* * *
   Я сказал, что Чечевицын жил в Москве, как все народы. Наврал. Не как все. Чечевицын жил в переулке на Старом Арбате. Но не в том дело, а в том, что он жил в доме с охраной. Просто так попасть к нему было невозможно. Я нажал кнопку, какой-то мужик спросил, к кому. Я ответил. Он еще спросил: а вас ждут? Я повторил для большей убедительности два раза: ждут-ждут. Мужик говорит: а как вас представить? Я чуть не упал. Топтаться на морозе, пока они соизволят все выспросить, а может, и проверить. Я сказал: Король, представьте меня Королем. Сперва ничего, затем что-то звякнуло, и голос сказал: открывайте, ваше величество. Я нажал на тяжелую дверь, медью окованную, и вошел в шикарное помещение: колонны, мрамор, на ступеньках ковер, зажатый такими блестящими металлическими штуками, сбоку столик, на нем лампа под абажуром, телефон, компьютер, и сидит военный, похоже, что вооруженный. Ну, не военный, а военизированный, как все они, охранники. Говорит, не хмуро, а с улыбочкой: третий этаж, квартира семь, лифт справа. Я говорю: я пешком. Взлетел на третий этаж, только меня и видели. А уж там распахнута дверь, и Чечевицын на пороге собственной персоной.
   – Чего не на лифте? – спрашивает.
   – Замерз, согреться, – отвечаю.
   – Заходи, – зовет, – у нас тепло.
   Захожу. Ёлы-палы. Куда там Катькиной квартире, дыра по сравнению. А если Катькина – дыра, что говорить о нашей с Сонькой. Фавела. Если я правильно помню из кино типа «Генералы песчаных карьеров». Комнаты я после сосчитал. Семь. Если с кухней и ванной. С уборной восемь. Уборная такая, что ее надо считать отдельно. Я как поразился, так не счел нужным притворяться. Ходил, разинув варежку, заглядывал в двери, осматривал все эти покои издали, но все равно. Спальня отдельно, гостиная отдельно, рабочий кабинет, другая спальня. В общем, опять кино, но не про фавелы, а «Как выиграть миллион». Не, «Как выиграть миллион» – передача с хохмачом Галкиным, а фильм – «Как украсть миллион». Ну неважно.
   Я говорю:
   – Чечевицын, это ж уписаться, как ты живешь, и хочешь сказать, что один и есть владелец?
   Он криво усмехается:
   – Вообще-то нет. Вообще мы с отцом вдвоем живем.
   – Вдвоем? – удивляюсь я.
   – Ага, – кивает Чечевица. – Видимся редко. У каждого свое расписание.
   – Как это? – спрашиваю.
   – У него свои дела, у меня свои. Пересекаемся не часто. Можем поужинать вместе или позавтракать. А дальше разбегаемся в разные стороны.
   – Ни фига себе, – я провел кулаком под носом, с мороза оттаяло. – И в какую сторону сей момент побежал?
   – Он редко сообщает. Каждый раз сообщать – я не запомню.
   – Ночевать приходит?
   – Как правило, да. Как исключение, нет.
   Ничего похожего я от Чечевицы не ожидал. Совсем другой паренек, чем на Пушке. Чего он там забыл? Пока обменивались вопросами-ответами, он достал бутылку вискаря, я бутылочку быстро узнал, по фильму «Крутой Уокер», плесканул в толстые стаканы, как в «Уокере», я едва успел ко рту поднести опрокинуть, как Чечевица поднял вверх палец, предупреждая:
   – По глотку.
   А то я не видел. Видел. В фильмах всегда по глотку делают. Мы не сели, а упали в мягкие кресла. Чечевица взял со стеклянной стойки пульт, врубил телек, не такой, как у нас, а плоский, с большим экраном, и мы стали тянуть виски по глотку, и я точно почувствовал себя как в кино, а не в жизни. Меня сразу развезло, с маленьких глоточков, и стало так здорово, как никогда не бывало. Показывали программу новостей, и там мужик в тюрьме, то есть не в тюрьме, а за решеткой в зале суда, хорошо выбритый, коротко стриженный, с яркими такими белыми зубами и в тонких очочках. Чечевица спрашивает:
   – Знаешь, кто такой?
   – Не-а, – отвечаю. – А кто?
   – Неважно, – говорит Чечевица и тут же раскалывается: – Знакомый отца. Один раз сюда приходил.
   – Дела, – говорю.
   И вдруг меня начинает нести.
   – Это выходит, – размышляю я вслух, – что они и твоего отца могут загрести? Как сообщника? Тогда понятно, почему он ночевать не приходит.
   – Да что тебе может быть понятно! – ни с того ни с сего свирепеет Чечевица. – Никому ничего не понятно, а ему понятно!
   Я его ни разу настолько свирепым не видел. Покладистый же ж малый. Я говорю ему нарочно по-доброму, чтоб не думал, что я так уж на стороне закона, а не людей:
   – Сообщники – это не всегда плохо. Может быть, наоборот, хорошо. Мы же тоже сообщники, ты, я, Катька и Маня, в войне, например, с Генкой. Не были б сообщники, кто-то мог бы заложить, или еще как-то предать, встать, например, на Генкину сторону. А у нас все крепко. Значит, хорошо.
   Это я так длинно рассуждал оттого, что меня развезло. Обычно я думаю и говорю короче.
   – Да не в том дело, – устало говорит Чечевица. – Человек страной может управлять, а его в тюрягу засунули.
   Я догадался, что он говорит со слов своего отца, и вдруг мне стало дико завидно, что у него есть отец, с которым они обсуждают все эти дела, когда встречаются за завтраком или за ужином как самые настоящие друзья, а у меня ничего такого нету и быть не может.
   Пошла реклама, где красивая телка сначала показывает перхоть у себя в прическе, а после избавляется от нее и встряхивает прической уже без перхоти, и она у нее встает дыбом, а потом волной, а потом рассыпается по плечам, блестя и сияя. А Чечевица внезапно передернулся и говорит:
   – Знаешь, кто это? – И, не дожидаясь ответа: – Моя маманя.
   У меня глаза на лоб полезли. И лишь в следующий миг дошло, что он все придумал. Одни родные и знакомые у него в телеке. Издевается. Хочет достать – квартирой, родителями, телевизором и прочим. Зачем? Зачем ему это надо – отрабатывать на мне свои приемчики? Месть за Пушку, где вы меня можете уделать, а здесь я вас? Я мог бы вразумить его в одно касание. Но тогда я бы встал на одну доску с Маней, что глупо, особенно когда я распелся про сообщников, у которых все крепко и хорошо. Значит, некрепко и нехорошо? Мне стало неприятно, и я решил уйти, пусть до этого было приятно. Даже слишком. Случайно взглянул на Чечевицу, а у него лицо, как будто то ли живот заболел, то ли зуб.
   – Ты чего? – спрашиваю.
   – Ничего, – говорит. – Ничего. – И сам спрашивает: – Ты мне не веришь?
   Я честно качаю головой. Не сверху вниз. А из стороны в сторону.
   – Зря, – говорит.
   Короче, вот что он рассказал. У него была эта мать, которую я видел в телеке, и отец, которого я не видел. Отец – бывший директор пушной фабрики, шубы-шапки, бизнесмен, депутат, то-се. Мать – бывшая манекенщица, то есть на ней, как на манекене, сначала показывали эти шубы-шапки. Жили – не тужили, черную икру хавали ложками, всем семейством отдыхали на Канарах, где это и что, не знаю. В один прекрасный день мать заявляет отцу, что заимела шведа, у которого в России автомобильный бизнес, и у них эта, лав. Отец ее чуть не убил. Но не убил. Только лицо слегка попортил, но потом лицо ей восстановили, и она ушла к шведу и сына забрала. И какое-то время они жили хорошо втроем. А дальше начались разборки со шведским бизнесом, шведа сильно напугали, и он драпанул к себе в Швецию, прихватив мамашу с сынком. Родной отец по родному сыну особо не убивался, а по жене убивался и, чтоб забыться, с ушами ушел в эту, как его, общественную деятельность. А Чечевицу в Швеции отправили в школу для иностранцев, где учились англичане-американы, и с английским у него пошла пруха, а со шведским непруха. Что-то там еще, видать, было, о чем Чечевица не упомянул, а сказал только, что мать, вроде бы потеряв терпение, как я понимаю, отлупила его по мордасам, а швед за него заступился и тоже поднял на нее руку, как отец, и тогда Чечевица заступился за нее, и теперь уже швед его избил. В общем, картина всемирного побоища. Бомжи лучше ведут себя, чем ихняя элита-бля. А Чечевица взял и ушел из дома. Но полиция его по-быстрому нашла. И он перестал с ними со всеми разговаривать. И тогда швед заявил, что придется его отправить в какое-то там спецзаведение, но мать созвонилась с отцом, и Чечевицу этапировали в Москву. Этапировали – это он сказал. По жизни ему купили авиабилет, и отец встречал его на аэродроме.
   Походило на сериал. Я по-прежнему не знал, верить или нет, и на всякий случай засмеялся:
   – Врешь ты все, Чечевица.
   Тогда Чечевица достает с нижней стеклянной полочки журнал и протягивает мне:
   – Смотри.
   Я смотрю. На обложке фотография: два мужика в костюмах и галстуках. Внизу подпись: депутаты такие-то.
   – И что?
   – Ничего. Справа мой отец.
   Фамилии Чечевицын там не стояло, я посмотрел. Я сказал Чечевице, чтоб не держал меня за лоха. Не зря я кино смотрю и книжки читаю, Ф. Незнанского, например. Могу отличить одно от другого. А Чечевица говорит:
   – У него другая фамилия, Чечевицын я по матери.
   Я даже расхохотался, как ловко он выкрутился. А он встал и предлагает:
   – Пошли в его кабинет.
   Я поднялся и двинулся за ним. Кабинет – блеск, весь в темном дереве, в глубине стол, обтянутый зеленым, на нем куча папок, кружка серебряная с карандашами и ручками и серебряные рамки с фото. В одной рамке Путин, а возле него мужик из журнала. В другой этот же мужик и тетка из рекламы. В третьей Чечевица между ними двумя, не в этом своем возрасте, а примерно в Сонькином. Лицо кукольное, как у матери, а нос с горбатиной, как у отца.
   Я заткнулся. Крыть было нечем.
   Почему-то внутри у меня заныло. Непонятное. Как будто до этого валило все понятное, а повалило непонятное.
   – Чего ты с нами работаешь, если такой успешный? – задал я Чечевице вопрос в лоб.
   Чечевица усмехнулся. Я такие усмешки видал у взрослых, у ребят не попадались.
   – А скучно, – сказал он. – Жить скучно. – И вдруг спрашивает: – Тебе никогда не хотелось покончить с собой?
   Раньше я таких разговоров не слыхал, и как их вести, и что отвечать, понятия не имею. Я взял и просто-напросто закашлялся. То есть сделал вид, что закашлялся и не могу прокашляться.
   – Стой, воды дам, – сказал Чечевица.
   Я замотал головой, потому что я же не по-настоящему кашлял и мог сам остановиться, когда захочу. Тут же и остановился. И сказал:
   – Лучше не воды, а вискаря.
   Чечевица пошел за бутылкой, а я стал думать, что у Катьки и у Чечевицы, на худой конец, есть красивые фотки, и они могут предъявить их как доказательство, а у нас с Сонькой валяются две плохих любительских материных карточки, еще две, где они с отцом, и одна отцова большая, и все. Почему я подумал о фотографиях как доказательствах, когда у Катьки живая мать, а у Чечевицы и вовсе оба предка живы, а не как у нас, хрен знает. Выходило, что со всеми моими знакомыми живут больше изображения, чем люди из мяса и костей. Хотя Катькина мать – из мяса и костей еще тех. Как она меня за бицепсы трогала – у-у-ух!
   Вискарь был доставлен в кабинет.
   – Стало быть, твой папашка вип, а ты виповский сынок, – хохотнул я, чтоб показать: кто сверху, тот оценивает.
   – Считай, что так, – согласился Чечевица.
   Мы развалились на длинном, во всю стену, кожаном диване, как век тут жили и валялись. Я сначала еще немного беспокоился, что появится Чечевицын отец, и ему вряд ли понравится, что в его покоях разлегся незнакомый парнишка. Но с каждым глотком все больше и больше делалось по барабану, и скоро в глазах поплыло, стало легко и воздушно, и сам я поплыл, как воздушный шарик, оторвавшись от земли и от всего, что на ней торчало, включая нас с Чечевицей, и был такой кайф, что не найдется подходящих слов, чтоб это описать.
   Фамилия Чечевицыного отца была, кажется, Амирханов… то ли Абуханов… или Гафуров… что-то в таком духе… забылось в общем улете.
* * *
   В школу на Поварскую я хожу, потому что мне нужно учиться. На Пушку – потому что зарабатывать. Но не из-за одного заработка я хожу туда. Я люблю туда ходить. Мне здорово повезло, что Пушка, а не другой район. Я люблю здесь все. Бульвар с деревьями, как река, берега – металлическая оградка, красивые дома с рекламой, бегучие, блескучие огни на казино со слонами, вот где шикарно, обязательно пойду, как только паспорт получу, несовершеннолетних не пускают, я пытался прошмыгнуть, да здоровенный амбал хвать за микитки и на улицу, а денег к тому время я уж как-нибудь накоплю. Любил балеринку на самом высоком доме направо, если смотреть с Тверской в сторону Красной площади, как она там ножку свою балетную подняла, а сама одна-одинешенька на фоне облаков, но ее почему-то убрали. А больше всего люблю Пушкина, по его имени площадь называется. Мы его проходили, но пока живьем не увидал, то есть как живьем, он чугунный или какой там, а выражения лица и тела такие печальные, что, будь я девчонкой, обязательно заплакал бы, на него глядя. И что ему так печально стоять здесь? Или быть там, где был, пока был живой? Короче, до тех пор пока не увидал, мне было до фонаря. А теперь я смотрю иногда в его чуть наклоненное ко мне с его верхотуры лицо, и всякий раз хочется поговорить с ним, спросить чего-нибудь или сказать. Но он каменный или чугунный, а разве с камнем или чугуном разговаривают? Тут есть какая-то загадка, и чем больше я о ней думаю, тем больше понимаю, что придумать хоть какую отгадку у меня не получится, и от этого мне почти так же печально, как ему.
   На Пушке меня и нашли с проломанным черепом. Не в том месте, где мы бизнесом занимаемся, а подальше, поближе к другому тоже Пушкину, но такому мелкому, где он танцует с мелкой женой под большим медным тазом, то есть куполом, каким накрыт, и за этого мелкого Пушкина мне всегда обидно.
   Я мало что помнил. Про где случилось в больнице рассказали. Сказали, повезло, что выкрутился. А я и не выкручивался. Само собой вышло. Топал домой, не в тот вечер, а в другой, с выручкой от бизнеса. Все. Очнулся: больничная койка, башка перевязанная и без выручки. Медицинские работнички сделали большие глаза, мол, в карманах пусто было. Ну, я на них и подумал. Уж после сообразил, что если не грабить, то и башку незачем проламывать.
   Ничего себе дела закрутились. Сперва Сонька в больницу попала. Следом я. Как начало цеплять, так и цепляет. Что дальше, интересно, будет. Сонька в 61-й лежала, у метро «Спортивная», а меня в 19-ю привезли, рядом с домом. Соньку я уже забрал к тому времени. А на соседней койке старичок. Скособоченный и сам себе все докладывает, что собирается сделать: киселю попить, пописать пойти, невестке сходить позвонить. Насчет позвонить я уловил и попросил наш номер заодно набрать, Соньке про меня сказать. Старичок велел себе пижаму поправить, сикось-накось подтянул, кивнул и поплюхал. Возвращается, никого, говорит, нету. Как нету, вечер, куда ж она делась. Не звонил, что ли. Еще раз прошу сходить, все равно ему время как проводить. Он опять про штаны себе сказал, чего-то криво там пошебуршил и направился. Опять говорит, никто не отвечает. Я решил выбираться отсюда, сам домой слинять посмотреть. И вдруг старичок этот изможденный ка-ак рявкнет басом: смирно, лежать, доложу врачу, железами к кровати прикуют. Я ж не знаю, делают так в больницах или он пугает, за свои тринадцать с половиной я ни разу не лежал. Не то что я испугался, а неприятно стало, что мной командуют, как в тюрьме или в армии. Терпеть не могу, когда командуют. Хорошо, другой сосед, безносый, то есть в перевязке, а под ней плоско, объяснил: не бери в голову, он у нас из ума выживший, медицинский факт. И карточку протянул: бери, иди звони, там у лифтов автомат, спросишь. Я поплелся к лифтам, немного поводило, но ничего, набрал свой номер, а там молчок. Набрал теть Тому, и только але успел сказать, как она в трубку закричала:
   – Ты где, хулиганская морда, поганец несчастный, куда запропастился, как можно, негодяй, быть таким подлецом?!
   Во дает, и без передышки. Я говорю:
   – Тихо-тихо, а то у меня череп расколется. Где Сонька?
   Она меня не слышит и не слушает, свое продолжает:
   – Череп у него расколется, у паразита эдакого, а у людей сколько дней сердце разрывается!..
   – Сколько? – спрашиваю я и повторяю вопрос: – Где Сонька?
   Она в ответ:
   – А ты где, мерзавец?
   Я говорю:
   – Тут, неподалеку.
   В общем, Сонька оказалась у нее, и на следующий день она притащилась ко мне в палату с охами и ахами. Теть Тома, я имею в виду. Местные работнички обрадовались:
   – Забирайте своего раненого, раз у него есть кому ухаживать, а нам койко-места нужны, будет ездить на перевязки, авось и так придет в себя, сотрясение слабое.
   Мать говорила: на мне, как на собаке, заживает.
   Схожу по ступенькам и чуть не сверзился, перед глазами закружилось прилично, так что заполошная теть Тома решила меня обратно вести сдавать. Я наотрез отказался. Домой поехали на такси. Сначала она сказала свой адрес, но я так затряс башкой, что она испугалась, что там окончательно все сотрясется, и переговорила наш. Водила ругнулся матерно, когда она расплачивалась, что близко. Я собирался ответить ему тем же, как это же самое услышал из уст теть Томы. Я даже зауважал ее.
   А дома стало тошнить, не рвало, а просто было тошно, и она уложила меня в постель и снова стала кричать, сперва на меня, что сам виноват, потому что хулиган и с хулиганами связался, и тут же, без перехода, что мальчику плохо, а они изменяют клятве Гиппократа, и я попросил ее замолчать, потому что от ее криков мне было еще хуже, и она замолчала. А потом я вырубился, то ли уснул, то ли потерял сознание.
   Когда врубился – она сидела на краешке постели, склонив надо мной свою плешивую голову в шерстяной косынке, и глядела на меня отчаянными глазами. Я пытался притвориться, что еще сплю, настолько чудно было и ни на что не похоже. Не хотелось, чтоб она думала, что я подглядел. А она бормочет:
   – Как же ты похож на своего папу...
   Я обомлел. Но она быстро вернулась к обычному состоянию, продолжая указывать, кому куда ехать и кому где оставаться. Варианты предлагались следующие: она привозит Соньку и остается с нами здесь, или везет меня к себе, и мы живем там втроем. Во всех случаях она сваливалась на бедную мою разбитую голову. Я ж говорил, как зацепило, так и пойдет цеплять.
