Нос с горбатиной. Я вскочил.
   Я видел этого мужчину.
   В телевизоре сказали, что при обыске у него нашли наркотики.
   Мужчина был Чечевицын отец.
   Я одолел расстояние до Хвоща вдвое быстрей, чем обычно. Мчался на крыльях. Лучше бы мне ползти на карачках. Мне позарез надо было его видеть. Глаза б мои его не видали. Никогда. Обвел, впрямь как дитя, вокруг пальца. Проба, проверка, настоящий заработок… Во-первых, если посылаешь на такое дело – плати сразу. А во-вторых – во-вторых, я как бы привык к тому, что это была проверка, а теперь выходило гораздо хуже, чем я думал. А что я думал? Что шуточки? Я же с самого начала не думал так, чего уж себе врать. Стало быть, мне нечего его спрашивать и нечего ему сказать. А чего тогда торопиться изо всех сил? Поглядеть в его желтые глаза? Попросить совета, как жить дальше? Обсудить ситуацию вдвоем, за чашкой чая, как своим людям? А удара финкой не хошь, и не в его деревяшку – а в мое мясо? Моя финка у него не одна, ясно. Я жалел, что не взял ее, на всякий пожарный, а сам спешил туда, к нему, как магнитом притянутый.
   Я нажимал и нажимал дверной звонок, полчаса, наверно, нажимал, пока из противоположной квартиры не высунулся взлохмаченный босяк в одних белых грязных трусах и не заорал:
   – Ну, чего трезвонишь, мудила! Люди спят, ночь, а ты трезвонишь, как баламут! Нет же человека, неужели непонятно! Он еще с позавчера с квартиры съехал! С вещами!
   – Куда? – спросил я, уже понимая, что вопрос детский.
   – На кудыкину гору, куда, жалко, адресочка горы не оставил! – злорадно отвечал босяк, видать, довольный, что может отомстить мудиле и баламуту, который помешал ему спать в вонючей потной постели с бабой. Или без бабы, но все равно в постели вонючей и потной. За десять шагов от него несло потной и вонючей постелью.
   Смешно, что раньше мне пришло на ум про кудыкину гору, а теперь этот босяк про нее сказал.
   Я поплелся пешком через весь город. Я мог бы поехать на метро, я успевал, до закрытия переходов еще оставалось время. Но я нарочно двинул по Москве по морозцу, то ли чтоб выморозить себя до последнего, то ли еще раз попасться под чью-нибудь бандитскую железяку, чтоб окончательно вышибли мне мозги, то ли все же поразмыслить на свежем воздухе, во что я вляпался.
   Я был один, сам по себе, в полном отрыве от людей на земле. Город был как вымерший. Машинки еще проезжали, кто-то случайный мелькал вдали и исчезал, как в мультфильме, не живой, а нарисованный. Я шел от одного мутного пятна света до другого, соскакивая с тротуара на проезжую часть и обратно, выбирая, где меньше снега, и редкие авто меня объезжали, не гудели, держа за своего, понимая, что паренек попал в передрягу, и не надо ему добавлять. Я вынул из кармана пару лонжинов, высоко поднял над собой и нес, не сбавляя шага. Первая же загудевшая позади машинка, обогнав, притормозила, боковое стекло опустилось, высунулась морда.
   – Почем? – спросила морда.
   – Двести баксов, – назначил я немыслимую цену, с какого потолка взял, хрен его знает.
   – А кошелек не лопнет? – поинтересовалась морда.
   – Фирму Longine слыхал? – сказал я.
   – Откуда у тебя лонжин! – засмеялась морда.
   – От верблюда! Нет денег – не морозь, проезжай! – прикрикнул я на него.
   За рулем сидела баба. Морда был пассажир. Баба что-то сказала ему, он полез в ее сумку, вытащил две зеленых сотенных и протянул мне:
   – Давай сюда.
