На следующий день я повез ее к Улитке. Я спешил по делам и пробыл с ними недолго. Улитка поила Несси чаем и рассказывала про нас. Она говорила, что мы собираем вокруг себя интересных людей.
   – Но я совсем не интересная, – сказала Несси.
   – Это еще не известно, – сказала Улитка. – Мы собираем интересных и красивых людей.
   По Улитке я не понял, удачна ли моя находка, и ждал вечернего звонка.
   – Ты знаешь, – успокоила меня Улитка, – она очень хорошая девочка. Очень добрая. И очень несчастная. Работает на какой-то кондитерской фабрике. Родители развелись. Она очень не уверена в себе. И конечно, абсолютно невежественная. Она вообще ничего не знает. Но она так потянулась ко всему нашему, ко мне... Она сказала, что таких людей, как мы, еще не встречала. Я учила ее играть на пианино. Я надписала ей клавиши, и она играла. Ой, у нее такое лицо! Эти глубокие глазки, этот носик, эти влажные губки. У меня в детстве, помню, такая кукла была, немецкая. Только я ее не любила. Я вообще в куклы не играла. А имя какое – Несси! Это в честь того чудища из Шотландии? Она, когда уходила, расплакалась. Сказала, что это сон, что так хорошо ей никогда еще не было. Бедная... Мы ей поможем.
   Для начала Улитка отказалась в ее пользу от своего билета на концерт страшно популярной немецкой рок-группы. Билеты достались мне по великому блату, и, хотя я к подобной музыке был равнодушен, я полагал, что рядом с Улиткой пойму больше.
   – Сама с ней сходи, – сказал я. – Ты же хотела послушать.
   – Нет, я все равно занята, – покачала головой Улитка. – Ко мне вечером один коллекционер должен подъехать. Он только на день из Москвы. У него есть Врубель, «Ангел с кадильницей», один из вариантов. Я все к нему подбираюсь... Идите. Ты потом мне расскажешь.
   И я поехал с Несси. Рядом с ней я мог выступить разве что в роли папы или дяди, и молодые люди в метро, не слишком меня стесняясь, пялились на нее. Несси тоже стреляла глазками, оборачивалась, показывала язык.
   – Ты себя не уважаешь, – сказал я. – А заодно и меня.
   – А что они вылупились?
   – Ты красивая, я их понимаю. Но ты должна вести себя иначе. Ты не должна суетиться, тем более если рядом с тобой мужчина.
   – А что я должна делать?
   – Не обращать внимания. Ты со мной, и все.
   – Хорошо, я не буду. – Несси неуверенно хихикнула и еще более неуверенно взяла меня под руку. Жесты у нее были немного деревянные.
   – Ты с отцом ходила когда-нибудь в театр, в кино?
   – Еще чего... – хмыкнула Несси.
   – Наверно, тебе со мной неловко?
   – Нет, нормально. Мне нравятся такие...
   – Какие такие?
   – Ну, как ты.
   – А парень у тебя есть?
   – Спрашиваешь...
   Почти за каждой ее фразой следовал смешок.
   – Я имею в виду – парень, которого ты любишь.
   – Петька. Только я его не люблю. Он меня любит. А я ему изменяю.
   – Зачем?
   – Хм... много будешь знать.
   – Он кто?
   – А... инженер. У него жена есть, ребенок. А он говорит, что меня любит.
   Так мы с ней и разговаривали, поспешая в крикливой и гульливой молодежной толпе к огромному зданию, похожему на кусок турбины, выкрашенный белой краской. Походка у Несси была враскачку, с ноги на ногу, плечи опущены, а мерзнущие на вечернем майском ветру кисти спрятаны в длинные рукава спортивной куртки.
   – Ты что, греблей занималась?
   – Не-а. Плаванием.
   – А «Скорпионс» тебе нравятся?
   – Будто бы нет...
   – Что, нравятся?
   – Спрашиваешь...
   Места у нас были хорошие, в партере, но пространство между первым рядом и эстрадой уже было запружено толпой, и нам пришлось перебраться повыше.