   Кончилось тем, что она привезла Соньку и переехала сама с вещичками. Сказала, на время. Слава богу, ей в свой собес ходить, хоть не по целым дням бок о бок с ней проводить. В собес она ходит, потому что там служит. Из-за собеса я и боюсь, что если что, у нее все схвачено. Я имею в виду, если квартиру нашу на себя переписывать. У нее другой район, но органы все же близкие меж собой. Пока не переписала, но бдить надо, в любой момент может заявить: так, мол, и так, подвиньтесь, голуби. Единственное, я надеюсь, что без нашего согласия нельзя. Моего согласия – как старшего в семье. А я ни за какие коврижки не соглашусь.
   Сонька бросилась ко мне, живая, тепленькая, улеглась у меня на животе и затянула:
   – А давай тогда котеночка заведем, Джек же ж все равно умер, а со мной лежала девочка Вероничка, у нее кошка скоро родит, и я попросила котеночка, я теть Томе не сказала, она кричать будет, а ты не будешь, давай, хорошо?
   Я не сказал ей, что Джека убили. Я сказал, что он умер. Я говорю:
   – А где мы найдем твою Вероничку?
   – А я ей телефон наш дала, – отвечает моя умная Сонька.
   В эту минуту раздается телефонный звонок, и Сонька хватает трубку, думая, что это ее Вероничка, и разочарованно хмыкает:
   – Твоя Катька.
   А та как ни в чем не бывало:
   – Вов, куда делся?
   Сколько дней мы на Пушке торчали, а ни разочка после всего не сошлись. Я с этим делом для себя навсегда покончил, а она тоже гордая, не подойдет, ничего. И тут вдруг Вов, куда делся. Я отдаю трубку Соньке:
   – Скажи, болеет и не хочет говорить.
   И Сонька затарахтела. Про то, как башку разбили, и как без сознания увезли в больницу, все теть Тома, видать, расписала. А дипломат какой. Не не хочет говорить, а не может. Откуда набралась?
   Минут через двадцать Катька собственной персоной заявляется, звали ее, ага, розовая, как бутон.
   – Ты чего, Вов?
   А я почем знаю, чего. В молчанку продолжать играть нелепо. Что говорить, неясно. А она не растерялась, сама давай звенеть без остановки. И я чувствую, елы-палы, что мне этот звон приятен. Звенит, что одноклассники, значит, интересовались, куда запропал, и что Маркуша, значит, нервничает и волнуется, и что Чечевицын ходил к Илье Хвощу, и Илья хотел Генку повторно прислать главным, но передумал и сделал Чечевицу, и что у Мани сеструху, ту, что в Египте, убили, в смысле убили давно, но семье сообщили официально сейчас, ну и по мелочам. Я подумал: ни хрена себе, ты есть – и ничего особенного не происходит, а стоит на недельку исчезнуть – облом событий.
   А Катька полезла в карман и вынимает оттуда маленького стеклянного петуха радужного. Сразу почему-то напомнило лампочки для елки, какие мы с матерью не купили.
   – Бери, – протягивает.
   Я не нашел ничего лучше, как спросить:
   – Зачем?
   Она говорит:
   – Ты же ж болеешь, а год же ж Петуха идет.
   У них, девчонок, логика та еще. Я говорю:
   – Чего ты, как муха, жужжишь. Поставь там.
   Мне очень хотелось подержать петушка в руках. Еле сдержался.
   Но это были цветочки. Ягодки поспели, когда притопала Слониха.
   – Королев, как это понимать, Королев, почему тебя неделю нет в школе, Королев, ты что, болеешь, Королев, как славно, Королев, что тебя навещают товарищи, Королев, но разве трудно было в классе сказать, Сухарева, что Королев болеет, мы бы тебя, Сухарева, от класса к нему послали, Сухарева, а не так, как ты пришла, от себя лично, а не от всего коллектива, что у тебя с черепом, Королев?
   Мама родная. Хотел соврать, чтоб не разводить киселя на воде, но Катька опередила. Едва Слониха услыхала, что череп проломлен, по новой завелась-задохнулась:
   – Ну и как это произошло, кто это сделал, милиция акт составила, кого-то задержала, отвечай, Королев, ты ж не на уроке молчать!..