   Мы совершили обмен: товар – деньги. Водительша нажала на газ, и они уехали. Машинка была так себе, «гетц» голубенького цвета.
   Я сунул бумажки в карман. Товар, за который я имел на Пушке десятку, ушел вдвадцатеро дороже. Самое странное, что никакого удовольствия я не получил. Вроде как сожрал гамбургер, а вкуса не почуял. Когда тебе что-то очень нужно – у тебя ни за что не получится. Не нужно – пожалуйста, поднесут на блюдечке. Закон. Я и раньше замечал. Чтоб проверить, поднял опять часишки вверх. И опять остановилась машинка, красная «мазда», с одним водилой, и он купил у меня лонжин за сто баксов, а за двести, сказал, чтоб я шел к такой-то матери, мне не жалко, я отдал за сто.
   Я передвигался уже в районе трех вокзалов. Здесь бродил кое-какой народец, и машинки сновали пошустрее. У меня с собой были еще лонжины, и я проделал тот же трюк. Остановилось желтое такси, таксист, пустой, позвал:
   – Садись.
   – Не, я пешком, – отказался я.
   – Садись, посмотрю, что втюхиваешь, – сказал он.
   У нас на Пушке не принято ни к кому подсаживаться. Но на Пушке и время лишнего нет. Я сел. Он взял часы, поднес к носу, понюхать, что ли. Склал в бардачок, предложил:
   – Давай отъедем немного.
   И врубил газ на полную. Я не успел ничего сказать. Через минуту мы были в кромешной тьме, в глухом переулке, где светили одни фары нашего такси. Таксист профессионально заломил мне руки, вывернул карманы, вытащил еще трое лонжинов плюс к тем, что лежали у него в бардачке, триста баксов и еще полторы сотни, что с собой были, рублями. После этого он вышвырнул меня из машины. Я упал лицом вниз и проехался по ледяной корке, как будто присыпанной абразивной крошкой. Его тут же и след простыл. Номеров я не запомнил, а если б и запомнил – толку что? Это если б Хвощ был, можно еще на что-то рассчитывать. Хотя как рассчитывать на Хвоща, я знал теперь как никто. Я потрогал лицо. Крови было немного, лоб и щеки горели, расцарапанные. История. Стоит подумать, что можешь быть в полном порядке, если не сильно на это рассчитывать, как все опять переставляется местами. Значит, закона нет.
   Нет закона. Хвощ квитался с нами справедливо по мелочи за мелкую работу. А возникло дело покрупней – слинял как дешевый фраер, обманув по всем статьям. Мент по должности должен – во, даже слова одинаковые – мент должен охранять личное имущество граждан, а он берет и стреляет в собаку, которая является чужим личным имуществом, и убивает ее ни за что ни про что. Нет закона. А я? Стоп, на себя переводить стрелку – заноет, засосет, зависнешь, хуже нет. Не, Король, не раскисать.
   На Садовом я нашел таксофон, пошерудил проволочкой, какую ношу с собой, чтоб звонить на халяву, набрал Чечевицын номер. Что я скажу Чечевице, я не знал.
* * *
   На Пушке Чечевица больше не появился. Ни назавтра, ни на послезавтра. И ночью той на звонки не отвечал. Я нарочно из дома потом набирал, и в час, и в два, все одно не спал. Думал сначала, может, он телефон отключил. Он пропал с концами. Люди вокруг меня стали пропадать. Сначала Чечевицын отец, с которым лично мы знакомы не были, но все-таки, за ним Хвощ, за ним Чечевица, в промежутке Маркуша. А началось с пропажи Джека. Но если так думать, то еще раньше. С матери. А еще думать – с отца. Тыща пропаж на одну человеческую жизнь, и все копится и копится, и все отравляет ее. Плохой закон. Я не хочу его. А изменить нельзя. Являешься на белый свет – а тут уже без тебя приготовлено, и повар, который это заварил, тебе неизвестен.