   – Я тоже туда хочу, – кивнула Несси в сторону толпы. – Я всегда там. Там тусовка. Все прыгают, танцуют. Я тоже танцевала. Два часа... – лицо ее приняло мечтательное выражение и стало красивым. Красивая импортная кукла с закрывающимися глазами.
   – Ну иди, – сказал я.
   – Не, с тобой буду. Ты обидишься.
   – Ради Бога! Иди. Найди какого-нибудь мальчика.
   – Ну их. Они мне надоели. Мне с тобой нравится. Ты что, любишь Улитку?
   – Люблю.
   – Она мне тоже очень нравится. Вы меня не бросите?
   Концерт оказался, что называется, ничего себе. Я ожидал худшего. Немцы работали добросовестно. У солиста был голос, а у группы были мелодии. Толпа перед эстрадой бесновалась, жгла бенгальские огни и вскидывала руки с двумя выставленными пальцами – указательным и мизинцем. Так в детстве мне изображали козу-дерезу. Сотни черных рожек на фоне стреляющей светом, задымленной сцены... Это были они, улитки.
   – Ты знаешь, у нее способности к живописи, – звонила мне Улитка. – Только к абстрактной. У нее такое чувство цвета... Я учу ее, как пользоваться красками. Мы вместе будем писать картины – она начинает, я заканчиваю. Ты ведь все время занят... Она хорошая, добрая, она мне совсем не мешает. Только надо ей другую работу подыскать. Она же на кондитерской фабрике, по восемь часов на ногах с этим кремом, с тестом... А мужики там отнимают у девчонок коньяк, который на торты идет. У нее все время неприятности. Я говорю – уходи. Не ходи на работу, и все. Пусть будет прогул. Пусть увольняют. Хоть по статье. Ей же восемнадцать лет. Она эту трудовую книжку выбросит и другую заведет... Мамаша ее – тоже мне! Эксплуатирует дочь. Сама устроилась на тепленькое местечко – сторожит что-то два раза в неделю за девяносто рублей. А дочь должна сто восемьдесят приносить. Я с мамашей уже говорила. Ой, знаешь, у нее прямо страшно. Пустая квартира. Представляешь, совсем пустая. Ванной комнаты нет. Одна жалкая облезлая раковина на кухне. С мужем она развелась, но он живет тут же, в другой комнате. Муж – пьяница, он тащит у них что ни попадя и пропивает. Мамаша счастлива, что я за Несси взялась. Уже клонит к тому, чтобы я ее и содержала... Ну и родители. А Несси привязалась ко мне, как собачонка. Куда я, туда и она. Я ей говорю: я тебя сделаю настоящей женщиной. Введу ее в круг хороших людей. Надо мне ее с кем-нибудь познакомить. Ей замуж надо. Она из тех, кому нужно замуж. Одна она погибнет. Она без хребта, без характера. Куда поманят, туда и идет. Я чувствую ответственность за нее. Надо ее сводить к Диме. Пусть посмотрит его коллекцию – пора ей приобщаться к красивому. А он пусть тоже подключается к ее воспитанию.
   Теперь часто, когда я звонил Улитке, она говорила: «У меня Несси».
   – Она не мешает тебе?
   – Нет, что ты.
   Жених все не подыскивался. Тростник, друг Бадри, Несси не прельстился. «Слишком большая ответственность, – вроде бы сказал он. – Я не могу это взять на себя». Зато Дима проявил активность.
   – Ты зря волнуешься, – говорила мне Улитка. – Он ей ничего плохого не сделает. Он же импотент. Женщины ему не нужны. Ему лишь бы покрасоваться в ее компании да глазки построить. Он ей как папаша. Водит по музеям, на выставки... объясняет. Она его слушает.
   Вдруг позвонила сама Несси и попросила о встрече.
   – Зачем? – не очень вежливо спросил я.
   – Просто так, – сказала она. – Мне плохо...
   – С Улиткой поссорилась?
   – Не знаю... – замялась она.
   Я встретил ее у метро, и мы пошли пешком по майскому теплу, заглянули в кафе. Я заказал два кофе и пирожные. От пирожных она отказалась:
   – Я сладкое не ем.
   – Так зачем я тебе понадобился?
   – Не знаю... Просто так... – Несси хохотнула.
   – Так что у тебя с Улиткой?
   – Ничего.
