Он был дядин ровесник, то есть старый человек, но держался так, будто молод, и не просто молод, а живет будто не у нас, не в СССР, а где-то у них. Рыжина и одновременно седина производили вкупе розовое с апель синовым, меленькие розово-апельси но вые кудряшки обрамляли обширный лоб. Вместо брюк на нем были бриджи – пигалица и названия не знала, никто вокруг бриджей не носил, спросила на обратном пути у мамы, мама сказала. Высокие чулки, про которые не знала, что они называются гольфы, помещались в желтые ботинки. Под светлым пиджаком в клеточку надет тонкий беже вый свитер. Всё тон а тон, заключила почему-то по-французски дома мама, хотя по-французски в семье никто не говорил. Говорил дядя. И этот странный гость. Он и по-русски странно произносил букву р, грассируя, как опять же пояснила мама, и Лючию ди Ламермур выговорил как француз, а не как русский. Время от времени они с дядей обменивались чем-то французским, но тотчас, опомнившись, переходили на наш язык. Мама объяснила и это: оказывается, неприлично говорить между собой на языке, какого остальные не знают. Интересно, откуда маме, не знавшей языков, это известно. Время от времени странный старик склонялся к малой соседке и вопрошал, какое новое яство положить ей на тарелку, опустошенную от предыдущих яств. Малая отличалась отсутствием аппетита, однако в гостях, то ли от смущения, то ли оттого, что было вкуснее, чем дома, сметала всё. Мама еще и затем водила дочь к родственникам, чтобы поправить костлявое дитя. При прощании дядя зазывал приходить в следующий раз. Гость смот рел молча, улыбаясь.
   В следующий раз возле старика поместилась миниатюрная старушка, оказавшаяся женой и чистой француженкой. На глазах у жены муж протянул пигалице незапечатанный заграничный конверт цвета слоновой кости, сказав: это вам. Пигалица, по обычаю, залилась краской до бровей. Рука словно приклеилась к телу, она ее не протягивала, поскольку не знала, что делать с конвертом. Тогда старик ободряюще предложил: хотите, я прочту вам? Не дожидаясь ответа, достал из конверта бумагу того же цвета слоновой кости, с красивым тиснением, и прочел: сначала эпиграф: Увидеть Неаполь и умереть, затем остальное.
 
Увидеть Вас и… умереть,
Истлеть на камнях преисподней,
Благословить судьбу и в муках сладких смерть,
Как дар любви, как дар Господний.
Я не хочу Вам льстить
иль с Вас писать Мадонну,
Как с Форнарины Рафаэль,
Ни в фимиамах благовонных,
Ни кистью мягкой, как пастель.
Мой стих правдив, правдив и чист пред Вами.
Он вестник истины: я твой.
Последний вздох, святое amen,
Мой круг, очерченный судьбой…
Загадка – жизнь. Загадка – встреча с Вами…
Какой мудрец найдет ответ?
В глазах раскосых d’ingirami —
В твоих глазах – нашел свой рай земной поэт.
 
   Пигалица была ошеломлена. Половины слов она не знала и не поняла. А что такое d’ingirami – не знает и по сю пору. Дошло главное: объяснение в любви. При живой жене.
   Миниатюрная француженка улыбалась, и все улыбались, включая маму. Пигалица готова была сквозь землю провалиться. Огнем горела, хотелось захныкать, заскулить и запеть одновременно. Понятия не имела, что ответить, и понимала, что отвечать ничего не надо, и ничего не понимала.
   Старик был отцом знаменитого танцовщика, руководителя знаменитого танцевального ансамбля Игоря Александровича Моисеева, и тогда довольно старого с точки зрения пигалицы, а миниатюрная француженка – его матерью.
   …Мы снимем передачу Время «Ч» с Игорем Александровичем Моисеевым, когда тому перевалит за девяносто.
   – Так случилось, – скажет он, – что мы из Полтавы переехали в Москву во время Первой мировой войны. И сидели в Москве, когда началась Октябрьская революция. Отец мой – юрист, человек очень образованный, я должен был пойти по его стопам. Но военный коммунизм, голод – было сложно найти свое место в этом мире. И для того, чтоб я не болтался по дворам, отец сказал: поступай в скауты. Чудесная организация, жаль, что до сих пор не дожила, потому что именно она блестяще занимается воспитанием мужчин, мальчиков, приспосабливает их к делу и отвращает от ненужных соблазнов. Но эту организацию буквально через месяц уничтожили – я опять в пустом пространстве. Кто-то сказал, что есть хорошая студия Масаловой, бывшей балерины Большого театра. Я пошел туда… Случайно я попадал туда, куда нужно. Поэтому говорю, что Его Величество Случай диктовал мою судьбу…
   Его Величеству Случаю я тоже была представлена. Как и все.