   Два дня ходили на Пушку Маня, Катька и я. А после наш бизнес накрылся медным тазом. Как Пушкин у Никитских ворот. У нас оставалась пара штук «Бандитской Москвы» и несколько баз данных МВД. Но Хвощ исчез, и так и так мне предстояло ввести шарагу в курс дела, как оно сложилось. Девки, дуры, сперва запрыгали, мол, никому ничего не отдавать, чистый доход. Пока до их куриных мозгов не дошло, что это последний доход, чистый он или грязный, а дальше писец, рассчитывать не на что. Чтоб жизнь медом не казалась, я и этот забрал себе, выдав им ровно столько, сколько всегда. Если Хвоща нету, не значит, что нету разводящего над ними. Маня чуть поскандалила и заткнулась. Зато Катька встала на дыбы. Стала вязнуть, обзываться, рожи корчить, такая уродина сделалась, что я сказал:
   – Ну и уродина же ты!
   Она отстала и вдруг пошла-пошла по бульвару с независимым видом. Гуляя. Этой своей походочкой. Какой-то малый перся навстречу, бросил ей что-то на ходу. Она ответила. Он вернулся, что-то спросил. Она скорчила рожицу, но как бы не отказывая, а наоборот, приглашая, и двинула дальше. А он двинул за ней.
   Я обернулся к Мане, которая все еще стояла рядом и не уходила, и предложил:
   – Пошли ко мне?
   И мы пошли ко мне.
   Соньки не было. Они договорились с теть Томой поехать после школы сапоги зимние ей покупать, старые вот-вот развалятся. Мы с Маней были свободны и могли делать что угодно. Я хотел рассказать ей про Чечевицу и Хвоща. Начал с вопроса:
   – А чего ты не спросила, куда Хвощ делся?
   Она сказала:
   – А какая разница.
   – Тебе неинтересно? – спросил я.
   – Не-а, – сказала она.
   – И Чечевица тоже неинтересно? – спросил я.
   – И Чечевица неинтересно, – сказала она.
   – А если б я пропал, было б интересно? – спросил я.
   – Честно? – спросила она.
   – Честно, – сказал я.
   – Не-а, – сказала она.
   – А что тебе интересно? – спросил я.
   – А ничего, – сказала она.
   Я стянул с себя свитер. Она тоже стянула с себя свитер. Она была плоская, как тарелка, я уж говорил. Мы сели на диван. Она взяла мою руку и засунула себе под майку. Я нащупал у нее там маленький бугорок и стал крутить его, как огрызок карандаша в пальцах. Маня спустила молнию у меня на джинсах. Я немного боком навалился на нее. Она закинула руки мне на шею. От нее пахло потом. Она послюнила ртом мое ухо, потом щеку, потом верхнюю губу под носом. От нее пахло луком. Я вспомнил, как от Катьки пахло воробьем. Я вытерся ладонью и сказал:
   – Иди-ка ты, Мань, домой.
   – Чего? – спросила она.
   – У меня дела, – сказал я, – и Сонька вот-вот придет с теть Томой.
   И она ушла.
   Мне нужен был кто-то. Не потому что я не знал, что делать. Я знал. Я принял решение. Просто нужен кто-то, кто бы спросил что-нибудь. Может, я и не выложил бы всего. А может, и выложил. Не в смысле совместно подумать поискать новый бизнес. Это потом. А в смысле совместно подумать поискать выходы на друзей Чечевицына отца или еще кого-то.
   Я опять позвонил Чечевице. Телефон молчал. Расстреляли они там всех, что ли!
   Я набрал Катьку. Она бросила трубку. Я разозлился. Когда ей нужно – не отлипнет. А мне – изображает из себя. Вот люди. Ни один для другого. Каждый для себя.
   Через две минуты она перезвонила.
   – Чего?
   – А сразу спросить не могла, трубку бросать?
   – Говори.
   – Приходи, придешь – будем не бесплатно, денег дам.
