Страница:
Когда же я нарочито мрачно говорил: „Нормальная!“, она могла шлёпнуть меня по руке и повторить своё любимое присловье:
– Мне-то не надо, чтоб секун. ниже колена вырос, мне надоть, чтобы боек был!
На что однажды, намекая на её излюбленную позу, Надежда со смехом отчебучила:
– А для нашей Танюры всё масленица – только голой сракой и сверкает!
Сама же Надежда, в отличие от непритязательной Татьяны, любила держать меня рукой за воспрявшую плоть и, так сказать, самолично вводить её в свои жаждущие недра.
– Вот так... Ещё... ещё... – руководяще подстёгивала она. – Давай ещё! Медленнее... – и когда она с придыханиями, но молча начинала выписывать своим задом восьмерки, – я понимал, что она вот-вот достигнет желаемого...
Я уже говорил, что Надежда любила верховодить... Она сноровисто опрокидывала меня на спину и садилась на меня верхом. Я упирался ладонями в её грудь – и мы неслись вскачь!
Мы в те годы не знали модного ныне словечка „оргазм“. Просто – ей было очень хорошо в конце дистанции, и всякий раз она взглядывала на меня с некоторым удивлением и благодарностью.
– Ух, натёр... – томно выдыхала она, облизывая припухшие губы словно сытая кошка – сливки, и ладонью смахивала капельки пота со лба, как росинки с листа подорожника...
Подхватив ночную рубашку или иную свою оснастку, она уходила в кухню, и оттуда слышалось звяканье гвоздя большого медного умывальника.
У Танюры прорезалась ещё одна способность: она оказалась непревзойдённым мастером... как бы это сказать... скоростной реанимации!
Иногда Надежда, если Танюра опережала её, всем своим видом словно бы намекала: „Теперь моя очередь!“
Тогда Татьяна после некоторой паузы начинала мять и поигрывать моим временно обессилевшим отростком. Она словно бы дразнила его: прижималась по очереди то одной, то другой грудью, перекладывала с одного соска на другой, оттягивала крайнюю плоть и поглаживала, даже тихонько покусывала нежную головку...
И предмет её забот, надежд и завлекательных заигрываний благодарно обретал стойкость...
Воспрял, служивый!
...Ну, а свою половину американской шоколадной плитки я, понятное дело, не съел в уголке и в одиночку, а принёс в наш общий дом и честно разделил на три части, себя не считая. Девчонки запрыгали от предвкушения и захлопали в ладоши.
В тот вечер у нас, кроме этих нескольких шоколадных долек-квадратиков не наблюдалось других привычных атрибутов банального интимного общения (это было нам известно из литературы!), как то: цветов, фруктов и этого... ах, да! – шампанского. Но тем не менее – мой подарок был замечен, оценён, и девочки в тот раз старались гораздо больше обычного. Мол, шоколадка прибавляет силы...
Они весело, со смехом и прибаутками, играли тем „ванькой-встанькой“, который и составляет главное отличие мужской особи от женской. Они мяли его, тискали, гладили, щекотали, покусывали его, как котята палец, нацеловывали, наконец – повязывали на него голубую шёлковую ленточку из праздничных девичьих запасов, словно бы на шею любимому котенку и ещё завязывали на нём кокетливый бантик.
В общем, – они всячески демонстрировали своё поклонение живому языческому божку... А Наина с женским пониманием и, как мне показалось, с тайной завистью взглядывала на довольную, порозовевшую Надежду. Видимо, и перед ней витало привлекательное, непреодолимо зовущее видение безопасного секса!
Девушки снова и снова ставили мой аппарат на боевой взвод, напевая при этом самодельные залихватские стишки:
А я чувствовал себя героем, по меньшей мере – Геркулесом. Этаким сексуальным гигантом...
НА РЕЧКЕ, НА РЕЧКЕ, НА ТОМ БЕРЕЖЕЧКЕ...
ОПТИМИСТИЧЕСКИЙ ФИНАЛ
ТРИ КУНИЦЫ ПОД ОКНОМ...
ВЕЧЕР ПЕРВЫЙ
– Мне-то не надо, чтоб секун. ниже колена вырос, мне надоть, чтобы боек был!
На что однажды, намекая на её излюбленную позу, Надежда со смехом отчебучила:
– А для нашей Танюры всё масленица – только голой сракой и сверкает!
Сама же Надежда, в отличие от непритязательной Татьяны, любила держать меня рукой за воспрявшую плоть и, так сказать, самолично вводить её в свои жаждущие недра.
– Вот так... Ещё... ещё... – руководяще подстёгивала она. – Давай ещё! Медленнее... – и когда она с придыханиями, но молча начинала выписывать своим задом восьмерки, – я понимал, что она вот-вот достигнет желаемого...
Я уже говорил, что Надежда любила верховодить... Она сноровисто опрокидывала меня на спину и садилась на меня верхом. Я упирался ладонями в её грудь – и мы неслись вскачь!
Мы в те годы не знали модного ныне словечка „оргазм“. Просто – ей было очень хорошо в конце дистанции, и всякий раз она взглядывала на меня с некоторым удивлением и благодарностью.
– Ух, натёр... – томно выдыхала она, облизывая припухшие губы словно сытая кошка – сливки, и ладонью смахивала капельки пота со лба, как росинки с листа подорожника...
Подхватив ночную рубашку или иную свою оснастку, она уходила в кухню, и оттуда слышалось звяканье гвоздя большого медного умывальника.
У Танюры прорезалась ещё одна способность: она оказалась непревзойдённым мастером... как бы это сказать... скоростной реанимации!
Иногда Надежда, если Танюра опережала её, всем своим видом словно бы намекала: „Теперь моя очередь!“
Тогда Татьяна после некоторой паузы начинала мять и поигрывать моим временно обессилевшим отростком. Она словно бы дразнила его: прижималась по очереди то одной, то другой грудью, перекладывала с одного соска на другой, оттягивала крайнюю плоть и поглаживала, даже тихонько покусывала нежную головку...
И предмет её забот, надежд и завлекательных заигрываний благодарно обретал стойкость...
Воспрял, служивый!
...Ну, а свою половину американской шоколадной плитки я, понятное дело, не съел в уголке и в одиночку, а принёс в наш общий дом и честно разделил на три части, себя не считая. Девчонки запрыгали от предвкушения и захлопали в ладоши.