   А что отвечать, когда мне самому эти вопросы на ум приходили, но я знаю родной город, и знаю, что в нем может случиться, так что и концов не найдешь. Кто-то, видать, уследил, как мы наживаемся, и тоже захотел нажиться, простая вещь. Ладно, меня б одного касалось. Надо же Илье объяснять, куда капуста делась, какой зайчик ее схрумкал. Повязку с меня сняли, шрам оставался, покажу, если что. Не очень приятно показывать что-то на себе, чтоб доказать, что не вор, но тогда осел, и что лучше, неизвестно.
* * *
   Хвощ был выпивши и не в духе. Что мне не повезло, я сразу просек. Он говорил с кем-то по мобиле, точнее, слушал, а когда выслушал, сказал:
   – Значит, так. Скажи спасибо, что у меня здесь несовершеннолетний, не хочется детей с малых лет говно заставлять нюхать, каким аж через трубу несет. Чтоб до вечера был здесь и с баблом. Иначе сам знаешь. Конец связи.
   И отключился. А, отключившись, переключился на меня, значит, на то же бабло. Мне не понравилось, что он назвал меня дитем, но тут выбирал не я. А он, сощурив желтый глаз и крутя желтый ус, спросил:
   – Что же, детка, с нами случилось?
   Это ваще. Обратиться к здоровому почти четырнадцатилетнему парню детка у Хвоща означало: сопляк, размазня, лох и все в лом. Пока я собирался с силами – мобила снова заверещала. И снова Хвощ слушал, а сам молчал, но на этот раз походило, что начальник не он, а тот, кто позвонил, потому что в конце Хвощ сказал четко:
   – Все понял, исправим.
   Там ему добавили, и он повторил:
   – Я сказал, исправим. Кто же знал.
   Хвощ положил мобилу, взял со стола складной нож и внезапно с маху вонзил себе в ногу. Я задавил в себе крик. А он, посидев с полминуты скрючившись, вытащил спокойно ножик из ноги и так же внезапно бросил мне. Не в меня, а мне. Я схватил. Когда на вас что-то летит, надо хватать, а то будет хуже. Я схватил удачно: не за лезвие, а за ручку. Хвощ коротко свистнул. То ли одобрил свистом, что ловок, то ли решил в данный момент какую-то свою задачку. А я уже сообразил, что он воткнул нож в деревянный протез, а не в живую ногу, но сначала было сильно не по себе.
   – А в человека можешь так воткнуть? – задал он вопрос.
   – Я не пробовал, – честно ответил я, и опять мне стало неважно.
   – А я, брат, пробовал, – вздохнул Хвощ. – Ничего хорошего, доложу тебе. Но в наши дни на одном хорошем не проживешь, тебе известно?
   – Известно, – эхом откликнулся я.
   – То-то и оно, – он постучал указательным пальцем по столу и спросил: – Так что у тебя?
   Не стал ничего я ему показывать, никакого шрама, а буркнул типа того, что должок за мной, скоро верну.
   – Где возьмешь? – спросил он.
   Я сходу не придумал, а он придумал:
   – Пойдешь, куда пошлю, сделаешь, что скажу, без разговоров. По рукам?
   – По рукам, – дал я согласие, ничего другого мне не оставалось.
   – Тогда перейдем к следующему этапу нашего совместного бизнеса, – засмеялся Илья. – Справишься – твой долг покажется тебе семечками, отдашь легко и непринужденно.
   И он приступил к инструкции. Задачка оказалась не слишком сложной. Требовалось взять посылочку и передать по адресу. Мала до смехотворности. Я положил в карман джинсов, карман даже не оттопырился. Встал уходить, когда он сказал:
   – Ну, хорошанюшки, а кто тебе башку проломил, ты в курсе?
   Я обалдел. Значит, он знал про башку. Ладно. Узнать – дело нехитрое, а вот не заикнуться, чтоб простить долг, тот еще гусь. Но он знал гораздо больше.