   Со мной бывает так: сказанешь, потом догоняешь. Или сделаешь, потом догоняешь. И ведь не хотел, какой бес за язык тянул. Она снова бросила трубку. Я снова набрал.
   – Приходи, пока зову.
   – И не подумаю, все, все, понял, все! Еще от тебя терпеть, да кто ты такой, таких на базаре по пять рублей штука продают, кроме тебя, есть люди, и получше, понял, а у нас с тобой финиш, финиш, забудь!..
   Выпалила разом и повесила трубку. Истеричка.
   А я вдруг подумал, что так оно и есть. Кто я такой, без родни, без заработка, школой особо не интересуюсь, считаюсь Королем, а сам влип в дерьмо, дерьмей не бывает, а она на шаг отошла, и к ней приклеился, и чем дальше, тем мне больше влипать, а к ней клеиться. На одном хорошем не проживешь, ладно, а без ничего хорошего?
   Звонок:
   – Если хочешь, иди ко мне, но с условием прихватить мою часть бабла, слышал?
   Значит все кино, правда, из-за бабла. Но так было хреново, что поперся. Мане не дал, притом, что той на gym честно надо. А Катька как сыр в масле катается, а дожала, с ее частью, вынь да отдай. Я хотел думать о Катьке плохо и думал, а сам шел быстрым шагом, чтоб поскорей придти. Я не смотрел на прохожих, которые не смотрели на меня, потому что никому из нас не было ни до кого никакого дела.
   Катька была одна, мамашка на службе.
   – Давай, – сказала она.
   – Чего давать? – притворился я дебилом.
   – Деньги принес? – спросила она.
   – Погоди, так сразу деньги, руки замерзли, не двигаются, может, дашь кипяточку? – придумал я.
   – Идем, дам с заваркой.
   Она повела меня на ихнюю белую кухню. На кухне я спросил:
   – Ты тоже в проститутки пойдешь?
   Она ответила:
   – Нет, в программистки.
   Она делала чай, а я глядел, как она, стоя ко мне спиной, производит разные движения, включает чайник, тянет руку, чтоб открыть белый шкафчик и достать оттуда чашки, и брякает, и звякает, и ковбойка на ней натягивается, и я вижу эту ковбойку внатяг на худенькой спине, просто внатяг и ничего особенного, а со мной вдруг делается что-то, от чего я чувствую, как краснею, и все плывет, ровно в красном облаке. А она оборачивается, и я вижу, что она не розовая, как обычно, а тоже красная. Как будто нас в один котел погрузили.
   – Ты чего такой красный? – она спрашивает.
   – Ты на себя посмотри, – я проговорил.
   Она прижала ладони к щекам и вдруг ужасно застеснялась.
   А мне было хуже, чем ей, потому что… Ну потому что, и все.
   Мы стали пить чай, и я, неожиданно для себя, взял и своей отогревшейся, а на деле и не замерзавшей рукой погладил ее щеку. Захотелось. А она схватила эту мою руку и… Я не могу объяснить, что это было. Нет у меня слов для объяснения. Н. Гоголь мог бы найти. А я нет. Я понял, что тот парень на бульваре мимо денег, и все мимо денег, кроме меня и кроме нее, и деньги сами мимо денег, и у меня внутри стало так весело, что захотелось и смеяться, и плакать, и побежать, и полететь, и закричать на весь белый свет… а что закричать… хрен его знает… может быть, Ка-а-тя!..
   Воробьем от нее пахло.
   Весь день пошел шиворот-навыворот. Он был такой странный, этот день, что я решил запомнить его на всю жизнь. Всегда все это было от меня так же далеко, как Китай какой-нибудь от России. Впрочем, может, он и близко, не знаю. Кому сказать – засмеют до полного похудения, извините за грубое слово. Но я и не собирался никому говорить. Это мои тайные события, а не ихние явные факты.
