– Не будем об этом... Я начинаю жалеть, что тебе рассказала. Я думала, ты мудрее. А ты ревнивец...
   – Я и не ревную, мне не к чему ревновать...
   Но я ревновал. Я уже ревновал. Ведь ревность – это всего лишь потеря уверенности. Я подумал, что врач не так уж груб и прямолинеен. Это, кажется, был опытный соблазнитель. Паузу в их отношениях он сделал очень точно. Он заставлял думать о себе. Не ключ ему был нужен – ему было нужно протянуть между собой и Улиткой тонкую паутинную ниточку, а затем набавлять, набавлять кольца...
   Я снова побывал у нее на работе, но даже к собакам не пошел. Две парочки зеленых волнистых попугайчиков, как и два дня назад, пребывали в той же радостной тусовке и, кажется, единственные не ждали от будущего ничего плохого.
   – Сегодня решающий разговор, – сказала Улитка. – Я позвонила ему, он придет.
   Я пошел ее провожать. По пути мы зашли в магазин и купили еды. Возле своего дома она сказала:
   – Все, дальше не надо. А то он может нас увидеть...
   – Ну и что?!
   – Он знаешь какой ревнивый...
   – Ты о чем? – опешил я.
   – Людей надо жалеть, – поспешно сказала она. – Так бабушка мне говорила.
   – А меня тебе не жалко?
   – Я же с тобой.
   – Ты уверена, что обойдешься без меня?
   Вместо ответа Улитка положила руку мне на плечо, коротко прикоснулась губами к моей щеке и, подхватив сумку с продуктами, исчезла в парадной. Я остался один в стылой ноябрьской тьме, припорошенной грязноватым снегом. На душе у меня было мутно. Я пошел назад к метро тоскливыми вечерними дворами, под пятиэтажными рядами освещенных окон, и вдруг остановился. «Ты ее теряешь», – сказал во мне голос. Чувство потери – это уже было, это было, когда мы только познакомились, паническое ожидание, что с ней что-то случится, но потом это прошло. И вот... Что же делать? Ввалиться сейчас к ним? И только все испортить? Драться? Это уже из ряда вон... Последний раз я дрался из-за девушки в так называемом комсомольско-молодежном лагере. Мы оба будем ей отвратительны, и она обоих нас выгонит. Но почему он, чужак, с ней, а я здесь один в промозглой тьме? Почему с ним надо считаться, а со мной нет? Почему я должен быть великодушным? Великодушие – ловушка для простаков. «Тебя обманывают», – сказал мне голос, и теперь он почти кричал: «Тебя водят за нос, ты глуп, ты наивен, ты смешон! У тебя из-под носа уводят Улитку, а ты играешь в благородство!»
   Я пошел, почти побежал обратно к дому. Я зашел с тыльной стороны, куда выходили ее окна, и поднял голову. Сначала мне показалось, что я ошибся, – ее окна были темны. Вернее, темным было кухонное окно, а в комнате мерцал, вздрагивал голубой телевизионный свет. Но это были ее окна. Они должны были быть ярко освещены, они должны были гореть огнем схватки! Странно выяснять отношения перед экраном телевизора... Может, она одна? Может, он снова не пришел? Я хотел было подняться, но какая-то сила удержала меня, толкнула в грудь, и я пошел прочь, спотыкаясь и не понимая, куда я так спешу. Передо мной оказалась телефонная будка. Я заложил две монетки и набрал номер.
   Улитка сразу сняла трубку, будто ждала звонка:
   – Да? – голос у нее был твердый.
   – Это я, – сказал я. – Он у тебя?
   – Да, – сказала она.
   – Я сейчас приду, – сказал я.
   – Нет, не надо, – сказала она. – Мы же договорились.
   – Я так не могу, – сказал я.
   – Если ты придешь, будет только хуже.
   – Хуже уже некуда.
   – Что ты имеешь в виду?
   – Я имею в виду, что он с тобой, а я нет.
   – Я же тебе все объяснила!
   – Я все равно не понимаю. Я сейчас поднимусь, и мы быстренько разберемся.
   – Я тебя прошу, ты слышишь, я тебя очень прошу не делать этого!
   – Почему я должен тебя слушать? – спросил я ее, а скорее – самого себя.
   – Все будет хорошо, – сказала она.
   «Все будет хорошо», – думал я, трясясь в порожнем вагоне глубоко под землей, или глубоко в земле, под леденеющим где-то далеко наверху ноябрьским городом.
   Утром в телефонной трубке раздался ее радостный голос:
   – Похвали меня. Все-таки я молодец! Я вчера одержала такую победу! Не представляешь, как это было трудно! Да... я сама себя поздравляю. В конце концов я сказала ему: «Хорошо, я буду твоей женой. А он, то есть ты, будет моим любовником». Он корчился, корчился, но я его уломала. Он согласился. Слышишь?
   Ужас хлынул мне в душу. Со мной говорила сомнамбула.
   – Ты понимаешь, что ты говоришь? – сказал я. – Ты отдаешь отчет своим словам?
   – Конечно, – сказала она уверенно и бодро, как говорила всегда, когда была глубоко убеждена. – Ты ведь меня знаешь... Для меня жизнь – в общем, игра. Компромисс. О, я еще раз убедилась: компромисс – великое дело.
   – Ты же со мной! – крикнул я. – Разве я не предлагал тебе руку?! Давай поженимся – одно твое слово, и мы поженимся!
   – Зачем? Я не хочу впутывать тебя в свои дела. Ты светлый, я не хочу пользоваться тобой. Я тебя берегу. Я хорошо подумала: пусть он меня содержит, у него много денег. А любить я буду тебя.
   – Это не ты... – крикнул я. – То, что ты говоришь, – страшно!
   И тут она заплакала, она зарыдала. Я никогда не слышал, как она плачет. Когда умерла бабушка, она плакала молча, в ночи, сквозь мой сон.
   – Что страшно?! А как я живу, не страшно?! Одна, все одна, с пятнадцати лет, все на себе, на своих плечах, как мужик! Я женщина, я хочу быть слабой! Я хочу только рисовать, и больше ничего! И пусть обо мне заботятся, пусть содержат! Я устала так жить! Я устала бороться!
   – Я буду заботиться о тебе! – крикнул я. – Я сейчас приеду! Ты где, ты дома?
   – Меня не будет дома! – крикнула она. – Я ухожу. Я спрячусь от всех вас! Вы мне все противны! Бесконечные звонки, выяснения, угрозы. Что я вам сделала?!
   – Что ты, – испугался я, – разве я угрожаю?
   – И ты, и он, и еще там двое! Чтобы вы все встретились и перегрызли друг другу глотки!
   – Это ты мне говоришь?! Что с тобой? Я сейчас приеду! Ты дома?
   – Меня нет! Я нигде! – и в трубке раздались гудки.
   Я тут же набрал ее номер – она не ответила. Я набирал и набирал, но телефон молчал.
   К трем часам я поехал к ней на работу. «Она сегодня не работает», – сказали мне. Я снова набрал ее номер, но телефон намертво молчал, и я почувствовал, что ее квартира действительно пуста.
   Вечером трубку сняли, и мне ответил вежливый голос мужчины. Я понял, что это он. Я взял себя в руки:
   – Позовите, пожалуйста... – да, я просил его позвать к телефону мою Улитку.
   – А кто ее спрашивает? – так же вежливо и спокойно осведомился голос.
   – Какого черта?! – взорвался я. – Это не ваше дело, – и тут же был наказан гудками.
   В ее квартире сидел человек, решивший сыграть на все, что только у него было, до конца.
   Я набрал номер. Он ответил.
   – Послушайте, это снова я, – сказал я. – Мне нужно поговорить с Улиткой.
   – Она просила спросить, кто у телефона, – сказал голос с легким оттенком сожаления.
   Скрипнув зубами, я назвался.
   – Она просила передать, что не хочет с вами говорить, – вежливо, без злорадства сказал голос.
   – Да?... – растерялся я и замолчал.
   Голос тоже молчал в ожидании, а я видел перед собой бледное, бескровное лицо Улитки с плавающими глазами и чувствовал, что она действительно не хочет со мной говорить, и вопиющая очевидность этого никак не укладывалась в моей голове. Я молчал и, пожалуй, даже вызывал сочувствие в том, кто слышал на другом конце провода мое молчание...
   – Ну, что ж, – выдавил я наконец и повесил трубку.
   Ночью я проснулся от дикой, невыносимой тоски и понял, что он остался с Улиткой.
   В девять утра я медленно набрал ее номер. Рука моя дрожала. Меня трясло.
   – Слушаю вас, – спокойно ответил его утренний голос.
   Я нажал на рычаг и засмеялся.
   В четыре часа дня я подходил к ее лаборатории. Первый день декабря выдался еще холоднее вчерашнего, ноябрьского, ударил мороз, сковав город грязной ледяной коркой, и люди шли, семеня по-стариковски, чтобы не упасть. Возле лаборатории меня снова стало трясти. Может, она и сейчас не одна? Но мужское лицо, сумрачно глянувшее на меня из окна лаборатории, вряд ли принадлежало моему сопернику.
   – А она вышла на полчасика, – приветливо ответила мне лаборантка, а мужчина, сидевший в последней комнате, где два дня назад сидел я, еще раз взглянул на меня в том смысле – что, мол, я здесь потерял. Нет, на терапевта он не походил, скорее – на поставщика бездомных кошек и собак – рупь штука или треха...
   Я поколебался, уходить или нет, и сотрудница Улитки, тридцатилетняя, спокойная, румяная, телесная, уловив мое невнятное движение, сказала:
   – Можете подождать, она скоро вернется.
   Улитку здесь, видимо, любили.
   – Спасибо, я еще зайду, – сказал я и вышел.
   Улитка могла явиться не одна, но только одна она мне была нужна, и я встал на часах. Я встал так, чтобы не бросаться в глаза и все видеть; университетский люд сновал туда и сюда между главным зданием и зданием бухгалтерии, где в мое время размещался журфак, между филфаком и зданием факультета физкультуры, похожим на тюрьму, откуда я когда-то выходил с поцарапанной о ковер физиономией, – я занимался самбо и даже имел какой-то разряд, потом раза два в жизни мне это пригодилось. Но там было все просто, все понятно. Теперь же я не понимал ничего. Я ждал ее, чтобы спросить. Я хотел из ее уст услышать свой приговор. В жизни бывает все, даже то, чего быть не может, и я не должен, не должен спешить с выводом. То, что она не захотела со мной говорить, само по себе не говорило ни о чем. То, что он там остался, значило не больше, чем остальное. Он остался из-за меня, чтобы я не пришел, это ясно. Квартиру он взял приступом, но Улитку таким макаром он взять не мог. Плохо он ее знает.
   Время шло, а ее все не было, и люд, проходивший в одном направлении, теперь спешил обратно, с любопытством поглядывая на меня, ибо я был все там же, промерзший и примерзший, как волк у проруби. Прошло и полчаса, и час, и только через час пятнадцать из-за домов со стороны главного здания университета появилась она, в своей голубой куртке, в черных, под кожу, брюках, в татарской меховой шапке хвостами назад, с распущенными по спине волосами, вьющаяся походка, какая бывает у стройных длинноногих женщин с узкой талией. Она быстро прошла мимо, не заметив меня, и я, сделав в ее сторону несколько поспешных шагов, хриплым голосом выкрикнул:
   – Улитка, подожди!
   Она обернулась, остановилась без удивления, без радости и без досады.
   – Здравствуй, – сказал я. – Я только на пять минут. Я сейчас уйду. Только спрошу тебя и уйду.
   – Хорошо, – спокойно и просто сказала она. – Пойдем. Здесь холодно... – и протянула мне руку, как ребенку на перекрестке.
   Как же было тепло в лаборатории! Мы прошли в последнюю комнату, где теперь было пусто – ни кошкодава, ни лаборантки – Улитка присела на край стола, а я остался стоять.
   – Раздевайся, – сказала она. – Замерз?
   – Слегка, – сказал я. Замерзшие губы меня совсем не слушались.
   – Что ты хотел спросить?
