Страница:
– Ты не спеши, ты говори, как мне рассказывал.
– А я так и говорю, – огрызнулся я.
Мышекролик сказал:
– Стоп, не дергаться, отвечай, кто тебе дал наркоту и кто такой Чеченицын отец, чечен?
Мне было не по душе, что он подвергал меня допросу, в то время как я пришел сам и собирался все рассказать сам, добровольно, а не по принуждению. Я так ему и сказал:
– Отвечать я не буду. Я могу сказать, а не отвечать. Не Чеченицын, а Чечевицын. Депутат Госдумы. Ариф Умаров. Может, и чечен, я не интересовался.
– Не понял, – сказал мышекролик. – То Чеченицын, то Чечевицын, то Ариф Умаров. Кто они такие?
Как ему дали капитана, в толк не возьму. Сержантом пыль на дороге глотать – самый раз. А фамилия в насмешку. Но, видно, его служба была простецкая: распределять, кого куда. В конце концов, капитан Мозговой составил бумагу, где записал наши адреса, фамилии, сообщенные сведения, и распределил нас к майору Крыжакову. Я успел подумать, что везуха как началась, так и кончилась, но у майора дело пошло веселее. У каждого из них была своя бумага. Майор корпел над своей. Огромное пузо между ним и столом не давало приблизиться к тому, что он там сочинял, потому он сидел, торжественно откинувшись, как царь на троне.
– Что за детский сад мне привел? – оторвался он от писанины и тут же вернулся к ней.
– Наркотики, – коротко бросил мышекролик, – вот протокол.
– Ну и наркотики, и чего? – спросил пузо, не глядя на протокол и продолжая писать. – Отправь к Варенцу, мне-то они зачем?
Роман писал, что ли, а ему мешали. Тоже мне Гоголь выискался.
– С депутатом Арифом Умаровым связано, которого за наркотики взяли, – доложил мышекролик.
Пузо поднял глаза.
– И неприкосновенность сняли? – поинтересовался он.
– Да почем я знаю, – отвечал мышекролик. – Я и не слыхал про него, пока вон этот гражданин Королев не сказал.
– Газеты надо читать, капитан Мозговой, – сказал пузо. – И телевизор смотреть.
Взяв протокол, он быстро пробежал его глазами и обратился ко мне:
– Так, гражданин Королев, уточним, как все было. – И для начала уточнил про Катьку, как тот первый Стрелецкий: – Она с тобой?
Ежу было ясно, что она со мной.
Как ни странно, майор Крыжаков усек все гораздо стремительнее, после чего вылез из-за стола сам и достал оттуда свое пузо. Без стола оно оказалось еще огромнее, чем за столом. Он ходил, вывернув ноги и расставив руки, со своим выпяченным безразмерным арбузом, и было видно, как ему тяжел его вес. А двигался довольно расторопно.
Он постучался в дверь следующего кабинета, который, когда мы туда заглянули, оказался пустым, один президент Путин на месте, и сказал задумчиво:
– Не хотел докладывать генералу Валентин Василичу, но, видно, придется. Пошли к нему.
Я от радости шмыгнул носом. Мои планы осуществлялись.
Это было мое последнее везенье на земле.
Дальше события убыстрялись со сказочной скоростью, походило, словно кто завел игрушку, и она закрутилась безостановочно, а мы были помещены вовнутрь.
Но пока еще все шло, можно сказать, замедленно. По сравнению.
К генералу Валентин Василичу нас не взяли. Нас оставили сидеть. Не в приемной, а возле, в коридоре, покрашенном свежей краской и оттого вонючем. К генералу Валентин Василичу майор Крыжаков попросился у секретаря и протиснулся своими жирами в кабинет сам, один, после созвона со словами «Срочно?» – «Срочно».
Только мы его и видели.
Мимо по коридору то и дело проплывали милицейские чины, по отдельности и группками, с папками и пустые, с оружием и без. Катька глазела на всех по очереди, я – нет. Я был сосредоточен на предстоящей встрече с генералом. Девчонки любят глазеть. А у нее любопытные глазенки на розовой мордашке прям-таки светились. Мне так это и запомнилось, как они светились. Может, рыжие волосенки еще поддавали жару. Когда вдалеке показалась пара, длинный и короткий, я ощутил какой-то подземный гул. Как будто подземные воды стали закипать, а моя кровь, не спросясь, отозвалась. Жуткое, скажу, ощущение. Они не были отчетливо видны, но я увидел их не зрением, а каким-то другим органом. Я узнал знакомую вихляющую походку. Я узнал знакомую вихляющую походку мента. Я узнал знакомую вихляющую походку моего мента. Я узнал знакомую вихляющую походку моего мента, убившего мою собаку. Он шел, а я все узнавал и узнавал его. И все было положено на музыку Yesterday. И холодный пот проступил у меня на спине и в подмышках. И я уже знал, что сделаю. Встану, пригнусь – и лбом в его живот изо всех сил. От внезапного удара он переломится пополам или даже свалится с ног, и я, возможно, успею еще наддать ему сапогом в промежность, а что там будет дальше, меня не касается. Я придумал бы что-то другое, будь ситуация более выигрышна для меня, но она не была для меня выигрышна, а была проигрышна. А вида, что все в порядке, ничего страшного, перезимуем, я сделать не мог. Перезимовать не светило. Знакомое бешенство клинило мозги. Я столько раз переживал в мечтах свою встречу с ним, при которой я поражаю его в отместку за Джека, а он во всех случаях падает поверженным, что мне было плевать на то, что потом со мной сделают. Важно, что я сделаю с ним, пусть в самых невыгодных для меня условиях. Игра велась на их, а не на моем поле. Выходило, что у меня нет выбора. А может, у человека вообще нет выбора. И это тоже закон.
Они вышли на свет – и я увидел, что ошибся.
Я ошибся.
Как я мог так ошибиться?
Это был не он.
Этот никак не мог быть тем, потому что был ну ни капельки, ну ни чуточки не похож на того. Кроме роста.
А походка вихляющая была у короткого, а не у длинного.
Я не мог понять, что в моей башке замкнуло, что я так разнервничался, по-настоящему разнервничался, до такой степени разнервничался, что принял за своего глисту чужого человека. Или они все одним миром мазаны, как говорит теть Тома.
Высокий шел за низким, низкий впереди, немного развинченный, плотный, на коротких ногах-пружинках, а высокий за ним, и лицо у первого было точно ему хрен по деревне, а у второго нет, что он вроде пока не пообвыкся.
Руки-ноги ослабли, меня начало отпускать.
Я сразу догадался, что это за нами. А чувство опасности оставило. Я готов был чуть ли не в улыбке расплыться, ожидая, когда они подойдут поближе. Говорят, что время всегда идет одинаково. Нет. Вот хоть здесь взять: столько случилось за малый срок, что надо все это запомнить, чтобы потом, когда будет время, подумать, какая тут механика и что означает.