   Тем вечером я все Катьке и выложил. И про Чечевицына отца, и про Хвоща, и про наркоту, и про свою роль в этой истории. Из меня лилось, как из водопроводного крана. Мы ничем таким не занимались, а тихо сидели рядышком, и я ей рассказывал, а она расспрашивала, и я опять говорил, а она опять спрашивала. Иногда мы по несколько раз повторяли одно и то же, она свои расспросы, а я свои рассказы, но почему-то меня это нисколько не злило, как обычно, с той же теть Томой, например, которая любит совать свой нос в чужие дела. Катька не совала, я сам хотел ей сказать, а она только помогала, что мне нужно было сказать, и я говорил, и мне становилось легче. Все было совсем, совсем по-другому, чем до сих пор бывало с кем бы ни было.
* * *
   Катькина мамашка ходила по комнате, виляя жопкой, как Катька. На жопке туго сидела короткая джинсовая юбочка. Сверху такая же курточка. Обе расшиты блестками. И выглядела как Катькина сестра. Может, даже не старшая. Катька сказала, что у мамашки есть клиенты, как она выразилась, в высших эшелонах власти, и они помогут решить проблему. Про проблему Катька ей рассказала. С моего согласия. И теперь они позвали объявить промежуточный итог игры. Мамашка перестала мелькать то крупом, то передом, остановившись. Я отвел глаза, но успел перехватить ее взгляд, и он был совсем другой, чем тогда. Такой, как жесть.
   – Значит слушай сюда. – Она проговаривала каждое слово по отдельности, и голос у нее не лился-переливался, а наоборот, стучал. – Выбрось все из головы. Понял? Если не понял, я повторю. Вы-брось.
   Она в упор глядела на меня, и мне стало не по себе. Катька сказала:
   – Как это выбрось? Тебя просили о помощи, а ты…
   – А я эту помощь оказываю, – так же по отдельности выговорила ее мамашка. – Я кое с кем перекинулась, и меня строго-настрого предупредили: не вмешиваться. Не меня – тебя. – Она неожиданно схватила меня за ухо и потрепала, по смыслу ласково, но больно. В другой раз мне, может, и понравилось бы, но не в этот. У нее были холодные и гладкие пальцы, и когда они зашевелились там в районе хрящей, внутри хрящей раздалось громкое шуршанье, вроде змея заползала, я невольно покрутил шеей и отбросил ее руку как что-то гадское. Она фальшиво рассмеялась и сказала:
   – Смотри, в другом месте тебе уши-то вырвут.
   Теперь я видел, что все, все у нее фальшивое и наигранное. И не знал, на кого злиться больше: на нее, на Катьку, которая обещала мне помощь в мою пользу, или на себя.
   – Это я сделал, – сказал я. – Значит, мое дело.
   – Ты не сделал, а наделал. Кучу дерьма. И лучше тебе помалкивать в тряпочку, герой вверх дырой. – Она закурила длинную сигарету и, сощурившись, смотрела теперь не на меня, а на дым. – Тебя использовали втемную, и ты тут последний болт. Так что не выеживайся, забудь. Хуже будет, если про тебя не забудут, вот тогда придется тебя вытаскивать. – Она вмяла сигарету в пепельницу. – Иди погуляй с Катей и радуйся, что на свободе, а не в каталажке. Будешь на своем настаивать, свободно можешь загреметь.
   Какая она противная. Я понял Катьку, как никто, что терпеть ее не могла. Она заслуживала, лицемерная от и до.
   – Пошли вы на… – сказал я и пошел домой.
   Катька бросилась за мной, но мамашка закричала, чтоб не смела, и тоже по-матерному.
   Я снова почувствовал, что меня закручивает в воронку, и с каждым шагом все туда и туда, а не оттуда.
   Если б она говорила со мной по-другому, я, может, прислушался бы. Но она говорила так, как мне не нравилось. А если мне не нравилось, меня заклинивало.
   Катька догнала во дворе. Остановила, обхватила руками за шею, чмокнула куда-то за ворот и ускакала обратно.