   – Что произошло, Улитка? – сказал я. – Ты даже не подошла к телефону.
   – Я не хотела при нем с тобой говорить.
   – Что случилось? Чем я тебя обидел? Я сделал так, как ты просила. Я поверил. Я думал, ты лучше меня знаешь, как поступить.
   Улитка опустила голову, потом упрямо подняла, но посмотрела мимо меня:
   – Да, получилось не так, как я думала... Он оказался сильнее. Я подозревала, что он сильней меня...
   – Он был с тобой ночью? – с трудом спросил я.
   – Да, – сказала она. – Он остался, чтобы меня охранять. От всех. И отвечать на звонки. – и, взглянув на меня, добавила: – Но мне ничего нельзя, ты же знаешь...
   А я почему-то посмотрел на ее таитянские своенравные губы с глубокими ямками в углах рта, я знал, как эти губы могут ласкать.
   – В чем я виноват перед тобой? – спросил я.
   – Это я виновата, очень виновата, – сказала она. – Но сейчас я иначе не могу. Меня слишком глубоко затянуло. Прости меня. Я, наверно, грязная женщина. Думай что хочешь. Я заслужила. Но я к тебе вернусь. Однажды я к тебе обязательно вернусь. Я захочу вернуться. А ты решишь – сможешь ли ты меня снова принять или нет. А сейчас мы должны расстаться. Это все, что я знаю.
   – Хорошо, я буду ждать тебя, – сказал я, встал и пошел к выходу.
   Когда я проходил мимо окна, она сидела в прежней позе, голова ее была опущена.

XI

   Сначала была пустота, если можно назвать пустотой нечто темное, глухое, невыносимо болящее не только внутри, но как бы и снаружи. Яма, мешок... Я просидел в этом мешке пять дней, а потом выполз, выбрался и обнаружил, что жизнь не остановилась. Надежды больше не было, а значит – стало небольно. Боль только от надежды. Только от того, что есть что терять. Больно от несвободы, а когда все потеряно, то не больно. Свобода – это когда ты потерял все. Так я и начал жить и назад не смотрел, не думал. Думать было не о чем, думаешь – от непонимания. А я все понимал. «Ее украли», – говорил я себе. Ее украли, и с этим ничего не поделаешь.
   Улитка была ничья, а ничейное легко переходит из рук в руки. Именно так подумал я о ней в злую минуту и зло, безнадежно усмехнулся. Через какое-то время я стал думать о том, кто отнял ее у меня, украл. Это «украл» было тем для меня удобней, что снимало вину с меня и Улитки. Улитка была ни при чем, я не смог ее осудить – значит, я все-таки ждал ее. Это я только сказал себе, что все кончено и надежды нет, это чтобы выжить, чтобы отпустила боль, но я, оказывается, ждал. И я думал о ней, точнее – о нем, что было для меня одно и то же, – ведь он вошел в ее жизнь, без которой я не мог продолжать свою. Видимо, он попал в какую-то слабую точку Улиткиной души, неизвестную мне. Чем же он ее заворожил?
   Сложным путем, через двух знакомых, с выходом на коллекционера Диму, я узнал, что Улитка в больнице, и это, вместо того чтобы встревожить, обрадовало меня – она не дома, она не с ним, и даже вроде навещает ее один только Дима, с ней ничего страшного, что-то вроде анемии, низкий гемоглобин, ее колют, вгоняют железо в кровь, она ест гранаты, скоро выпустят. Много, много утешительного было в Диминых словах, хоть и вовсе не мне адресованных.
   Я позвонил ей в Рождество, я знал, что она уже дома.
   – Да... – ответил мужской голос, и я положил трубку.
   Что можно услышать в секунду звучания этой утвердительной частицы русского языка? Я услышал все. Я услышал то, что и ожидал услышать. В голосе звучало плохо скрываемая досада, раздражение и растерянность. Конечно, Улитка рядом – это из-за нее он так... Он снова вынужден заступать на круглосуточную вахту. Для этого ему понадобится дополнительный отпуск за свой счет. Наверно, уже взял. Но через два дня, решив, что отпуск врачу-терапевту не дали по причине эпидемии гриппа, я снова позвонил. Я позвонил в полдень, когда, по моим понятиям, врачи-терапевты ведут прием гриппозных больных в своих районных, городских и ведомственных поликлиниках. Повод позвонить у меня, конечно, был – то ли какое-то залежавшееся у Улитки мое барахло, то ли книги, то ли этюдник, вдруг я засобирался на зимний пейзаж.
   – Алло? – сказал ее родной голос, безрадостный, но твердый, и, как я ни готовил первую фразу и интонацию, я не уверен, что не выдал себя. У Улитки был тонкий слух, и читала она между строк. Да, я что-то там попросил, и она сказала: – Хорошо. Тебе это срочно нужно?
   Вопрос меня ударил, и все во мне почернело. Я усложнял ее жизнь, ее проблемы, связанные вовсе не со мной.
   – Хотелось бы до Нового года, потому что... – и я мрачно присочинил какие-то обстоятельства.
   – Дело в том, что мне сейчас надо на работу... – извиняющимся тоном сказала она.
   Вот оно что! А я подумал на другое. А она готова встретиться чуть ли не сейчас!
   – Ради Бога! – сказал я, и в мрачном полыхнуло светлое. – Ради Бога, извини. Я не хочу тебя утруждать...
   – Какие тут труды... – сказала она, и голос ее слабо улыбнулся.
   – Я тогда еще позвоню, – сказал я.
   – Конечно, звони, – сказала она. – В любое время.
   Боже, откуда этот свет, этот луч во мраке? Радостно и больно! Что же это такое? Что же она такое сказала, что мне радостно и больно и какая-то другая жизнь вдруг во мне – словно вынули одну и поставили другую, как видеокассету, и нажали кнопку, и пошло-поехало цветное изображение, полилась музыка... «В любое время», – сказала она. Что это значит?
   Это значило все!
   Кое– как я прожил еще два дня, на дворе было двадцать девятое, по городу несли елки, на Невском перед Гостиным двором на темных огромных елях – неужели такими бы стали эти вырубленные до срока рахитики? – болтались детские пластиковые игрушки, мои немногочисленные друзья спрашивали, где я собираюсь встречать Новый год, я отвечал, что пока не знаю, лелея невозможную мечту, и вот я позвонил ей, как обещал, и она сказала:
   – Приходи, когда тебе удобно. Я тут одна...
   Вот и все. Я положил трубку. Мне было трудно дышать. Я бы заплакал, но не смог. А еще через несколько минут я почувствовал, что не хочу к ней идти.
   Утром тридцатого она позвонила сама.
   – Ты знаешь, я была в больнице, – сказала она. – Я никого не хотела видеть, никого к себе не пускала. Один только Дима ходил. Я вообще плохо помню, что было до больницы. Какой-то туман. Будто я себя потеряла. А в больнице... в больнице я снова себя нашла и стала сильной. О, я стала такой сильной! Я вернулась, а он тут у меня живет... Я не могла его больше видеть. Я так ему и сказала. Я его прогнала. «Я тебя ненавижу», – сказала я, и он ушел. И мне было так хорошо одной первые дни. А сейчас, – голос ее дрогнул, – сейчас что-то снова накатывает. Мне страшно, и я снова не сплю. Какие-то чудовища приходят по ночам и водят, таскают меня за собой и мучают, мучают. Я не могу заснуть. Я чувствую, что снова теряю себя. Я думаю: «Там Игнат» – и хочу к тебе. Но не могу, не знаю почему... – и она заплакала.
   Я слышал, как она плачет в трубке, и сердце мое было холодным.
   – Приезжай ко мне, – сказал я. – Ты можешь сейчас ко мне приехать?
   – Да, – сказала она.
   – Я встречу тебя, – сказал я. – Через час я подойду к метро. Ты успеешь?
   – Да, – послушно сказала она. – Жди меня.
   Ровно через пятьдесят минут я надел куртку и пошел к метро. Падал снег. Маленький и мокрый, быстрый. Торопливый снег. Словно понимал, что мало его еще, и прибывал до новогодней нормы. Нет, слишком рано она ко мне возвращалась, я был не готов. Я положил нам другой срок. Так быстро я не умею. Есть же какие-то законы, по которым живет чувство. Быстрые ребята... Я так не могу. Я так не умею. Это вам не шуточки: любит – не любит, плюнет – поцелует... Выбирайте что-нибудь одно. Нельзя все в кучу. Такой компот не переварить. Я выбрал, я честно ушел, уполз, забился в темный угол – молчать и зализывать раны, набираться терпения и прозревать, учиться всепрощению, а меня вытаскивают, манят пальчиком: что ты там пригорюнился, буйну голову повесил? Иди ко мне, хочу к тебе, все хорошо... А завтра... очень может быть, что завтра она скажет мне то же самое, что ему. Нет, не скажет. Я всегда уходил хоть на минуту, но раньше, чем она этого захочет. И потому она всегда была мне рада. Это же так просто. Это Генри Торо, я ей рассказывал, и она ввела его в круг своих друзей, хотя не прочла у него ни строчки. Я ей передал много своих друзей. О, эта счастливая способность схватывать все на лету. Быстрота ума. Когда нет нужды разжевывать. А если уж говорить, то только о крупном, о главном. Как интересно с ней! Нет, конечно, я ее люблю. Это самообман, что мне все равно. Это я осеняю себя крестным знамением от наговора, от злого глаза, от зависти. Я слишком счастлив, я счастлив настолько, что вынужден это скрывать, иначе меня растерзают, разорвут на части все эти бедные люди вокруг с мрачными озабоченными лицами – они разорвут меня на куски, потому что им кажется, что большое счастье состоит из тысячи маленьких. Эскалатор выбирал темную людскую породу из нутра земли и рассыпал по поверхности, кого куда, и не было в них радости, и не знали они цели, ради которой стоило жить. А я знал, я стоял рядом с ними, ну, чуть в стороне от их нескончаемой вереницы, и боялся поднять глаза, чтобы не выдать себя.
   Улитка опаздывала. Обычно она была точной. Она была самой точной женщиной из всех, кого я знал. Она и меня побуждала к точности. Это означало – уважать чужое время. И еще – уважать чужие чувства. Да, да, те самые, о которых говорил Лис Маленькому принцу. Какого же он все-таки рода, этот Лис? Странная у них любовь. Итак, я подготовил свое сердце к встрече с Улиткой, а ее все не было. Ее не было уже пятнадцать минут, этот месяц все-таки выбил ее из колеи. Прошло полчаса, прежде я почувствовал, что пожалуй, неправильно подготовил свое сердце, и вообще зря его готовил. Лучше бы и не вспоминал о нем. Ведь я пришел, чтобы пожалеть ее, помочь, коль скоро она об этом попросила, она ведь никогда ни о чем не просила, кажется, не просила и теперь, но сказала, что теряет себя и ей страшно, и я сказал – приезжай, то есть просьба все-таки была, хоть в скрытой форме, но была. Она так послушно согласилась приехать. Она ведь так быстро решала в ответ, быстрее, чем я предлагал, так что у меня всегда оставался некоторый излишек слов, который я по инерции договаривал после ее «да». С ней было всегда так легко договариваться. Можно было позвонить среди ночи и сказать:
   – Давай поедем в Москву?
   И она скажет:
   – Поедем, – и никогда – «почему, зачем»?
   Прошел час, а ее не было. Неужели что-то случилось? Я не знал, что делать: стоять, ждать – ведь она могла появиться с минуты на минуту – или же все-таки бежать к телефонам-автоматам, которые были только на улице? Я боялся ее упустить – это опять чуть ли не означало потерять. Я больше не найду ее, если потеряю. Она ехала ко мне из точки «а», и я стоял в точке «б» и ждал ее, это был кратчайший путь, приводящий ко мне, и еще час назад мне казалось, что у случайности нет ни одного шанса помешать мне на этом отрезке, но час прошел, а Улитки не было. Уже час ею верховодило нечто непредвиденное... Или опять ОН? Да, она вышла, захлопнула дверь, спустилась по лестнице, а на нижней площадке стоял он, бедный, несчастный, не спавший трое суток. В руках у него был букет роз. Так что, если я сейчас позвоню, трубку снимет он, и это будет конец. И мне ничего не остается, как только ускорить его.
   Я залез в промерзшую, грязную, вонючую телефонную будку и, косясь на выход из метро, набрал Улиткин номер. Телефон молчал. Фу... Так-то легче. Значит, она поехала ко мне. Но что-то ей помешало. Что-то или кто-то. Ну конечно – он повез ее к себе. Нет, он вошел к ней. И они просто не отвечают на звонки. Им не до того. Зачем отвечать на каждый звонок? Мы тоже не отвечали. А телефон звонил, звонил, будто догадываясь, что мы дома, будто желая помешать нам, разорвать наши объятия, и, пожалуй, разрывал их, хотя руки оставались сцеплены, – разрывал, потому что наши души разъединялись и каждая порознь тревожно прислушивалась и гадала – кто же это такой настырный...
   И я снова звонил, неистово вслушиваясь в акустику гудков, соответствующих телефонному звону в Улиткиной квартире, будто мог проникнуть вместе с ним в те стены, чтобы узнать, понять, увидеть. Нет, пустотой откликались во мне эти звонки – если бы там кто-то затаился, эхо было бы иным. И вдруг страшная догадка осенила меня – она погибла! Что же делать? Уже полтора часа я болтался у метро, в то время как она звонила мне домой, чтобы я помог, спас, вынес. Как же так? Теперь поздно. Теперь уже не она – другие звонили мне, чтобы сказать о ней. Но кто бы позвонил? Оказывается, на самый страшный случай у нас не было связи, наша связь была рассчитана на нормальный ход вещей. Они даже не знают, что у нее есть самый близкий на земле человек, который первым должен оказаться рядом с ней, живой или мертвой.
   Я примчался домой, готовый к великой беде, но матушка даже не вышла из комнаты на звук моих шагов. Так... значит, звонков не было. Ну, конечно, никто из них про меня не знает. Могла позвонить только она, Улитка, но не позвонила: расхотела, раздумала, направилась в другую сторону, что уже бывало. Она перепутала ветки и вышла не на той станции и оттуда решила добираться трамваем, а трамвай увез ее в трамвайный парк, а там она осталась пить чай с вагоновожатой и рисовать ее портрет. Так что надо смирно дежурить у аппарата, пока, может быть, к вечеру не разъяснится, что к чему. В музей сегодня можно не ходить, а дел много – статья, стихи, стихия работы, она почти заслоняет боль, если нырнуть поглубже; боль, правда, вернется, но тогда можно снова нырнуть, и так до тех пор, пока вся она не избудет. Все-таки я слишком поспешил устремиться навстречу. Мне ли, битому, не быть осторожным? Не верить, не верить и подвергать сомнению. Или как в лагерной заповеди выживания: не верь, не бойся, не проси! Все три принципа я нарушил. Что же я за глупец такой, Кандид простодушный! Вот и матушка о том же. Она считает, что все меня обманывают, пользуются моей добротой. А я ведь вовсе не добр, я даже зол внутри, у меня много злого в мыслях. Добро тогда добро, когда оно деятельно. А я не делаю ничего, чтобы добра было больше. Я ушел от дел, я обхожу все ловушки. Только в одну и попал – в ловушку любви. В ее капкан. Вот и больно. Вот и лежи – перегрызай собственную ногу. Больно? Больно. Очень больно? Очень. Но терпеть можно? Можно. Иначе бы я вопил на весь мир. А я молчу. К вечеру отпустило наконец. А ну ее к лешему! Захочет – сама найдет, придет. И встречать не надо. Звонить я ей не стал.
   Но днем тридцать первого, едва я вернулся из музея, где мы скромно, шампанским, отметили наступающий 1987-й и разбежались, едва я пришел домой, как вдруг телефон прервал заговор молчания и по первому его звонку я понял, что это Улитка. Она извинялась. Она просила прощения. С ней произошло именно то, что я и предполагал: другая станция метро, трамвай и даже, представьте себе, трампарк, а потом таксист, который бесплатно катал ее по городу, чтобы излить душу – с женой нелады, а мальчонку жалко.