– Ты Королев?
– Я Королев.
– А это твоя подружка?
– Ее зовут Катя.
– Вставайте оба, пойдете с нами.
– Куда? К генералу?
– К генералу, генералу.
Говорили короткий и я. Говорили, в общем, дружелюбно. Но когда он скороговоркой повторил два раза кряду к генералу, генералу, я дернулся. Что-то в его тоне мне не понравилось. Он схватил меня двумя клешнями, как клещами, и повернул от генеральского кабинета в другую сторону.
– Ты чего? – попытался я сопротивляться.
– Ты мне не тычь, – сквозь зубы процедил он.
– Куда ты меня тащишь? – продолжал я свое.
– Кому сказал, не тычь!
Он стукнул меня прикладом, несильно, но обидно, особенно что при Катьке.
Катька шла позади меня, сама, высокий, не трогая ее, ничего, шагал рядом. Я подумал, что если ее не тронут, то я стерплю обиду. Все же время от времени я делал движения, чтобы освободиться от захвата, было неприятно, что ведут, как преступника, я же ж пришел сюда сам, свободно. Коротышка, однако, всякий раз свинчивал мне руки туже и туже.
– Ты чего делаешь, мент несчастный! – не выдержал я. – Я свободный человек, а ты чего делаешь?!
Несчастный был я, а не он. Он вывернул мне локти так, что они хряснули, в ответ я, почти механически, резко двинул ногой взад и попал, куда надо. Он коротко взвыл и схватился за причинное место, выпустив меня на мгновенье из железной хватки. Я крикнул:
– Катя, бежим!
Мы были уже возле лестницы и помчались по ней вниз, перепрыгивая через ступеньки. Нас нагнал крик:
– Стой! Стрелять буду!
– Вовка, остановись, – не прокричала, а прошептала Катька.
Я остановился.
Я же знал, что с ментами мне не по пути, и так по-дурацки попался. Попался, потому что в извилинах крутилась мысль, что я кому-то чего-то должен. Всего-навсего мысль. А в результате по доброй воле, верней, по дури, залез в ихнее осиное гнездо, и что теперь протестовать, если осы искусают до смерти. Раньше надо было догонять.
Я надеялся, что хороший мужик, знакомый Иван Федыч, будет стоять у дверей, и я смогу как-то за него зацепиться. Но знакомого Иван Федыча не было. На дежурство заступил незнакомый. И на этот раз не я с Иван Федычем, а он с коротышкой перемигнулись как кореша, и я понял, что ничего хорошего мне от этих корешей не светит.
Нас погрузили в закрытый «пазик», типа того, на каких возят товары или продукты, длинный сел за руль, короткий запер дверцу изнутри, стало темно, свет узко пробивался сквозь щели, и в этих узких полосках было видно, как короткий, прежде чем опуститься рядом с нами на скамейку, поднял автомат. Со всей мочи он саданул прикладом по моему и так треснутому черепу и вырубил мне сознание.
Я очнулся оттого, что на физиономию мне лили холодную воду и хлопали по щекам.
– Давай очухивайся, блядское отродье! – услышал я откуда-то издали голос коротышки.
Я лежал на каменном полу. Коротышка нависал с банкой, из которой поливал меня, как цветок. Было трудно разлепить глаза, они затекли горячим тестом, тело ломило, во рту кислил привкус крови, хорошо знакомый по прежним дракам. Кажется, в помещении не было окон. Наверху горела электрическая лампочка. Походило на какой-то подвал. Перед моим носом на стуле развалился длинный. Я с трудом повернул лицо и увидел Катьку. Она сидела на скамейке у стены, поджав под себя коленки, скосив лицо вбок и вниз, и крупно дрожала. Одежда на ней висела клочьями, вроде ее кошки драли, я вспомнил Котьку драную.
– Ка-тя, – сказал я разбитым и распухшим ртом, – сколько время прошло? И что они тебе делали?
Она не отвечала, только сильнее затряслась. Короткий заржал.
– Время прошло скоко надо, – хмыкнул длинный и вытер рукавом рот.
Рот был у него в слюне, а белесые глазки бегали, как беспривязные.
– Слушай сюда, говнюк, – проговорил с важностью коротышка. – Вел бы себя примерно, и разговор с тобой был бы вежливый. А как ты тот еще, видать, отпетый, себе и скажи спасибо. О Петровке – забудь. Нам по службе спущен приказ: обезвредить. Как – зависит от тебя. И от нее. Кое-что уже схлопотал, так что опыт у тебя есть. Но мы тоже не звери. Будешь паинька, будешь язык держать за зубами – отпустим, гуляй на свободе, хошь, вместе, хошь, поврозь. А решишь продолжать выеживаться – пеняй на себя. Так и так, запомни, на Петровке вас не ночевало. Никто вас туда не приглашал, не пускал и пускать не собирался. Где на что нарвались – придумаете сами, не детки. Про порошок забудьте. Самих посадим на иглу – и это самое легкое из всего, что достанется на вашу долю. Сгниете как пить дать – ни мама, ни папа косточек не найдут. Один продаст – второго достанем. Усекли, ребятки, обое, да? Не слышу ответа!
Звук его голоса ржавой пилой пилил мне лобную кость. Детки или не детки, они всегда выбирали, что им выгодней. Я застонал и прикрыл глаза, прикидываясь, что снова теряю сознание. Мне требовалось хоть сколько-то минут, чтоб осознать, где мы и что с нами стряслось, и прикинуть дальнейший план действий. Этот каменный подвал и два лба со стволами сужали набор возможностей до предела. Я был в плохом положении. Худшем, чем раньше, сколько-то минут, или часов, или суток назад, не знаю. Но я был. И я не мог позволить им ржать, как победителям, над нами. Я сжал зубы так, что у меня кровь из десен пошла, я по-новой ощутил ее вкус. Коротышка опять взялся за банку. Я выдержал новый полив, медленно приподнялся, опираясь руками о пол, и так же медленно встал. Зашатался. Меня реально шатало, но я и придуривался маленько, чтоб усыпить их бдительность. Я подгреб к Катьке на заплетающихся двоих. Она все так же смотрела вбок и вниз, и лицо у нее было какое-то стекшее вбок и вниз. Я вспомнил, как она светилась своей мордашкой в рыжем веночке, глазея на проходящую ментовскую публику, и ни одна живая душа тогда не могла бы предположить, что все нормальное так быстро и жутко закончится, а на его место явится ненормальное и застынет в таком вот виде, стекшее вниз и вбок. Я протянул руку, чтоб помочь Катьке подняться. Она слабо оттолкнула меня и поднялась сама.