   Я стоял и смотрел ей вслед.
* * *
   Длился муторный серый денек, когда мы подгребали к Петровке, 38. Мы свернули сюда с Пушки. Не специально, а по ходу прошкандыбали мимо нашего места, там никого не стояло, конкурентов пока не появилось, срок короток, а что дальше будет – хрен знает. Рабочие волокли двух голых мужиков вверх ногами, вниз лысыми черепушками. Для пассажа на углу, где их нарядят в какой-нибудь хуго-босс. Шел то ли снег, переходящий в дождь, то ли дождь, переходящий в снег. У Пушкина наверху нахлобучило мокрую снежную шапку, и лицо под ней помокрело. Я помахал ему рукой как близкому, он не обратил на меня внимания, плача о своем. Я не в обиде. Народы ходят стадами, на всех не наздоровкаешься, а что каменный, не значит бесчувственный. Я понял это с некоторых пор. Особенно с той поры, как взял в библиотеке. Его, Пушкина. Мы проходили раньше, но я не читал. Здравствуй, Маша, я Дубровский. А тут чего-то толкнуло. Открыл «Дубровского». И проглотил. А проглотил – тоже лицом помокрел. Началось с самого начала. Когда этот самодур жирный, сволочь, Кирилл Петрович устроил из своего сволочизма гордому Андрей Гаврилычу отъем земли и дома. Я над этой бумагой, которую Пушкин списал из дела, прямо трясся от злости.
   18.. года февраля 10 дня К** уездный суд рассматривал дело о неправильном владении гвардии поручиком Андреем Гавриловым сыном Дубровским имением, принадлежащим генерал-аншефу Кириллу Петрову сыну Троекурову, состоящим **губернии в сельце Кистеневке, мужеска пола **душами, да земли с лугами и угодьями **десятины.
   Пушкин все как есть переписал, до последней страницы. Звездочки поставил, поскольку ему наверняка не разрешили упоминать точные цифры и названия. На самом деле сын Гаврилов жил в имении, доставшемся ему от отца. А сын Петров в нем не жил, но сначала положил на него глаз, а после наложил лапу. Тот обедневший, этот в силе. Интересно знать, в наше время проходят точно такие же номера или другие. А тогда бедный Андрей Гаврилыч помешался и скоро скончался от обиды и разорения. А сын его Владимир принялся мстить и поджег все бывшее свое. Потом исчез и объявился уже под видом учителя-француза у троекуровской дочки Маши. Там нет таких слов, какие все говорят: здравствуй, Маша, я Дубровский. А есть другие.
   – Тише, молчать, – отвечал учитель чистым русским языком, – молчать или вы пропали. Я Дубровский.
   В этом месте у меня мурашки по телу побежали. До этого он говорил исключительно по-французски, как француз, а по-русски не понимал. Нарочно. Потому что выкупил за десять тыщ рублей настоящие бумаги у настоящего француза по фамилии Дефорж и выдавал себя за него. Но кончится все плохо. Эта Маша, которая его любит, выйдет замуж за другого. То есть Дубровский отобьет ее с отрядом разбойников, чтоб на ней жениться, а она скажет, поздно, мол, я обвенчана с другим и потому не могу венчаться с вами. Писец. И он куда-то пропадет. Вот заметьте, как хороший человек, так для него все поздно, и он пропадает. И еще заметьте, что Пушкин не чистенького маменькиного сынка выбрал в герои, а разбойника. Он же мог же при желании и чистенького выбрать. Значит, не мог. Или не было желания.
   Хорошо бы знать по-французски. Мне кажется, если б у нас в школе был французский, а не английский, я бы его учил.
   – Que desure monsieur? – спросил Дефорж, учтиво ему поклонившись.
   Я собрался, как на войну.
   – Ты твердо решил? – спросила Катька.
   Я кивнул. И тогда она сказала:
   – Я пойду с тобой.
   Поэтому я был не один, а мы были вдвоем.
