– Его растерзают собаки.
   – Почему? Я буду держать его в квартире, а прогуливать на поводке.
   – Все равно растерзают – ты даже не успеешь оглянуться. Зачем его мучить? Лис должен жить в лесу. Заведи лучше собаку.
   – Собаки – они слишком преданные, они рабы. Они зависят от человека, а лиса независимая, – и моя подружка тут же нарисовала независимую лису. Лиса была женского рода, чтобы я не ревновал.
   – Кошки тоже независимые, – сказал я, но она только покачала головой. И вдруг, вся просияв, заявила: – Я придумала! Мне нужно просто купить три чучела: попугая, лисы и лемура. Ты не знаешь, где их можно купить?
   Но и тут я остался верен себе и пробурчал:
   – Зачем? Одно чучело у тебя уже есть.
   Идея иметь при себе постоянное, верное, но безответное существо, на роль которого не годились ни я, ни ее деловые приятели-коллекционеры, ни часто меняющиеся подружки, однажды воплотилась в лягушачьей парочке. Я пришел как раз, когда Улитка готовила жилье для своих новых холоднокровных друзей. Жилье представляло собой огромный горшок из толстого прозрачного зеленоватого стекла, внутри горшка стояла наполненная водой одна из Улиткиных самодельных вазочек в стиле модерн, выкрашенная ярко-зеленой нитрокраской; возле вазочки, видимо для интерьера, Улитка положила огурец, разрезанный вдоль. Огурец был молодой и пупырчатый и походил на дальнего родственника новоселов.
   – Только я пока не могу брать их в руки, – пожаловалась она. – Помоги мне. Осторожней! Они ужасно прыгают. Самец у меня уже выпрыгнул на сковородку, хорошо, что я ничего не готовила.
   Я перенес холодных противных лягушек из пол-литровой банки в стеклянный горшок, и Улитка торопливо накрыла его альбомом Тинторетто. Она хотела накрыть куском оконного стекла, чтобы все видеть, но я боялся, что она обязательно поранится по близорукости, и настоял на безопасной крышке.
   – Ладно, – уступила она, что бывало редко. – Пусть приобщаются к искусству.
   Я уже не спрашивал, зачем вся эта затея, и не призывал к ответственности за земноводных. Я не был уверен, что мы несем моральную ответственность за тех, кого нельзя приручить. К тому же Улитка объяснила, что взяла их по протекции Димы из университетской лаборатории, где над ними проводят всякие мерзкие опыты и где лаборанты в обед готовят себе на спиртовках жаркое из лягушачьих лапок.
   На следующий день она мне пожаловалась:
   – Он ее не отпускает. Он сидит на ней и не отпускает. Я хочу его снять, а он сердится и пихается задними лапами.
   – Не мешай, – сказал я. – У них любовь. Он ее любит.
   – Разве так любят?! Он чуть не задушил ее, бедную. Он же ничего не делает, он просто сидит на ней и никого не подпускает. Собственник... Она красивая, она мне нравится. А он черный, противный.
   – Только не мешай им, – сказал я с неопределенной верой в природный разум. – Он ее отпустит, когда нужно.
   Но и еще через день самец продолжал упорно держать подругу в своих объятиях.
   – Если ты не приедешь и не поможешь, – захныкала Улитка, – она умрет. Она уже совсем высохла. Он же не дает ей принять ванну. И накормить их надо...
   Я приехал, глянул за стекло – и в самом деле самочка, более светлой расцветки, чем самец, с миндалевидным разрезом глаз, выглядела странно: кожица ее сморщилась, а пупырышки ссохлись в крупинки соли. Она часто дышала.
   – Вот видишь, – сказала Улитка. – Я бы сама взяла, но я пока не могу их брать в руки. Ты меня должен научить.
   – Ладно, – сказал я, будто всю жизнь только и делал, что ухаживал за лягушками, и, сняв Тинторетто, решительно взял самца за холодную мерзкую спину. Он тут же вякнул и лягнулся. Передние его лапки плотно обнимали самку под мышками.
   – Он не хочет ее отпускать... – проныла Улитка. – Если бы я знала, я взяла бы только ее. Она такая красивая, тихая, умная. А он урод.
   – Сейчас отпустит, – сказал я, начиная сердиться на сексуального урода.
   Самец снова недовольно квакнул, а скорее хрюкнул – звук был странен в солнечной Улиткиной комнате – и задние лягушачьи лапки поочередно торкнулись мне в ладонь. Я ухватил за одну из них и потянул из горшка. Я думал, что он тут же отпустит свою милую, но он продолжал мертвой хваткой держать ее, так что для надежности мне пришлось ухватить и вторую его лапку.
   – Ой, как смешно! – закричала Улитка.
   И в самом деле, было смешно, а может, страшно. Лягушки висели в воздухе – одна вверх, другая вниз ногами, сцепленные объятием, и походили на людей в минуту крайней, смертельной опасности. Казалось, самочке уже было все равно, настолько она устала и потеряла интерес к жизни за минувшие два дня неподвижности, но самец, хотя теперь он молчал, понимая, что криком делу не поможешь, продолжал держать свою подругу так, будто иначе мир должен был рухнуть.
   – Подожди, я сфотографирую, – сказала Улитка и побежала за фотоаппаратом.
   Но я не мог ждать – вид их был мне невыносим, и я стал окунать лягушек в вазочку, где Улитка устроила для них бассейн, в котором они почему-то не захотели плавать. Я окунал и поднимал и снова окунал, сдерживая подкатывающий ком тошноты, и вдруг самец отчаянно заверещал и остался висеть один, а самочка плюхнулась в воду и тут же вылезла из нее, то ли благодаря меня за свое освобождение, то ли ненавидя за него.
   После этого прошел и час, и два, а лягушки теперь сидели порознь.
   – Вот видишь, он и сам рад, что от нее отделался, – сказала Улитка. – У него просто был комплекс. Он только корчил из себя мужчину. Зациклился.
   – Похоже на правду, – сказал я.
   – Теперь их надо покормить. С руки.
   – Что, они сами не могут поесть?
   – Они реагируют только на движущуюся цель. Им надо открыть рот и затолкать кусочек мяса. Этого им хватит на неделю. Ты мне поможешь? Ну, лягушечка, скажи «а...»
   Непросто было держать одной рукой скользкое тельце, держать так, чтобы не придавить, а другой, точнее – ногтем указательного пальца, пытаться открыть лягушачий рот. Молча, со стиснутыми зубами, они выталкивали себя на свободу, упираясь в руку передними лапками, и, похоже, были готовы скорее умереть с голоду, чем сказать элементарнейшее «а».
   – Только не поломай им челюсти. Вообще-то нужен пинцет, но у меня нет пинцета...
   Кое– как мы запихали той и другой за наждачную дужку зубов по крохе мяса, посадили в горшок и снова накрыли альбомом Тинторетто. Лягушки сидели за стеклом на задних лапках, высоко подняв головы, будто изучали репродукцию на обложке «Спасение Арсенои», и вроде выглядели хорошо, словно разделяя древний девиз соотечественников плененной царицы: «Хлеба и зрелищ!».
   – Приходи, – позвонила через два дня Улитка. – Поможешь мне их вымыть. Они тут весь горшок испачкали.
   – Это икра, – сказал я, исследовав содержимое горшка. – Это лягушачья икра. Теперь у тебя будет тысяча головастиков.
   – Головастиков не хочу, – сказала Улитка, – надо это выбросить. Неужели это икра? И все из самочки? Когда они успели?
   – Если б не мы, она бы еще наметала тебе икры.
   – Нет уж, спасибо. Ну, подержи же их, пока я выброшу эту гадость.
   – Ты влезла в их жизнь, – сказал я, – так принимай их законы.
   – Нет, – покачала головой Улитка, – я вообще решила его отсадить. Или бросить в канал. Он ей не нужен.
   – В канале он не выживет, – сказал я.
   – Все равно, – пожала она плечом.
   Мы очистили горшок от икры, в вазочку налили свежей воды, пересадили помытых земноводных, прикрыли альбомом, где нагая Арсеноя в объятиях железного рыцаря напоминала недавнюю сцену из лягушачьей жизни. Видно, мы оставили слишком большой зазор для притока воздуха, и самец под впечатлением от услышанного сбежал. Когда именно он сбежал, мы не заметили. Только уходя, я обнаружил, что в горшке одна самочка.
   – А ну его, – отмахнулась Улитка. – Не ищи. Пусть ползает где хочет.
   Но тут под шкафом, где были свалены вороха бумаги с рисунками, раздался шелест, и я понял, что это самец. Там я его и выловил. Был он в пыли и паутине, но глаза его лихорадочно блестели, и в горшок возвращаться он не хотел.
   Когда я пришел снова, Улитка сказала:
   – Знаешь, она умерла... Не понимаю почему. Я их рассадила. Он у меня сидел в банке, в туалете, а она в горшке. Я постелила ей травы и листьев. Ей было хорошо. А вчера ночью я рисовала, и вдруг будто кто меня позвал. Я подошла – а она лежит мертвая и смотрит полуприкрытым глазом. И тут еще почему-то свет выключили. Какие-то тени с улицы, шорохи, и она мертвая. Мне стало так страшно... Ну почему она умерла?
   Провожала она меня с самцом в руке – как и обещала, она научилась брать в руки лягушек – и на ее лице было странное выражение детской жестокости, когда, скажем, дети отрывают у мухи крылышки.
   «Ты ведь меня знаешь – я и мухи не обижу».
   Как и намеревалась, она спустила самца в канал, не спросил в какой, скорее всего, в Мойку, так как она неподалеку зарабатывала на своих портретах, и лягушиный друг поплыл в холодных осенних водах навстречу своей студеной судьбе, а я, не знаю почему, не мог забыть эту историю.
   Вскоре после этого, поздно вечером, раздался телефонный звонок и голос Улитки в трубке сказал:
   – Ты можешь сейчас приехать?
   – Да, – сказал я.
   – Приезжай, пожалуйста. Я получила от отца телеграмму – бабушка умерла.
   В тот вечер я понял, что все-таки плохо знал Улитку. Первые слова, которыми она встретила меня, открыв дверь, меня поразили:
   – Не волнуйся. Уже все хорошо. Я справилась с собой. Я знаю, бабушке было бы тяжело видеть мои слезы. Давай пить чай, чайник сейчас закипит.
   Только говорила она больше обычного, больше и торопливей, словно боясь паузы молчания, чтобы та не поглотила ее.
   – Оставайся сегодня со мной, – сказала она, и я остался.
   В постели она стала целовать меня, и мы любили друг друга. И только в середине ночи я проснулся оттого, что она вдруг отчаянно прижалась ко мне и я ощутил щекой, что ее лицо мокро от слез.
   – Мне страшно, – сказала она.

X

   А потом я уехал в командировку на Север по своим музейным делам. Она ждала отца, и я был за нее спокоен. На похороны она не ездила, и я ее понимал – ей хотелось, чтобы в памяти бабушка оставалась живой. Командировка была долгой – целых полтора месяца, и я посылал письма с Соловков и из Архангельска, из Холмогор и Верколы, из Карпогор и Каргополя. По пути с Соловков наш «Юшар» попал в шестибалльный шторм, а по материку уже шла зимняя поземка – обо всем этом я писал Улитке, и еще – о церквах, вернее об остовах, каменных и деревянных, я писал об ободранном иконостасе в соборе напротив Верколы и о сумасшедшем доме в бывшем мужском Красногорском монастыре близ Архангельского биозаповедника, где в 1714 году кончил свои дни опальный князь Василий Голицын, любовник царицы Софьи, светлая голова. Впрочем, от монастыря там остались только стены собора шестнадцатого века, а сумасшедшие – это был женский сумасшедший дом – жили в бараках; однако я избегал мрачных красок, шутил по поводу и без повода и трагедию старался подменить лирикой. Я как мог развлекал Улитку на расстоянии, считая, что больше других могу ее поддержать. Только два раза мне удалось ей позвонить, она сказала, что болеет, что у нее воспаление легких, но от больницы она отказалась. Первый раз трубку поднял ее отец, второй раз – уже она сама, говорила бесстрастно, потухшим голосом, но успокоила, сказала, что о ней тут заботятся и она уже идет на поправку. И все-таки волна безнадежности вдруг окатила меня, и я спросил то, что не следовало спрашивать:
   – Ты меня любишь?
   И, поскольку она не спешила с ответом, задал вопрос полегче:
   – Ты хоть скучаешь обо мне?
   – Знаешь, я как-то отвыкла от тебя, – честно сказала она. Она всегда старалась говорить то, что у нее на уме и на сердце. – Но ты приезжай. Когда ты приедешь?
   – Скоро, – сказал я, полный смутной тревоги.
   – Хорошо, – сказала она. – Ты меня прости, у меня тут как раз врач...
   – Что ж ты сразу не сказала?
   – Ну... ты звонишь издалека.
   Я вернулся через две недели после звонка. Был конец ноября, и Ленинград тоже покрылся снегом. Только на Севере снег был чище. Я хотел сразу поехать к ней, но она сказала по телефону:
   – Лучше приходи ко мне на работу.
   – Разве ты работаешь? – удивился я.
   – Да, – сказала она. – Третий день. Дима устроил в универе, в лабораторию. Не рисовать же на улице...
   Досконально изучив за пять лет катакомбы филфака, я и не подозревал об этой, всего через двор, лаборатории кафедры физиологии высших животных. Я прошел через здание филфака, которое некогда было дворцом, а теперь походило на захламленное складское помещение, на кладовку, куда свалили за ненадобностью нежные гуманитарные науки, вышел во двор и нырнул под арку. Приходил я сюда редко, не чаще раза в год и только по делу, и ничего во мне не вздрагивало, и не хотелось заново стать студентом, и мои обрюзгшие, оплешивевшие сокурсники, превратившиеся в солидных преподавателей, были мне столь же неинтересны, сколь и я им. О своей молодости я здесь никогда не вспоминал.
   Улитка ждала меня.
   – Здравствуй, – сдержанно улыбнувшись, шагнула она ко мне, и я обнял ее. Но объятие наше вышло спокойным, и я подумал: в самом деле, как быстро мы отвыкаем друг от друга. Хотя от прикосновения к ней, от знакомого ее запаха у меня закружилась голова, и мне понадобилось усилие, чтобы не выдать себя. Сдержанность в чувствах – стиль нынешней молодежи, и я не рискнул выглядеть старомодно.
   Улитка будто поблекла за нашу разлуку, ее медные с позолотой волосы грустно распрямились, большие близорукие бирюзовые глаза смотрели не в свою сумасшедшую даль, а просто перед собой, будто что-то утратилось, и в движениях ее, обычно легких, порывистых, появилась какая-то неуверенность; улыбка на смуглом азиатском лице выглядела виноватой, а ямки в уголках своенравных губ стали глубже и затемненней, как у горько затаившегося человека. И все же это была она, эльфическая, бестелесная и телесная, одинокий белый зонтик с головы одуванчика, тычинка, летящая по воле ветра неведомо куда, щурясь на солнечные небеса.
   – Подожди меня, – сказала она, – я скоро освобожусь.
   Рядом за стеной раздавался безнадежный собачий лай.
   – Что ты тут делаешь?
   – Кормлю кошек и собак. А еще белых мышей. Знаешь, мне с ними легче, чем с людьми. Они добрые, беспомощные, они не умеют обижать.
   – Зато вы их обижаете. Ты их кормишь, а потом им отрезают головы...
   – Я этого не вижу...
   Строго говоря, это была не лаборатория, а лишь ее подсобная служба: кормокухня, дежурка – три маленькие кривые комнатенки, да еще где-то там тюрьма. В первой комнатушке, кроме холодильника и стеклянных шкафов, была клетка с волнистыми попугайчиками. Во второй – газовая плита, на которой стояла большая кастрюля с рисовой кашей для кошек. Меня Улитка посадила на стол в третьей комнатушке. На столе была амбарная книга. В книгу заносился приход и расход собак, мышей и кошек. Животные выдавались по заявкам с подписями и печатью. Справа от меня было окно, веющее холодом, за ним уже стягивались сумерки, а передо мной – дверь, за которой возилась возле плиты Улитка. Она варила кашу, добавляя концентрированное баночное молоко. Через дверь мы и разговаривали.
   – Тетки сгущенку домой уносят, а я даю двойную порцию, нечего у кошек красть... Ой, знаешь, а от мышей можно подхватить чуму. Они кусаются, одного нашего сотрудника укусила чумная мышь. А еще можно заразиться, если на руках есть ссадины. Меня тоже чуть не укусила мышь. Но я сразу протерла пальцы перекисью водорода. Надеюсь, ничего не будет. А знаешь, – со знакомой звонкой интонацией радостного возбуждения сказала она, – они такие умные! Они все понимают. Они чувствуют человека, его характер, настроение. Если их боишься, они сразу это чувствуют и становятся агрессивными. Из клетки их надо брать только за хвост. Если берешь решительно, они не дергаются, они покорно висят вниз головой и не возникают. А если ты не в себе – обязательно укусят. А собаки... они все время лают, они тоже все чувствуют. Они понимают, что ничего хорошего их не ждет.
   – По-моему, это совсем не то, чего ты хотела...
   – Да... но я их жалею. Кормлю... На меня они не лают.
   – Это совсем не то, – сказал я, будто теперь она посягала не только на свои недавние планы, но и на мои в придачу.
   – А, неважно, то или не то... – поморщившись, тряхнула она головой, будто вдруг согласившись, что мечты мечтами, а жизнь жизнью. Казалось, она хотела вернуть меня туда, откуда сама же и увела.
   Тем временем каша сварилась, и Улитка перевалила ее из кастрюли в большой алюминиевый таз.
   – Хочешь посмотреть на моих бедных кошек?
   Я покачал головой.
   – Почему?
   – Они прооперированные, в бинтах?
   – Да, есть несколько...
   – Не хочу.
   – Бедный, у тебя слабые нервы. Фу, какая горячая! Надо остудить. Ты можешь пока вынести ее на крыльцо. А я отнесу мяса собакам.
   – А собаки здоровые?
   – Здоровые.
   – Я схожу вместе с тобой.
   Собаки сидели по большим клеткам, где можно было разместить и тигров. Собак было пять, крупных дворняг разного возраста и неясной масти. Увидев нас, они еще пуще залаяли, жалуясь на свой удел и в то же время понимая, что мы им не поможем. Улитка просунула между толстыми прутьями клетки по кости с мясом, и собаки, даже не повиляв в благодарность хвостом, как-то обреченно принялись за еду.
   – Давай их выпустим, – сказал я. – Пусть бегут...
   – Зима... Они умрут с голоду.
   – Не умерли же до сих пор. Вон какой старый пес. Выпусти. Свобода дороже.
   – Им не нужна свобода. А меня уволят. Мне нужно работать.
   Старый пегий кобель с напрягшимся красным мужским органом даже есть не хотел. Тревога за свою жизнь была в нем сильнее голода, и он просительно побрехивал в нашу сторону, словно понимая, о чем разговор. То и дело он вскакивал с холодного цементного пола и подбегал к решетке, и я заметил, что задние ноги его плохо слушаются.
   – Как ты можешь работать в такой живодерне?
   – Знаешь, – сказала Улитка, близоруко поглядев мимо меня, – мне сейчас все равно. Скорей бы зима прошла. Я хочу лета, солнца...
   Наконец все были накормлены, Улитка заперла двери, но входная не запиралась, заело замок, и Улитка махнула рукой:
   – А ну их! – будто оставив зверям шанс на нечаянное освобождение.
   – Пойдем пешком, – сказала она, и мы пошли – сначала по двору Двенадцати коллегий, затем по набережной и через Неву по Дворцовому мосту. Дул ледяной ветер, но поверхность воды еще не схватило, и возле гранитных быков моста, быстро работая лапками против сильного течения, держалась стая уток. Кто-то, перегнувшись через перила, бросал им куски хлеба.
   – Они тоже замерзнут, – вздохнула Улитка. – Никто не знает, сколько их останется к весне. Почему они, глупые, перестали улетать?
   Я думал, мы пойдем к ней домой, но после «Лавки художников», что на Невском проспекте, она вдруг предложила:
   – Знаешь что, сходим в кино...
   Два часа мы потеряли на какую-то муру, а когда вышли в холод и тьму и отчаянный неуют нашего городского предзимья, Улитка сказала:
   – Ты просто проводи меня, и все. Ладно? Я устала. Я хочу побыть одна. Мне все равно сейчас ничего нельзя.
   Она следила за выражением моего лица, но я просто кивнул:
   – Хорошо.
   Она действительно выглядела утомленной.
   – Я еле выползла из этого воспаления легких, – словно оправдываясь, сказала она. – Почти месяц...
   – Ты еще при мне стала кашлять.
   – Да... Все из-за улицы. Сидишь целый день в колготках...
   – Я же говорил: теплей одевайся. Сколько раз говорил...
   – Ты ведь знаешь – я не могу кутаться. Должно быть легко, свободно, красиво, должно быть эстетично.
   – Ну да, ради эстетики можно и поболеть.
   – Можно. Если бы я не смотрелась, никто бы ко мне не сел. Ты же знаешь, на художниц смотрят с недоверием – что они могут... Ой, я так противно болела. Мне очень помог один врач, приятель моей подруги. Если бы не он, я уж не знаю. Он почти каждый день ко мне приходил, я ведь плашмя лежала. Отец четыре дня побыл и смотался, а мне даже есть было нечего. А потом я стала вставать, снова рисовать стала, а врач придет и стоит за мной, смотрит, смотрит и спрашивает, почему это, почему то. Он любит живопись и сам немножко рисует. Но он типичный дилетант, не понимает, что такое тепло-холодность, их соотношения... Я рисую, а он смотрит как на чудо... Он правильно чувствует, но он хотел, чтобы я ему все объяснила. Я ему говорю – в искусстве ничего нельзя понять до конца. А он говорит: то же самое и человеческий организм. А что врачей учат лечить только тело, как будто душа ни при чем. Он интересный человек. Ему кажется, что, если он поймет законы живописи, он будет лучше лечить. Он и так хороший терапевт.
   – Сколько ему лет?
   – Не спрашивала. На вид лет тридцать пять.
   – Хороший возраст, – сказал я, вспомнив себя в тридцать пять.
   Дворик ее дома лежал в грустном снегу.
   – Все, спасибо, не надо подниматься, – сказала Улитка возле лестницы. – Я тебе сама позвоню.
   – Когда? – спросил я.
   – Ну... – поморщилась она. – Позвоню.
   – Прости, – сказал я. – Проклятая привычка к точности.
   Я притянул ее к себе и прикоснулся губами к ее щеке. Улитка смотрела в сторону. Тело ее было напряженным.
   Весь следующий день я напрасно бросался к телефону – к рабочему и домашнему – и вечером, не выдержав, сам позвонил:
   – Ты что, совсем по мне не соскучилась?
   – Почему? – тревожно ответила она. И уже спокойнее, просительней: – Ты же знаешь, сейчас мне нельзя.
   – Я не об этом.
   – Игнат, – сказала она, что прозвучало неожиданно, так как обычно она звала меня теплее, – Игнат, не будь занудой.
   – Не буду, – сказал я. – Но ты больна, и я хочу быть рядом, хочу тебе помочь.
   – Не надо мне помогать. Ты же знаешь меня. Я никогда никого ни о чем не прошу. Только в крайних случаях. Мне так легче.
   – Но я твой друг, – сказал я, чувствуя, что вот-вот понесу жалкую околесицу.
   – Если ты друг, ты должен понять меня.
   – Разве я не понимаю? – сказал я, хотя ничего не понимал.
   – Игнаша, у тебя сейчас есть дела?
   – Как всегда.
   – Вот и займись ими. А я... – она сделала паузу, – а я буду думать о тебе.
   Утром она сама мне позвонила:
   – Представляешь, вечером, только мы с тобой поговорили, приходит...
   – Кто?
   – Врач этот... Бороду сбрил, подстригся, наодеколонился чем-то дорогим, импортным. С цветами. И вдруг на колени – бух! Представляешь? Умолял меня стать его женой. Он ведь знал про тебя, я ему рассказывала. Он страшно боялся твоего возвращения. И вот, пожалуйста... Я, конечно, ему многим обязана – он очень помог, буквально вытащил... Но если б не он, был бы кто-нибудь другой. Я не считаю, что я ему что-то должна. Если он влюбился, это его проблема. Я так и сказала. У меня есть ты. Он знал, что я тебя жду. Я ему сказала: «Все понимаю, но извини...» А он: «Ты моя судьба, мой рок... У меня тысяча женщин, как женщина ты мне не нужна, мне нужна твоя душа». Я даже обиделась – как это «как женщина не нужна...»? А он: «Я ничего не прошу, делай что хочешь, живи как хочешь. Я буду давать тебе любые деньги, ты ни в чем не будешь нуждаться... Только твоя душа мне нужна...» Он... Он, знаешь, как дьявол. Мне даже не по себе стало. Есть в нем какая-то сила... Вот уж не ожидала такого поворота.
   – Это в тебе есть сила, – сказал я. – Он это чувствует, и он в ней нуждается. Я ведь тоже нуждаюсь.
   – Бедные вы мои...
   – Мы сегодня встретимся?
   – Да, – сказала она.
   Вечер мы провели у меня. Улитка была непривычно сдержанной, как бы что-то обдумывающей.
   – Ну все, мне пора, – сказала она, поднеся к своим глазам мою руку с часами.
   – Ты не останешься?
   – Нет. Ты же знаешь, я могу спать только у себя дома. В гостях я не высплюсь. К тому же он, наверно, ждет меня...
   – Кто?
   – Ну, врач этот... Он вчера, когда уходил, взял у меня второй ключ. Я должна с ним разобраться.
   – Я поеду с тобой.
   – Я сама. Еще не хватало тебя в это впутывать. Уж как-нибудь сама разберусь.
   – Оставайся у меня. Оставайся, прошу тебя! Пожалуйста... И разбираться не надо. Ты останешься у меня, и он все поймет.
   – Нет, он будет ждать. Я чувствую, что он ждет на лестнице. Я поговорю с ним. Не хочу откладывать. Я поеду. Вызови мне такси.
   Я вызвал такси, дал ей денег.
   – Целую тебя, – сказала она, перед тем как захлопнуть дверцу. И теплая машина унесла ее.
   Спал я плохо, и снилась мне всякая чертовщина.
   Своим соперником я врача не чувствовал. Я все же знал Улитку. Я знал, что на чужую силу реакция у нее однозначная. Врач выбрал самую проигрышную тактику. С Улиткой это у него не пройдет. Я был спокоен за нее, хотя и был готов вмешаться. Но мне пока там нечего было делать. Она не нуждалась в моей помощи. К тому, чтобы вмешаться, меня подталкивали скорее правила игры, чем реальный повод. Врача можно было понять. Только вот ключ он взял напрасно. Это он от отчаяния. Бедняга.
   – Ну как? – позвонил я утром.
   – Он не приходил, – сказала Улитка. В голосе ее была досада. – Мне не нравится, что у кого-то ключ от моей квартиры...
   – Я все-таки поеду бить ему физиономию. Где он работает?
   – Что ты... он высокий, здоровенный... Не хочу тебя впутывать. Он вернет, я позвоню, чтобы вернул.
   – Ты уверена, что обойдешься без меня?
   – Не волнуйся, Игнаша. Ты же знаешь, что я вообще никого и ничего не боюсь...
   – А есть чего бояться? – голос мой прозвучал неожиданно для меня самого.
   – Не знаю, есть или нет, но это мое личное дело, Игнаша.
   – Мне это не нравится, – сказал я.