Я выхватил нож из кроссовочного ботинка, приставил к ее горлу и крикнул:
– Она заложница! Я взял ее в заложницы! Условие: срочно доставить сюда генерала Валентин Василича! Слыхали, подонки моржовые! Срочно!!!
Почему, идя на Петровку, 38, я спрятал в кроссовке финку, подарок Хвоща, кто бы мне сказал. По разуму ее ни за что на свете не надо было брать с собой. Наоборот, следовало идти чистеньким: вот он я, и вот они, мои чистые помыслы. Первый же обыск, и кранты. Но я действовал не по разуму, а хрен знает по чему. А что они не обыскали ни на входе, ни на выходе, если можно так сказать про этот выход, само за себя говорило, что они овощи. Да и сам я хорош овощ. Подайте мне этого Валентин Василича, я расскажу ему всю правду про Чечевицына отца, которого упрятали за решетку при участии меня. А на кой хрен им моя правда, когда они проводили спецоперацию! Все в ней замешаны. Все. Каждый сыграл свою роль. Включая Хвоща. И включая меня. И ихнего генерала Валентин Василича также. Он и спустил указание обезвредить нас с Катькой, ежу ясно. По его распоряжению, которое передавалось от него к полковнику, от полковника к майору, от майора к капитану, ниже и ниже, до самого низу, по этому распоряжению вызвали рядовых уродов, чтоб запугать и заставить нас молчать. В ту минуту, как я приставил нож к Катькиному горлу и проорал свои условия, мне вдруг все-все-все сделалось так ясно, будто кто осветил окрестности нездешним светом. Сбрендить можно было от этой ясности.
Я шепнул Катьке:
– Не боись, прорвемся.
Куда было прорываться, когда я и впрямь был говнюк и кругом в говне, как все, как все, одна она, Катя, девушка, которую я любил, была не при чем и пострадала за меня зазря и, наверно, на всю оставшуюся жизнь. Я догадывался, как она пострадала, и это было хуже всего. Где он, закон?!!
Коротышка наставил на меня ствол:
– Ах ты тварь, террорист гребаный отыскался!..
Террорист был он, а не я. Но я тоже. Все мы на этой земле террористы один другому. Вот закон. Я пропустил секунду, когда длинный, с беспривязными белесыми глазами, вскочил и тоже вскинул ствол. Я же знал, я в кино сто раз видел, как человек, взявший в заложники другого человека, тем более женщину, этим самым обезоруживает преследователей. Тогда уже никто не стреляет. Потому что жизнь заложника или заложницы, кто б они ни были, на первом месте, кто б кого ни преследовал, бандиты или полицейские, без разницы. Выкручиваются, кто как может, а не стреляют.
Выстрела я не услышал.
Я только увидел, как глаза у Катьки сделались, словно блюдца, большие-пребольшие – и хрустальный голосок:
– Во-ва.
Я успел сказать в ответ:
– Ка-тя.
Никого в жизни я не любил и уже не полюблю, как Катю.
И Пушкина не увижу.
А теть Тома заселится в нашу квартиру.
Один, а не сумел.
Больше я ни о чем не успел подумать. Черная гуща стала разливаться во мне, как мед, и затягивать в воронку. Воронка закручивалась столбом и уносила вверх.
Тот пидор убил мою собаку, а этот пидор убил меня.
Все кончилось.
Все.
P. S.
РАССКАЗЫ
МУЗЫКА
– А я так и говорю, – огрызнулся я.
Мышекролик сказал:
– Стоп, не дергаться, отвечай, кто тебе дал наркоту и кто такой Чеченицын отец, чечен?
Мне было не по душе, что он подвергал меня допросу, в то время как я пришел сам и собирался все рассказать сам, добровольно, а не по принуждению. Я так ему и сказал:
– Отвечать я не буду. Я могу сказать, а не отвечать. Не Чеченицын, а Чечевицын. Депутат Госдумы. Ариф Умаров. Может, и чечен, я не интересовался.
– Не понял, – сказал мышекролик. – То Чеченицын, то Чечевицын, то Ариф Умаров. Кто они такие?
Как ему дали капитана, в толк не возьму. Сержантом пыль на дороге глотать – самый раз. А фамилия в насмешку. Но, видно, его служба была простецкая: распределять, кого куда. В конце концов, капитан Мозговой составил бумагу, где записал наши адреса, фамилии, сообщенные сведения, и распределил нас к майору Крыжакову. Я успел подумать, что везуха как началась, так и кончилась, но у майора дело пошло веселее. У каждого из них была своя бумага. Майор корпел над своей. Огромное пузо между ним и столом не давало приблизиться к тому, что он там сочинял, потому он сидел, торжественно откинувшись, как царь на троне.
– Что за детский сад мне привел? – оторвался он от писанины и тут же вернулся к ней.
– Наркотики, – коротко бросил мышекролик, – вот протокол.
– Ну и наркотики, и чего? – спросил пузо, не глядя на протокол и продолжая писать. – Отправь к Варенцу, мне-то они зачем?
Роман писал, что ли, а ему мешали. Тоже мне Гоголь выискался.
– С депутатом Арифом Умаровым связано, которого за наркотики взяли, – доложил мышекролик.
Пузо поднял глаза.
– И неприкосновенность сняли? – поинтересовался он.
– Да почем я знаю, – отвечал мышекролик. – Я и не слыхал про него, пока вон этот гражданин Королев не сказал.
– Газеты надо читать, капитан Мозговой, – сказал пузо. – И телевизор смотреть.
Взяв протокол, он быстро пробежал его глазами и обратился ко мне:
– Так, гражданин Королев, уточним, как все было. – И для начала уточнил про Катьку, как тот первый Стрелецкий: – Она с тобой?
Ежу было ясно, что она со мной.
Как ни странно, майор Крыжаков усек все гораздо стремительнее, после чего вылез из-за стола сам и достал оттуда свое пузо. Без стола оно оказалось еще огромнее, чем за столом. Он ходил, вывернув ноги и расставив руки, со своим выпяченным безразмерным арбузом, и было видно, как ему тяжел его вес. А двигался довольно расторопно.
Он постучался в дверь следующего кабинета, который, когда мы туда заглянули, оказался пустым, один президент Путин на месте, и сказал задумчиво:
– Не хотел докладывать генералу Валентин Василичу, но, видно, придется. Пошли к нему.
Я от радости шмыгнул носом. Мои планы осуществлялись.
Это было мое последнее везенье на земле.
Дальше события убыстрялись со сказочной скоростью, походило, словно кто завел игрушку, и она закрутилась безостановочно, а мы были помещены вовнутрь.
Но пока еще все шло, можно сказать, замедленно. По сравнению.
К генералу Валентин Василичу нас не взяли. Нас оставили сидеть. Не в приемной, а возле, в коридоре, покрашенном свежей краской и оттого вонючем. К генералу Валентин Василичу майор Крыжаков попросился у секретаря и протиснулся своими жирами в кабинет сам, один, после созвона со словами «Срочно?» – «Срочно».
Только мы его и видели.
Мимо по коридору то и дело проплывали милицейские чины, по отдельности и группками, с папками и пустые, с оружием и без. Катька глазела на всех по очереди, я – нет. Я был сосредоточен на предстоящей встрече с генералом. Девчонки любят глазеть. А у нее любопытные глазенки на розовой мордашке прям-таки светились. Мне так это и запомнилось, как они светились. Может, рыжие волосенки еще поддавали жару. Когда вдалеке показалась пара, длинный и короткий, я ощутил какой-то подземный гул. Как будто подземные воды стали закипать, а моя кровь, не спросясь, отозвалась. Жуткое, скажу, ощущение. Они не были отчетливо видны, но я увидел их не зрением, а каким-то другим органом. Я узнал знакомую вихляющую походку. Я узнал знакомую вихляющую походку мента. Я узнал знакомую вихляющую походку моего мента. Я узнал знакомую вихляющую походку моего мента, убившего мою собаку. Он шел, а я все узнавал и узнавал его. И все было положено на музыку Yesterday. И холодный пот проступил у меня на спине и в подмышках. И я уже знал, что сделаю. Встану, пригнусь – и лбом в его живот изо всех сил. От внезапного удара он переломится пополам или даже свалится с ног, и я, возможно, успею еще наддать ему сапогом в промежность, а что там будет дальше, меня не касается. Я придумал бы что-то другое, будь ситуация более выигрышна для меня, но она не была для меня выигрышна, а была проигрышна. А вида, что все в порядке, ничего страшного, перезимуем, я сделать не мог. Перезимовать не светило. Знакомое бешенство клинило мозги. Я столько раз переживал в мечтах свою встречу с ним, при которой я поражаю его в отместку за Джека, а он во всех случаях падает поверженным, что мне было плевать на то, что потом со мной сделают. Важно, что я сделаю с ним, пусть в самых невыгодных для меня условиях. Игра велась на их, а не на моем поле. Выходило, что у меня нет выбора. А может, у человека вообще нет выбора. И это тоже закон.
Они вышли на свет – и я увидел, что ошибся.
Я ошибся.
Как я мог так ошибиться?
Это был не он.
Этот никак не мог быть тем, потому что был ну ни капельки, ну ни чуточки не похож на того. Кроме роста.
А походка вихляющая была у короткого, а не у длинного.
Я не мог понять, что в моей башке замкнуло, что я так разнервничался, по-настоящему разнервничался, до такой степени разнервничался, что принял за своего глисту чужого человека. Или они все одним миром мазаны, как говорит теть Тома.
Высокий шел за низким, низкий впереди, немного развинченный, плотный, на коротких ногах-пружинках, а высокий за ним, и лицо у первого было точно ему хрен по деревне, а у второго нет, что он вроде пока не пообвыкся.
Руки-ноги ослабли, меня начало отпускать.
Я сразу догадался, что это за нами. А чувство опасности оставило. Я готов был чуть ли не в улыбке расплыться, ожидая, когда они подойдут поближе. Говорят, что время всегда идет одинаково. Нет. Вот хоть здесь взять: столько случилось за малый срок, что надо все это запомнить, чтобы потом, когда будет время, подумать, какая тут механика и что означает.
– Ты Королев?
– Я Королев.
– А это твоя подружка?
– Ее зовут Катя.
– Вставайте оба, пойдете с нами.
– Куда? К генералу?
– К генералу, генералу.
Говорили короткий и я. Говорили, в общем, дружелюбно. Но когда он скороговоркой повторил два раза кряду к генералу, генералу, я дернулся. Что-то в его тоне мне не понравилось. Он схватил меня двумя клешнями, как клещами, и повернул от генеральского кабинета в другую сторону.
– Ты чего? – попытался я сопротивляться.
– Ты мне не тычь, – сквозь зубы процедил он.
– Куда ты меня тащишь? – продолжал я свое.
– Кому сказал, не тычь!
Он стукнул меня прикладом, несильно, но обидно, особенно что при Катьке.
Катька шла позади меня, сама, высокий, не трогая ее, ничего, шагал рядом. Я подумал, что если ее не тронут, то я стерплю обиду. Все же время от времени я делал движения, чтобы освободиться от захвата, было неприятно, что ведут, как преступника, я же ж пришел сюда сам, свободно. Коротышка, однако, всякий раз свинчивал мне руки туже и туже.
– Ты чего делаешь, мент несчастный! – не выдержал я. – Я свободный человек, а ты чего делаешь?!
Несчастный был я, а не он. Он вывернул мне локти так, что они хряснули, в ответ я, почти механически, резко двинул ногой взад и попал, куда надо. Он коротко взвыл и схватился за причинное место, выпустив меня на мгновенье из железной хватки. Я крикнул:
– Катя, бежим!
Мы были уже возле лестницы и помчались по ней вниз, перепрыгивая через ступеньки. Нас нагнал крик:
– Стой! Стрелять буду!
– Вовка, остановись, – не прокричала, а прошептала Катька.
Я остановился.
Я же знал, что с ментами мне не по пути, и так по-дурацки попался. Попался, потому что в извилинах крутилась мысль, что я кому-то чего-то должен. Всего-навсего мысль. А в результате по доброй воле, верней, по дури, залез в ихнее осиное гнездо, и что теперь протестовать, если осы искусают до смерти. Раньше надо было догонять.
Я надеялся, что хороший мужик, знакомый Иван Федыч, будет стоять у дверей, и я смогу как-то за него зацепиться. Но знакомого Иван Федыча не было. На дежурство заступил незнакомый. И на этот раз не я с Иван Федычем, а он с коротышкой перемигнулись как кореша, и я понял, что ничего хорошего мне от этих корешей не светит.
Нас погрузили в закрытый «пазик», типа того, на каких возят товары или продукты, длинный сел за руль, короткий запер дверцу изнутри, стало темно, свет узко пробивался сквозь щели, и в этих узких полосках было видно, как короткий, прежде чем опуститься рядом с нами на скамейку, поднял автомат. Со всей мочи он саданул прикладом по моему и так треснутому черепу и вырубил мне сознание.
* * *
Меня везли, или трясли, или молотили, как колоду, или бросали, как мешок с навозом, я летел в черном небе, плыл, захлебываясь блевотиной, в воде, продирался сквозь чащу леса, царапая кожу, проваливался в яму, а надо всем, с высоты, странно звучала мне поднебесная мелодия Yesterday.Я очнулся оттого, что на физиономию мне лили холодную воду и хлопали по щекам.
– Давай очухивайся, блядское отродье! – услышал я откуда-то издали голос коротышки.
Я лежал на каменном полу. Коротышка нависал с банкой, из которой поливал меня, как цветок. Было трудно разлепить глаза, они затекли горячим тестом, тело ломило, во рту кислил привкус крови, хорошо знакомый по прежним дракам. Кажется, в помещении не было окон. Наверху горела электрическая лампочка. Походило на какой-то подвал. Перед моим носом на стуле развалился длинный. Я с трудом повернул лицо и увидел Катьку. Она сидела на скамейке у стены, поджав под себя коленки, скосив лицо вбок и вниз, и крупно дрожала. Одежда на ней висела клочьями, вроде ее кошки драли, я вспомнил Котьку драную.
– Ка-тя, – сказал я разбитым и распухшим ртом, – сколько время прошло? И что они тебе делали?
Она не отвечала, только сильнее затряслась. Короткий заржал.
– Время прошло скоко надо, – хмыкнул длинный и вытер рукавом рот.
Рот был у него в слюне, а белесые глазки бегали, как беспривязные.
– Слушай сюда, говнюк, – проговорил с важностью коротышка. – Вел бы себя примерно, и разговор с тобой был бы вежливый. А как ты тот еще, видать, отпетый, себе и скажи спасибо. О Петровке – забудь. Нам по службе спущен приказ: обезвредить. Как – зависит от тебя. И от нее. Кое-что уже схлопотал, так что опыт у тебя есть. Но мы тоже не звери. Будешь паинька, будешь язык держать за зубами – отпустим, гуляй на свободе, хошь, вместе, хошь, поврозь. А решишь продолжать выеживаться – пеняй на себя. Так и так, запомни, на Петровке вас не ночевало. Никто вас туда не приглашал, не пускал и пускать не собирался. Где на что нарвались – придумаете сами, не детки. Про порошок забудьте. Самих посадим на иглу – и это самое легкое из всего, что достанется на вашу долю. Сгниете как пить дать – ни мама, ни папа косточек не найдут. Один продаст – второго достанем. Усекли, ребятки, обое, да? Не слышу ответа!
Звук его голоса ржавой пилой пилил мне лобную кость. Детки или не детки, они всегда выбирали, что им выгодней. Я застонал и прикрыл глаза, прикидываясь, что снова теряю сознание. Мне требовалось хоть сколько-то минут, чтоб осознать, где мы и что с нами стряслось, и прикинуть дальнейший план действий. Этот каменный подвал и два лба со стволами сужали набор возможностей до предела. Я был в плохом положении. Худшем, чем раньше, сколько-то минут, или часов, или суток назад, не знаю. Но я был. И я не мог позволить им ржать, как победителям, над нами. Я сжал зубы так, что у меня кровь из десен пошла, я по-новой ощутил ее вкус. Коротышка опять взялся за банку. Я выдержал новый полив, медленно приподнялся, опираясь руками о пол, и так же медленно встал. Зашатался. Меня реально шатало, но я и придуривался маленько, чтоб усыпить их бдительность. Я подгреб к Катьке на заплетающихся двоих. Она все так же смотрела вбок и вниз, и лицо у нее было какое-то стекшее вбок и вниз. Я вспомнил, как она светилась своей мордашкой в рыжем веночке, глазея на проходящую ментовскую публику, и ни одна живая душа тогда не могла бы предположить, что все нормальное так быстро и жутко закончится, а на его место явится ненормальное и застынет в таком вот виде, стекшее вниз и вбок. Я протянул руку, чтоб помочь Катьке подняться. Она слабо оттолкнула меня и поднялась сама.
Я выхватил нож из кроссовочного ботинка, приставил к ее горлу и крикнул:
– Она заложница! Я взял ее в заложницы! Условие: срочно доставить сюда генерала Валентин Василича! Слыхали, подонки моржовые! Срочно!!!
Почему, идя на Петровку, 38, я спрятал в кроссовке финку, подарок Хвоща, кто бы мне сказал. По разуму ее ни за что на свете не надо было брать с собой. Наоборот, следовало идти чистеньким: вот он я, и вот они, мои чистые помыслы. Первый же обыск, и кранты. Но я действовал не по разуму, а хрен знает по чему. А что они не обыскали ни на входе, ни на выходе, если можно так сказать про этот выход, само за себя говорило, что они овощи. Да и сам я хорош овощ. Подайте мне этого Валентин Василича, я расскажу ему всю правду про Чечевицына отца, которого упрятали за решетку при участии меня. А на кой хрен им моя правда, когда они проводили спецоперацию! Все в ней замешаны. Все. Каждый сыграл свою роль. Включая Хвоща. И включая меня. И ихнего генерала Валентин Василича также. Он и спустил указание обезвредить нас с Катькой, ежу ясно. По его распоряжению, которое передавалось от него к полковнику, от полковника к майору, от майора к капитану, ниже и ниже, до самого низу, по этому распоряжению вызвали рядовых уродов, чтоб запугать и заставить нас молчать. В ту минуту, как я приставил нож к Катькиному горлу и проорал свои условия, мне вдруг все-все-все сделалось так ясно, будто кто осветил окрестности нездешним светом. Сбрендить можно было от этой ясности.
Я шепнул Катьке:
– Не боись, прорвемся.
Куда было прорываться, когда я и впрямь был говнюк и кругом в говне, как все, как все, одна она, Катя, девушка, которую я любил, была не при чем и пострадала за меня зазря и, наверно, на всю оставшуюся жизнь. Я догадывался, как она пострадала, и это было хуже всего. Где он, закон?!!
Коротышка наставил на меня ствол:
– Ах ты тварь, террорист гребаный отыскался!..
Террорист был он, а не я. Но я тоже. Все мы на этой земле террористы один другому. Вот закон. Я пропустил секунду, когда длинный, с беспривязными белесыми глазами, вскочил и тоже вскинул ствол. Я же знал, я в кино сто раз видел, как человек, взявший в заложники другого человека, тем более женщину, этим самым обезоруживает преследователей. Тогда уже никто не стреляет. Потому что жизнь заложника или заложницы, кто б они ни были, на первом месте, кто б кого ни преследовал, бандиты или полицейские, без разницы. Выкручиваются, кто как может, а не стреляют.
Выстрела я не услышал.
Я только увидел, как глаза у Катьки сделались, словно блюдца, большие-пребольшие – и хрустальный голосок:
– Во-ва.
Я успел сказать в ответ:
– Ка-тя.
Никого в жизни я не любил и уже не полюблю, как Катю.
И Пушкина не увижу.
А теть Тома заселится в нашу квартиру.