   Путь нам преградил дежурный мент:
   – Ребятишки, вы куда?
   – Сюда, – сказал я.
   Катька подтвердила:
   – Нам сюда.
   – А вы знаете, что здесь находится? – спросил мент.
   – Еще бы, – сказал я. – Не знали б – не пришли.
   – А зачем пришли? – спросил он.
   Мент был немолодой, корявый и кривоногий. Но не злой. На лице написано, что не злой.
   Можно считать, с него началось наше везение.
   – Скажи ему, – сказала Катька.
   – У нас важное дело, – сказал я.
   – Какое? – спросил мент.
   – Я не могу сказать, – ответил я. – Оно секретное. Касается человека, который вип. Поэтому мне нужно поговорить с самым главным здесь.
   – Вип? С самым главным? – повторил за мной корявый, как эхо. – А паспорта у вас уже есть?
   Паспортов у нас еще не было.
   – А как я узнаю ваши фамилии?
   Катька сказала:
   – Спросите и узнаете.
   Она не хотела сострить, она просто сказала.
   Корявый засмеялся:
   – И кто ж вы будете? Брат с сестрой?
   – Не, – сказал я, – я Королев, она Сухарева.
   – А похожи, – сказал корявый.
   Мы были непохожи, во всяком случае, до этого момента, но, наверно, он все же разбирался в людях, этот корявый, потому что не стал больше нас манежить, а тем более никуда не послал, а вытащил из верхнего кармана кожана уоки-токи и дунул в него:
   – Стрелецкий, выйди, тут ребятишек надо проводить.
   Стрелецкий вышел буквально через полминуты с вопросом:
   – Кого к кому, Иван Федыч?
   – Проводи Королева и Сухареву к капитану Мозговому, – ответил Иван Федыч.
   Я хотел было встрять, что капитана мало, требуется генерал или, по крайней мере, полковник, но решил, что они здесь, как везде, субординацию соблюдают и придется пройти всех по рангу, пока не доложат, кому надо.
   – Обоих? – уточнил Стрелецкий и еще пожелал уточнить у меня: – Она с тобой?
   Тяжелый народ. Работа извилин у них тяжелая, кажется, слыхать, как скрипят.
   – С ним, с ним, – подтвердил Иван Федыч.
   Я не удержался и подмигнул ему как своему. И пошел за Стрелецким. А Катька пошла за мной.
   В кабинете капитана Мозгового за спиной висел портрет президента Путина. И в двух других, куда нас по очереди завели, тоже висели портреты президента Путина. Интересно, их заставляют или они сами от себя его любят? Я слыхал, бывают люди, их называют альбатросы или что-то в этом роде, у них все бесцветное: волосы, ресницы, кожа. Капитан Мозговой был такой. Белый как мышь, а глаза красные, как у кролика. Смотрит на нас, будто до нашего прихода спал и пробудился не до конца, потому не может врубиться. Я ему объясняю, что у меня важное секретное дело, которое я могу изложить исключительно генералу или если не генералу, то полковнику, а он повторяет как заведенный:
   – Излагайте здесь.
   Но я вижу, что этот мышекролик ничего не решает, и говорю свое. А он скучным голосом свое:
   – Я должен доложить вопрос, или говори, или не морочь занятым людям голову.
   Катька щиплет меня за руку и шепчет:
   – Говори.
   И я сказал:
   – Я хочу сделать признание, что это лично я подложил пакет с наркотой в квартиру Чечевицына отца.
   – Стоп, стоп, – сказал мышекролик, и глаза у него воспалились еще больше. – Кому чего ты там подложил?
   Я так и знал, что ментам трудно все понять с ходу, и собирался изложить по порядку один-единственный раз, но именно тому, кто мог сразу принять нужное решение, а не разным пешкам. Мне следовало настоять на своем, а у меня не получилось, и я заторопился, заспешил, и так, как хотел, солидно и спокойно, тоже не получилось. Катька сказала тихонько: