. Ему нужна другая тетка.
Я же испытал наконец на себе, что значит устраивать чужие судьбы, весь, так сказать, сарказм русской поговорки: «Чужую беду руками разведу». Хотя мне лично эта история была скорее на пользу. Да, я обрел большую уверенность – ведь это ко мне обращалась Улитка, строя свои планы на будущее.
XVIII
XIX
– Не переживай, ты ни при чем. Это судьба. Ему нужна другая тетка.
Я же испытал наконец на себе, что значит устраивать чужие судьбы, весь, так сказать, сарказм русской поговорки: «Чужую беду руками разведу». Хотя мне лично эта история была скорее на пользу. Да, я обрел большую уверенность – ведь это ко мне обращалась Улитка, строя свои планы на будущее.
XVIII
– Я соскучилась, – звонила она мне.
– Тогда я вечером приеду.
– Давай. Только у меня народ будет. Лилька придет с подругой, потом еще кто-то, краснодеревщик придет – он взялся реставрировать мои стулья.
Вечером действительно набежал народ, большей частью мне неизвестный. Краснодеревщик оказался молоденьким круглоголовым блондинчиком, мастером-преподавателем в ПТУ, после армии, неженатым, пишущим стихи – Улитка обещала ему, что я их посмотрю; «кто-то» был чернявым тридцатилетним увальнем, закончившим юрфак, но нигде не работавшим, Улитку он знал давно и пришел к ней, чтобы обговорить деловое сотрудничество: она пишет картины, он их сбывает, кладя в карман десять процентов комиссионных, – повеяло первым рыночно-кооперативным ветерком, тут и там стали открываться выставки с приподнявшим голову авангардом, и юрист сколачивал круг художников, на которых можно было сделать ставку; гигантская смазливая Лилька, прибывшая в город из провинции, чтобы стать кулинаром, уже бросила под воздействием Улитки свой техникум и теперь рассчитывала попасть в ночное варьете ресторана «Нева», где работала ее подруга, которую она привела. На вид подруге было лет восемнадцать, маленькая ушастая головка на высокой шее с профессиональным балетным поставом, подругу звали Леной, и, как мне успела нашептать Улитка, она собиралась снять квартиру, чтобы зарабатывать на мужиках, прежде всего на иностранцах – то бишь «фирме». «Она пришла у меня деньги в долг просить, – сказала Улитка, – а я ее отговариваю. Она думает, мне жалко – а мне ее жалко. Нельзя так начинать – потом уже не поправишь. А она думает, что заработает, оденется и снова станет чистенькой».
От курева, магнитофонной музыки и разговоров под стук деревянного молотка краснодеревщика я ушел в Улиткину спальню, лег на кровать, взял книгу.
– Тебе скучно с моими друзьями? – прибежала Улитка. – Они мне тоже надоели. Я их скоро прогоню.
– Да что ты, – сказал я с благодарностью. – Все прекрасно. Я просто немного устал.
– Ну ладно, полежи. Я к ним пойду. Можешь у меня сегодня остаться.
Она ушла, а я попробовал читать «Мастера и Маргариту», ее настольную книгу. Но не читалось. «Забавно, если сейчас придет Бадри», – вдруг подумалось мне. Я попробовал представить, что же в таком случае будет дальше, но не представлялось. Интересное имя, раньше не встречал, Улитка говорит – персидское, что-то связанное с восходом солнца. Отец – грузин, мать – русская, из-за этого у отца были в богатом его роду неприятности, он дал в Первый медицинский большую взятку за сына, чтобы приняли, – хорошая семейка; иногда у Улитки на столе появляются какие-то экзотические яства, мясные или фруктовые, ясное дело, из Грузии; раньше она мне говорила, что купила на рынке, – на наших рынках такого не продают даже грузины. К одиннадцати вечера гости стали расходиться, и вскоре мы остались одни. Последним ушел рыхлый чернявый юрист.
– Ну так ты подумай... – многозначительно сказал он Улитке, после того как церемонно, за руку, попрощался со мной.
– Ты ему понравился, – сонно улыбнулась Улитка, положив мне руки на плечи. – Ты, серебристость...
– Что значит «я – ему», кто он такой? – спросил я.
– Никто, – снимая руки с моих плеч, сказала Улитка. – Пожалуйста, не думай ничего плохого. У меня ничего с ним нет. Ты же слышал, он хочет мне помочь с выставкой, хочет стать моим торговым агентом. Знаешь, он головастый. Он может что-нибудь придумать. Ты зря обижаешься. Вот и он заметил, что ты очень ревнивый. Он просил передать тебе, чтобы ты не волновался – у нас с ним чисто деловые отношения. Он ведь мне очень помог, когда я приехала в Ленинград. Я же была одна, как кутенок, без крыши, без угла. Тогда у нас с ним что-то было, но это все. А потом он исчез. Два года я его не видела. А тут вдруг звонит, приходит – такой обрюзгший, я его едва узнала. Говорит, что лечился от алкоголизма. По-моему, он к женщинам равнодушен; даже тогда, помню, только встанет после этого, закурит и продолжает разговор с того, на чем остановился. Он очень много знает... Ну, опять нахмурился, опять ревность. Ты же мне обещал. Сам говорил, что это унизительное чувство. Я, например, ни к кому тебя не ревную. Можешь приходить ко мне с кем угодно. И вообще можешь изменять мне. Я это не считаю изменой, я на это смотрю нормально...
– Это потому что ты меня не любишь, – сказал я.
Улитка вздохнула, потерла глаза двумя руками, зевнула, тряхнула головой, словно прогоняя сон, и сказала виноватым голосом:
– Я что-то тоже устала... Хочется побыть одной. Ты уж извини – оторвала тебя от работы, позвонила. Ты бы писал стихи... Я очень хотела тебя видеть, – она снова зевнула и потрясла головой. – Еще эти друзья... Господи, как я от них устала. А завтра еще Бадри должен прийти, с приятелем. Я тебе про него говорила. Такой же высокий, мы его зовем «Тростник». Какое-то у них дело ко мне.
– Да, я пойду, – сказал я. – Я тоже что-то не в форме. До завтра.
– Я тебе сама позвоню, – сказала Улитка. Это означало, чтобы я ей не звонил, не проявлял инициативы.
Я и не проявлял. Целый день и целый вечер и ночь телефон молчал. Ночью, точнее в четыре часа утра, я проснулся как от толчка. Как будто меня ударили по лицу. Сердце колотилось. Он там, понял я. Он с нею. Нет, сказал я себе. Он приходил с приятелем. По делу. И он ушел. Иначе бы она не стала мне говорить. Я поднялся с постели, вышел на кухню, выпил холодной воды из-под крана и лег. Но долго не мог заснуть. Он там, там – колотилось во мне сердце.
И на следующий день она мне рассказывала по телефону:
– Ты знаешь, он пришел такой печальный, как в воду опущенный... Ну, конечно, с приятелем. С Тростником. Они вместе пришли. И он так на меня смотрел – с таким страданием... Похудел, одни глаза. Таким я его еще не видела... Представляешь, он чувствует тебя. Вообще вы оба чувствуете друг друга. Когда ты у меня был последний раз, когда же это – да, позавчера, когда все были, Саша-юрист и все остальные, – он, оказывается, тоже приходил. Он услышал у меня музыку, голоса, постоял у двери, выкурил сигарету и ушел. Я ему: «Почему же ты не зашел, я бы познакомила тебя с Игнатом». А он тебя боится. Я все ему рассказала про тебя и про нас с тобой. Я не люблю скрывать, ты же знаешь... Я рассказала ему все, думала – теперь он уйдет. А он сидит и молчит. Я говорю: «Что же ты не уходишь? Где твоя грузинская гордость? Теперь ты должен уйти». А он мне: «Я тебя люблю». Он сказал, что уйдет, если я сама его прогоню. Но я же не могу гнать человека. Меня и бабушка учила: бойся обижать людей. Это меня все обижают. Он сказал, что я ему могу изменять, что у него нет на меня прав. Представляешь, он даже считает, что я не буду виновата. Он только сказал, что если бы вошел в комнату, где я с кем-то, он бы этого человека убил, а меня бы не тронул... У него есть ключ от моей квартиры. Он как-то взял у меня запасной и не отдал. Теперь придется вставить второй замок.
– Он остался у тебя? – спросил я.
– Да, – тихо, но твердо ответила моя Улитка, решившая во всех случаях жизни говорить правду, одну только правду, ничего, кроме правды.
«А Бадри мы пожалеем?»
Мой противник побил меня моим же оружием. Что мне было делать дальше – другого оружия у меня не было. Но она же ничья. И она хочет быть со мной. А его жалеет. «По большому счету он мне не нужен». А я, выходит, нужен. Зачем я нужен ей? Я не знал.
«Да», – сказала она, рассчитывая на мое всепонимание. И я понял. Я понял, что иначе быть не могло. Если бы могло быть иначе, иначе и было бы. Но что мне делать? Оставаться рядом с ней, дружить, покровительствовать, поддерживать ее талант? Она ведь талантлива. За талант можно простить многое. Лишить ее свободы – это значит отнять у нее талант. Она должна жить так, как может жить. Я могу принимать, могу нет. Я свободен в выборе. Я принимаю ее такой, какая она есть.
– Хочешь, приезжай, – сказала она.
И я поехал. Ну да, он остался. Но это ведь еще ничего не значит. «Ой, он такой холодный». Но зачем бы ему оставаться просто так? Господи, что мне делать? Я без нее не могу. Мы оба без нее не можем. Она заколдовала нас. Нам бы прийти к ней вдвоем и вдвоем уйти, бросив ее ко всем чертям...
Улитка была тиха, нежна, полна внимания: «Я показала ему твое фото. Он все понял. Он принял, как есть».
– А ты мне можешь его показать?
– Ты его видел.
– Где?
– Вот, это его портрет.
Задумчивый юноша с твердой линией подбородка, молодой бог, Иисус Христос-суперстар...
– А фотография его у тебя есть?
Улитка молча кивнула, полезла в ящик стола и протянула мне фотографию, сделанную, судя по всему, ею же. Да, это был он, собственной персоной. Она не польстила ему в своем рисунке – он был красив подлинной мужской красотой. Он был красив, строен и высок, где-то под метр девяносто, он играл в баскетбол и был без пяти минут врач, и даже не терапевт, а хирург, специализирующийся на благородной хирургии сердца. И он любил Улитку, он любил ее так, что мог ей все простить, и было ему всего двадцать четыре года. А мне сорок пять, и мне понадобилась вся моя жизнь, чтобы научиться так, как он, прощать.
– Хороший парень, – сказал я. – Красивый. Почему ты не хочешь за него замуж? Вы красивая пара. Ведь он любит тебя.
– Ну и что, – сказала Улитка. – Он мне не нужен. Я ему об этом прямо сказала. Но он не уходит. Наверно, на что-то надеется. Но это бесполезно. Я ему говорю: «Бадри, давай я тебе найду красивую девочку. Я тебе все равно не подхожу. Тебе нужна хозяйка дома, она нарожает тебе детей, будет на тебя молиться: вах, вах, вах! А я тебе только жизнь испорчу». Но он меня не слушает.
И вдруг мне стало легко. Все правильно. Все идет правильно. Побеждает тот, кто умеет терпеть, – самый терпеливый. Я вытерплю все.
– Ну что, – повернулся я к ней с улыбкой. – Живем?
И Улитка, до этого момента чуть напряженная, зависимая, как бы чуть виноватая, расцвела, потянулась ко мне, повисла на шее, по-детски подставляя губы – целовалась она только по-детски. Ах, родная моя, любимая, ах, родная моя! Кровь ударила мне в виски, затмила зрение, но я нашел в себе силы сделать шаг назад, разомкнуть ее руки. Нет, не сейчас. Нельзя сейчас. Есть какие-то негласные законы. Нельзя через них переступать. И Улитка тоже это поняла – сдержала свой безотчетный порыв, усиленный, наверно, контрастом, обновляющим чувство. Мы попили чаю. Я поиграл на пианино и уехал.
Любовь – это самоотречение. Такой любви я еще не знал.
Вскоре Улитка мне сказала:
– У Бадри большие неприятности. Очень большие. Помнишь, он брал у меня деньги. Я думала – так, для дела: купить, продать. А он, оказывается, проигрался в карты. И ему сказали: не отдашь завтра деньги – умрешь. Оказывается, он играет на деньги. На большие суммы. В тот раз он проиграл три тысячи. И если бы я не дала, его бы убили. Но он мне ничего не сказал. А тут на днях он зашел, всего на пять минут, грустный такой, и говорит: «Если я исчезну, не удивляйся – значит, меня убили». И все мне рассказал. Там у них в гостинице «Прибалтийская» какая-то карточная мафия. И если кто не платит проигрыш, ему выпускают кишки. Это мне еще его тетя рассказывала. Она же на «скорой помощи» работает. Ее несколько раз туда вызывали. Она рассказывала страшные вещи: кровь, растоптанные внутренности... Если б она знала, что ее любимый племянник влез в это дело...
– Зачем ему деньги? – спросил я.