Один, а не сумел.
Больше я ни о чем не успел подумать. Черная гуща стала разливаться во мне, как мед, и затягивать в воронку. Воронка закручивалась столбом и уносила вверх.
Тот пидор убил мою собаку, а этот пидор убил меня.
Все кончилось.
Все.
P. S.
Хоронили Вовку Королева всем классом. Уголовное дело открыли и закрыли. В связи с неустановлением лица, подлежащего привлечению в качестве обвиняемого в совершении преступления. А в газетах написали: жертва нераскрытого хулиганского нападения.
Когда в классе задали Чехова, я, не отрываясь, проглотила сборник «Рассказы и пьесы» и долго плакала и никак, никак, никак не могла перестать. Хорошо, мамашка отсутствовала. Особенно «Мальчики» и особенно «Дядя Ваня» что-то такое со мной сделали, что я потекла, как прохудившийся бачок. Вовки уже с полгода не было на свете, и я плакала за нас двоих, потому что он не дожил до того, как мы стали проходить Чехова, и не прочел, и никогда не прочтет. А там у Чехова были и Чечевица, и Катя, и Володя, и он узнал бы, что…
Не знаю, что бы он узнал.
Но он не узнал.
Мы живем теперь в Голландии, мамашка увезла меня на постоянное место жительства, как я ни сопротивлялась. Один из ее клиентов посоветовал. Он и помог.
Но, может, я еще вернусь.
Mij werder trouw.
Это я еще вернусь по-голландски.
Когда в классе задали Чехова, я, не отрываясь, проглотила сборник «Рассказы и пьесы» и долго плакала и никак, никак, никак не могла перестать. Хорошо, мамашка отсутствовала. Особенно «Мальчики» и особенно «Дядя Ваня» что-то такое со мной сделали, что я потекла, как прохудившийся бачок. Вовки уже с полгода не было на свете, и я плакала за нас двоих, потому что он не дожил до того, как мы стали проходить Чехова, и не прочел, и никогда не прочтет. А там у Чехова были и Чечевица, и Катя, и Володя, и он узнал бы, что…
Не знаю, что бы он узнал.
Но он не узнал.
Мы живем теперь в Голландии, мамашка увезла меня на постоянное место жительства, как я ни сопротивлялась. Один из ее клиентов посоветовал. Он и помог.
Но, может, я еще вернусь.
Mij werder trouw.
Это я еще вернусь по-голландски.
РАССКАЗЫ
МУЗЫКА
Сын позвонил и сказал: мама умерла. Он позвонил всем, кому хотел. А хотел – тем, кто не просто знал мать, но относился к ней так, как она того заслуживала. Таких, на удивление, оказалось немало. Стояли в двух комнатках морга. В одной, где был гроб, и во второй, как бы предбаннике. Пришедшие раньше попали в первое помещение. Опоздавшие заходили с мороза, некоторое время оттаивали и, практически не озираясь, а вытянув шеи и головы в сторону открытого проема, старательно слушали, что там. Оттуда доносился высокий голосок батюшки, привычной скороговоркой выпевавший-выговаривавший нужные слова молитв, в полной тишине его хорошо было слышно и в предбаннике. Время от времени приезжал лифт, дверь распахивалась с металлическим скрежетом, а закрывалась с металлическим стуком, входил-выходил мужик средних лет с красными руками-лапами и удалялся куда-то в боковую дверь. Из той же двери вышла старуха с оледенелыми глазами на крепком, твердом лице. В лифте, думая, верно, что металлическая коробка отсекает или скрадывает звук, она говорила мужику, не понижая тона: давай иди поешь, там щи уж разогрелись. А может, она ничего не думала, а говорила по делу, привычная к происходящему. Девушка, стоявшая ближе других к лифту, разглядывала узкие носы своих модных ботинок. В руках у нее были жесткие малиновые цветочки. Попади она в первое помещение, она бы, скорее всего, плакала, как плакала, когда раздался звонок и тихий голос сына произнес: мама умерла. Но тут, где не видно было ни гроба, ни той, кто в нем покоился, да еще этот дурацкий лифт ездил туда-сюда, девушка отвлекалась от ужасавшего ее факта смерти, испытывая вместе облегчение и неловкость оттого, что отвлекалась. Горячие, быть может, мясные щи, которые она вдруг на секунду представила себе, почти ощутив их вкус и запах, вогнали в краску, настолько неуместно и грубо было это представление. Она склонила голову и, не отрываясь, стала смотреть на проступившее на черной коже ботинок неровное белое кружево – некрасивый след реагентов, которым посыпали в городе все дороги, от этого размазывалась жидкая скользкая грязь, избежать ее никак нельзя, а угодить в нее мягким или любым другим местом – сколько угодно. Она торопилась, ступала без разбора, хорошо, что не упала, только вот ботинки намокли. Человек, считавшийся ее женихом, подвез не к самому моргу, а остановился на Садовом кольце, дальше она должна была шкандыбать пехом. Чем скорее приближался день свадьбы, тем меньше оставалось у нее уверенности, что он и есть тот единственный, что ей нужен. Настоящий единственный был у нее, у той, кого сейчас отпевали.
Они короткий срок работали совместно в прославленном оркестре, когда эта только пришла, а та еще не ушла, но все про нее знали, что она уже совсем не то, кем была на протяжении долгих лет, вместивших в себя и общую историческую, и ее личную драму, хотя она до самого конца держала инструмент и держалась с поистине королевским достоинством.
Девушка не застала Дирижера, создавшего оркестр и прославившего его. Он упал вдруг как подкошенный, на излете славы, вызвав всеобщий изумленно-горестный вздох, потому что, как ни крути, был легендой. Свет легенды оставался все еще сильным и ярким. Продолжением легенды была она, Первая скрипка, его жена. Она не старалась ничего особенно подчеркивать или выпячивать. Таких усилий не требовалось. Да она и не позволила бы себе подобной дешевки. По складу ее характера, по складу характера Дирижера, по их общему складу, выработанному на протяжении совместной жизни, это было невозможно. Она продолжала прекрасно играть и, по сути, прекрасно жить – не в смысле достатка или удобств, хотя, наверное, и это сохранялось, но, главное, в смысле прекрасного поведения, ничего не инициируя, а лишь тактично и умно отвечая на инициативы других, чего хватало изрядно. Теперь таких не делали. Такие остались в прошлом веке. Девушка, понимая, пыталась захватить остатки сладки, скорее бесцельно, нежели с целью, по природному интересу к жизни.
В последний раз они вместе – она за шестым пультом скрипок – исполняли «Четвертый концерт» Алвина, в котором композитор использовал как добавку два живых голоса в качестве музыкальных инструментов. Вещь нашел Дирижер. Он и начинал репетиции. Закончить не успел. Работу отложили надолго. Вернулись к ней даже не по предложению Первой скрипки, а по предложению певца, принимавшего участие в репетициях Дирижера. Можно было ожидать, что Первая скрипка, знавшая вкусы, пристрастия и манеры Дирижера от и до, станет вмешиваться, поправлять, просто капризничать – кто бы не понял. Тем более, в оркестре мужа она была, по сути, хозяйка. Но нет, она провела великолепно и эту партию, ни разу не встряв ни во что – ни в трактовку, ни в аранжировку, ни в какие иные нюансы. Боже, какой шквал! – обернулась Шестой пульт к Первой скрипке, когда они покидали сцену, исполнив «Четвертый концерт». Вместо ответа девушка увидела широко распахнутые серые глаза, в них щедро блестела влага.
Им было по пути, и они нередко возвращались домой вместе. Бывает, что какое-то неопределенное обстоятельство, пустяк, а определяет отношения. Стояла морозная зима, похожая на нынешнюю. Пошел слабый снег. В свете фонарей это напоминало детство и вызывало нежность. Но смотреть вверх опасно. Оскальзываясь на ледяных наростах, Первая скрипка схватила девушку за руку, кажется, чтобы удержаться на ногах, и вдруг проговорила: если бы ты знала, как мне мешали голоса, я и ему говорила, как безнадежно испорчен изумительный концерт включением этих якобы живых, а я скажу, сырых голосов, как бывает великолепно приготовленное блюдо с куском сырого, непрожаренного мяса, бр-р-р… Она рассмеялась.
Она умела артистично выразиться, у нее был острый ум, острый глаз и острый язык. Можно было вообразить муку, с какой однажды она затупила одно, и другое, и третье, наложив на себя добровольную епитимью (тетка была монашка), ослепнув и оглохнув. Это случилось, когда возникла солирующий Альт, а Дирижер стал строить программы так, чтобы вещам для альта отныне всегда отыскивалось место.
Девушка много раз видела эту загадочную женщину-змею, теперь располневшую, с чуть проваленными черными глазами и увядшим, как бы потекшим вниз лицом, и все равно сохраняющую след былой прелести. Она почти не играла. Но время от времени по телевидению показывали старые записи концертов, где Дирижер вдохновенно крутил светлые кольца волос, а она, Альт, извивалась длинным змеиным телом, то закрывая, то открывая свои бездонные глаза, в которые так легко было провалиться. Что он провалился, видно было даже со спины. Как особенно мягко протягивал руку в ее сторону, как перебирал пальцами, словно лаская воздух, овевавший ее, как замирал, складывая руки на груди, словно не в силах одолеть охватившую его каменную недвижность, а только слушал и слушал волшебный, ни на что не похожий голос альта. Эти концерты были чудо. Иногда она, особенно в паузах, устремляла на него глубокий взор, так что связь между ними делалась едва ли не видимой. Казалось, они черпают вдохновение друг в друге. Их музыка отражалась друг в друге, будто в звуковых зеркалах, множа краски, оттенки, тона и полутона. Богатство звучания зашкаливало. Отыграв концерт Шнитке, или Канчели, или Бартока, он поворачивался сперва к ней, брал за руку, не отрывая взора, целовал эту руку и лишь потом, с ее рукой, крепко зажатой в своей, поворачивался к публике, и счастье на его лице сияло почти бесстыдно. На нем читалось: ни за что никому никогда… После этого он отпускал ее и шел пожать руку Первой скрипке, как полагалось. Оба коротко взглядывали друг на друга, в этом пересечении взглядов была своя вселенная, но ее никто бы не взялся перевести на язык слов.
Ни единой души не оставалось в музыкальном мире, кому бы не был известен бешеный роман Дирижера с Альтом. Едва появившись в Москве после стажировки в Англии, она лишила его рассудка. В основе лежал невозможный звук ее альта. Он был поражен. Он был покорен. Он вгляделся в черты тонкого свежего лица, в манеру держаться, а лучше сказать, змеиться на сцене, в походку и посадку – работать с ней, дышать с ней одним воздухом стало для него необходимостью. Творческой, разумеется. Он расцвел, он пребывал в лучшей своей поре. Пара эта сверкала и сияла. Как прежде сияла и сверкала другая пара, с другой составляющей – Первой скрипкой. Они начинали вдвоем, они помогали друг другу в своем искусстве, они понимали друг друга с полуслова-полувзгляда, они усиливали друг друга, все им поддавалось, они не знали препятствий. Они родили сына, и это еще больше скрепило их и без того крепкие отношения. Будучи родными, они оставались любовниками, будучи оба лидерами и в каком-то роде соперниками, не переставали быть соратниками. Это нельзя было выбросить, как старые носки на помойку. Виноватый перед женой, Дирижер стремился изо всех сил загладить свою вину. Он отдавал Первой скрипке лучшие цветы. Он сам бросался подать ей неизменную чашечку кофе в антракте в артистической. Он был подчеркнуто внимателен к любым замечаниям, которые она скупо делала своим негромким загадочным голосом. Однако уезжал он с концерта не домой, а к Альту. Не вместе с Альтом – он не мог так ранить Первую скрипку, но к Альту. Где он ночевал, о том не сплетничали, это было уже неважно. Однако каждое утро на репетицию они приезжали вместе, муж и жена. Можно было с ума сойти внутри этого треугольника, так тесно повязанного всеми тремя сторонами. Они и сходили. Говорили, что она его бьет. Альт – Дирижера. Она была изящная, изломанная, нервная, он – большой, нескладный, прямодушный, ранимый. Удивившись ее появлению, он пропал в ее беспомощно-властном обаянии. Первая скрипка приняла удар стоически. Это и впрямь был удар. То, как она на него ответила, показало, какой силы этот характер и кто был ведомым в той паре, а кто ведущим. Возможно, он и выбрался из-под ее власти по этой скрытой причине. Чтобы немедля попасть под новую.
Они короткий срок работали совместно в прославленном оркестре, когда эта только пришла, а та еще не ушла, но все про нее знали, что она уже совсем не то, кем была на протяжении долгих лет, вместивших в себя и общую историческую, и ее личную драму, хотя она до самого конца держала инструмент и держалась с поистине королевским достоинством.
Девушка не застала Дирижера, создавшего оркестр и прославившего его. Он упал вдруг как подкошенный, на излете славы, вызвав всеобщий изумленно-горестный вздох, потому что, как ни крути, был легендой. Свет легенды оставался все еще сильным и ярким. Продолжением легенды была она, Первая скрипка, его жена. Она не старалась ничего особенно подчеркивать или выпячивать. Таких усилий не требовалось. Да она и не позволила бы себе подобной дешевки. По складу ее характера, по складу характера Дирижера, по их общему складу, выработанному на протяжении совместной жизни, это было невозможно. Она продолжала прекрасно играть и, по сути, прекрасно жить – не в смысле достатка или удобств, хотя, наверное, и это сохранялось, но, главное, в смысле прекрасного поведения, ничего не инициируя, а лишь тактично и умно отвечая на инициативы других, чего хватало изрядно. Теперь таких не делали. Такие остались в прошлом веке. Девушка, понимая, пыталась захватить остатки сладки, скорее бесцельно, нежели с целью, по природному интересу к жизни.
В последний раз они вместе – она за шестым пультом скрипок – исполняли «Четвертый концерт» Алвина, в котором композитор использовал как добавку два живых голоса в качестве музыкальных инструментов. Вещь нашел Дирижер. Он и начинал репетиции. Закончить не успел. Работу отложили надолго. Вернулись к ней даже не по предложению Первой скрипки, а по предложению певца, принимавшего участие в репетициях Дирижера. Можно было ожидать, что Первая скрипка, знавшая вкусы, пристрастия и манеры Дирижера от и до, станет вмешиваться, поправлять, просто капризничать – кто бы не понял. Тем более, в оркестре мужа она была, по сути, хозяйка. Но нет, она провела великолепно и эту партию, ни разу не встряв ни во что – ни в трактовку, ни в аранжировку, ни в какие иные нюансы. Боже, какой шквал! – обернулась Шестой пульт к Первой скрипке, когда они покидали сцену, исполнив «Четвертый концерт». Вместо ответа девушка увидела широко распахнутые серые глаза, в них щедро блестела влага.
Им было по пути, и они нередко возвращались домой вместе. Бывает, что какое-то неопределенное обстоятельство, пустяк, а определяет отношения. Стояла морозная зима, похожая на нынешнюю. Пошел слабый снег. В свете фонарей это напоминало детство и вызывало нежность. Но смотреть вверх опасно. Оскальзываясь на ледяных наростах, Первая скрипка схватила девушку за руку, кажется, чтобы удержаться на ногах, и вдруг проговорила: если бы ты знала, как мне мешали голоса, я и ему говорила, как безнадежно испорчен изумительный концерт включением этих якобы живых, а я скажу, сырых голосов, как бывает великолепно приготовленное блюдо с куском сырого, непрожаренного мяса, бр-р-р… Она рассмеялась.
Она умела артистично выразиться, у нее был острый ум, острый глаз и острый язык. Можно было вообразить муку, с какой однажды она затупила одно, и другое, и третье, наложив на себя добровольную епитимью (тетка была монашка), ослепнув и оглохнув. Это случилось, когда возникла солирующий Альт, а Дирижер стал строить программы так, чтобы вещам для альта отныне всегда отыскивалось место.
Девушка много раз видела эту загадочную женщину-змею, теперь располневшую, с чуть проваленными черными глазами и увядшим, как бы потекшим вниз лицом, и все равно сохраняющую след былой прелести. Она почти не играла. Но время от времени по телевидению показывали старые записи концертов, где Дирижер вдохновенно крутил светлые кольца волос, а она, Альт, извивалась длинным змеиным телом, то закрывая, то открывая свои бездонные глаза, в которые так легко было провалиться. Что он провалился, видно было даже со спины. Как особенно мягко протягивал руку в ее сторону, как перебирал пальцами, словно лаская воздух, овевавший ее, как замирал, складывая руки на груди, словно не в силах одолеть охватившую его каменную недвижность, а только слушал и слушал волшебный, ни на что не похожий голос альта. Эти концерты были чудо. Иногда она, особенно в паузах, устремляла на него глубокий взор, так что связь между ними делалась едва ли не видимой. Казалось, они черпают вдохновение друг в друге. Их музыка отражалась друг в друге, будто в звуковых зеркалах, множа краски, оттенки, тона и полутона. Богатство звучания зашкаливало. Отыграв концерт Шнитке, или Канчели, или Бартока, он поворачивался сперва к ней, брал за руку, не отрывая взора, целовал эту руку и лишь потом, с ее рукой, крепко зажатой в своей, поворачивался к публике, и счастье на его лице сияло почти бесстыдно. На нем читалось: ни за что никому никогда… После этого он отпускал ее и шел пожать руку Первой скрипке, как полагалось. Оба коротко взглядывали друг на друга, в этом пересечении взглядов была своя вселенная, но ее никто бы не взялся перевести на язык слов.
Ни единой души не оставалось в музыкальном мире, кому бы не был известен бешеный роман Дирижера с Альтом. Едва появившись в Москве после стажировки в Англии, она лишила его рассудка. В основе лежал невозможный звук ее альта. Он был поражен. Он был покорен. Он вгляделся в черты тонкого свежего лица, в манеру держаться, а лучше сказать, змеиться на сцене, в походку и посадку – работать с ней, дышать с ней одним воздухом стало для него необходимостью. Творческой, разумеется. Он расцвел, он пребывал в лучшей своей поре. Пара эта сверкала и сияла. Как прежде сияла и сверкала другая пара, с другой составляющей – Первой скрипкой. Они начинали вдвоем, они помогали друг другу в своем искусстве, они понимали друг друга с полуслова-полувзгляда, они усиливали друг друга, все им поддавалось, они не знали препятствий. Они родили сына, и это еще больше скрепило их и без того крепкие отношения. Будучи родными, они оставались любовниками, будучи оба лидерами и в каком-то роде соперниками, не переставали быть соратниками. Это нельзя было выбросить, как старые носки на помойку. Виноватый перед женой, Дирижер стремился изо всех сил загладить свою вину. Он отдавал Первой скрипке лучшие цветы. Он сам бросался подать ей неизменную чашечку кофе в антракте в артистической. Он был подчеркнуто внимателен к любым замечаниям, которые она скупо делала своим негромким загадочным голосом. Однако уезжал он с концерта не домой, а к Альту. Не вместе с Альтом – он не мог так ранить Первую скрипку, но к Альту. Где он ночевал, о том не сплетничали, это было уже неважно. Однако каждое утро на репетицию они приезжали вместе, муж и жена. Можно было с ума сойти внутри этого треугольника, так тесно повязанного всеми тремя сторонами. Они и сходили. Говорили, что она его бьет. Альт – Дирижера. Она была изящная, изломанная, нервная, он – большой, нескладный, прямодушный, ранимый. Удивившись ее появлению, он пропал в ее беспомощно-властном обаянии. Первая скрипка приняла удар стоически. Это и впрямь был удар. То, как она на него ответила, показало, какой силы этот характер и кто был ведомым в той паре, а кто ведущим. Возможно, он и выбрался из-под ее власти по этой скрытой причине. Чтобы немедля попасть под новую.