В тот вечер у нас, кроме этих нескольких шоколадных долек-квадратиков не наблюдалось других привычных атрибутов банального интимного общения (это было нам известно из литературы!), как то: цветов, фруктов и этого... ах, да! – шампанского. Но тем не менее – мой подарок был замечен, оценён, и девочки в тот раз старались гораздо больше обычного. Мол, шоколадка прибавляет силы...
Они весело, со смехом и прибаутками, играли тем „ванькой-встанькой“, который и составляет главное отличие мужской особи от женской. Они мяли его, тискали, гладили, щекотали, покусывали его, как котята палец, нацеловывали, наконец – повязывали на него голубую шёлковую ленточку из праздничных девичьих запасов, словно бы на шею любимому котенку и ещё завязывали на нём кокетливый бантик.
В общем, – они всячески демонстрировали своё поклонение живому языческому божку... А Наина с женским пониманием и, как мне показалось, с тайной завистью взглядывала на довольную, порозовевшую Надежду. Видимо, и перед ней витало привлекательное, непреодолимо зовущее видение безопасного секса!
Девушки снова и снова ставили мой аппарат на боевой взвод, напевая при этом самодельные залихватские стишки:
или ещё:
– Баю-баю-баю-бай, —
Никогда не засыпай!
Добавила в стихотворную копилку и Надежда своё двустишие:
– Нет, не делай баю-бай!
Поскорее оживай!
Ну, сразу было понятно – на чём!
– Баю-баюшки-баю,
Не вертися на...
А я чувствовал себя героем, по меньшей мере – Геркулесом. Этаким сексуальным гигантом...
НА РЕЧКЕ, НА РЕЧКЕ, НА ТОМ БЕРЕЖЕЧКЕ...
Купаться без лишних свидетелей мы с Надеждой ходили довольно далеко, версты за две с половиной, к устью нашей речки, которая там делалась неожиданно широкой и, весело шебурша на песчаных отмелях, вливалась в другую, более значительную и лесосплавную.
Дорога шла лугом, вернее – не дорога, а узкая, пружинящая под ногами тропинка сквозь щедрое луговое разнотравье. Идёшь, зелёные стебли трав и цветов мягко щекочут босые ноги, и так и наносит тёплым медвяным духом. Каждый цветик-семицветик мы в лицо и по имени знаем: вот гвоздичка полевая, вот колоколец лиловый, клеверок тёмно-розовый – кашка, вот львиный зев, золототысячник, чистотел, а на медвежьих дудках, на их пахучих зонтиках пчёлы зудят, взяток собирают...
Кузнечики из-под ног так и сигают врассыпную, шмели гудят на басовых струнах, бабочки попархивают, и на всю эту благодать земную солнце смотрит с несомненной улыбкой!
Тропка огибает речные старицы, вокруг мелких теплых водостоин сухой тростник, ломкий в суставах, на ветру шуршит-шушкает, о чем-то шепчет, рассказывает. А над тростником стрекозы зависают, крылышками слюдяными трепещут, на месте в воздухе стоят, на нас глазища свои пучеглазые таращат... Но эти глазастые свидетели – не в счет!
На нашем берегу, так близко, что ветви их переплелись-перепутались, склонились друг к дружке две старые белые ивы. Их серебристо-зелёные пряди свисают, словно театральный занавес, над невысоким береговым обрывчиком, в котором чернеет узкий лаз в пещерку.
Вот здесь-то, под сенью ив (или – тенью? Всё время путаю эти понятия!) и находилось наше хорошо замаскированное убежище, наше таилище. Вместо густого разнотравья здесь на небольшой поляночке плотно росла короткая и очень мягкая травка, похожая на ощупь на шерстку молочного козлёнка, вся в мелких головках белого клевера. На ней-то мы и растягивались в полном блаженстве, освобождённые от ненужной одежды и вдобавок – совершенно одни в этом великолепном божьем мире...
И на самом-то деле, – кто, кроме Бога, мог нас увидеть в этом природном шатре, гораздо более роскошном, чем шатёр самой шемаханской царицы из известной сказки господина-сочинителя Пушкина?
...В тот памятный полдень мы купались втроём: Надежда, Наина и я потому как Татьяну услали в соседний городок с каким-то хозяйственным поручением.
Я, подложив руки под голову, лежал на спине в бездумном полузабытье, всей кожей впитывая чуть заметно веющий с луговой стороны ветерок с запахом медуницы. Убаюкивая и ещё более подчёркивая полную тишину, слабо тёрлись друг о друга узкие и вёрткие, серебристые, словно рыбки-уклейки, листочки наших древесных стражей. Как вдруг ко мне – всей своей прохладной после купания грудью тихо прижалась Надя: она, бесстыдница, была – как и полагается в раю, совершенно голой.
– Слу-у-у-шай... – еле слышным заговорщицким шепотом предложила она, – а давай Наинку... это самое... научим, как детей делать, а?! – И она почти беззвучно прыснула от этой ослепительной идеи. – А то она всё целка да целка, а так будет мне на пару, всё веселее! Нанька, а, Нанька! – окликнула она сестру, лежавшую чуть в отдалении с краю полянки, – те чего, дурёха, в трусах-то валяешься? Мокро же!
– Да так... – неопределённо отозвалась та, не найдя подходящего к случаю ответа.
– Наньк, а... А тебе не хочется побаловаться как следовает? Знаешь, сколь это хорошо-распрекрасно?!
Мы легли рядом с Наиной с обоих боков...
Я-то понимал, почему это Надежда сделалась такой размягчённой и доброй, готовой обнять весь мир, включая младшую сестру, и со всяким поделиться радостью: мы с ней совсем недавно вернулись из-под укромного занавеса нашего шатра, где с полным неистовством предавались любви, и Надежда стонала и ойкала от сотрясавших ее переживательств.
Думается, что эти охи и стоны, долетавшие до настропаленных ушей младшенькой сестрицы, недвусмысленно свидетельствовали, чем мы там занимались...
Надежда и впрямь в этом деле стала весьма напористой!
Однажды, в самый разгар нашего увлекательного занятия, когда Надя, в полном смысле слова оседлав меня, стонала и подпрыгивала, почти с чистого летнего неба из прозрачного облачка неожиданно хлынул счастливый грибной дождь.
По гладкой речной воде ударили первые, самые крупные капли, как будто кто-то большой щедро швырнул россыпью целую горсть однокопеечных монет...
Сквозь щедрые и ласковые дождевые струи просвечивало солнце, мокрые волосы Надежды свисали тяжёлыми сосульками, капли попадали мне в глаза, – поскольку я-то лежал на спине, – но мы не прервали своего галопа.
И я не удивился бы, ежели со стороны кому-нибудь могло показаться, что от наших разгорячённых бешеной скачкой тел шёл пар...
Наина сцепила ноги, как кузнечные клещи. И вдруг – совершенно неожиданно для нас – расплакалась. Тихо, но внятно.
– Да-а-а... А ежели это... попадё-ё-ёшься-а... – с подвыванием всхлипывала Наинка, – что же мы тогда маме-то ска-а-а-жем?!
– Да не попадёмся мы, не попадёмся! – торжествующе завопила Надела. – У Лёньки вот какая штучка есть! Видала? – и она двумя пальцами, словно котёнка за шкирку, преподнесла почти к носу сестры американский подарок, ещё влажный от недавнего употребления по его прямому назначению...
– Чего это такое?! – отшатнулась Наинка. Резинка и впрямь выглядела весьма непрезентабельно...
– Чего-чего... – передразнила её моя лихая партнёрша. – А того, что с нею... ничего такого... приключиться не может. Одно только полное удовольствие. Поняла?
Я со своей стороны не предпринимал никаких активных действий, хотя наинкины соски вызывающе торчали в небо. Я внимательно слушал эту морально-сексуальную артподготовку перед решительным и окончательным штурмом.
Я оставил сестёр для дальнейших объяснений, а сам спустился к речке, к моей журчалочке-выручалочке и, аккуратно прополоскав свою драгоценную хозяйственную принадлежность, снова скатал её в колечко... Тем более, что мне всё равно требовалось ещё некоторое время, чтобы восстановить затраченную энергию!
– Ты обязательно, обязательно спробуй! – убеждала младшую сестру Надежда, когда я, неслышно ступая по курчавой травке, снова приблизился к ним. – Да ужель тебе не хочется по-настоящему-то?! Знаешь, как наш Лёнечка сладко шворит?!
И откуда только она взяла этот неожиданно вырвавшийся, непривычный, но вполне понятный по смыслу и интонации, да ещё вдобавок – несомненно энергичный глагол – ума не приложу!
Впрочем, как известно, – глаголы меняются, а их тайный (или явный?!) смысл остается неизменным.
Но для меня он вдруг прозвучал торжественно и гордо, почти по державински: „Глагол времён, металла звон...“. Странные сравнения взбредают в голову, не так ли?
Каждое поколение рождается для неизбежного повторения старых и совершения своих собственных ошибок. Оно, это повое поколение, неукоснительно изобретает свою моду, свою музыку и свой словарь.
„Пусть наши песни – это ерунда, – возражают они старшему поколению, – но зато – это наша собственная ерунда!“
Я уже упоминал великолепный и многозначный глагол „баловаться“, как его понимали в нашем северном краю. „Экой баловник!“ – говорилось вовсе не об малолетнем озорнике, а о вполне взрослом „ходоке“, сиречь – бабнике.
И конечно же – в мои студенческие и молодые холостяцкие годы среди ровесников были в ходу свои, нами изобретенные, собственные глаголы, обозначающие ЭТО САМОЕ...
Мы говорили: „тренаться“ и еще „бораться“. Происхождение этих слов для меня до сих пор загадочно... Хотя третий глагол, тоже широко употреблявшийся, вышел явно из филологических стен и несомненно восходил к замечательному древнегреческому термину „фаллос“! Мы говорили весело и энергично: „фаловать“...
Академик Лев Ландау, в те времена – наш теоретический физический бог – по сведениям, поступавшим от москвичей, был неукротимым бабником и пользовался выражением: „освоить девушку...“
Тоже неплохо!
Признаюсь отровенно – нынешний повсеместно употребляемый (даже в переводах с английского!) двусмысленный глагол „трахаться“ кажется мне глупым, невкусным и обидным для настоящего мужского самолюбия!
Есть множество людей, которые почти физически не выносят так называемой „ненормативной“ или обсценной лексики.
У них настолько развита вторая сигнальная система (вернее, заскорузлое особое место в мозгу!), что они реагируют преимущественно на слова, а не на физический предмет или действие, которые эти слова обозначают. Главным образом такая избирательность относится к самому важному для человека – области интимных отношений.
Поэтому-то такие люди везде и всюду, чтобы не пользоваться привычными и укоренившимися в языке „народными“ словами (они называют их „матерными“), изобретают всё новые и новые фальшивки и неуклюжие заменители, называемые красивым и бесполезным термином: „эвфемизмы“...
Дорога шла лугом, вернее – не дорога, а узкая, пружинящая под ногами тропинка сквозь щедрое луговое разнотравье. Идёшь, зелёные стебли трав и цветов мягко щекочут босые ноги, и так и наносит тёплым медвяным духом. Каждый цветик-семицветик мы в лицо и по имени знаем: вот гвоздичка полевая, вот колоколец лиловый, клеверок тёмно-розовый – кашка, вот львиный зев, золототысячник, чистотел, а на медвежьих дудках, на их пахучих зонтиках пчёлы зудят, взяток собирают...
Кузнечики из-под ног так и сигают врассыпную, шмели гудят на басовых струнах, бабочки попархивают, и на всю эту благодать земную солнце смотрит с несомненной улыбкой!
Тропка огибает речные старицы, вокруг мелких теплых водостоин сухой тростник, ломкий в суставах, на ветру шуршит-шушкает, о чем-то шепчет, рассказывает. А над тростником стрекозы зависают, крылышками слюдяными трепещут, на месте в воздухе стоят, на нас глазища свои пучеглазые таращат... Но эти глазастые свидетели – не в счет!
На нашем берегу, так близко, что ветви их переплелись-перепутались, склонились друг к дружке две старые белые ивы. Их серебристо-зелёные пряди свисают, словно театральный занавес, над невысоким береговым обрывчиком, в котором чернеет узкий лаз в пещерку.
Вот здесь-то, под сенью ив (или – тенью? Всё время путаю эти понятия!) и находилось наше хорошо замаскированное убежище, наше таилище. Вместо густого разнотравья здесь на небольшой поляночке плотно росла короткая и очень мягкая травка, похожая на ощупь на шерстку молочного козлёнка, вся в мелких головках белого клевера. На ней-то мы и растягивались в полном блаженстве, освобождённые от ненужной одежды и вдобавок – совершенно одни в этом великолепном божьем мире...
И на самом-то деле, – кто, кроме Бога, мог нас увидеть в этом природном шатре, гораздо более роскошном, чем шатёр самой шемаханской царицы из известной сказки господина-сочинителя Пушкина?
...В тот памятный полдень мы купались втроём: Надежда, Наина и я потому как Татьяну услали в соседний городок с каким-то хозяйственным поручением.
Я, подложив руки под голову, лежал на спине в бездумном полузабытье, всей кожей впитывая чуть заметно веющий с луговой стороны ветерок с запахом медуницы. Убаюкивая и ещё более подчёркивая полную тишину, слабо тёрлись друг о друга узкие и вёрткие, серебристые, словно рыбки-уклейки, листочки наших древесных стражей. Как вдруг ко мне – всей своей прохладной после купания грудью тихо прижалась Надя: она, бесстыдница, была – как и полагается в раю, совершенно голой.
– Слу-у-у-шай... – еле слышным заговорщицким шепотом предложила она, – а давай Наинку... это самое... научим, как детей делать, а?! – И она почти беззвучно прыснула от этой ослепительной идеи. – А то она всё целка да целка, а так будет мне на пару, всё веселее! Нанька, а, Нанька! – окликнула она сестру, лежавшую чуть в отдалении с краю полянки, – те чего, дурёха, в трусах-то валяешься? Мокро же!
– Да так... – неопределённо отозвалась та, не найдя подходящего к случаю ответа.
– Наньк, а... А тебе не хочется побаловаться как следовает? Знаешь, сколь это хорошо-распрекрасно?!
Мы легли рядом с Наиной с обоих боков...
Я-то понимал, почему это Надежда сделалась такой размягчённой и доброй, готовой обнять весь мир, включая младшую сестру, и со всяким поделиться радостью: мы с ней совсем недавно вернулись из-под укромного занавеса нашего шатра, где с полным неистовством предавались любви, и Надежда стонала и ойкала от сотрясавших ее переживательств.
Думается, что эти охи и стоны, долетавшие до настропаленных ушей младшенькой сестрицы, недвусмысленно свидетельствовали, чем мы там занимались...
Надежда и впрямь в этом деле стала весьма напористой!
Однажды, в самый разгар нашего увлекательного занятия, когда Надя, в полном смысле слова оседлав меня, стонала и подпрыгивала, почти с чистого летнего неба из прозрачного облачка неожиданно хлынул счастливый грибной дождь.
По гладкой речной воде ударили первые, самые крупные капли, как будто кто-то большой щедро швырнул россыпью целую горсть однокопеечных монет...
Сквозь щедрые и ласковые дождевые струи просвечивало солнце, мокрые волосы Надежды свисали тяжёлыми сосульками, капли попадали мне в глаза, – поскольку я-то лежал на спине, – но мы не прервали своего галопа.
И я не удивился бы, ежели со стороны кому-нибудь могло показаться, что от наших разгорячённых бешеной скачкой тел шёл пар...
Наина сцепила ноги, как кузнечные клещи. И вдруг – совершенно неожиданно для нас – расплакалась. Тихо, но внятно.
– Да-а-а... А ежели это... попадё-ё-ёшься-а... – с подвыванием всхлипывала Наинка, – что же мы тогда маме-то ска-а-а-жем?!
– Да не попадёмся мы, не попадёмся! – торжествующе завопила Надела. – У Лёньки вот какая штучка есть! Видала? – и она двумя пальцами, словно котёнка за шкирку, преподнесла почти к носу сестры американский подарок, ещё влажный от недавнего употребления по его прямому назначению...
– Чего это такое?! – отшатнулась Наинка. Резинка и впрямь выглядела весьма непрезентабельно...
– Чего-чего... – передразнила её моя лихая партнёрша. – А того, что с нею... ничего такого... приключиться не может. Одно только полное удовольствие. Поняла?
Я со своей стороны не предпринимал никаких активных действий, хотя наинкины соски вызывающе торчали в небо. Я внимательно слушал эту морально-сексуальную артподготовку перед решительным и окончательным штурмом.
Я оставил сестёр для дальнейших объяснений, а сам спустился к речке, к моей журчалочке-выручалочке и, аккуратно прополоскав свою драгоценную хозяйственную принадлежность, снова скатал её в колечко... Тем более, что мне всё равно требовалось ещё некоторое время, чтобы восстановить затраченную энергию!
– Ты обязательно, обязательно спробуй! – убеждала младшую сестру Надежда, когда я, неслышно ступая по курчавой травке, снова приблизился к ним. – Да ужель тебе не хочется по-настоящему-то?! Знаешь, как наш Лёнечка сладко шворит?!
И откуда только она взяла этот неожиданно вырвавшийся, непривычный, но вполне понятный по смыслу и интонации, да ещё вдобавок – несомненно энергичный глагол – ума не приложу!
Впрочем, как известно, – глаголы меняются, а их тайный (или явный?!) смысл остается неизменным.
Но для меня он вдруг прозвучал торжественно и гордо, почти по державински: „Глагол времён, металла звон...“. Странные сравнения взбредают в голову, не так ли?
Каждое поколение рождается для неизбежного повторения старых и совершения своих собственных ошибок. Оно, это повое поколение, неукоснительно изобретает свою моду, свою музыку и свой словарь.
„Пусть наши песни – это ерунда, – возражают они старшему поколению, – но зато – это наша собственная ерунда!“
Я уже упоминал великолепный и многозначный глагол „баловаться“, как его понимали в нашем северном краю. „Экой баловник!“ – говорилось вовсе не об малолетнем озорнике, а о вполне взрослом „ходоке“, сиречь – бабнике.
И конечно же – в мои студенческие и молодые холостяцкие годы среди ровесников были в ходу свои, нами изобретенные, собственные глаголы, обозначающие ЭТО САМОЕ...
Мы говорили: „тренаться“ и еще „бораться“. Происхождение этих слов для меня до сих пор загадочно... Хотя третий глагол, тоже широко употреблявшийся, вышел явно из филологических стен и несомненно восходил к замечательному древнегреческому термину „фаллос“! Мы говорили весело и энергично: „фаловать“...
Академик Лев Ландау, в те времена – наш теоретический физический бог – по сведениям, поступавшим от москвичей, был неукротимым бабником и пользовался выражением: „освоить девушку...“
Тоже неплохо!
Признаюсь отровенно – нынешний повсеместно употребляемый (даже в переводах с английского!) двусмысленный глагол „трахаться“ кажется мне глупым, невкусным и обидным для настоящего мужского самолюбия!
Есть множество людей, которые почти физически не выносят так называемой „ненормативной“ или обсценной лексики.
У них настолько развита вторая сигнальная система (вернее, заскорузлое особое место в мозгу!), что они реагируют преимущественно на слова, а не на физический предмет или действие, которые эти слова обозначают. Главным образом такая избирательность относится к самому важному для человека – области интимных отношений.
Поэтому-то такие люди везде и всюду, чтобы не пользоваться привычными и укоренившимися в языке „народными“ словами (они называют их „матерными“), изобретают всё новые и новые фальшивки и неуклюжие заменители, называемые красивым и бесполезным термином: „эвфемизмы“...
ОПТИМИСТИЧЕСКИЙ ФИНАЛ
...И вдруг Надежда выпалила неожиданно зло:
– Да хватит, хватит тебе кочевряжиться-то! Для кого ты непочатость свою сберегаешь, дурында ты стоеросовая? Мужиков всех настоящих на фронте поубивали... Что ж, ты так девкой-простыгой и век свой кончишь?! Ох, Лёнечка, мужичок ты наш ненаглядной! Мочи моей больше нет её уламывать! Да вскрой ты эту дурищу, целку эту упёртую!
Слова у Надежды, как всегда ничуть не расходились с делом. Разъярённая и разгорячённая сопротивлением, она сноровисто оседлала Наину, придавив её своим крепким задом и оборотившись лицом к тому самому местечку, которое с подлинно фронтовой стойкостью обороняла её сестра... Та забрыкала ногами, пытаясь освободиться. Но тут Надежда сильным рывком под коленки все-таки исхитрилась развести наинкины ноги в стороны и вверх – короче говоря, она загнула сестре, как в детских играх, самые настоящие „салазки“!
Я обеими руками оторвал от травы весомые наинкины ягодицы и выдернул из-под нее все еще мокрые после купания трусики с тугой резинкой на животе, от которой осталась розовая полоска сморщенной кожи. Я успел еще разглядеть запертую природой заветную дверцу, в которую мне предстояло войти... Из нежно-розовой раковины с невинным любопытством поглядывал ее забавный язычок, очень похожий на ножку пресноводной беззубки, которых мы в больших количествах добывали на илистых отмелях. Только у Наины „язычок“ был раздвоенным, словно бы два лепестка шиповника. Я почти машинально потянулся к нему и ласково погладил подушечками пальцев... Он почти на глазах напрягся, а Наина сквозь сжатые губы промычала что-то невнятное.
Но мой инструмент был уже на полном боевом взводе, и я пристроился между ее ног, которые продолжала удерживать Надя, и стал торопливо раскатывать и натягивать резиновый костюмчик на свой взыгравший столбок. Потом бережно, но настойчиво стал вводить его туда, в неизведанное, но желаемое...
Почувствовав, так сказать, первый толчок в запертую дверцу, первый стук, Наина неожиданно затихла и перестала сопротивляться.
Я легко разлепил мягкие податливые створки её раковины и внедрился в таинственную влажную тесноту...
Она только слабо не то ойкнула, не то вздохнула, когда мой, облачённый в защитный комбинезон, визитёр проник глубоко в её до этого нетронутую суверенную область.
– Ну, вот и всё... – понимающе и я бы добавил – как-то по-матерински ласково сказала Над0ежда, когда я поднялся, оторвавшись, наконец, от вожделенной цели. – А ты боялась...
Кстати, и крови, как того опасался я, почти не было. Только одна наивная головка белого клевера, нечаянно оказавшаяся почти в промежности, стала с одного бока красной: на неё случайно капнуло.
И – всё.
– Да и не больно, не больно было ни чуточки, – не то удивленно, не то чуть восторженно заявила Наинка и засмеялась.
– Да хватит, хватит тебе кочевряжиться-то! Для кого ты непочатость свою сберегаешь, дурында ты стоеросовая? Мужиков всех настоящих на фронте поубивали... Что ж, ты так девкой-простыгой и век свой кончишь?! Ох, Лёнечка, мужичок ты наш ненаглядной! Мочи моей больше нет её уламывать! Да вскрой ты эту дурищу, целку эту упёртую!
Слова у Надежды, как всегда ничуть не расходились с делом. Разъярённая и разгорячённая сопротивлением, она сноровисто оседлала Наину, придавив её своим крепким задом и оборотившись лицом к тому самому местечку, которое с подлинно фронтовой стойкостью обороняла её сестра... Та забрыкала ногами, пытаясь освободиться. Но тут Надежда сильным рывком под коленки все-таки исхитрилась развести наинкины ноги в стороны и вверх – короче говоря, она загнула сестре, как в детских играх, самые настоящие „салазки“!
Я обеими руками оторвал от травы весомые наинкины ягодицы и выдернул из-под нее все еще мокрые после купания трусики с тугой резинкой на животе, от которой осталась розовая полоска сморщенной кожи. Я успел еще разглядеть запертую природой заветную дверцу, в которую мне предстояло войти... Из нежно-розовой раковины с невинным любопытством поглядывал ее забавный язычок, очень похожий на ножку пресноводной беззубки, которых мы в больших количествах добывали на илистых отмелях. Только у Наины „язычок“ был раздвоенным, словно бы два лепестка шиповника. Я почти машинально потянулся к нему и ласково погладил подушечками пальцев... Он почти на глазах напрягся, а Наина сквозь сжатые губы промычала что-то невнятное.
Но мой инструмент был уже на полном боевом взводе, и я пристроился между ее ног, которые продолжала удерживать Надя, и стал торопливо раскатывать и натягивать резиновый костюмчик на свой взыгравший столбок. Потом бережно, но настойчиво стал вводить его туда, в неизведанное, но желаемое...
Почувствовав, так сказать, первый толчок в запертую дверцу, первый стук, Наина неожиданно затихла и перестала сопротивляться.
Я легко разлепил мягкие податливые створки её раковины и внедрился в таинственную влажную тесноту...
Она только слабо не то ойкнула, не то вздохнула, когда мой, облачённый в защитный комбинезон, визитёр проник глубоко в её до этого нетронутую суверенную область.
– Ну, вот и всё... – понимающе и я бы добавил – как-то по-матерински ласково сказала Над0ежда, когда я поднялся, оторвавшись, наконец, от вожделенной цели. – А ты боялась...
Кстати, и крови, как того опасался я, почти не было. Только одна наивная головка белого клевера, нечаянно оказавшаяся почти в промежности, стала с одного бока красной: на неё случайно капнуло.
И – всё.
– Да и не больно, не больно было ни чуточки, – не то удивленно, не то чуть восторженно заявила Наинка и засмеялась.
ТРИ КУНИЦЫ ПОД ОКНОМ...
„Три кунички“ были нашей любимой игрой. Правила её выглядели на удивление просто и, тем не менее, притягательно!
„Куничкой“, „кункой“ в наших лесных краях нежно и ласкательно называли женское лоно – с пушистым лобком, как мех у юркого таёжного зверька. Иногда, на гуляньях, на посиделках, в тогдашних небогатых застольях можно было услышать или догадаться, как какая-нибудь смертельно соскучившаяся по мужской ласке молодуха спрашивает у подвернувшегося подходящего мужичка:
– А кункой побаловаться не хочешь?
Простота нравов, что поделаешь! Примерно так, как нынешняя сексуально раскрепощённая студентка деловито или даже с некоторой модной ленцой спрашивает своего случайного знакомого парня на „дисковухе“: „Потрахаться хочешь? Есть варианты...“
Как это ни покажется сейчас странным, но в тогдашнем быту, в северных кондовых деревнях и посёлках тайные „стыдные“ части тела и действия, их связывающие, именовались крайне деликатно, обиняками, намеками, – таков был стиль проживающих там суровых нравом староверов или старообрядцев.
И мы тогда не знали, что групповой секс является неким специальным изыском, – мы занимались этим увлекательным делом потому, что нам это очень нравилось, – с полным и безотчётным юношеским бесстыдством...
Лето красное, когда мы вольно резвились в просторном мире под открытым небом, промчалось быстро. Но и слякотной осенью, и в калёные морозы у нас имелось надёжное пристанище: мы собирались в доме у сестёр.
...Наше совместное лежбище, наш полигон для специальных игр, наш испытательный стенд для проявления самых необузданных фантазий, которые только могли свободно взбрести в наши головы, короче говоря – наше ложе групповой любви представляло собой сооружение необычное...
Оно не было разновидностью низких полатей, как часто бывало в русских избах; не являлось оно и кроватью в её подлинном классическом смысле – со спинками из никелированных решёток, с блестящими шишечками и шарами на концах сияющих столбиков, – предметом гордости хозяев, признаком солидности и состоятельности. Такая кровать, обычно с девственно-белым нетронутым кружевным покрывалом стояла в парадной горнице, или, как её уважительно именовали – зале...
Наше лежбище тем более не было ни городским диваном, ни кушеткой или по-нынешнему – тахтой, нет! Между тёплым боком русской печи и бревенчатой стеной дома располагалось обширное пространство, поле, почти аэродром (а есть такой термин: „сексодром“!), небывалых для спального места размеров – два метра на три!
Ложись хоть так, хоть эдак, хоть поперёк, а хочешь – кувыркайся через голову, сколько душа пожелает!
И на всём этом необозримом пространстве расположился прочный деревянный топчан из могучих спелых досок-сороковок, ещё пахнущих сосновой смолой и вольной бескрайней тайгою. Это был наглядный памятник деревенского умельца-плотника с соседней улицы, на который по-просту кинули два огромных тюфяка из серой холстины, щедро набитых душистым клеверным сеном...
В обычное время, – так сказать, по трудовым будням на этом топчане спали Надежда и Наина, ну а сейчас...
– Входи, Лёнечка! – громко разрешила Надежда, наша безусловная мать-командирша.
Я вошёл.
Все трое были готовы к играм, – то есть, почти полностью раздеты и их грудки с любопытством оглядывали окружающую действительность, и мне казалось – выжидающе всматривались в меня.
– Кунички к бою готовы! – весело доложила Надя. Оказывается, должность „старшей жены“ в нормальных условиях является такой же естественной, как выявление негласного лидера в любом производственном коллективе, независимо от того, будет ли это группа физиков-теоретиков или артель кузовщиков-жестянщиков...
Три девицы под окном... виноват, и надеюсь, что Александр Сергеевич простит мне эту невольную ассоциацию! Итак, – три куницы под окном...
Три девицы – без единой тряпочки на теле! – повалились навзничь поперёк обширного нашего ложа, призывно распахнув бёдра, лёжа не слишком тесно, но так, что их разведённые колени почти соприкасались.
Три кустика на их лобках выстроились в рядок, – и какими же они были разными и по-своему притягательными каждый!
У Татьяны-Танюры лобок порос густой – и как мне хорошо было известно! – жёсткой кудрявой шёрсткой, хоть носки из неё вяжи; у белокурой Наины и кустик был светлый, радостный, можно было сказать – блондинистый, чуть рыжеватый, ласковый и шелковистый, а отдельные завитки, отбежавшие на внутреннюю сторону бёдер – золотистыми. Быть может, по разительному контрасту с этой сочной рыжиной, её белая кожа отливала голубизной, словно бы подсвечиваемая изнутри таинственным фосфоресцирующим источником.
А вот у Надежды и лобок выглядел наособицу: уютным, притягивающим и одновременно каким-то аккуратным, разделённым вроде бы пробором на две половинки, словно она его специально расчёсывала, сама любуясь отливающим блеском дорогого меха...
В наших краях бытовали различные названия женских частей, и сами женщины именовали их: курчавка, мохнатка, лыска, сикелиха, королёк... Но в нашем дружном коллективе каждый лобок имел собственное единоличное имя: у Татьяны её тесный вход назывался „мышиный глазок“, у Наины – „теремок беляночки“, и только у Надежды сохранялось уважительное дикое лесное прозвище: „Куничка“...
– Кунички к играм готовы!
...и только много-много лет спустя, на третьем или четвёртом круге моей жизни, я понял, что мы стихийно занимались самым древним, языческим, первобытно-природным делом: словесным крещениеи самых важных для человека предметов. Давая им свои названия, мы тем самым обожествляли их, делая воплощением своего поклонения, зачинали культовый процесс.
Бог при создании первых ладей, благодушно улыбаясь в дымчато-облачную бороду, произнёс великий призыв: „Плодитесь и размножайтесь!“, тем самым поставив дело на самовоспроизводство. Какой же скучный и зловещий скопец, никогда не испытывавший радости слияния с Женщиной, ухитрился назвать благословенные Богом инструменты продолжения рода человеческого, а именно – органы размножения – срамными?!
А в действительной жизни – сколько же изобретательности, метких наблюдений, юмора и подлинной поэтичности, наконец, – доброты и ласки вкладывали безымянные словотворцы в названия наших тайных сокровищ, самою конструкцией своею предназначенных для земных радостей!
На „великом могучем“ языке детородный мужской орган, кроме самого известного и вездесущего прозвания из трёх букв, именуется „ванька-встанька“, игрунец, елдак, шворень, болт, солоп, „плешак“, вкладыш, а с лёгкой женской руки, для которой любой „нефритовый стержень“ – божья благодать, давались и определения в зависимости от размеров: щекотунчик, подсердечник и – внимание! – „запридых“!
В Японии – стране с древнейшей сексуальной культурой, где мне довелось побывать, притягательность женского лона обозначается потрясающими символами: Нефритовые врата, Киноварная щель, Тенистая долина, Пурпурная комната, Тигровый грот, Долина радости, Устрица, Раскрытая раковина, Благоухающий лотос...
И как мне кажется, придуманные нашим квартетом прозвища любимых мест, отличаясь, разумеется, этнографическим и географическим колоритом, вполне достойно продолжают эту многовековую культовую традицию...
Наконец, позволю себе замечание „а парт“ – в сторону: провозглашать себя интеллигентными, культурными, высоконравственными людьми (нужное подчеркнуть!) только на том основании, что вы терпеть не можете мата, – это примерно то же самое, как в обществе английской королевы во время файв-о-клока пить чай из блюдца, старательно оттопыривая мизинец...
Я могу сходу привести две-три сотни слов, вызывающих священный ужас некоторых людей только потому, что их собственные гениталии никогда не приносили им радостей жизни!
„Куничкой“, „кункой“ в наших лесных краях нежно и ласкательно называли женское лоно – с пушистым лобком, как мех у юркого таёжного зверька. Иногда, на гуляньях, на посиделках, в тогдашних небогатых застольях можно было услышать или догадаться, как какая-нибудь смертельно соскучившаяся по мужской ласке молодуха спрашивает у подвернувшегося подходящего мужичка:
– А кункой побаловаться не хочешь?
Простота нравов, что поделаешь! Примерно так, как нынешняя сексуально раскрепощённая студентка деловито или даже с некоторой модной ленцой спрашивает своего случайного знакомого парня на „дисковухе“: „Потрахаться хочешь? Есть варианты...“
Как это ни покажется сейчас странным, но в тогдашнем быту, в северных кондовых деревнях и посёлках тайные „стыдные“ части тела и действия, их связывающие, именовались крайне деликатно, обиняками, намеками, – таков был стиль проживающих там суровых нравом староверов или старообрядцев.
И мы тогда не знали, что групповой секс является неким специальным изыском, – мы занимались этим увлекательным делом потому, что нам это очень нравилось, – с полным и безотчётным юношеским бесстыдством...
Лето красное, когда мы вольно резвились в просторном мире под открытым небом, промчалось быстро. Но и слякотной осенью, и в калёные морозы у нас имелось надёжное пристанище: мы собирались в доме у сестёр.
...Наше совместное лежбище, наш полигон для специальных игр, наш испытательный стенд для проявления самых необузданных фантазий, которые только могли свободно взбрести в наши головы, короче говоря – наше ложе групповой любви представляло собой сооружение необычное...
Оно не было разновидностью низких полатей, как часто бывало в русских избах; не являлось оно и кроватью в её подлинном классическом смысле – со спинками из никелированных решёток, с блестящими шишечками и шарами на концах сияющих столбиков, – предметом гордости хозяев, признаком солидности и состоятельности. Такая кровать, обычно с девственно-белым нетронутым кружевным покрывалом стояла в парадной горнице, или, как её уважительно именовали – зале...
Наше лежбище тем более не было ни городским диваном, ни кушеткой или по-нынешнему – тахтой, нет! Между тёплым боком русской печи и бревенчатой стеной дома располагалось обширное пространство, поле, почти аэродром (а есть такой термин: „сексодром“!), небывалых для спального места размеров – два метра на три!
Ложись хоть так, хоть эдак, хоть поперёк, а хочешь – кувыркайся через голову, сколько душа пожелает!
И на всём этом необозримом пространстве расположился прочный деревянный топчан из могучих спелых досок-сороковок, ещё пахнущих сосновой смолой и вольной бескрайней тайгою. Это был наглядный памятник деревенского умельца-плотника с соседней улицы, на который по-просту кинули два огромных тюфяка из серой холстины, щедро набитых душистым клеверным сеном...
В обычное время, – так сказать, по трудовым будням на этом топчане спали Надежда и Наина, ну а сейчас...
– Входи, Лёнечка! – громко разрешила Надежда, наша безусловная мать-командирша.
Я вошёл.
Все трое были готовы к играм, – то есть, почти полностью раздеты и их грудки с любопытством оглядывали окружающую действительность, и мне казалось – выжидающе всматривались в меня.
– Кунички к бою готовы! – весело доложила Надя. Оказывается, должность „старшей жены“ в нормальных условиях является такой же естественной, как выявление негласного лидера в любом производственном коллективе, независимо от того, будет ли это группа физиков-теоретиков или артель кузовщиков-жестянщиков...
Три девицы под окном... виноват, и надеюсь, что Александр Сергеевич простит мне эту невольную ассоциацию! Итак, – три куницы под окном...
Три девицы – без единой тряпочки на теле! – повалились навзничь поперёк обширного нашего ложа, призывно распахнув бёдра, лёжа не слишком тесно, но так, что их разведённые колени почти соприкасались.
Три кустика на их лобках выстроились в рядок, – и какими же они были разными и по-своему притягательными каждый!
У Татьяны-Танюры лобок порос густой – и как мне хорошо было известно! – жёсткой кудрявой шёрсткой, хоть носки из неё вяжи; у белокурой Наины и кустик был светлый, радостный, можно было сказать – блондинистый, чуть рыжеватый, ласковый и шелковистый, а отдельные завитки, отбежавшие на внутреннюю сторону бёдер – золотистыми. Быть может, по разительному контрасту с этой сочной рыжиной, её белая кожа отливала голубизной, словно бы подсвечиваемая изнутри таинственным фосфоресцирующим источником.
А вот у Надежды и лобок выглядел наособицу: уютным, притягивающим и одновременно каким-то аккуратным, разделённым вроде бы пробором на две половинки, словно она его специально расчёсывала, сама любуясь отливающим блеском дорогого меха...
В наших краях бытовали различные названия женских частей, и сами женщины именовали их: курчавка, мохнатка, лыска, сикелиха, королёк... Но в нашем дружном коллективе каждый лобок имел собственное единоличное имя: у Татьяны её тесный вход назывался „мышиный глазок“, у Наины – „теремок беляночки“, и только у Надежды сохранялось уважительное дикое лесное прозвище: „Куничка“...
– Кунички к играм готовы!
...и только много-много лет спустя, на третьем или четвёртом круге моей жизни, я понял, что мы стихийно занимались самым древним, языческим, первобытно-природным делом: словесным крещениеи самых важных для человека предметов. Давая им свои названия, мы тем самым обожествляли их, делая воплощением своего поклонения, зачинали культовый процесс.
Бог при создании первых ладей, благодушно улыбаясь в дымчато-облачную бороду, произнёс великий призыв: „Плодитесь и размножайтесь!“, тем самым поставив дело на самовоспроизводство. Какой же скучный и зловещий скопец, никогда не испытывавший радости слияния с Женщиной, ухитрился назвать благословенные Богом инструменты продолжения рода человеческого, а именно – органы размножения – срамными?!
А в действительной жизни – сколько же изобретательности, метких наблюдений, юмора и подлинной поэтичности, наконец, – доброты и ласки вкладывали безымянные словотворцы в названия наших тайных сокровищ, самою конструкцией своею предназначенных для земных радостей!
На „великом могучем“ языке детородный мужской орган, кроме самого известного и вездесущего прозвания из трёх букв, именуется „ванька-встанька“, игрунец, елдак, шворень, болт, солоп, „плешак“, вкладыш, а с лёгкой женской руки, для которой любой „нефритовый стержень“ – божья благодать, давались и определения в зависимости от размеров: щекотунчик, подсердечник и – внимание! – „запридых“!
В Японии – стране с древнейшей сексуальной культурой, где мне довелось побывать, притягательность женского лона обозначается потрясающими символами: Нефритовые врата, Киноварная щель, Тенистая долина, Пурпурная комната, Тигровый грот, Долина радости, Устрица, Раскрытая раковина, Благоухающий лотос...
И как мне кажется, придуманные нашим квартетом прозвища любимых мест, отличаясь, разумеется, этнографическим и географическим колоритом, вполне достойно продолжают эту многовековую культовую традицию...
Наконец, позволю себе замечание „а парт“ – в сторону: провозглашать себя интеллигентными, культурными, высоконравственными людьми (нужное подчеркнуть!) только на том основании, что вы терпеть не можете мата, – это примерно то же самое, как в обществе английской королевы во время файв-о-клока пить чай из блюдца, старательно оттопыривая мизинец...
Я могу сходу привести две-три сотни слов, вызывающих священный ужас некоторых людей только потому, что их собственные гениталии никогда не приносили им радостей жизни!
ВЕЧЕР ПЕРВЫЙ
„Будут на этот раз завязывать глаза или не будут?“ – успел подумать я, по уговору выходя переждать специальные приготовления к сеансу на кухню.
Я обводил глазами привычные детали: выскобленный добела стол с деревянной точёной солонкой в виде большой чаши посредине его, – несчётное число раз мы в эту солонку с крупной серой и всегда влажной солью макали горячие, только что из чугунка, сваренные в мундире картошины! Возле стола – крашеная коричневой краской лавка, а по другую его сторону, ближе к окну – застеклённая „горка“ – шкафчик с посудой.
Ближе к входной двери – умывальник, и на табурете под ним – широкий самоварного золота таз, а сам заслуженный самовар, наш верный собеседник в зимние вечера – на специальной тумбочке, накрытой льняным полотенцем, расшитом красными петухами...
– Лёнечка, входи! – послышалось из-за неплотно прикрытой двери.
На этот раз предстоял вариант игры под кодовым названием: „Кто последний, я за вами!“
Происходило это групповое совокупление так: я вводил своё подготовленное к работе орудие любви в первую – с левого фланга – пещерку, гостеприимно открытую для входа, и – по неизменному, утверждённому сценарию, с соблюдением строжайших правил игры! – делал всего три движения „вперёд – назад“...
Я обводил глазами привычные детали: выскобленный добела стол с деревянной точёной солонкой в виде большой чаши посредине его, – несчётное число раз мы в эту солонку с крупной серой и всегда влажной солью макали горячие, только что из чугунка, сваренные в мундире картошины! Возле стола – крашеная коричневой краской лавка, а по другую его сторону, ближе к окну – застеклённая „горка“ – шкафчик с посудой.
Ближе к входной двери – умывальник, и на табурете под ним – широкий самоварного золота таз, а сам заслуженный самовар, наш верный собеседник в зимние вечера – на специальной тумбочке, накрытой льняным полотенцем, расшитом красными петухами...
– Лёнечка, входи! – послышалось из-за неплотно прикрытой двери.
На этот раз предстоял вариант игры под кодовым названием: „Кто последний, я за вами!“
Происходило это групповое совокупление так: я вводил своё подготовленное к работе орудие любви в первую – с левого фланга – пещерку, гостеприимно открытую для входа, и – по неизменному, утверждённому сценарию, с соблюдением строжайших правил игры! – делал всего три движения „вперёд – назад“...