– Как? Он привык, что у него есть деньги. Не мелочь, а действительно деньги. Когда мы с ним ездили в Ригу (Господи, она и не помнила, что я этого еще не знаю), он на меня столько потратил – все, что у него было. Он привык жить широко. Папа у него миллионер. Но он у него не просит. А где студенту заработать? Вот он и играет. Я чувствую, я должна вмешаться. Должна что-то сделать. Если с ним что-нибудь случится, я себе этого не прощу. Я расскажу его тете, – Улитка нахмурилась, покачала головой. – Он, конечно, мне этого не простит. Мы поссоримся, но я должна его спасти. Он потом поймет. Да, решено, я все расскажу тете. Я должна на это пойти.
Помню, в тот миг я пожалел, что не играю в карты и что моей жизни ничто не угрожает. Что я мог сделать? Вернее, что мне оставалось делать? Мне оставалось оставаться на прежней высоте или даже набирать новую. Бадри жил у тетки где-то на окраине города в районе новых станций метро. Ленинградская его тетка была моей ровесницей. С мужем она давно развелась и жила соломенной вдовой, воспитывая сына, которому исполнилось семнадцать лет, да своего красавца-племянника, у которого пользовалась, по грузинским традициям, авторитетом. Тетка могла наставить его на путь истинный, но для этого нужна была истина, которую Бадри от нее скрывал. Улитку тетка знала хорошо – она ее вместе с Бадри и лечила. Улитка у нее не раз ночевала. Раньше эта женщина, врач «скорой помощи», с которой дружит Улитка, существовала в моем сознании отдельно от Бадри, теперь они соединились – вот и вся разница. Тетка считала Улитку невестой своего племянника, была убеждена, что лучше ему не найти, при мне Улитка несколько раз разговаривала с ней по телефону, длинно, «за жизнь». При мне же Улитка приглашала ее в гости, и, кажется, та приезжала, но мы с ней ни разу не столкнулись, хотя, опять же, по словам Улитки, тетка знала о моем существовании, о нашем треклятом треугольнике.
И вот Улитка сказала мне, что договорилась с ней о встрече, предупредила об исключительной важности разговора, так что тетке пришлось отложить свои дела, она ждала Улитку в шесть вечера, когда дома больше никого не будет. День был мерзкий, слякотный, с огромными грязными лужами, отороченными коричневатой снежной кашей. Я сидел у Улитки и пошел ее провожать. Трамвая все не было, Улитка нервничала – надо было обязательно переговорить до прихода Бадри, – а тут еще час пик, толпа из метро, как паста из тюбика... Я поднял руку и остановил такси.
– Я тебя отвезу, – сказал я.
– Какой ты благородный, Игнат, – сказала Улитка.
За такие слова я готов был везти ее хоть на край света. И мы понеслись куда-то к черту на кулички, где я никогда не бывал, да где и города-то, по сути, не было – разбитые дороги, раздрызганные перекрестки, убогие нищенские фасады каких-то фабричонок с громкими названиями «Рассвет», «Возрождение» – это по-нашему, – фонтаны из-под колес встречных машин, словно мы плевались друг в друга. Но это там, снаружи, в том мире, из которого я себя исключил, как и Улитка, а мы сидели здесь, в тепле и относительном комфорте, Улитка была рядом, тепло ее тугого бедра, ее тонкая смуглая сильная кисть, покоящаяся в моей руке, отдыхающая в ней, передоверившая ей, то есть мне, все свои тревоги и заботы. Разве не так? Мне ведь тоже теперь небезразличен этот человек по имени Бадри. И судьба его небезразлична, и я хочу, чтобы у него все было хорошо, и если Улитка как-то может повлиять из это, то, естественно, она должна это сделать. И все же я чувствовал Улиткино напряжение, ожидание грядущего конфликта, который, возможно, что-то навсегда изменит в ее отношениях с Бадри. Как изменит – в мою пользу или в его? Мне ли не знать, как привязывает общая беда, общее страдание. Господи, почему я не болен, почему у меня все так подозрительно нормально, ровно, бла-го-по-луч-но, несмотря ни на что? С тех пор как я выбыл из игры, у меня все благополучно. Может, то, что я считаю своей жизнью, на самом деле нежизнь? Только я об этом и не подозреваю? Может, исключить себя из общества – это перестать жить? И со мной уже произошли перемены, бессмысленный трагизм которых налицо? Может, уйти от общества – это обречь себя на духовное бесплодие? Но разве общество, в котором я жил, не бесплодно? Разве оно не выродилось? Мною двигал инстинкт самосохранения, я не хотел заразиться – только и всего. И вообще поиск истины, дух – это прерогатива единичного сознания, одиночек. Об этом и Швейцер говорил. Он говорил, что новые духовные ценности создает только личность, но никак не коллектив. Это ведь так. И потом я не один. Теперь уже не один. Мы вдвоем – я и Улитка. Вместе мы можем многое, можем гораздо больше, чем по отдельности. И мы не мешаем друг другу, мы дополняем, а значит – усиливаем друг друга. И мы будем вместе. Всегда. Что бы ни случилось. И, сильные, мы способны помочь другим людям, многим. Вот и сейчас мы едем помогать.
– Кажется, здесь, – сказала Улитка, вглядываясь в серые корпуса двенадцатиэтажек, похожих скорее на каменные надгробия, чем на жилье, как сам район – скорее на кладбище. Я открыл дверцу, вылез и подал Улитке руку. Лицо ее было сосредоточенным.
– Я должна это сделать, – сказала она. – Хотя мы с ним, конечно, поссоримся, он может не простить. Ну ладно... поезжай. Здесь я сама.
– Может, мне лучше пойти с тобой?
– Ну, нет. Зачем тебе в это ввязываться?
– Ладно. Я уезжаю, – и я просительно сжал ее руку у локтя. – Будь умницей.
Улитка кивнула.
– Позвони мне вечером, – сказал я, оставляя ее, садясь в машину. – Обязательно.
– Хорошо, – сказала Улитка и решительно пошла к дому, вглядываясь в верхние этажи, будто оттуда кто-то смотрел на нас.
Она позвонила мне поздно, в двенадцатом часу.
– Добрый вечер, – сказала она. – Как ты там?
– Я-то нормально, ты как? – сказал я.
– Тут тоже все нормально, – уклончиво сказала она стесненным голосом, как если бы ее слышали. Так оно и было – я различал в трубке фон другого разговора.
– Бадри пришел? – спросил я.
– Да, – сказала она. – Я потом расскажу. Все. Пока...
– Ты что, там остаешься?
– Да, – сказала она.
– Нет, – сказал я, – пожалуйста, ты должна уехать, я тебя встречу.
– Я не могу, – сказала она. – Вообще... тут мне трудно говорить. Я позвонила, потому что ты просил. Пока. Я вешаю трубку.
– Нет! – крикнул, простонал я. – Нет, пожалуйста! Не оставайся там! Ты не должна оставаться!
– Игнат, если бы я знала, что ты так... Ты же мне сказал, что все понимаешь... Я кладу трубку. Тут... Я больше не могу... – и я услышал рядом с ней недовольный мужской голос, конечно Бадри.
– Умоляю тебя! – закричал я. – Всем святым на свете! Умоляю тебя, не оставайся с ним! Ложись вместе с теткой! Я умоляю тебя, не будь с Бадри ночью! Я умоляю, слышишь, умоляю! Ты не должна!
– Хорошо, – ответил мне мертвый Улиткин голос, и в трубке, раздались частые гудки.
Я уткнулся лбом в прохладный панцирь телефона. Что же это такое! Я не вынесу этого! Господи, помоги мне!
Я бы написал, что боль была непереносимой, но это неточно, потому что ведь я ее перенес. То есть, куда-то перетащил, с одного места на другое, и там оставил. Вместе с самим собой. Настало утро, но света не прибавилось, и небо было ровно с овчинку. Меня бил озноб, и дико болела голова. Я смерил температуру и с удовлетворением убедился, что и душевную боль можно измерить – она была на целый градус выше душевного покоя. Я сообщил на работу, что заболел. Матушке сказал, что у меня библиотечный день. Вид у меня был смурной, но я давно привык камуфлировать свои страсти-напасти под ночное вдохновение. Ага, сочинял всю ночь. И вправду, рассудок мой сочинял в полусне какой-то мерклый бред, что-то вязалось, вязалось, между верхом и низом, и обрывалось то там, то здесь и снова вязалось и обрывалось без всякой надежды на то, что этот почетный труд будет когда-нибудь закончен. Раньше я летал, еще совсем недавно, года два как перестал, а раньше жил во сне свою вторую летательную жизнь, то есть жизнь летающего человека, при том что я оставался самим собой, вот только умел как-то так подтянуть мышцы живота, сделать такое волевое усилие, что в результате медленно отрывался от земли, от пола. Почему-то чаще всего я летал в больших комнатах – отрывался и невысоко, метр-два-три, повисал в воздухе, а мог и перемещаться, не быстро, но быстрее, чем шагом, при этом ничего вдобавок не делал, не размахивал руками, а только наклонял корпус вперед... Во сне я знал, что все удивляются моему дару, но терпят его, как не приносящий никакого вреда. Ну, летаешь и летай... Мне же очень важно было сознавать, что в любую минуту я могу приподняться над землей. А тут будто я взлетел под самый потолок, и влип в паутину и повис между верхом и низом, и мне сказали – это твое, ты тут главный, охраняй и поддерживай, и я плету, плету, а оно рвется, я чувствую это вздрогом моего невесомого тела, то тут рвется, то там, я не хочу висеть, ведь это не просто так, почему мне не пошевелить ни рукою, ни ногою, почему так больно под сердцем? Ведь это меня распяли, вот оно что...
Сначала я звонил Улитке через каждый час, а как стало темнеть – через полчаса, но только в седьмом часу вечера трубку подняли, и ее голос, ровный и немного усталый, сказал:
– Алё!
– Здравствуй, это я, – сказал я. – Как дела, как себя чувствуешь?
– Это ты как себя чувствуешь? – воскликнула Улитка.
– Я нормально.
– Правда?!
– Говорю – нормально.
– Нет, правда?! – как ей этого хотелось...
– Вот те крест.
– Ну хорошо. А то вчера ты меня огорчил. Я же поверила тебе, что ты все понимаешь. Если бы я знала, что ты...
– Да все нормально. Ну, сорвался чуток, с кем не бывает. Но тут же взял себя в руки.
– Что-то мне не очень нравится твой голос. Я хочу видеть тебя, ты приедешь?
– Угу.
Какой я идиот! Чего я только не нагородил! Я осторожно, бережно положил трубку, спазмы душили меня, слезы катились из глаз.
Вечер выдался тихий, стало подмораживать, мелкий снежок принялся и прекратился, и в разрывы облаков недоуменно глянули на меня две звезды. Машинально я поискал третью.
Улитка, подкрашенная явно к моему приходу, сняла с меня куртку, посадила за стол, налила чай, пододвинула мед:
– У тебя совсем больной вид...
– Я страдал, – сказал я.
– Так нельзя, Игнат.
– Я понимаю, но ничего не могу с собой поделать. Вчера не мог, а сегодня справился.
– Ты меня подводишь...
– Прости.
– Это ты меня прости. Все из-за меня, я понимаю. Но в чем я виновата? Пока я иначе не могу, я тебе об этом сказала.
– Да. Только я не ожидал, что это так трудно. Я чуть не умер вчера.
– Какой у тебя был голос... Прости меня. Не хочу, чтобы ты страдал, но я не знаю, как быть. Скрывать плохо, не скрывать – еще хуже.
– Ничего, я вытерплю. Я все вытерплю. Я хочу быть с тобой.
– Иди ко мне...
– Я не могу.
– Иди ко мне. Хочу, чтобы ты был со мной. Чтобы ты был во мне. Хочу твоего тепла...
– Не могу. Так нельзя.
– Прости меня... Только так ты меня можешь простить...
Улитка потянула меня за собой одной рукой, второй поспешно снимая с себя то немногое, что мешало нам соединиться, из непригнанной рамы тянуло холодком по плечам, спине, Улитка гибко распростерлась подо мной, закинула голову, закрыла глаза, но холодок тек наискось по спине, и не было во мне желания.
– Я не могу, – сказал я. – У меня не получается. Я так не могу. Я заболел.
– Бедный, – шептала она, обвив меня своими руками, – я заставила тебя страдать. Все из-за меня. Иди ко мне!
Ее шепот обжигал мне ухо, и, словно из-под неволи, я последовал за этим жаром, но душа моя оставалась холодна и со стороны сухими грустными глазами смотрела на нашу бедную, ничем не прикрытую близость, вымученную и вымороченную. «Больно, – морщилась Улитка, кусая губы. – Ой, больно... Все там стерто... Нет, не уходи... Я потерплю... все равно, все равно... Будь во мне. Только осторожней... Это я сама себя наказала». «Но так же нельзя, – сторонне, сам по себе думал я, послушно не отпуская Улитку. – Зачем это?» Потом мы лежали неподвижно, и из оконной рамы поддувало, но холод больше не ощущался, и я понимал, зачем то, что было. Это было ее возвращение ко мне. Наверно, окончательное.
– Тогда я вечером приеду.
– Давай. Только у меня народ будет. Лилька придет с подругой, потом еще кто-то, краснодеревщик придет – он взялся реставрировать мои стулья.
Вечером действительно набежал народ, большей частью мне неизвестный. Краснодеревщик оказался молоденьким круглоголовым блондинчиком, мастером-преподавателем в ПТУ, после армии, неженатым, пишущим стихи – Улитка обещала ему, что я их посмотрю; «кто-то» был чернявым тридцатилетним увальнем, закончившим юрфак, но нигде не работавшим, Улитку он знал давно и пришел к ней, чтобы обговорить деловое сотрудничество: она пишет картины, он их сбывает, кладя в карман десять процентов комиссионных, – повеяло первым рыночно-кооперативным ветерком, тут и там стали открываться выставки с приподнявшим голову авангардом, и юрист сколачивал круг художников, на которых можно было сделать ставку; гигантская смазливая Лилька, прибывшая в город из провинции, чтобы стать кулинаром, уже бросила под воздействием Улитки свой техникум и теперь рассчитывала попасть в ночное варьете ресторана «Нева», где работала ее подруга, которую она привела. На вид подруге было лет восемнадцать, маленькая ушастая головка на высокой шее с профессиональным балетным поставом, подругу звали Леной, и, как мне успела нашептать Улитка, она собиралась снять квартиру, чтобы зарабатывать на мужиках, прежде всего на иностранцах – то бишь «фирме». «Она пришла у меня деньги в долг просить, – сказала Улитка, – а я ее отговариваю. Она думает, мне жалко – а мне ее жалко. Нельзя так начинать – потом уже не поправишь. А она думает, что заработает, оденется и снова станет чистенькой».
От курева, магнитофонной музыки и разговоров под стук деревянного молотка краснодеревщика я ушел в Улиткину спальню, лег на кровать, взял книгу.
– Тебе скучно с моими друзьями? – прибежала Улитка. – Они мне тоже надоели. Я их скоро прогоню.
– Да что ты, – сказал я с благодарностью. – Все прекрасно. Я просто немного устал.
– Ну ладно, полежи. Я к ним пойду. Можешь у меня сегодня остаться.
Она ушла, а я попробовал читать «Мастера и Маргариту», ее настольную книгу. Но не читалось. «Забавно, если сейчас придет Бадри», – вдруг подумалось мне. Я попробовал представить, что же в таком случае будет дальше, но не представлялось. Интересное имя, раньше не встречал, Улитка говорит – персидское, что-то связанное с восходом солнца. Отец – грузин, мать – русская, из-за этого у отца были в богатом его роду неприятности, он дал в Первый медицинский большую взятку за сына, чтобы приняли, – хорошая семейка; иногда у Улитки на столе появляются какие-то экзотические яства, мясные или фруктовые, ясное дело, из Грузии; раньше она мне говорила, что купила на рынке, – на наших рынках такого не продают даже грузины. К одиннадцати вечера гости стали расходиться, и вскоре мы остались одни. Последним ушел рыхлый чернявый юрист.
– Ну так ты подумай... – многозначительно сказал он Улитке, после того как церемонно, за руку, попрощался со мной.
– Ты ему понравился, – сонно улыбнулась Улитка, положив мне руки на плечи. – Ты, серебристость...
– Что значит «я – ему», кто он такой? – спросил я.
– Никто, – снимая руки с моих плеч, сказала Улитка. – Пожалуйста, не думай ничего плохого. У меня ничего с ним нет. Ты же слышал, он хочет мне помочь с выставкой, хочет стать моим торговым агентом. Знаешь, он головастый. Он может что-нибудь придумать. Ты зря обижаешься. Вот и он заметил, что ты очень ревнивый. Он просил передать тебе, чтобы ты не волновался – у нас с ним чисто деловые отношения. Он ведь мне очень помог, когда я приехала в Ленинград. Я же была одна, как кутенок, без крыши, без угла. Тогда у нас с ним что-то было, но это все. А потом он исчез. Два года я его не видела. А тут вдруг звонит, приходит – такой обрюзгший, я его едва узнала. Говорит, что лечился от алкоголизма. По-моему, он к женщинам равнодушен; даже тогда, помню, только встанет после этого, закурит и продолжает разговор с того, на чем остановился. Он очень много знает... Ну, опять нахмурился, опять ревность. Ты же мне обещал. Сам говорил, что это унизительное чувство. Я, например, ни к кому тебя не ревную. Можешь приходить ко мне с кем угодно. И вообще можешь изменять мне. Я это не считаю изменой, я на это смотрю нормально...
– Это потому что ты меня не любишь, – сказал я.
Улитка вздохнула, потерла глаза двумя руками, зевнула, тряхнула головой, словно прогоняя сон, и сказала виноватым голосом:
– Я что-то тоже устала... Хочется побыть одной. Ты уж извини – оторвала тебя от работы, позвонила. Ты бы писал стихи... Я очень хотела тебя видеть, – она снова зевнула и потрясла головой. – Еще эти друзья... Господи, как я от них устала. А завтра еще Бадри должен прийти, с приятелем. Я тебе про него говорила. Такой же высокий, мы его зовем «Тростник». Какое-то у них дело ко мне.
– Да, я пойду, – сказал я. – Я тоже что-то не в форме. До завтра.
– Я тебе сама позвоню, – сказала Улитка. Это означало, чтобы я ей не звонил, не проявлял инициативы.
Я и не проявлял. Целый день и целый вечер и ночь телефон молчал. Ночью, точнее в четыре часа утра, я проснулся как от толчка. Как будто меня ударили по лицу. Сердце колотилось. Он там, понял я. Он с нею. Нет, сказал я себе. Он приходил с приятелем. По делу. И он ушел. Иначе бы она не стала мне говорить. Я поднялся с постели, вышел на кухню, выпил холодной воды из-под крана и лег. Но долго не мог заснуть. Он там, там – колотилось во мне сердце.
И на следующий день она мне рассказывала по телефону:
– Ты знаешь, он пришел такой печальный, как в воду опущенный... Ну, конечно, с приятелем. С Тростником. Они вместе пришли. И он так на меня смотрел – с таким страданием... Похудел, одни глаза. Таким я его еще не видела... Представляешь, он чувствует тебя. Вообще вы оба чувствуете друг друга. Когда ты у меня был последний раз, когда же это – да, позавчера, когда все были, Саша-юрист и все остальные, – он, оказывается, тоже приходил. Он услышал у меня музыку, голоса, постоял у двери, выкурил сигарету и ушел. Я ему: «Почему же ты не зашел, я бы познакомила тебя с Игнатом». А он тебя боится. Я все ему рассказала про тебя и про нас с тобой. Я не люблю скрывать, ты же знаешь... Я рассказала ему все, думала – теперь он уйдет. А он сидит и молчит. Я говорю: «Что же ты не уходишь? Где твоя грузинская гордость? Теперь ты должен уйти». А он мне: «Я тебя люблю». Он сказал, что уйдет, если я сама его прогоню. Но я же не могу гнать человека. Меня и бабушка учила: бойся обижать людей. Это меня все обижают. Он сказал, что я ему могу изменять, что у него нет на меня прав. Представляешь, он даже считает, что я не буду виновата. Он только сказал, что если бы вошел в комнату, где я с кем-то, он бы этого человека убил, а меня бы не тронул... У него есть ключ от моей квартиры. Он как-то взял у меня запасной и не отдал. Теперь придется вставить второй замок.