   – А что плохо? Дома? На работе?
   – А... там всегда одинаково.
   – Петька бросил?
   – Я сама его бросила. Надоел.
   – Кто же у тебя теперь?
   – А... всякие там. Армянин один... фотограф. Позвал фотографировать. А потом в постель потащил. Противный такой. Жениться, говорит, на тебе хочу.
   – Ты что, переспала с ним?
   – А что делать... – Несси хохотнула.
   – Он же противный.
   – Да нет, ничего себе.
   – Зря... – сказал я. – Тебя там вроде воспитывают – Улитка, Дима. Дима к искусству приобщает, мне Улитка рассказывала.
   – Ну, конечно, к искусству... – хмыкнула Несси. – Она только с ним познакомила, он сразу полез. Мы в ресторане были, а потом втроем к нему пошли. Пьяные были. А потом я вижу – Улитки нет. А он лезет на меня, совсем заколебал. Я вырвалась и побежала вниз. А она уже в такси садится. Я как закричу: «Улитка, не бросай меня!» А она все равно уехала. А Дима догнал и вцепился...
   – И ты вернулась к нему?
   – Еще чего... Я пошла пешком. У меня денег не было. Дошла до Улитки. Она меня не пустила. У нее был Бадри. Она дала мне денег на такси и дверь захлопнула.
   Дальше я слышал плохо.
   – Ты что такой? – спросила Несси. – Ты что, любишь ее?
   – Не знаю, – сказал я.
   – А я тебя люблю, – сказала она и хохотнула.
   Про Бадри Улитка рассказала сама:
   – Он у меня целую неделю жил. Я придатки простудила, и он колол меня через шесть часов антибиотиками. Он знает мои болячки. Замучился, бедный, у него сессия, а тут я, старая больная кляча.
   И я не посмел ни слова ей сказать. Но история Несси не шла у меня из головы, и я сам ей позвонил.
   – Хочешь, я к тебе приду? – сказала она.
   – Нет, лучше погуляем, – сказал я.
   Мы пошли в то же кафе, но оно было закрыто, и мы вышли на берег залива. Дул свежий, но теплый ветер, засинивший болотно-оливковый цвет Невской губы.
   – Почему ты не хочешь, чтобы я тебя любила? – спросила Несси.
   – Потому что я старый, – сказал я. – Через десять лет я буду совсем седым и старым, и ты меня бросишь. А я не хочу, чтобы меня бросали.
   – Ты просто любишь Улитку. Она лучше меня.
   – Любишь – не любишь... Лучше расскажи про себя.
   – Ты для этого меня позвал?
   – А ты хочешь, чтобы я, как Дима, к тебе полез?
   – Уй... он такой мерзкий. А Бадри красивый.
   – Ты что, познакомилась с ним?
   – Угу. Мы провожали Улитку на эту самую, на йогу. А потом вернулись к ней. У Бадри есть ключ. Я думала, что мы будем целоваться, а он это... он взял меня на руки и отнес на диван. Постоял, посмотрел и сел на пианино играть. Он сказал, что меня не тронет. А мне хотелось.
   – Ты бы его полюбила?
   – Да... Но он любит Улитку. А она на нем висит: «Мой Бадри, мой Бадри...»
   И снова потемнело у меня в глазах. Это крокодил солнце проглотил.
   – Ну вот, – сказал я мертво, – а ты собираешься меня любить...
   Бедная Несси, никому мы с тобой не нужны.
   – Ты что, разочаровалась в Улитке? – спросил я на обратном пути.
   – Немножко. Я думала, она лучше. Она меня больше не пускает к себе. Говорит, что я ей мешаю. Она снова с Лилькой.
   – Ты все там же, на кондитерской фабрике?
   – А где же еще... – хохотнула она.
   – Улитка вроде хотела помочь.
   – Сейчас... поможет она... Ей некогда, она с Бадри.
   – Что, правда тяжело?
   – Спрашиваешь... Сам бы попробовал. Еще мужики пристают...
   – Коньяк просят?
   – Ко мне пристают. А скажешь «нет» – изобьют. У нас там только урки работают.
   – Ты же одна, а их много.
   – Не, не одна. И к другим девчонкам пристают. Только ко мне больше, – Несси хохотнула.
   – Ну, так позови начальство, милицию.
   – Зачем? Мне его жалко.
   – Кого?
   – Женьку. Он два года отсидел. А теперь его не прописывают. Он детдомовский. Он совсем один. Ночью он мне говорит: «Маленькая моя, маленькая моя». Жениться хочет.
   – А ты?
   – Не, я его не люблю. Он пьет. Когда выпьет, лучше ему не попадаться. А так он добрый. Я один раз его пожалела, а теперь он проходу не дает.
   А Улитка, давясь от смеха, рассказывала мне очередную историю, из которых и состояла ее жизнь – жизнь как сумма историй, роман, разбитый на главы; интересно, где помещался я – в отдельной главе или же был одним из сквозных героев? Я слушал ее, но уже не так внимательно, как раньше. Часть меня отделилась и существовала теперь в стороне, наблюдая за мной, за Улиткой, и намерения этой отделившейся части были мне не вполне ясны. С этим успеется, говорил я, отодвигая эту часть плечом, но странно – то, что она была теперь у меня за спиной и в любой момент могла понадобиться, грело меня. Я стал спокойней, чем раньше, спокойней и уверенней.
   Улитка собирала истории, а я начал собирать ее недостатки. Она не хотела учиться, она мало читала. А как она относилась к людям? К своим бесконечно сменяющим одна другую подружкам? Нуждалась в них? Но легко и расставалась. Без сердечной боли. Да полно, любила ли она кого-нибудь? Умеет ли она любить? Она окружает себя одноклеточными, чтобы быть царицей бала, инфузорией в туфельках, принцессой простейших, – она окружает себя одноклеточными, потому что они глупы и добры. И она ими помыкает. А кто я? Тоже простейший? Или не совсем, потому-то ей непросто, неуютно со мной. Я для нее как укор, как соломинка в глазу. Я свидетель ее прожигания жизни – я один из всей ее гоп-компании понимаю, что она прожигает жизнь. Ей приходится оправдываться передо мной. Ей со мной не в кайф.
   И я решил с ней поговорить, но она почувствовала и ускользала, переводила все на шутку или вдруг ни с того ни с сего принималась что-то увлеченно рассказывать – то бишь заговаривать зубы. Но тема повисла в воздухе, в паузах молчания заявляя о себе, и по выражению Улиткиного лица я видел, что она догадывается, о чем я молчу. Впрочем, что мне было до ее недостатков... Если б не Бадри, если б не он...
   Однажды днем я сидел у нее, когда он позвонил. «Вы чувствуете друг друга». Улитка отвечала уклончиво, стремясь поскорее свернуть разговор. Для этого был наработан прием – начать что-нибудь рассказывать. Пусть невпопад. Но ревнивец Бадри учуял постороннего.
   – Да, не одна, – ответила Улитка, стараясь быть честной.
   – У меня Игнат, – ответила Улитка, стараясь быть очень честной. – Сидим, пьем чай.
   – Ну, перестань, – сказала она.
   – Прошу тебя, перестань, – сказала она.
   – Не надо. Пожалуйста, не надо, – сказала она. – Сколько можно говорить на эту тему...
   И в этот момент раздался звонок в дверь – это, как обещал, заскочил на секунду Дима за своей штуковиной.
   – Это Дима пришел, – сказала Улитка в трубку. – Ну что, теперь успокоился?
   Ясно, что успокоился. Я бы так точно успокоился. Ведь я бы не знал, что Дима только сунется в дверь, поздоровается и тут же исчезнет, так как внизу ждет такси, а Дима не любит, чтобы денежки тикали зазря. Мы снова остались одни, даже чай не успел остыть, и ничто нам теперь не мешало заняться, скажем, любовью, ничто и никто – ни молодые ревнивцы, ни старые импотенты. Я торопливо глотнул чаю, словно на дорожку, на дальнюю дорожку, вздохнул поглубже и сказал, что мой час настал. Ухожу. Единственное, чем я могу ей помочь, это своим уходом. Впрочем, если будет во мне нужда, она может позвонить. «Мы остаемся приятелями», – сказал я. Если это ей нужно. «Я буду твоим прохладным приятелем», – сказал я, улыбаясь, чтобы губы не дрожали. Она тоже заулыбалась. «Прохладный», «прохладно» – ее любимые слова. Она любила состояние прохлады. В таком состоянии ей особенно хорошо работалось. Прохладно – это когда высоко и одиноко, это дух. А тепло – «мне тепло с тобой, ты меня согрел» – это слишком земно, телесно, это когда вдвоем, это плоть. «Я буду твоим прохладным приятелем», – сказал я и ушел. Как приятель. И даже поцеловал ее на прощание. И по ее глазам я понял, что она хоть слегка и опечалена, но отпускает меня. «Раз ты, Игнат, так решил... Я понимаю тебя, Игнат... Сейчас я не могу его бросить... Нет, я не люблю его... Я и так уже голову сломала, как быть... Все кончится тем, что появится кто-то третий... Нет, муж мне не нужен».
   Когда я ехал домой, я подумал: теперь она его бросит, раз теперь ей ничто не мешает быть с ним.
   Человек вроде привыкает к боли. На сей раз боль показалась несильной, может потому, что из средостения разлилась по всему телу, по всему городу, по всей Вселенной. Вселенская боль. Нет, это уж слишком. Глянув на меня, никто бы не поверил, что я несу вселенскую боль. Улитка не звонила, и в груди у меня стало закипать бешенство. Бешенство или ненависть, которую невозможно сдержать. Но когда я набрал Улиткин номер телефона и спросил что-то про жизнь, про дела, Улитка тут же сказала:
   – Игнат, пока у тебя такой голос, я не могу с тобой говорить.
   – У меня нормальный голос, – мгновенно превращаясь из волка в ягненка, кротко отвечал я. Но Улитку нельзя было обмануть.
   – Что с тобой, Игнат? Ты сначала приди в себя.
   – Я в себе, я только хотел сказать... – но я уже не мог выговорить то, что собирался. Какую-нибудь формулу обвинения. Или что-нибудь такое, чтобы она сказала: «Приезжай ко мне», а я бы ответил: «Я к тебе больше никогда не приеду».
   Мне хотелось ее боли. Но она ускользала. Услышав мой безумный голос, она говорила:
   – С таким тобой я не могу разговаривать, я кладу трубку. Прости, Игнат... – и я слышал гудки.
   С месяц, весь почернев, я днем и ночью носил в себе свою ненависть, не зная, куда ее деть. По моим расчетам Улитка должна была уже бросить Бадри и понять наконец, что только я ее будущее, и, пока она этого не поняла, пока не хотела понимать, я ее ненавидел. Я вспоминал все, за что она заслуживала ненависти, и ненавидел. Она обманывала меня всегда, с самого начала. Никто ее не уводил, не принуждал – это все она сама. Этот Бадри возник чуть ли не на следующий день после моего отъезда на Север. Она несла тяжелый арбуз и он предложил помощь. Вместе они и съели тот арбуз. А потом она ему сказала: «Можешь остаться. Думаю, нам будет не слишком тесно». Так оно и было, Несси не придумала. Помимо меня Улитка была и с другими, у нее всегда кто-нибудь был, потому что у нее не было сердца, потому что у нее не было секса, а только спокойное холодное любопытство – как с теми лягушатами. И с Димой, конечно, она тоже была. А с этим осетровым авангардистом, про которого она сказала, что он «изящный самовлюбленный мальчик», она прокрутила роман чуть не на моих глазах. Какого рожна ей нужно?! А потом я ужасался своих мыслей и молился, чтобы Бог их не услышал и не передал ей.
   И она наконец позвонила. Был поздний вечер. Матушка спала в своей комнате, и я, как всегда, отключил ее телефон – ведь Улитка могла позвонить и ночью.
   – Игнат, здравствуй, – сказала она. Голос ее был спокоен, хотя и такой он обычно нес ее настроение. А тут он был без ничего, с ничем. – Игнат, у меня неприятность, – спокойно сказала она. – Большая неприятность.
   – Что случилось? – Сердце мое упало и возликовало одновременно.
   – Только что у меня был Дима. Пьяный в стельку. Он разбил все мои вазы, лучшие вазы из моей коллекции. Вся комната в стекле. Хорошо хоть, что котенка не раздавил.
   – У тебя кот?
   – Я взяла маленького дымчатого Генри. Бедный Генри едва ноги унес. Черт с ними, с вазами, главное, кот жив...
   – Где Дима?
   – Уже убежал.
   – Мне приехать?
   – Нет... Тут такой разор... Мы сами уберем. Лилька тут. Он ей чуть руку не сломал. А мне синяк поставил... Что ты молчишь?
   – Я не молчу...
   – Он позвонил по телефону, уже пьяный. И я с ним поругалась. Сказала, что он козел. Он же действительно козел. Жлоб и козел. Он наживается на мне. И вдруг звонок в дверь. Я никак не ожидала, что это он. Он ввалился и начал все громить. Мы с Лилькой не могли с ним справиться. Он был как сумасшедший. Все побил. Слава Богу, Генри жив... Приезжать не надо. Я не знаю, почему тебе позвонила. Просто так. Не знаю, что с ним произошло. Он никогда таким не был.
   – До козла дошло, что он козел, – сказал я.
   – Не знаю... Все... До свидания... Я потом тебе позвоню.
   Она повесила трубку. А я понял, что произошло. Это моя ненависть случайно нашла Диму, наткнулась на него...
   Протрезвев, Дима не на шутку перепугался. Наутро он стал звонить Улитке, просить прощения, но она была непреклонна. Она решила его не прощать. Она сказала, чтобы он возместил ей убытки, и на этом все кончено. Дима успокоился. Она не собиралась заявлять на него в милицию, натравливать на него своих друзей. Правда, взбешенный Бадри пригрозил отрезать Диме ухо – так, по крайней мере, она рассказывала мне по телефону, но до членовредительства, кажется, не дошло. Все-таки Дима был не тот человек, чтобы его наказывать. Он и так теперь наказан. Он обещал компенсировать причиненный ущерб – частично деньгами, частично предметами, всего на полторы тысячи рублей, как подсчитала Улитка. Но в ее глазах он теперь навсегда подонок и ничтожество. Настоящий коллекционер, ценитель прекрасного, не может поднять руку на красоту. То, что Дима разбил, уже не возродить. Это было, дошло до наших времен и теперь исчезло навсегда. Как бы в тепле, овевающем Улитку, оказалось несколько холодных зон. «У меня такая рваная аура, – жаловалась она мне. Это ей гуру сказал. – Нужно ее как-то восстанавливать».
   Шло лето. С Улиткой я не встречался, только звонил иногда. Я сдал документы на поездку в Испанию и ждал, разрешат или нет. Я-то был уверен, что не разрешат, но времена менялись буквально на глазах, в интонациях власти стали проскакивать человеческие нотки, что-то обещалось, и обещанному хотелось верить. Как хотелось верить всегда. Буду умирать, вспомню день, когда я позвонил в ОВИР и мне сказали, что мне разрешено. О, это значило, что в моей анкете, в моей биографии нет больше пятна, по которому нечистых отличали от чистых. До сорока пяти лет все сжималось в моей груди, когда передо мной клали анкету. Какое счастье, думал я раньше, вписывать в графы о близких родственниках заветные слова «не был», «не имею», какое счастье не иметь судьбы. Сколько лет мне снились тюрьмы, камеры. Но еще чаще камер мне снилось, как ломятся ко мне в дом, в мою дверь, а я не пускаю, я пытаюсь не пустить. Сколько ночей этой отчаянной борьбы, сколько ужаса и унижения страхом... Стало быть, я действительно ощущал себя виноватым перед властью. Днем я совершал преступления мысли, а ночью меня ждало наказание страхом, самонаказание. Но иногда я говорил себе: с тобой все в порядке, тебя никто не арестовывал, не допрашивал, ты никому не нужен, это тебе снится пережитое отцом и матерью, это прапамять... Может, она-то и велит мне изжить страх перед закрытой дверью, за которой чудится шорох чьих-то шагов? Может, она велит не запираться больше на все замки, а смело распахнуть дверь – и окажется, что там никого и ничего, только солнце и ветер да загорелый трилистник плюща, скребущий по облупившейся краске... Так что же ты там хоронишься в углу, пора! Может, и вправду – пора?!