   Хотелось бы только знать, почему одним он дает величие, оставляя на долю других ничтожество. Может быть, надо не просто очень, а очень-очень-очень-очень-очень-очень стараться?
   Рассказала Игорю Александровичу о знакомстве с его отцом.
   Улыбнулся, никак не откомментировав.
   Верно, ему было слишком много лет для комментария.
   Он ушел в сто два года.
23.
   Известных пигалице женихов Изольды звали Август и Марк. Не Тристан, но тоже не слабо. Царственное тянется к царственному. Август обнадежил невесту вялым ухаживанием и исчез, как и ожидалось доброхотами, болельщиками за незамужнюю девушку. Место вальяжного красавца Августа заступил тонкошеий, сутулый, суетливый Марк. Этого, наконец, удалось заставить оформить отношения, которые никак до того не оформлялись. Марк заинтересованным глазом поглядывал на зеркала, картины, бюро, постоянно что-то подсчитывая и высчитывая, предлагая за счет прореживания фурнитуры какие-то мифические варианты обогащения, – нищий, в сущности, дядя развеивал их одним высо кородным кыш. Изольда и свое замужество, и обра зовавшиеся сложные коллизии воспринимала со свойственными ей добродушием и иронией, обожая дядю в первую очередь, Марка во вторую. Ее покашливание перешло в сериальный затяжной кашель, обнаружился застарелый туберкулез, дядя умер, огорченный, так и не поняв, можно ли рассчитывать на новоявленного зятя как на опору любимой племяннице или нет. В туберкулезном санатории, среди целебных сосен, испускавших, как впоследствии выяснилось, гибельные для Изольды фитонциды, у нее случился тяжелый аллергический шок, из которого она не вышла. Марк, с красными, отечными от слез глазами, женился на любовнице, которую завел между делом, тщательно скрывая этот факт, чтобы не травмировать Изольду, которую по-своему любил. Отпраздновав новый брак, он на скоростях распродал дядину мебель и совершил добавочное число каких-то хитроумных действий, о чем мы лишь смутно слышали, потому что никогда с тех пор в старый московский дом близ Пионерских-Патриарших не заходили.
 
   Дневник:
   В прошлое воскресенье умерла Изольда. В четверг была на кремации. В четверг же умерла мама моей подруги Риты Кваснецкой. Кремация в субботу.
   Вот я и увидела мертвых. Тягостно, но не так страшно, как думала.
   Рита сказала: мне все время хочется говорить о ней.
   Моя одиннадцатилетняя дочь плакала. На стене комнаты обвела свою руку, к одному из пальцев провела черточку, как бы ниточку от квадрата, в котором написала: «28.Х.71 у Риты умерла мама».
24.
   Моя мама была очень красива в первой, второй и третьей молодости. Она родилась и выросла на Украине, в маленьком городе Алешки. В доме за стеклом старая сепия – вид и цвет, производящие то же настроение, что летящая журавлиная стая, к примеру. Фото наклеено на картон, на нем выдавлен рисунок – подобие паутинки. На всех четырех углах картон повредился, и на свет Божий вылезла его составляющая – многослойная пожелтевшая хрупкая бумага. Трое полулежат на ковре: юноша в полушубке, девочка в шутовском колпаке, мальчик в косоворотке. Между ними – нелепая фигура в собачьей маске, то ли человечек, то ли кукла. Во втором ряду – семеро взрослых, мужчины в белых рубашках и сюртуках, у одной женщины шаль на плечах, другая вся в бусах и с толстой косой на груди. В следующем ряду – шестеро: кто с подносом, кто в платке, кто в поддевке, одни как будто гимназистки, другие как будто горничные, третьи как будто барышни, посередине – живописный, бородатый, с глубоко посаженными глазами, усмехается. Крайний ряд – зеленая молодежь, кто серьезен, кто удерживает смех. Описание второго ряда неполно. Слева во втором ряду – мальчик с гитарой, а рядом с ним большеглазая девушка с низкой челкой, в бархатной тужурке, шляпка украшена цветами. Она сидит, немного склонив голову вбок, на лице играет полуулыбка. Она знает, что красива. Она самая красивая здесь, среди двадцати пяти человек, если не считать человечка-куклы. Это театральная студия. Они чего-то там ставили костюмное и всей труппой сфотографировались. Девушка с челкой – моя шестнадцатилетняя мама.
   Почему я никогда не полюбопытствовала, какую пьесу они ставили, какая роль досталась ей и кто из участников был в нее влюблен? Ведь кто-то же был. Наверняка.
   Между нами невозможны были интимные вопросы. Сохранялась перегородка, через которую не проходили необходимые сигналы. Я не знала ни женской, ни человеческой, ни духовной жизни моей матери. Только бытовую. Мы не были друзьями. Мы не были близки. Я не понимаю, почему, и горюю безмерно.
25.
   На другой фотографии в компании из шести человек – мой папа. Мама и папа снялись в один год. По случаю. Независимо друг от друга. Эти шестеро также похожи на персонажей пьесы. Две девушки в длинных белых платьях, одна в белой шляпке, другая в черной, лупоглазый парень в картузе, второй – в фуражке, специально позирующий с газетой «Правда» в руке, третий, сумрачный, в очках и темном грузинском кепи блином. Самый красивый – молодой человек в гимнастерке, нога на ногу, мой двадцатисемилетний папа.
   Были ли они близки между собой, мама и папа?
   Должно быть, вначале. И точно – в конце. Научные штудии занимали у папы первое место, но когда мама тяжело заболела, на первое место зримо вышла она. Он сидел у ее постели, гладил руки, называл ласковыми именами, целовал, говорил о любви и плакал, не сдерживаясь, даже при мне. В середине лет ничего этого я не видела и не помню. Либо отсутствовало, либо умело пряталось от детских глаз. Возможно, просто такое время, в какое не принято миндальничать, строя коммунизм.
   Мама будет болеть долго.
   Отпустив меня в четырехмесячную экспедицию, папа пришлет радиограмму на судно Дмитрий Менделеев: Владивостока вылетай немедленно маме плохо.
   Радиограмма придет 14 апреля 1972 года.
   Мы войдем в порт Владивосток 17 апреля.
   Я вылечу немедленно.
   Мама проживет еще год.
26.
   У мамы была своя история до папы. Переехав из Алешек в Москву, она окончила один курс юридического института, и тут же на ней женился человек по фамилии Бессараб. Его я помнить не могу, потому что мама вышла за папу вдовой. Помню Валю Бессараба, их сына. Худощавый, смуглый, черноглазый – копия мамы. Старший Бессараб передал младшему по наследству болезнь, от которой скончался сам. Все тот же туберкулез, каким больны обе семейные ветви, сжег моего двадцатидвухлетнего красивого брата. Мама показывала фотографии. Та, где она у гроба сына, как две капли воды похожа на ту, где у гроба мужа. Не потратила ли она на Бессарабов всю любовь до донышка, так что на нас не хватило? Или мы с братом росли такими черствыми эгоистами, что не нравились ей, и она замкнулась?
   Не знаю, не знаю, не знаю.
   Она заботилась о семье, беззаветно отдавая нам всю себя и все свое время.
   А душевно была за семью замками.
27.
   Школьной подруге Наташе, с неиссякаемым плюшевым блеском ее какао-бобов в загнутых ресничных стрелах, повезло больше. Ее литовский папа Егудас жил дале ко, неунывающая одинокая мама работала на фабрике по изготовлению шелковых косынок, но это было совершенно второстепенно и ей не шло, ей шла загадочная женская жизнь, какой жила она, со своими припухлыми губами и припухлыми веками над очами с поволокой, с ленивыми, плавными движеньями, какими напоминала благородное животное, кошку или львицу. Мы с Наташей видели ее изредка, когда она приходила к бабушке, которая Наташу и воспитывала, а мама была приходящая. Наташина бабушка выглядела так же, как ее дочь, и походила на нее точно так же, как Наташа походила на мать и бабушку. Наташин дед, из дворян, между прочим, декан МЭИ – куда, закончив школу, поступит не блиставшая отметками Наташа, – излучал благородство, носил серое, что отменно сочеталось с глазами и волосами того же колера, благожелательно улыбался женщинам с порога и удалялся к себе, не вмеши ваясь в наше женское. О, если б наше! Пигалица выступала тут временным зрителем. Действующими лицами были те трое. Они понимали друг друга, они сердились, мирились, смеялись, обнимались, шутили – пигалица с завистью наблюдала за тем, чего была лишена в своей семье. Бабушку одолевал недуг, и она в основном возлежала в постели на высоко взбитых пышных подушках, прикуривая одну сигарету от другой и вставляя покровительственные, исполненные иронии замечания по любому поводу. Ее дочь тоже курила. У обеих были прокуренные низкие голоса и желтые от никотина указательные пальцы. Сбивая пальцем пепел в серебряную пепельницу и тряся золотыми серьгами в ушах, бабушка глядела на пигалицу насмешливыми глазами навыкате и спрашивала: я надеюсь, ты уже научилась завлекать мальчиков, или я зря надеюсь? Пигалица впадала в ступор от спокойного бесстыдства, с каким с ней говорили об этих вещах. У них дома похожие разговоры были решительно невозможны. Как были невозможны золотые сережки, серебряные пепельницы и высоко взбитые пышные подушки. Пигалица уходила домой, разбитая вдребезги, не умея собрать эти дребезги в целое. Всё в чужом быту жестоко отвращало ее и жестоко манило в одно и то же время. Она должна была справиться с завистью к этому легкому существованию, столь контрастному по сравнению с их тяжким. Она должна была подавить жгучее желание длить и длить разговоры с Наташиными домашними на запретные темы, о чем и рта не могла раскрыть со своими домашними. Воспитанная в правилах строгой морали и столкнувшаяся с беспечным видимым попранием этих правил, она должна была разобраться, почему ее так тянет эта беспечность. Или папа был прав насчет тяги к разврату?
28.
   Отпущенные вдвоем на юга, обе девушки потянулись к разврату со страшной силой.
   В первый раз их отпустили с Наташиными родственниками в Евпаторию.
   Во второй раз – со знакомой по имени Ляля в Новороссийск.
   В Евпатории пигалица впервые увидела море. В рамках школьной программы учила Горького: море – смеялось. Нелепое и вычурное. Когда увидела море, случилось ровно наоборот: смеялась – она. Нервы так среагировали. Могли так же среагировать у Горького, потом произошло литературное замещение.
   Пигалица не умела плавать, училась, смущалась, храбрилась, научилась. Худая, как палка, загорела дочерна и стала, как галка. Первые ухажеры – мальчики из Ленинграда, Виктор и Вадим. Вадим писал письма несколько лет, потом перестал. Через несколько десятков лет написал снова. Всего пять или шесть строк.
   Оля! Привет и с днем рождения… Увы, Альфред (так его звали) не присоединяется. Он не дотянул. В прошлом году… Падают, падают… Не только Листьев… А мы поживем еще. Ладно? Я на пенсии. Двенадцать лет – главный инженер УГАИ СПБ. Здоровье? Чтобы да – так нет… Вадикиздетства.
   Вадикиздетства.
   Невозможно представить его лысым, предположим, или с вставной челюстью. В каждой строчке – тот же длинный, милый обалдуй, не выговаривавший четверти букв алфавита.
   Был еще, оказывается, какой-то Альфред…
   Валяясь на евпаторийском жарком песке, плавясь, как колбаса на сковородке, пигалица и пигалицына подруга Наташа ссорились на идеологической почве. Яблочки от яблонь. Напомню: пигалицын отец – из крестьян, коммунист, Наташин дед – из дворян, антикоммунист. Пигалица неуверенно отстаивала отцовские идеалы, чем неувереннее, тем упорнее. Подруга противостояла язвительно и лениво.
   В Новороссийск знакомая Ляля привезла двух родных маленьких детей и двух чужих больших. Мы только что окончили школу и как бы готовились в институт. Реально как бы. В Москве Ляля дружила с Наташиной матерью, в Новороссийске – с председательницей горсовета, мэршей по-нынешнему. Мэрша гостеприимно расселила постояльцев по двум крохотным муниципальным квартиркам за бесплатно. Таковы были возможности советской власти.
   Едва расположившись, вчерашние школьницы поспешили в порт. Прогулка выдалась незабываемая. На рейде стояли яркие нарядные иностранные корабли. Яркие нарядные иностранные матросы стайками бродили по набережной. С ума сойти! Иностранцы в СССР! Практически как свободные люди в свободной стране!
   Запретный плод был сорван чуть не в первый день. Иными словами, состоялось запретное, к тому же уличное знакомство с двумя итальянцами: незабываемая папина уличная девка трындела в башке. Но уличное – чепуха по сравнению с тем, что – с итальянцами. Общение с людьми из иных стран в СССР, спрятавшемся от остального мира за железным занавесом, приравнивалось к измене Родине. Смазливые, загорелые, сверкающие улыбками, все в белом, с итальянским, звучавшим музыкой, – устоять перед соблазном коммунистка не сумела, как и антикоммунистка. Заливались смехом – возбуждение носило тот же нервный характер, что при первой встрече с морем: опасность грозила и там, и там. Наташа начала целоваться со своим почти сразу. У пигалицы со своим до такой степени близости не дошло. Чернышевский по той же школьной программе предупреждал: умри, но не давай поцелуя без любви. А вопрос, любовь или не любовь, был мучительно неясен.
   Чуть подлиннее.
   Чуть подлиннее.
   Из дневников Олеши.
   Разница в ударениях.
   Олеша не проставил их в силу доверия даже не к слову, а к букве. И, конечно, в силу игры. Где хотите, там и ударяйте.
   Подлиннее свидетельствует Наташа, ибо некоторые частности оказались напрочь вытеснены из пигалицы-ной памяти. Память храбро сражается с тем, что смути-тельно. Наташа уточнила: итальянцы были не простые матросики, пигалицын – капитан, ее, Наташин, – старпом. Романтические часы безжалостно отбивали время. Сегодня прогулка по набережной, завтра свидание в приморском ресторане, послезавтра – отплытие. Никогда до той поры пигалица в ресторанах не бывала. В душевном переполохе переступила порог. Отступать некуда – позади детство, с которым так или иначе надо расставаться. Моряки уже сидели за столом, стол украшен фруктами, шоколадом, коньяком и сигаретами Че-стерфилд. Бесстрашно, то есть, подавляя страх, непьющие и некурящие девушки приступили к разврату. Молоденький капитан и молоденький старпом вели себя деликатно. Девицы напились в момент, но ни один из двоих их и пальцем не тронул. Насильно. Добровольно сложились поцелуи в Наташином случае, рука на плече – в пигалицыном. Сбежавшая с предгорий ночь мягко опустила свое звездное покрывало, возвышенные струны дрожали, ноги заплетались. Новороссийск пах каштанами, водорослями и мазутом. Итальянцы провожали до двора дома. Во дворе поджидали двое украинцев, заглядывавшиеся на столичных барышень. Драки не было. Была мирная процедура по передаче барышень из итальянских рук в украинские. Один украинец бережно переломил Наташу пополам, обеспечив, пардон, рвоту и облегчив существенным образом состояние бедной девицы. Второй провожал пигалицу на расстоянии. Пигалица, держась прямо и ровно, как фарфоровая, прошла своим ходом наверх, в квартиру. Когда Наташа очутилась там же, ее нос учуял, еще раз пардон, нестерпимую вонь. Исследовать проблему не было сил, подруга уснула, едва голова коснулась подушки. Утром та же нестерпимая вонь ее разбудила. Вопрос о природе запаха прозвучал, как только пигалица открыла глаза. В ответ пигалица молча отодвинула подушку – под подушкой пряталась резиновая шапочка с блевотиной: накануне, отравленная алкоголем, аккуратно блевала в эту шапочку. Гомерический смех и крокодильские слезы смешались, не разделить. Опасение, что нагрянут Ляля или мэрша, заставило подруг вновь обратиться к братской помощи украинцев. Общими усилиями невыносимую подушку вынесли тайно из дома и потащили стирать в море. В море подушка сбилась клоками, превратившись в ни на что не пригодный куль. Пришлось захоронить куль в ближайших кустах. Эпизод, как ни странно, обошелся без последствий, несмотря на пропажу подушки. Изобрели какое-то объяснение, никто, по всей видимости, в него не поверил, но, может быть, Ляля и мэрша были просто отличные тетки.
   Три дня советско-итальянской дружбы подошли к концу.
   Расставание бередило юные души. Было грустно до слез.
   Интернациональные связи развязывались, не успев завязаться.
   Корабль отходил, на его борту и на пирсе, как сумасшедшие, четверо махали руками друг другу.
   Вечером подружки уныло потащились на танцплощадку, чтобы хоть чем-то заглушить девичью грусть.
   Танцевали, хотя не хотелось. Ели мороженое, хоть оно не лезло в глотку.
   Двое подошли. Итальянцы. Другие.
   Господитыбожемой! Оказалось, что их судно, шедшее из Греции в Новороссийск, встретилось с нашим судном, направлявшимся в Грецию из Новороссийска. И на морском языке, азбукой Морзе, с помощью сигнальных флажков, с нашего судна на их судно поступил сигнал-просьба разыскать в порту русских девушек Наташу и Олю – флажки выдали краткое описание подруг, – и финальный аккорд: передать им сердечный привет от Домо и Антонио.
   Наташа запомнила даже имена.
   Двое сообразительных морячков нашли нужных девушек по описанию.
   Можно ли вообразить себе что-либо подобное в действительности?
   Исключительно в книжках.
   Книжная любовь – теперь уже ясно, что это была любовь, – взлетела до небес. Мы разошлись, как в море корабли, – повторяли подруги мещанскую фразу, неожиданно наполнившуюся высоким содержанием.
   В Москве Наташу как более храбрую особу ждало продолжение: она оставила любимому адрес разведенного с семьей отца. У пигалицы как более трусливой адреса, который можно было бы оставить, не нашлось. Наташа была вознаграждена. Письмо из Италии пришло. Вскрыв его, папа Петя Егудас позвонил Наташиной бабушке и со всего размаху грубо отчитал за то, что девку распустили, и вот результат, заделалась проституткой, вступила в связь с иностранцем, и чем это кончится, неизвестно.
   Стоя на страже морали и Родины как вкопанные, наши столь разные папы оказались более единообразными, нежели можно было предположить.
   Экс-пигалица, слушая старую сказку, сначала плакала от смеха.
   Потом стала плакать так.
29.
   Подруга Наташа вспоминала одно. Дочь Наташа – другое.
   В Новом мире в новом веке было опубликовано стихотворение под названием Доктор Ложкин. Приведу его полностью, потому что оно не поэзия, а правда, – если соотнести с сочинением Правда и поэзия Гёте.
 
Доктор Ложкин по коленке никогда не стучал,
глаз не выдавливал и не кричал,
а, почесывая пальцем одно из двух крыльев носа,
спокойно ждал моего вопроса
(как избавиться от страха смерти).
Доктор Ложкин на вопрос не отвечал,
а, взглядывая косенько, все отмечал
и продолжал высокопарно вещать чудное,
поправляя очки и увлекаясь мною
(хотите – верьте, хотите – не верьте).
Если не верите – то не верьте,
но однажды проснулась, свободная от страха смерти,
и мир протянул мне ножки целиком по одежке,
и я подумала: ай да доктор Ложкин.
Он был толстенький и лысоватый,
и речь его была радостной и витиеватой,
он говорил: ваш дар не ниже Толстого
ишите романы, право слово.
Он видел, что я страдаю недооценкой,
прижата к пространству сжатым воздухом легких,
словно стенкой,
и любя меня и меня жалея,
он внушал мне как манию ахинею.
Прошло двадцать лет. Я написала роман,
один и другой, и за словом в карман
я больше не лезу, а сосредоточена и весела,
потому что знаю, как талантлива я была.
Доктор Ложкин женился на школьнице-секретарше,
будучи на сорок лет ее старше,
очесывая крылья и шмыгая носом,
он, точно, владел гипнозом.
Он уходил к себе в подсознанье, как в поднебесье,
доставая оттуда тайны с чудесами вместе,
а потом вкладывал нам в подсознанье,
как дар случайный.
 
 
Доктор Ложкин, где вы, какой вы странный,
я б вам почитала свои романы!
Но он, вероятно, встал на крыло
и взмыл в поднебесье, и ветром его снесло.
 
   Случай свел, и он же развел, мы жили в разных городах, затем в одном, затем снова в разных, я надеялась, он откликнется на публикацию, если жив, он не откликнулся.
   – А ты помнишь, как мы в первый раз приехали к нему в город Орджоникидзе? – спросила дочь Наташа по телефону из Америки. – Ты прилетела брать у него интервью для газеты, а меня, с моими болячками, показать ему, и он преподнес тебе огромный букет роз, а ты отказалась принять.
   Острый укол в сердце.
   – То есть как отказалась?!
   – Так.
   – Я не помню.
   – Совсем?
   – Совсем.
   – Мы вышли в коридор, и я сказала тебе, чтобы ты взяла, потому что он делает это для себя, а не для тебя, так велит ему душа, и надо позволить человеку быть великодушным.