– Он остался у тебя? – спросил я.
– Да, – тихо, но твердо ответила моя Улитка, решившая во всех случаях жизни говорить правду, одну только правду, ничего, кроме правды.
«А Бадри мы пожалеем?»
Мой противник побил меня моим же оружием. Что мне было делать дальше – другого оружия у меня не было. Но она же ничья. И она хочет быть со мной. А его жалеет. «По большому счету он мне не нужен». А я, выходит, нужен. Зачем я нужен ей? Я не знал.
«Да», – сказала она, рассчитывая на мое всепонимание. И я понял. Я понял, что иначе быть не могло. Если бы могло быть иначе, иначе и было бы. Но что мне делать? Оставаться рядом с ней, дружить, покровительствовать, поддерживать ее талант? Она ведь талантлива. За талант можно простить многое. Лишить ее свободы – это значит отнять у нее талант. Она должна жить так, как может жить. Я могу принимать, могу нет. Я свободен в выборе. Я принимаю ее такой, какая она есть.
– Хочешь, приезжай, – сказала она.
И я поехал. Ну да, он остался. Но это ведь еще ничего не значит. «Ой, он такой холодный». Но зачем бы ему оставаться просто так? Господи, что мне делать? Я без нее не могу. Мы оба без нее не можем. Она заколдовала нас. Нам бы прийти к ней вдвоем и вдвоем уйти, бросив ее ко всем чертям...
Улитка была тиха, нежна, полна внимания: «Я показала ему твое фото. Он все понял. Он принял, как есть».
– А ты мне можешь его показать?
– Ты его видел.
– Где?
– Вот, это его портрет.
Задумчивый юноша с твердой линией подбородка, молодой бог, Иисус Христос-суперстар...
– А фотография его у тебя есть?
Улитка молча кивнула, полезла в ящик стола и протянула мне фотографию, сделанную, судя по всему, ею же. Да, это был он, собственной персоной. Она не польстила ему в своем рисунке – он был красив подлинной мужской красотой. Он был красив, строен и высок, где-то под метр девяносто, он играл в баскетбол и был без пяти минут врач, и даже не терапевт, а хирург, специализирующийся на благородной хирургии сердца. И он любил Улитку, он любил ее так, что мог ей все простить, и было ему всего двадцать четыре года. А мне сорок пять, и мне понадобилась вся моя жизнь, чтобы научиться так, как он, прощать.
– Хороший парень, – сказал я. – Красивый. Почему ты не хочешь за него замуж? Вы красивая пара. Ведь он любит тебя.
– Ну и что, – сказала Улитка. – Он мне не нужен. Я ему об этом прямо сказала. Но он не уходит. Наверно, на что-то надеется. Но это бесполезно. Я ему говорю: «Бадри, давай я тебе найду красивую девочку. Я тебе все равно не подхожу. Тебе нужна хозяйка дома, она нарожает тебе детей, будет на тебя молиться: вах, вах, вах! А я тебе только жизнь испорчу». Но он меня не слушает.
И вдруг мне стало легко. Все правильно. Все идет правильно. Побеждает тот, кто умеет терпеть, – самый терпеливый. Я вытерплю все.
– Ну что, – повернулся я к ней с улыбкой. – Живем?
И Улитка, до этого момента чуть напряженная, зависимая, как бы чуть виноватая, расцвела, потянулась ко мне, повисла на шее, по-детски подставляя губы – целовалась она только по-детски. Ах, родная моя, любимая, ах, родная моя! Кровь ударила мне в виски, затмила зрение, но я нашел в себе силы сделать шаг назад, разомкнуть ее руки. Нет, не сейчас. Нельзя сейчас. Есть какие-то негласные законы. Нельзя через них переступать. И Улитка тоже это поняла – сдержала свой безотчетный порыв, усиленный, наверно, контрастом, обновляющим чувство. Мы попили чаю. Я поиграл на пианино и уехал.
Любовь – это самоотречение. Такой любви я еще не знал.
Вскоре Улитка мне сказала:
– У Бадри большие неприятности. Очень большие. Помнишь, он брал у меня деньги. Я думала – так, для дела: купить, продать. А он, оказывается, проигрался в карты. И ему сказали: не отдашь завтра деньги – умрешь. Оказывается, он играет на деньги. На большие суммы. В тот раз он проиграл три тысячи. И если бы я не дала, его бы убили. Но он мне ничего не сказал. А тут на днях он зашел, всего на пять минут, грустный такой, и говорит: «Если я исчезну, не удивляйся – значит, меня убили». И все мне рассказал. Там у них в гостинице «Прибалтийская» какая-то карточная мафия. И если кто не платит проигрыш, ему выпускают кишки. Это мне еще его тетя рассказывала. Она же на «скорой помощи» работает. Ее несколько раз туда вызывали. Она рассказывала страшные вещи: кровь, растоптанные внутренности... Если б она знала, что ее любимый племянник влез в это дело...
– Зачем ему деньги? – спросил я.
– Как? Он привык, что у него есть деньги. Не мелочь, а действительно деньги. Когда мы с ним ездили в Ригу (Господи, она и не помнила, что я этого еще не знаю), он на меня столько потратил – все, что у него было. Он привык жить широко. Папа у него миллионер. Но он у него не просит. А где студенту заработать? Вот он и играет. Я чувствую, я должна вмешаться. Должна что-то сделать. Если с ним что-нибудь случится, я себе этого не прощу. Я расскажу его тете, – Улитка нахмурилась, покачала головой. – Он, конечно, мне этого не простит. Мы поссоримся, но я должна его спасти. Он потом поймет. Да, решено, я все расскажу тете. Я должна на это пойти.
Помню, в тот миг я пожалел, что не играю в карты и что моей жизни ничто не угрожает. Что я мог сделать? Вернее, что мне оставалось делать? Мне оставалось оставаться на прежней высоте или даже набирать новую. Бадри жил у тетки где-то на окраине города в районе новых станций метро. Ленинградская его тетка была моей ровесницей. С мужем она давно развелась и жила соломенной вдовой, воспитывая сына, которому исполнилось семнадцать лет, да своего красавца-племянника, у которого пользовалась, по грузинским традициям, авторитетом. Тетка могла наставить его на путь истинный, но для этого нужна была истина, которую Бадри от нее скрывал. Улитку тетка знала хорошо – она ее вместе с Бадри и лечила. Улитка у нее не раз ночевала. Раньше эта женщина, врач «скорой помощи», с которой дружит Улитка, существовала в моем сознании отдельно от Бадри, теперь они соединились – вот и вся разница. Тетка считала Улитку невестой своего племянника, была убеждена, что лучше ему не найти, при мне Улитка несколько раз разговаривала с ней по телефону, длинно, «за жизнь». При мне же Улитка приглашала ее в гости, и, кажется, та приезжала, но мы с ней ни разу не столкнулись, хотя, опять же, по словам Улитки, тетка знала о моем существовании, о нашем треклятом треугольнике.
И вот Улитка сказала мне, что договорилась с ней о встрече, предупредила об исключительной важности разговора, так что тетке пришлось отложить свои дела, она ждала Улитку в шесть вечера, когда дома больше никого не будет. День был мерзкий, слякотный, с огромными грязными лужами, отороченными коричневатой снежной кашей. Я сидел у Улитки и пошел ее провожать. Трамвая все не было, Улитка нервничала – надо было обязательно переговорить до прихода Бадри, – а тут еще час пик, толпа из метро, как паста из тюбика... Я поднял руку и остановил такси.
– Я тебя отвезу, – сказал я.
– Какой ты благородный, Игнат, – сказала Улитка.
За такие слова я готов был везти ее хоть на край света. И мы понеслись куда-то к черту на кулички, где я никогда не бывал, да где и города-то, по сути, не было – разбитые дороги, раздрызганные перекрестки, убогие нищенские фасады каких-то фабричонок с громкими названиями «Рассвет», «Возрождение» – это по-нашему, – фонтаны из-под колес встречных машин, словно мы плевались друг в друга. Но это там, снаружи, в том мире, из которого я себя исключил, как и Улитка, а мы сидели здесь, в тепле и относительном комфорте, Улитка была рядом, тепло ее тугого бедра, ее тонкая смуглая сильная кисть, покоящаяся в моей руке, отдыхающая в ней, передоверившая ей, то есть мне, все свои тревоги и заботы. Разве не так? Мне ведь тоже теперь небезразличен этот человек по имени Бадри. И судьба его небезразлична, и я хочу, чтобы у него все было хорошо, и если Улитка как-то может повлиять из это, то, естественно, она должна это сделать. И все же я чувствовал Улиткино напряжение, ожидание грядущего конфликта, который, возможно, что-то навсегда изменит в ее отношениях с Бадри. Как изменит – в мою пользу или в его? Мне ли не знать, как привязывает общая беда, общее страдание. Господи, почему я не болен, почему у меня все так подозрительно нормально, ровно, бла-го-по-луч-но, несмотря ни на что? С тех пор как я выбыл из игры, у меня все благополучно. Может, то, что я считаю своей жизнью, на самом деле нежизнь? Только я об этом и не подозреваю? Может, исключить себя из общества – это перестать жить? И со мной уже произошли перемены, бессмысленный трагизм которых налицо? Может, уйти от общества – это обречь себя на духовное бесплодие? Но разве общество, в котором я жил, не бесплодно? Разве оно не выродилось? Мною двигал инстинкт самосохранения, я не хотел заразиться – только и всего. И вообще поиск истины, дух – это прерогатива единичного сознания, одиночек. Об этом и Швейцер говорил. Он говорил, что новые духовные ценности создает только личность, но никак не коллектив. Это ведь так. И потом я не один. Теперь уже не один. Мы вдвоем – я и Улитка. Вместе мы можем многое, можем гораздо больше, чем по отдельности. И мы не мешаем друг другу, мы дополняем, а значит – усиливаем друг друга. И мы будем вместе. Всегда. Что бы ни случилось. И, сильные, мы способны помочь другим людям, многим. Вот и сейчас мы едем помогать.
– Кажется, здесь, – сказала Улитка, вглядываясь в серые корпуса двенадцатиэтажек, похожих скорее на каменные надгробия, чем на жилье, как сам район – скорее на кладбище. Я открыл дверцу, вылез и подал Улитке руку. Лицо ее было сосредоточенным.
– Я должна это сделать, – сказала она. – Хотя мы с ним, конечно, поссоримся, он может не простить. Ну ладно... поезжай. Здесь я сама.
– Может, мне лучше пойти с тобой?
– Ну, нет. Зачем тебе в это ввязываться?
– Ладно. Я уезжаю, – и я просительно сжал ее руку у локтя. – Будь умницей.
Улитка кивнула.
– Позвони мне вечером, – сказал я, оставляя ее, садясь в машину. – Обязательно.
– Хорошо, – сказала Улитка и решительно пошла к дому, вглядываясь в верхние этажи, будто оттуда кто-то смотрел на нас.
Она позвонила мне поздно, в двенадцатом часу.
– Добрый вечер, – сказала она. – Как ты там?
– Я-то нормально, ты как? – сказал я.
– Тут тоже все нормально, – уклончиво сказала она стесненным голосом, как если бы ее слышали. Так оно и было – я различал в трубке фон другого разговора.
– Бадри пришел? – спросил я.
– Да, – сказала она. – Я потом расскажу. Все. Пока...
– Ты что, там остаешься?
– Да, – сказала она.
– Нет, – сказал я, – пожалуйста, ты должна уехать, я тебя встречу.
– Я не могу, – сказала она. – Вообще... тут мне трудно говорить. Я позвонила, потому что ты просил. Пока. Я вешаю трубку.
– Нет! – крикнул, простонал я. – Нет, пожалуйста! Не оставайся там! Ты не должна оставаться!
– Игнат, если бы я знала, что ты так... Ты же мне сказал, что все понимаешь... Я кладу трубку. Тут... Я больше не могу... – и я услышал рядом с ней недовольный мужской голос, конечно Бадри.
– Умоляю тебя! – закричал я. – Всем святым на свете! Умоляю тебя, не оставайся с ним! Ложись вместе с теткой! Я умоляю тебя, не будь с Бадри ночью! Я умоляю, слышишь, умоляю! Ты не должна!
– Хорошо, – ответил мне мертвый Улиткин голос, и в трубке, раздались частые гудки.
Я уткнулся лбом в прохладный панцирь телефона. Что же это такое! Я не вынесу этого! Господи, помоги мне!
Я бы написал, что боль была непереносимой, но это неточно, потому что ведь я ее перенес. То есть, куда-то перетащил, с одного места на другое, и там оставил. Вместе с самим собой. Настало утро, но света не прибавилось, и небо было ровно с овчинку. Меня бил озноб, и дико болела голова. Я смерил температуру и с удовлетворением убедился, что и душевную боль можно измерить – она была на целый градус выше душевного покоя. Я сообщил на работу, что заболел. Матушке сказал, что у меня библиотечный день. Вид у меня был смурной, но я давно привык камуфлировать свои страсти-напасти под ночное вдохновение. Ага, сочинял всю ночь. И вправду, рассудок мой сочинял в полусне какой-то мерклый бред, что-то вязалось, вязалось, между верхом и низом, и обрывалось то там, то здесь и снова вязалось и обрывалось без всякой надежды на то, что этот почетный труд будет когда-нибудь закончен. Раньше я летал, еще совсем недавно, года два как перестал, а раньше жил во сне свою вторую летательную жизнь, то есть жизнь летающего человека, при том что я оставался самим собой, вот только умел как-то так подтянуть мышцы живота, сделать такое волевое усилие, что в результате медленно отрывался от земли, от пола. Почему-то чаще всего я летал в больших комнатах – отрывался и невысоко, метр-два-три, повисал в воздухе, а мог и перемещаться, не быстро, но быстрее, чем шагом, при этом ничего вдобавок не делал, не размахивал руками, а только наклонял корпус вперед... Во сне я знал, что все удивляются моему дару, но терпят его, как не приносящий никакого вреда. Ну, летаешь и летай... Мне же очень важно было сознавать, что в любую минуту я могу приподняться над землей. А тут будто я взлетел под самый потолок, и влип в паутину и повис между верхом и низом, и мне сказали – это твое, ты тут главный, охраняй и поддерживай, и я плету, плету, а оно рвется, я чувствую это вздрогом моего невесомого тела, то тут рвется, то там, я не хочу висеть, ведь это не просто так, почему мне не пошевелить ни рукою, ни ногою, почему так больно под сердцем? Ведь это меня распяли, вот оно что...
Сначала я звонил Улитке через каждый час, а как стало темнеть – через полчаса, но только в седьмом часу вечера трубку подняли, и ее голос, ровный и немного усталый, сказал:
– Алё!
– Здравствуй, это я, – сказал я. – Как дела, как себя чувствуешь?
– Это ты как себя чувствуешь? – воскликнула Улитка.
– Я нормально.
– Правда?!
– Говорю – нормально.
– Нет, правда?! – как ей этого хотелось...
– Вот те крест.
– Ну хорошо. А то вчера ты меня огорчил. Я же поверила тебе, что ты все понимаешь. Если бы я знала, что ты...
– Да все нормально. Ну, сорвался чуток, с кем не бывает. Но тут же взял себя в руки.
– Что-то мне не очень нравится твой голос. Я хочу видеть тебя, ты приедешь?
– Угу.
Какой я идиот! Чего я только не нагородил! Я осторожно, бережно положил трубку, спазмы душили меня, слезы катились из глаз.
Вечер выдался тихий, стало подмораживать, мелкий снежок принялся и прекратился, и в разрывы облаков недоуменно глянули на меня две звезды. Машинально я поискал третью.
Улитка, подкрашенная явно к моему приходу, сняла с меня куртку, посадила за стол, налила чай, пододвинула мед:
– У тебя совсем больной вид...
– Я страдал, – сказал я.
– Так нельзя, Игнат.
– Я понимаю, но ничего не могу с собой поделать. Вчера не мог, а сегодня справился.
– Ты меня подводишь...
– Прости.
– Это ты меня прости. Все из-за меня, я понимаю. Но в чем я виновата? Пока я иначе не могу, я тебе об этом сказала.
– Да. Только я не ожидал, что это так трудно. Я чуть не умер вчера.
– Какой у тебя был голос... Прости меня. Не хочу, чтобы ты страдал, но я не знаю, как быть. Скрывать плохо, не скрывать – еще хуже.
– Ничего, я вытерплю. Я все вытерплю. Я хочу быть с тобой.
– Иди ко мне...
– Я не могу.
– Иди ко мне. Хочу, чтобы ты был со мной. Чтобы ты был во мне. Хочу твоего тепла...
– Не могу. Так нельзя.
– Прости меня... Только так ты меня можешь простить...
Улитка потянула меня за собой одной рукой, второй поспешно снимая с себя то немногое, что мешало нам соединиться, из непригнанной рамы тянуло холодком по плечам, спине, Улитка гибко распростерлась подо мной, закинула голову, закрыла глаза, но холодок тек наискось по спине, и не было во мне желания.
– Я не могу, – сказал я. – У меня не получается. Я так не могу. Я заболел.
– Бедный, – шептала она, обвив меня своими руками, – я заставила тебя страдать. Все из-за меня. Иди ко мне!
Ее шепот обжигал мне ухо, и, словно из-под неволи, я последовал за этим жаром, но душа моя оставалась холодна и со стороны сухими грустными глазами смотрела на нашу бедную, ничем не прикрытую близость, вымученную и вымороченную. «Больно, – морщилась Улитка, кусая губы. – Ой, больно... Все там стерто... Нет, не уходи... Я потерплю... все равно, все равно... Будь во мне. Только осторожней... Это я сама себя наказала». «Но так же нельзя, – сторонне, сам по себе думал я, послушно не отпуская Улитку. – Зачем это?» Потом мы лежали неподвижно, и из оконной рамы поддувало, но холод больше не ощущался, и я понимал, зачем то, что было. Это было ее возвращение ко мне. Наверно, окончательное.
XIX
И наступила тишина. Улитка была моей. В этом больше не было сомнений. Чтобы закрепить наши новые отношения, мы даже решили куда-нибудь съездить, хотя бы на день, и в последний момент остановились на Москве – там были и выставки, и комиссионный антиквариат, стоивший, по словам Улитки, дороже, чем в Ленинграде, почему она и прихватила с собой что-то на продажу. В дороге мы пережили легкое приключение, и я запомнил тесное ночное купе, двух мужиков внизу, то ли спящих, то ли затаивших дыхание, фотовспышки заоконных огней из-под приспущенной шторки и незнакомо-безудержное Улиткино тело, ее долгий прерывистый выдох, слышный лишь мне одному. Возвращались мы в двухместном купе, и я еще раз убедился, что Улитка не поклонница легализованных удовольствий. Это делало несколько проблематичной нашу будущую совместную жизнь; но разве мы с Улиткой не были похожи и разве это не служило залогом того, что обыденность, которой я и сам чурался, нам не грозит?
Улитка жила легко, с ней и было легко. Конечно, из каждого дня устраивать праздник я бы не смог, но ведь и встречаться каждый день – это убивать чувства. Ей, как и мне, казалось, что будущее у нас одно – совместное, и только как бы разность нашего жизненного опыта попридерживала ее, чтобы не приступить немедленно к обустройству этого будущего, – Улитка говорила, что должна еще пройти какой-то путь, чтобы сравняться со мной, вот тогда уж мы и пойдем рука об руку.
Улитка жила легко, с ней и было легко. Конечно, из каждого дня устраивать праздник я бы не смог, но ведь и встречаться каждый день – это убивать чувства. Ей, как и мне, казалось, что будущее у нас одно – совместное, и только как бы разность нашего жизненного опыта попридерживала ее, чтобы не приступить немедленно к обустройству этого будущего, – Улитка говорила, что должна еще пройти какой-то путь, чтобы сравняться со мной, вот тогда уж мы и пойдем рука об руку.