   На радостях я позвонил Улитке и позвал в Кавголово, смолчав, что меня выпускают. Я молчал, потому что не верил, что поеду, поверить было невозможно. Улитка согласилась составить мне компанию. При всем своем чувственном отношении к природе она была скорее равнодушна к ней. «Я никогда не пишу с натуры. Мне это неинтересно». Она была городским человеком, городу же могла предпочесть только море – водную пустыню. Я не видел Улитку два месяца, и красота ее меня резанула. Она была в каком-то невозможно коротком платьице – черной тряпочке с блестками, которая больше открывала, чем прикрывала, в корзине у нее копошился Генри, сопровождавший ее во всех прогулках – «ему тоже нужны новые впечатления», – и была весела и беспечна, ни следа разлуки со мной, будто таковой и не было. Я услышал то, что чаял услышать: после моего ухода ее отношения с Бадри резко пошли на убыль, она потеряла к нему интерес. Но что мне с того? Теперь у нее был другой мальчик, семнадцати лет, кандидат в сборную эсэсэсэр по волейболу, двухметровый красавчик, который моет у нее в мастерской пол, ходит за продуктами, который от нее ни на шаг, и она учит его рисовать и играть на пианино. У него хороший слух, и он делает успехи. Бадри, конечно, застрадал. Он-то был уверен, что лучше его не бывает. А она доказала – бывает... Она даже не искала – мальчик сам пошел за ней как завороженный. Иногда она его прогоняет, и он звонит по телефону, плачет и предлагает себя в мужья. Мы лежали на пригорке, поросшем малинником, возле моего любимого озера Хепо-Ярви, и моя рука, покоящаяся на обнаженной Улиткиной груди, не дрогнула. Я спокойно подумал, что у меня, прохладного Улиткиного приятеля, теперь, пожалуй, даже больше льгот, чем раньше. На обратном пути она нарвала всякой полезной травы, потому что йога рекомендовала травоедение, вдобавок я нес несколько копий камыша, сорванных у берега, и всего этого было так много, что я должен был бы проводить Улитку до дому, войти, попить с нею чайку, а потом, может быть, согреть ее изнутри, чтобы она сказала: «Как хорошо, как спокойно с тобой...» Но на трамвайной остановке что-то накатило на меня, я сказал, что спешу, перепогрузил на нее травы, отдал корзинку с Генри и пошел восвояси. Катитесь вы все к чертовой бабушке!
   На следующий день я все-таки не выдержал и позвонил. Она ведь говорила, что сейчас одна, что волейболиста своего прогнала, что он надоел. Ответил мне молодой мужской голос. Я мрачно попросил Улитку. «А кто это?» – поинтересовался молодой голос. «Не все ли вам равно?» – сказал я. «Значит, нет, раз я спрашиваю», – сказал молодой голос. Я бросил трубку.
   Еще две недели я не звонил. Иногда мне уже мерещилось, что я живу сам по себе, что я уже сошел с любовной орбиты и лечу себе в пространстве куда глаза глядят, но, если я проезжал Невский проспект, у меня сжималось сердце при виде засидки художников. Там могла быть и Улитка... Раз я выскочил из троллейбуса и пошел ее искать. Она, конечно, не одна – рядом будет или Бадри, который ей почти безразличен, или юный акселерат, который едва ли понимает, куда его занесло, – да, пора мне с ними познакомиться, даже парочка фраз завертелась в голове, в меру ироничных и остроумных; до мордобоя, думаю, дело не дойдет, я произнесу эту парочку ни для кого не обидных фраз и пойду себе дальше на легком катере. И все-таки сердце мое колотилось. Я был уверен, что она сидит у решетки Александр овского садика, но ошибся. Не было ее и возле Думы. Я нашел Улитку напротив – перед бывшим Екатерининским костелом, где в прошлом году художники еще не гнездились. Вообще уличных художников стало много даже для Невского, и конкуренция возросла. Стоило только остановиться, как тебя тут же брали в оборот. «Спасибо, я сам рисую», – отвечал я. Тогда предлагавший начинал извиняться за выставленные образцы своей уличной портретистики. Что тут могло мне нравиться год назад?